Некий господин К., передавший мне эти записки (которые попали к нему также не из первых рук), охарактеризовал их как «бред сексуального маньяка». В свою очередь, просмотрев наугад несколько листов, я заключил, что передо мной известного рода стряпня, какой щедро пичкают обывателя издания скандального и порнографического профиля. Однако позднее, вчитавшись внимательнее, а более того – сопоставив кое-какие детали повествования с одним реальным трагическим происшествием, случившимся год назад, о каком я специально навел справки – я переменил свое суждение. Я вынужден был признать, что в моем распоряжении оказался довольно любопытный психологический материал, своего рода исповедь, хотя и шокирующая подчас своей предельной, местами даже отталкивающей откровенностью. Я не специалист в области психоанализа, но мне кажется, старик Фрейд может спать спокойно, поскольку в данном частном случае его идеи нашли самое яркое и вдохновенное подкрепление.
Сознаюсь, непросто было решиться предать содержимое этих бумаг огласке. В какой-то мере я вижу для себя оправдание в том, что помимо интимнейших откровений этот, если можно так выразиться, «трактат» наводит (помимо воли его автора) на некоторые поучительные, на мой взгляд, мысли. Главную из них я бы сформулировал приблизительно так: секс как венец любви есть, безусловно, благо и божий дар, но он же, существующий ради себя самого, превратившийся в самоцель и всепоглощающую страсть, становится дьявольской игрушкой, разрушающей личность.
А насколько человек, оставивший после себя эти записки, низок и развращен или, напротив, по-детски непосредственен и невинен (как невинна сама природа), насколько он психически неполноценен, а насколько эмоционально утончен, в какой мере асоциален, а в какой выражает типичные черты нашего больного века и человеческой натуры вообще – это каждый расценит по-своему.
Привожу нижеследующий текст практически без изменений, придав ему лишь большую связность, да кое-где изъяв чрезмерные физиологические подробности либо заменив их смягченными художественными образами и аллегориями. Последним, впрочем, не чужд был и сам автор.
О названии. В заглавие повествования вынесена мною фраза, встречающаяся в самом тексте. Судя по всему, первое слово в ней позаимствовано из терминологии древневосточных тантрических учений, приписывающих сексуальному влечению человека космическую мощь.
Итак, передо мной стопка из 30 листов, испещренных с обеих сторон мелким, с сокращениями и недописками, почерком (заставившим меня, замечу, изрядно потрудиться), заполненных целиком или частично, включающих иногда и рисунки их автора, некоторые из которых упоминаются в тексте. И вот так же, листами, включая рисунки, я и представляю этот материал на суд читающей публики. Уповаю на читателя подготовленного и духовно зрелого, что будет зароком от двух крайностей – негодования оскорбленной морали и соблазна.
Пустота… Покинув меня, Эля оставила мне пустоту. Она лишила меня дыхания. Я – рыба, оказавшаяся на суше после отлива. Я таращу глаза и разеваю вхолостую немой рот. Эта пустота (я чувствую!) по капле высасывает мой разум. Когда же удается ненадолго забыться и задремать – меня донимают тягостные видения. В них я как будто лежу, обнаженный, на скользкой каменной скамье, сродни тем, что в пору моего детства можно было встретить (да и теперь, наверное, встречаются) в общественных банях. Я лежу на такой скамье, а со всех сторон на меня медленно надвигаются женщины. Множество разноликих женщин, знакомых и вроде бы никогда прежде не встречавшихся. Все они в длинных белых сорочках. И ни одна из них не улыбается. Они обступают меня тесным живым кольцом – столь тесным, что делается сумрачно, стягивают с себя рубашки, обмакивают в тазу с водой и принимаются этими рубашками меня омывать… И мне все труднее убедить себя, что это сон.
С другой стороны, вся моя жизнь представляется мне сейчас как бесконечное, неотвязное сновидение со своими кошмарами и сладостными, непередаваемо сладостными сценами.
Где начало этого сна? Мне чудится, что если я докопаюсь до истоков и прослежу всю цепь, тогда я что-то пойму и это принесет облегчение. Но быть может, я лишь тщусь обмануть пустоту и еще раз потешить себя пережитым? Пусть так, мне незачем перед собой притворяться.
…А началось это, пожалуй, очень и очень давно. С одного странного случая…
Наверное, не я один – многие – испытывали в детстве эти надрывные, муторные, как насильственная щекотка, падения во сне. Когда душа словно выпархивает из тела и летит где-то рядышком, и от этого возникает тошнотворное ощущение вакуума внутри тела. Мучительно-приторные ощущения быстро нарастают до нестерпимости, до немого крика, и ты пробуждаешься, прежде чем достигнешь самой нижней точки траектории, – с гулко бьющимся сердцем и дыханием сорвавшегося с веревки висельника. Считается, что таким образом ребенок переживает процесс своего роста[1], но у меня на это иная точка зрения.
Однажды в раннем детстве, ночью, не покидая своей постели, я в очередной раз устремился в какой-то бездонный провал. И догадываясь, что это сон, я из непонятного мрачного любопытства попытался продлить, не пробуждаясь, это тягостное испытание. Однако чем дальше, тем труднее было выносить эту пытку, и я уж согласен был проснуться… но что-то не срабатывало, и я продолжал падать в черноту. Казалось, и сам я обращаюсь в эту черноту, чернею, как чернеет, обугливаясь, горящий лист бумаги. Но вдруг… словно чьи-то невидимые ладони поймали меня. И стали играть со мной, как играют с мячом. Трудно описать словами, что это была за игра: какие-то радостные взлеты и кружения, какие-то внутренние вытягивания, сужения, замедления и ускорения, чудесные и переливчатые. Сравнить их можно разве что с музыкой, но музыкой без звуков; еще не родившейся, не обретшей плоть музыкой. Я всецело отдался этому восторгу, упоению, нежнейшим, ласкающим касаниям…
Мне было тогда три с половиной года, меня одолевала скарлатина, и, судя по позднейшим скупым рассказам родителей, я едва не умер в ту ночь. И вот теперь мне думается, что тогда-то в меня и вселилось нечто.
Родители мои – люди самые заурядные и, по нынешним понятиям, более чем строгие в отношении морали, скованные этой моралью, как наручниками. Сколько помню себя, я вечно был отделен от их супружеского гнезда то какими-то клеенчатыми шторками, то – позднее – плотно затворенными дверьми – родительской спальни и детской. Почему-то мне кажется, что я испытывал бы к ним больше симпатии, не прячь они от меня столь бдительно свои тела, как прячет вор ворованное.
Как-то я признался матери, что мне мерещатся перед сном голые женщины, и был сурово пристыжен. Учитывая обидчивость и замкнутость моей тогдашней натуры, легко догадаться, что то был последний всплеск откровенности.
Отец трудился в какой-то строительной конторе, и трудится, наверное, поныне, если только не вышел на пенсию. Мать преподавала музыку… Иногда на дому она давала частные уроки фортепьяно тихим застенчивым девочкам, которые мне, четырехлетнему малышу, представлялись завидно большими. Возясь здесь же в комнате, я то и дело с упорно повторяющейся неловкостью закатывал мячик под черный одноногий табурет, с тем чтобы лишний раз мимолетно взглянуть на бледные коленки и на туфельки, едва касающиеся двух золотистых педалей грандиозного инструмента. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, я вижу эти коленки и туфельки так явственно и живо, словно это происходило не далее, чем на прошлой неделе.
Помнится, меня манили всевозможные укромные уголки – заполненная одеждой теснота массивного платяного шкафа, слабо отдающего лаком, темная нора между спинкой дивана и стеной – заповедник ночных тайн и пыли. Какое-то неизъяснимое, почти что интимное удовольствие испытывал я, просиживая там часами. В другой раз, запершись в туалете и почувствовав себя в совершенном уединении, я погружался в мир фантастических, постыдных грез. Мне воображалось, будто я, сделавшись маленьким, совсем крохотным человечком, соскальзываю в унитаз, и мощная клокочущая струя воды уносит меня в неведомые мне подземные глубины. Я проскакиваю по каким-то темным шахтам и, волшебным образом оставшись не замаранным, качусь дальше вниз по наклонному каменному желобу, пока не оказываюсь в просторном поземном царстве. В нем есть свет, почва под ногами, деревья, и так же ходят люди, но в отличие от известного мне мира, люди здесь без одежд, чему способствует и по-летнему теплый воздух. Никто никого не стыдится, и вообще земные законы и запреты тут не имеют силы. И я тоже с радостью сбрасываю с себя одежду. Я брожу среди голеньких девочек и нагих взрослых женщин и с замиранием сердца сознаю, что любую из них можно не страшась рассматривать… Дальше фантазия не заходила, ибо и так уже от избытка эмоций я пребывал в каком-то полуобмороке. В чувства меня приводил обычно раздраженный стук в дверь и голос кого-либо из родителей: “Ты там, случайно, не уснул?”
Или вспоминаю другое: вечером в кухне я отмачиваю в тазу с теплой водой свои чумазые, исцарапанные, зудящие от мыла кисти рук. Неприметно мной овладевает… сон не сон, а, скорее, какое-то туманное забытье. Мне воображается, будто я погружаю руки во влагу, излившуюся из скрытого источника на женском теле – взрослой ли девочки с четвертого этажа (пяти- или шестиклассницы), на которой я тайно мечтал жениться, маленькой ли задиристой сверстницы из моей группы в детсаду, или же моей симпатичной двоюродной сестрицы, с которой нас однажды мыли вместе, и я воочию убедился в принципиальном отличии девочек от мальчиков. Мытье рук, таким образом, превращалось для меня в неторопливый торжественный ритуал, который мать порой грубо прерывала, отобрав таз и сунув мне в руки жесткое вафельное полотенце.
Что-то ритуальное сквозило и в сновидениях той поры. Почему-то и в них зачастую являлся видоизмененный идеализированный образ туалета. Впрочем, это обширное, отделанное белой глянцевой плиткой помещение напоминало также и баню, в какой я бывал раза два с отцом. Вдоль стен тянулись шеренгой кабинки, похожие на душевые, посредине блестели мокрые приземистые каменные скамьи. И было полно обнаженных людей обоего пола. Все они безмолвствовали, и лица не выражали ничего, кроме спокойствия и умиротворения. Но одновременно это был туалет: многие сидели на корточках в открытых отсеках – рядышком или напротив друг друга… Струилась вода, стоял банный туман, кто-то шлепал по плиткам босыми ступнями, кто-то лежал навзничь на каменной скамье. По соседству с моей кабинкой так же не таясь присела какая-то девочка. И было нечто языческое, что-то завораживающее и заманчиво-обещающее в этом всеобщем бесстыдстве.
Примерно до шестилетнего возраста я не задумывался всерьез над вопросом, отчего весь живой мир разделен на мужскую и женскую составляющие, верил, будто дети рождаются из женщин сами по себе, как грибы в лесу, и их каким-то не совсем ясным способом извлекают из животика. Между тем, женщины несомненно таили в себе какую-то загадку и возбуждали естественное любопытство как существа, не схожие в своем строении со мной. Собственный мужской атрибут, казалось, давно исчерпал свои возможности и не сулил как будто уже ничего нового. А такие распространенные среди моих уличных приятелей забавы, как: кто дальше всех пустит струю или чей “солдатик” быстрее примет стойку “смирно” – давно прискучили. Кое у кого фантазия заходила чуточку дальше. Так, белобрысый неопрятный Паша сотворял и демонстрировал нам так называемую “черепашку”, целиком упрятав свое добро в оттянутую лиловую мошонку. Санькин отросток “пищал” – издавал едва уловимые тоскливые звуки в результате варварских безжалостных скручиваний и оттягиваний. А толстый, щекастый, с вечной испариной на лбу Вовчик изощренно морил пойманных живьем мух, заточая их под морщинистую шторку крайней плоти. Однако все это вызывало лишь дурацкий, до отвращения, смех и легкое поташнивание. Зато обратив мысленный взор к противоположному полу, я обмирал в немом восторге и нежной зависти, представляя, какие головокружительные возможности для тайных игр с самим собой дают особенности устройства женского тела. Хотя наверняка, с грустью думалось мне, найдутся глупышки, которые этими возможностями не пользуются – из-за стыдливости и строгого воспитания или по недогадливости. Как бы то ни было, но уже в ту далекую пору я расценивал женщин как более удачно оснащенный вариант человека.
Игры с участием девочек имели для меня особенную притягательность и волнующий пряный привкус. Сейчас я с улыбкой снисхождения вспоминаю те игры. Например, в “испорченный телефон”, когда приходилось шептать какое-то слово в спрятавшееся среди завитков волос ушко соседки или она шептала в твое ухо, от чего щекотливые мурашки пробегали по шее и под мышками. Или в “пятнашки”, когда стремишься не просто “запятнать”, а схватить, почувствовать в руках верткое, трепетное тело. Помнится, я сам придумал игру: две или три девочки, мои дворовые подружки, зимой, вставали одна за другой, расставив ноги, а я проезжал под ними, лежа на санках лицом вверх. Я почти убежден, что и они, соучастницы этого развлечения, получали то неопределенное, странное удовольствие, постоянно возобновляющееся, сколько раз ни повторяй игру. И только взрослые с их поразительной близорукостью и неповоротливостью ума не видят в детских забавах (почти во всех) неброской пока еще сексуальной окраски.
Также и мои родители пребывали в счастливом неведении. Уверен: они даже теоретически не способны были допустить то, что проделывали мы с Алёной, моей двоюродной сестрицей.
В те далекие дни Аленка со своей матерью (отец ее где-то потерялся) частенько гостила у нас. В детской комнате в таких случаях ставилась раскладушка – для меня, а маленькую гостью укладывали на мою набело перестеленную кровать. Но как только свет гасился, затворялась дверь и стихали шаги взрослых, я после взволнованных замирающих перешептываний перебегал босиком через комнату и со сдавленным взвизгом заскакивал на свое законное место – сразу под одеяло.
О сне не было и помину. Трепеща, словно преступники, от страха и возбуждения, мы, повозившись, приступали к “нашей игре”. Я забирался с головой под одеяло, где было душно и пахло совсем не так, как обычно пахла моя постель. Со смешным пукающим звуком, отчего губам становилось щекотно, я дул в маленькую аппетитную выемку ее пупка. Затем то же самое проделывала она, после чего осторожно трогала и пыталась дуть в мой напряженный стерженек, а я, поспешно сменив ее под одеялом, – в ее остро пахнувшую горьковатую раковинку.
Отчетливо помню, что при этом я, шестилетний ребенок, дошкольник, получал удовольствие, весьма схожее, как теперь могу сравнить, с удовольствием зрелого мужчины от близости с женщиной. Правда, удовольствие это было не настолько бурным и оказывалось как бы распределенным по всему телу. Казалось: меня ласково омывают теплые струи реки и уносят куда-то к неизведанным сказочным берегам. И моя восторженная нежность в неподвластном мне порыве устремлялась на эти тонкие, то раздвигающиеся, то сближающиеся ножки. Но внезапно, на самом отчаянном всплеске этой нежности и обожания все заканчивалось. Интерес мгновенно пропадал, сменяемый стыдом и брезгливостью. Я разочарованно брел в ванную и полоскал рот. Однако к следующей ночи вожделение возрождалось с прежней силой, я едва дожидался, когда погасят свет. И вся череда переживаний в точности повторялась.
Любопытная деталь. Алене ту пору едва исполнилось пять лет, и все же она вполне понимала, что под видом игры, не сознаваясь в том самим себе, мы доставляем друг другу запретное наслаждение и что эта игра – наша с ней сокровенная тайна. Так что днем ни один детский психолог, судя по нашему поведению, не установил бы, что между нами существуют какие-то иные отношения, кроме обыкновенных детских развлечений, ссор и даже потасовок. Да и мы сами днем едва ли помнили об этом. И теперь, будучи достаточно зрелым (язык не поворачивается назвать себя взрослым), глядя на пятилетних крох, я не в силах предположить, что они способны на нечто подобное, способны все понимать и хранить тайну, как та моя далекая первая партнерша.
Лет этак в семь, но, верно, еще до школы, все в том же дворе я наконец прошел полную теоретическую подготовку по части интимных взаимоотношений мужчины и женщины. Техника дела с того времени стала мне более или менее понятной, она объясняла многие загадки. Между тем, процесс деторождения остался невыясненным до конца. Я с большим сомнением воспринимал бытовавшую в нашей мальчишеской среде версию о том, будто детишки появляются на свет в результате разрыва мужскими стараниями некой специальной пленочки, имеющейся у женщин (которая спустя время якобы восстанавливается). Получалось, что число удовольствий сводилось к числу рожденных детей… Другие неуверенно упоминали о какой-то крови, сопровождающей любовное соитие, и это также было неприятно и не хотелось этому верить. Оставалось убедиться во всем самому. На такой опыт я и отважился однажды с моим приятелем Санькой и двумя девочками-сверстницами из соседнего дома. Помню даже их имена: Танька и Светка. Обе они нередко участвовали в общих с нами развлечениях – лазили по деревьям, стояли вратарями на воротах и даже осмеливались несколько раз спускаться в подвал.
У меня крепко запечатлелся в памяти этот вечно темный, похожий на лабиринт подвал, расположенный под нашим домом и имевший несколько входов – из подъездов и через отдушины у наружных стен здания. У одной из таких отдушин после долгих уговоров и успокоительных заверений и был заключен наш двусторонний договор. Согласно этому договору, девчонки, спустившись вслед за нами в глубину подвала, должны были позволить нам проделать с ними все то, что проделывают взрослые мужчины со взрослыми женщинами. Любопытство, соблазн прикосновения к взрослой тайне, таинственность самого подземелья, очевидно, пересилили в наших подружках прививаемую родителями осмотрительность и природную стыдливость.
В душном холодном сумраке подвала почти ничего нельзя было различить, кроме смутных расплывчатых силуэтов. В напряженной тишине я слышал свое громкое дыхание и стук сердца, а также – чье-то близкое пыхтенье и щелканье нательных резинок.
– Танька, ты где?
От волнения у меня подрагивали коленки. Неужто я сейчас испытаю это?..
Сдавленные смешки. Где-то рядом энергично сопел и поругивался Сашка:
– Стой, не шевелись… Замри! Да не сжимай ты ноги!
Нет, ничего не выходило. Наши с ним навостренные карандаши кривились, надламывались в основании, однако не желали, несмотря на встречные усилия партнерш, проникать туда, куда им, по идее, проникнуть полагалось. Санька, отчаявшись, решил, видимо, пустить в ход палец. Светка вскрикнула гневно и, судя по звуку, влепила ему оплеуху. На том эксперимент и завершился.
Вконец разочарованные, мы выбрались, отчаянно щурясь, на свет божий.
– Дураки вы!
Вот оно, женское непостоянство.
– А вы!.. – (Санькина прощальная тирада тем более не отличалась любезностью).
Черт… Выходит, что-то мы делали не так, есть, значит, какой-то дополнительный секрет… Обескураживало то, что во всем этом деле я не уловил и тени ожидаемого удовольствия. Вдобавок, с самого начала я испытывал опасение, что в случае, если задуманное осуществится, у Таньки мажет родиться от меня ребенок. Больше беспокоило не то, что с этим потенциальным ребенком делать, а то, как объяснить родителям его появление. Ведь придется тогда сознаться в наших противоправных действиях. И наказания не избегнуть.
Таньку, видимо, тоже пугала возможность родов, даже после нашего неудавшегося акта. Но, в отличие от меня, она сильнее боялась самих родов, чем их последствий, и в конце концов выложила все начистоту своей матери.
Была поднята тревога. Санька вкусил ремня. Со мной же было проведено несколько нудных воспитательных бесед, в продолжение которых не раз повторялось с горестным покачиванием головы: “дурное влияние улицы”, “оградить от влияния улицы”. Оставался всего месяц до школы, и родители ограничились в отношении меня домашним арестом. И радовались возникшим у меня в этой связи похвальным, на их взгляд, увлечением: я часами изучал толстенные энциклопедические тома, таская их по несколько штук из зала в детскую. Между тем ни мать, ни отец не подозревали, что весь мой интерес сосредотачивался исключительно на вклеенных в книги репродукциях картин с изображением обнаженных или полуобнаженных натур – нимф, русалок, древнегреческих богинь и библейских дев.
Эти чарующие женщины с плавными, волнующе округлыми формами тепло освещенных тел не шли ни в какое сравнение с Танькой и Светкой с их цыплячьими ножками. Чего стоит хотя бы «Спящая Венера» Джорджоне или «Андромеда»[2] Рубенса!
В своих дурманных грезах я охотно отдавал свою жизнь за то, чтобы хоть одна из этих картин ожила, и я был бы допущен к этим райским женщинам, прямо в их ласковые материнские объятия. И свершилось бы то, что не получилось у меня с Танькой… Нет, моя жизнь – слишком ничтожная цена за столь непомерное счастье. В обмен на жизнь я от силы мог бы рассчитывать поцеловать пальчик на божественной ножке. Но и на такую сделку я бы согласился без колебаний!
…Они являлись ко мне в сновидениях, молчаливые, с чуть приметной обольстительной улыбкой на устах, и обычно, подразнив меня, покачав бедрами, таяли в воздухе или превращались, едва я их касался, в каменные или ледяные фигуры, в птицу или в ящерицу.
Помню, я подолгу мог стоять у окна (мы жили тогда на первом этаже), наблюдая из-за края шторы, как какая-нибудь молодая домохозяйка развешивает во дворе на натянутой между столбов проволоке мокрое белье. Я неотрывно следил за каждым ее движением, и в те страстно ожидаемые мгновения, когда она тянулась особенно высоко и на подмогу мне подоспевал точно рассчитанный порыв ветерка – рассудок мой терял связь с действительностью. Радужный туман заволакивал глаза, и мысленно я оказывался в постели с этой женщиной – зрелой, развитой женщиной, распустившейся на полную силу, распустившейся настолько широко и полнокровно, что я тонул бы в ней, как мотылек – в ярком, сочном, сладострастно развернутом цветке.
Если у наблюдаемой женщины имелась дочка (такая же, как я, или младше), я включал в эту сказочную оргию и голенькую дочку, чтобы она барахталась и скользила между нами, усиливая дивное празднество. И с такой женщиной – не как с Танькой – несомненно, все было бы легко и восхитительно.
Или же я рисовал в воображении, как встречусь в подвале с той высокой сухопарой старшеклассницей с четвертого этажа. Она отправится за картошкой – в подвал, где у жильцов в специальных отсеках исстари хранились овощи и всякие соления. У нее погаснет фонарик, и мы столкнемся с ней в кромешной тьме, так что она никак не сможет меня опознать. Словно фавн или сатир, каких я видел на репродукциях в энциклопедии, я заключу ее в свои хищные объятия и буду целовать, прямо через платье, постепенно сбегая губами все ниже… (Хотя платье все-таки стоит расстегнуть.)
Милее всего было представлять себе, что она, поначалу сопротивляясь, пытаясь вырваться, вскоре присмиреет, обмякнет, и, более того (тут я испускал едва слышимый стон), безотчетно прижмет мою голову в момент, когда я опущусь перед ней на колени.
Искусительные видения настигали меня повсюду. Оказывался ли я на берегу озера, реки – мне мерещились русалки. Они захватывали меня в плен и замучивали своей русалочьей любовью до смерти. О, это была бы сладчайшая из смертей! Находясь в лесу, я мечтал встретить лесную нимфу, которая околдовала бы меня, завлекла в чащу и погубила там своими чарами…
Но была у меня одна излюбленная фантазия, какой я предавался нечасто, как бы сберегая силу ее воздействия. Наилучшее время для нее было перед отходом ко сну, когда ничто не отвлекает, когда все представляется так ясно – гигантское дерево в лесной чаще, и спрятанный в его густой кроне домишко (похожий, скорее, на ящик), и люк в его днище, который надо еще отыскать… Случайное нажатие – люк отъезжает в сторону, и глазам открывается освещенное, обитое изнутри пухлыми атласными одеялами помещеньице. Но главное не в этом. Внутри комнатка полна прехорошеньких голеньких девчушек, и все они, по две, по три, сидя, лежа на мягком полу и стоя на четвереньках, ласкают друг дружку и перемешиваются в бесконечном хороводе. Блаженные улыбки, полуопущенные ресницы, едва слышимый лепет… Люк за мной закрывается, и теперь не существует никакой связи с тем скучным, серым, полным ограничений, запретов, неловкостей и стыда миром. Здесь безраздельно господствует одно – Наслаждение. С меня снимают одежду, и она тотчас бесследно исчезает, словно ее и не было. И вот я тоже включаюсь в фантастический хоровод, нежусь в дивном переплетении тел или же, расцепив какую-либо из самозабвенно слившихся парочек, становлюсь для них третьим звеном…
«Возможно ли в жизни хоть что-то похожее? – дыша пересохшим ртом, спрашивал я себя. – А если возможно, случится ли это когда-нибудь со мной?»
Удивляюсь, что на фоне моего раннего сексуального помрачения случались в том же малом возрасте моменты просветления – короткие периоды чистых помыслов и романтических сновидений.
Весь свет, все счастье этих снов заключалось в том, что рядом со мной в них находилась девочка – немного туманный, но очень живой, теплый образ. Я был с нею неразлучен. Мы вместе спасались от врагов, вместе купались в медлительной ласковой реке, что несла нас бережно в себе, как женщина несет плод, вместе бродили по улицам, и жизнь казалась нескончаемым праздником. Моя подружка была со мной рядом, а значит, и все остальное обретало цену.
В одном из снов она обладала умением летать. Зная эту ее способность, я обхватывал руками ее тонкую крепкую талию, и мы вдвоем поднимались в воздух – медленно и не очень высоко, так как со мной ей лететь было, наверное, тяжеловато. Но как это было восхитительно! Бывало, мы достигали края крыши какого-нибудь здания, я отталкивался от этого края ногами, и мы переваливали через дом, потом через другой – и так через весь город.
О, я был преисполнен благодарности и преданности моей маленькой летунье! Как бережно обращался я с нею, взглядом, ласковыми касаниями выражая свою безграничную любовь. Я оберегал ее, как высшую ценность. Случалось, я сражался, защищая ее, и убивал кого-то. Или погибал сам, и тогда она плакала надо мной так горько, что и я, хотя и мертвый, по сценарию, не мог удержаться от слез.
Кажется, никогда не являлось мне во снах ничего более подлинного, чем та моя подружка – близкая, осязаемая, с глазами, выражающими любовь и понимание – такую любовь и такое понимание, каких я не находил у людей так называемого реального мира – ни у родителей, ни у товарищей.
И насколько же тяжелым было пробуждение… Моя ладонь продолжала ощущать ее теплую, отвечающую мне пожатием ладошку, моя щека еще хранила прикосновение ее щеки, еще не развеялся запах ее кожи. И это было так явственно, так убедительно, что в первые минуты я отказывался принять правду. Ту правду, согласно которой моя спутница – лишь порождение спящего мозга, ее нет и никогда не существовало. Но вслед за тем на меня обрушивалось невыразимое горе. Я готов был жалобно скулить, готов был злобно рычать на кого-то, отобравшего у меня мое счастье. Весь мир делался холодным, чужим и не нужным, жить в нем без моей подружки не имело смысла. Надежда же, что она возродится в следующую ночь, а если не в следующую, то через неделю, две, утешала слабо. Я мог утешиться, лишь веря в действительность моей любви, а верить я мог только во сне. И в очередном сновидении я опять верил и любил, и опять безнадежно терял все на утро. В конце концов я притерпелся к этим лишениям, окончательно убедился, что ее нет. И тогда она перестала приходить.
Если принять гипотезу о параллельности миров, то можно растолковать эти сновидения как попытку некоего светлого начала отвоевать, вырвать мою душу из власти порочных влечений. А может, мне давалось понять, что счастье не удержишь, как не удержишь сон. Его, счастье, обязательно отнимут. Или, подразнив тебя, оно убежит, растает, превратится в каменную или ледяную фигуру, в птицу или в ящерицу…
Живущий во мне бес (или пока что бесенок) день ото дня зрел и изобретал все новые утехи. К тому времени, когда меня заточили в неуклюжий темно-синий костюмчик и нагрузили сумкой с книгами, то есть классе в первом или втором, он обучил меня некоторым штучкам, к которым я пристрастился сразу и безоглядно.
Во дворе нашей старой кирпичной школы, обнесенном железной оградой и засаженном березами – столь же старыми, как и сама школа, с трещинами на стволах – воспоминание о котором неотделимо от крепкого винного аромата прелых березовых листьев, стоял турник. Он представлял собой две достаточно высокие металлические стойки на растяжках с зеркально поблескивающей перекладиной между ними. Старшеклассники допрыгивали до перекладины с земли, младшим же приходилось вползать по стойке, по-червячьи обвивая ее ногами, стискивая пальцами рук всегда прохладную гладкую трубу. И вот взбираясь так однажды, я нежданно ощутил где-то внизу живота… нет, где-то даже вне меня, в окружающем меня прохладном осеннем воздухе, едва уловимый, но настойчивый, ласковый зуд. Я сильнее стиснул стойку ногами и весь сосредоточился на непривычных ощущениях, требующих развития, молящих, чтобы им не дали прекратиться. Потакая им, я старательно тянулся вверх и сползал вниз и снова тянулся, и зуд радостно, торжественно нарастал, усиливался, и вдруг… острое, никогда прежде не испытываемое ликование пронзило тело – дрожащее, потрясенное, трепещущее каждой клеточкой.
После того знаменательного события я почти ежедневно на большой перемене бежал к турнику. Чувства многократно обострялись, легче и скорее достигали своего пика, если во время моих “упражнений” со стороны школы, подобно гневному окрику, раздавался звонок. Вся ребятня от мала до велика, словно втягиваемая гигантским пылесосом, устремлялась к дверям здания, двор на глазах пустел, и лишь я один продолжал карабкаться по отполированному металлическому столбику, съезжал и снова карабкался. Меня охватывал притворный ужас: мои товарищи уже за партами, уже входит в класс учитель, уже закрывает за собою дверь, а я… я все еще тут вишу… Я намеренно усугублял в себе это гибельное паническое отчаяние, а оно в свою очередь подхлестывало уже знакомую, бурную, неукротимо нарастающую волну ослепительного, оглушающего и такого, к сожалению, кратковременно счастья. И в тот миг, когда оно накатывало, меня не отвлекла бы ни сотня звонков, ни тысяча строгих учителей, ни угроза быть исключенным из школы. Секунда – и восторг сменяла мягкая равнодушная истома, нежное головокружение с мелодичным пением Сирен в ушах, и я обессилено съезжал по трубе до земли. Если бы в эти минуты сюда, к турнику, сбежалась вся школа, учителя, директор, родители, и все они, видя меня в таком постыдном положении и зная его подоплеку, клеймили бы меня позором – это лишь усилило бы мой тихий кайф. Такую именно картину своего позора я всякий раз и воображал.
А затем вдруг резко, точно электрическая лампочка в потемках подвала, включалось сознание, и ценности переворачивались, менялись местами: опоздание на урок становилось досадным недоразумением, а полученное удовольствие – сомнительным и грошовым. Чертыхаясь, с горьким чувством вины, я несся в класс, где уже полным ходом шел урок. А между тем мое маленькое кроткое чудовище какое-то время еще продолжало вздрагивать и томно, удовлетворенно вибрировать, как вибрирует грудь и спина мурлычущего котенка.
Мое пристрастие к турнику не могло остаться не замеченным.
– Весь класс на месте, а он все на столбе висит, для него звонка не существует! – обрушивался на меня гнев учительницы. И я мог лишь слегка утешиться, видя, насколько далека она в своем негодовании от истинной причины моего спортивного рвения.
Кстати, на уроках физкультуры, в просторном, гулком, пахнувшем мячами и матами школьном спортзале я сделал еще одно открытие, долгое время меня волновавшее. Оказалось, не я один умею получать то удовольствие, какое я получал на турнике. В день, когда мы сдавали ползанье по канату (происходило это, по-моему, в третьем или четвертом классе), как минимум у двух девочек-одноклассниц я безошибочно распознал на лицах всю ту гамму переживаний, какую доводилось испытывать мне. Достигнув середины каната, они вдруг переставали продвигаться выше, а лишь беспомощно корчились на одном месте, поджимая и вытягивая вниз ноги и сдавливая ляжками толстый плетеный ствол каната. Искоса поглядывая на остальных (похоже было, никто ничего не заподазривал), я занимал такую позицию, откуда хорошо можно было видеть остекленевшие, слепо уставившиеся в пространство глаза сладострастницы, мерцающие туманным отсветом пьяного стыдного наслаждения. Но вот следовало нежно-усталое, блаженное (так мне виделось) оползание вниз и влажный, по-собачьи виноватый взгляд, направленный под ноги или в сторону, и оценка «два», смысл которой, очевидно, не скоро доходил до сознания незадачливой физкультурницы.
Наблюдая со стороны это безвольное соскальзывание вниз, я и сам испытывал слабость в ногах и едва сдерживал разогнавшееся дыхание. Я сопереживал добровольной мученице всем своим существом, тогда как остальные в своем неведении сохраняли полнейшее равнодушие. И все-таки один раз мне почудилось, будто физрук, заставлявший пухлую робкую девочку Валю, особенно долго висевшую на одном месте, снова и снова повторять ее трогательные потуги – мне показалось, что он догадывается… В его обычно холодных зрачках я уловил жадные похотливые (наверное, такие же, как у меня) огоньки. Хотя, возможно, то был лишь плод моего порочного воображения.
После тех незабываемых уроков физкультуры я проникся братскими чувствами к наблюдаемым мною двум одноклассницам, видя в них своих тайных сообщниц. И даже попытался сойтись с ними поближе, но обе, к моему огорчению, оказались на редкость пугливыми и замкнутыми особами.
Да, вспомнил еще! Такие же переживания, как на турнике, я наловчился получать дома, в отсутствие родителей, используя для этой цели старинный, с фигурными резными бортиками по верху платяной шкаф. Я хватался руками за этот бортик и подтягивался, изо всех сил обжимая ногами полированный угол. При этом я внушал себе, будто под ногами у меня – сосущая, распахнутая пастью бездна. Для большей убедительности у верхнего уреза шкафа, как раз перед своим лицом, я прикреплял скотчем карандашный рисунок, на котором полуобнаженная девица висела над пропастью, держась за веревку, и лицо ее выражало одновременно отчаянный ужас и небесное наслаждение. Кстати сказать, я достиг немалого мастерства в создании такого рода картинок, чувственных и возбуждающих. Художественный процесс, помнится, сопровождался интересными и нравившимися мне выделениями прозрачной тягучей жидкости, которая, засыхая, оставляла на внутренней стороне трусов как будто тоненькую блестящую слюдку.
Вскоре, однако, эти манипуляции с турником и шкафом пришлось оставить, поскольку они стали завершаться пульсирующими мутноватыми излияниями, хотя и приятными в самый их момент, но весьма неудобными и досадливыми после: из-за возникающего чувства мокроты и неопрятности. К тому времени я уже знал их подлинное предназначение.
Периоду ранней юности принято приписывать чистую и безгрешную первую любовь. Было и у меня что-то подобное, и девочка Настя, которая, если посмотреть теперешним взглядом, принципиально ничем не отличалась от остальных моих одноклассниц, казалась мне существом неземным. Тем не менее, свои мечты о ней я не могу назвать такими уж безгрешными и невинными, хотя они и были окрашены нежнейшими чувствами.
Только сейчас я вполне сознаю, насколько ее присутствие где-то поблизости мирило меня с пресным школьным бытом и наполняло мою жизнь неясным, но радостным смыслом. Ради Насти, в общем-то, спешил я по утрам в школу, ради нее старательно расчесывал волосы, чистил щеткой брюки, ради нее тянул руку, вызываясь к доске. Иной раз я целый урок занимался тем, что с замиранием сердца пытался поймать ее взгляд. И если это удавалось, я, словно обжегшись ее красотой, тотчас отводил глаза. Зато весь день после этого чувствовал себя окрыленным. Мое обожание распространялось и на окружающие ее предметы – карандаш, портфель, оброненную заколку, как будто на них лежал драгоценный отблеск милого существа. Бывало, специально замешкавшись в классе после уроков и оставшись наконец один, я с умилением проводил ладонью по крышке ее парты, присаживался осторожно не сидение, на котором несколько минут назад сидела она, или даже, предупредительно взглянув на дверь, касался щекой его желтой лаковой поверхности.
Настя казалась мне недосягаемой, как те божественные женщины с репродукций в энциклопедии. В своих безумных мечтах я видел себя карабкающимся по отвесным склонам к вершине высоченной, увитой облаками скалы, на которой стоит она, маленькая Сикстинская мадонна, воплощенная чистота и совершенство. Вот я уже почти рядом, но камни обрушиваются подо мной, и я повисаю, из последних сил цепляясь израненными пальцами за выступ. Я гибну в нескольких метрах от нее, у нее на глазах, и единственное, что она может для меня сделать… и она это делает – снимает свои трусики и царственным жестом бросает мне. Прямо на мое лицо. Разжав пальцы, я устремляюсь в пропасть, в ад, целуя легкую чуть теплую ткань. Смерть? Плевать! Такая смерть стоит десяти жизней!
Если в квартире в этот час никого не было, я бросался к шкафу и повисал на нем, будто на кромке уступа той умозрительной скалы, и тянулся вверх, туда, где стояла воображаемая Настя. Но не в ее власти оказывались мое тело и разум – они оказывались в безвольном, безропотном, в добровольном подчинении у одного маленького органа, сладостно ноющего, стремящегося достичь, коснуться великого океана блаженства. Однако и сам он находился в чужой власти – в безграничной власти лукавого монстра, изощренно, мучительно, нежно ласкающего, бередящего его изнутри, ласкающего все тело, каждая клеточка которого готова была умереть ради этих ласк, умереть через минуту, но только бы сейчас, именно сейчас эти ласки продолжались. И они нарастали… И тело отвечало на них первым радостным содроганием… пауза…и томление, похожее на тончайший стон. И снова содрогание… И вот оно! – сладчайшая вспышка неземного восторга, конвульсии, и в долгой звенящей ноте – торжествующий победный вопль дьявола, с хохотом уносящегося в пропасть, в преисподнюю, над которой я висел (или скрывающегося в темном уголке моего мозга). А мое покинутое им, истекающее грешной влагой, оглушенное тело медленно сползало на пол и медленно приходило в себя. И медленно возвращалось, словно после гипнотического сна, смущенное сознание…
В других, более “приземленных” фантазиях я становился невидимкой и проникал вслед за Настей в ее квартиру, в ее комнату. Точнее любой кинокамеры я запечатлевал, впитывал всякое ее движение, всякое выражение лица. Я мог беспрепятственно следить, как она раздевается перед сном, как смотрится в зеркало, расчесывает волосы, поворачивается боком и улыбается себе из-за плеча, как укладывается в постель. Я бы сидел, незримый, у ее кровати целую ночь, касался губами ее спящей руки, ее безмолвных губ, ресниц и шептал бы ей все те слова, что я давно отобрал для нее в обширном языковом разноцветье.
В отношении других девчонок из класса мои эротические вымыслы отличались гораздо большей дерзостью и непристойностью. Например, я воображал себя маленьким человечком, наподобие Гулливера в стране великанов (вернее, великанш), или и того меньше – настолько маленьким, чтобы целиком погрузиться в теплый, мягко меня обволакивающий, чувствительный и скользкий грот. Причем его владелице моя возня, мои скользящие движения доставят редчайшее удовольствие, так что она станет меня к этому подталкивать, будет оберегать и никому не показывать. Разве что уступит на денек ближайшей подруге…
Или уж совсем грубый вариант: я и еще двое или трое моих компаньонов входим в класс с автоматами, пристреливаем учителя, всех мальчишек загоняем в угол, а девчонок выстраиваем шеренгой и заставляем раздеться (Насти среди них, разумеется, нет, она в этот день заболела и осталась дома).
Да и какая только дьявольщина не лезла в мою зачумленную голову! Странно, что при этом я умудрялся неплохо учиться…
Однако даже самый блистательный вымысел наверняка бледнеет перед реальной близостью с реальной женщиной. Так думалось мне, пока в восьмом классе я не предпринял решительную попытку достичь такой близости.
Это была крупная пышноволосая шатенка из параллельного восьмого “Г”. Своим ростом и выпуклыми, несколько тяжеловатыми формами зрелой женщины она значительно превосходила своих сверстниц. Пухлые губы, которые она постоянно покусывала, были ярко-пунцовыми и, казалось, изнывали по поцелуям. Немного портили ее рассеянные по лицу угри (как узналось, они присутствовали и на спине). Имя ее было Эмма, но все почему-то звали ее Дупой.
Соблазняли мы Дупу вдвоем с моим соседом по парте Толиком, парнем беспечным и раскованным в отношениях с девчонками. Мы угостили Эмму вином, повели на танцы, где по очереди с ней танцевали, настырно целуя в шею, и в итоге очутились все трое в квартире у Толика, родители которого уехали на выходные за город. Включен был на всю громкость магнитофон, мы продолжали залихватски пританцовывать вокруг разомлевшей подруги; кружили, похватывали ее со всех сторон и в конце концов завалили на широкое супружеское ложе Толиных родителей. Как только это произошло, мы оба, не теряя ни секунды и не давая гостье опомниться, дружно и согласованно принялись расстегивать пуговицы ее кофточки. Особенно долго пришлось возиться с лифчиком. Наконец, справившись с задачей, мы, словно два молочных брата, припали с двух сторон к ее тугим и высоким грудным холмам. (Помню, меня изумили огромные пигментные кружки вокруг сосков; таких даже у фотомоделей на журнальных обложках не увидишь!) Между тем, каждый со своего боку продолжал энергично расправляться с оставшимися пуговицами, пуговичками и молниями, целеустремленно добираясь до вожделенного места.
Грудь Эммы порывисто вздымалась, губы отдували спутавшиеся волосы и что-то бормотали, но из-за грохота музыки слов не было слышно. Однако когда наши с Толиком руки встретились у финиша, девчонка внезапно рванулась, словно через наши пальцы шел электрический ток, и принялась оттаскивать нас за волосы.
Отступать, когда неизведанное, но, несомненно, величайшее, если судить по фильмам и снам, наслаждение маячило так близко, когда возбуждающий запах женского тела, пота уже одурманил голову, – казалось немыслимым. И мы раздели ее таки до конца. Но эта похожая на женщину школьница оказалась настолько сильной, так отчаянно и яростно дрыгала ногами, царапалась и мотала головой, елозила из стороны в сторону ягодицами, что все наши с Толиком старания ни к чему не привели. В таких условиях даже чемпион по метанию дротика не смог бы попасть в цель.
В результате мы с Толиком остались ни с чем, как когда-то в подвале остались ни с чем с Санькой…
Когда мы оба, выдохшиеся, обессиленные, исцарапанные неудачники, оставили свою жертву (магнитофон давно молчал), Дупа оделась, вытерла слезы, осмотрела свое лицо в зеркальце и предложила снова пойти на танцы. И это ее внезапное хладнокровие, тогда едва не убившее меня, нынче я вспоминаю с восхищением. Ах, какая из нее, должно быть, подучилась с годами секс-бомба!
Мне же до сих пор больно оттого, что я был с нею столь неумело груб.
Вика жила в соседнем доме, и не раз, проходя мимо кустов сирени, под навесом которых на садовой скамейке она часто проводила время с подружками, я ловил на себе ее искоса бросаемый взгляд и странную, волнующую меня полуулыбку. На эту ее полуулыбочку в низу моего живота некто знакомый с детства тотчас же отзывался нежным расслабленным томлением. Стоило же мне прямо взглянуть на нее, как она со смешком отворачивалась и принималась увлеченно шептаться с приятельницами и громко хохотать.
В то время мой отец получил какую-то премию и в награду за успешное окончание восьмого класса купил мне мопед – красивый, желто-бардовый, с приятно заглаженными плавными формами и рубчатыми резиновыми рукоятками. Подкатив на нем однажды к соседнему дому, я притормозил, не глуша мотор, возле скамьи и, нагловато оглядев девчонок (хотя внутренне чувствовал себя так, словно я голый вышел на сцену), предложил Вике прокатить ее. Та порывисто оглянулась на подружек и, посмеиваясь, вихляя бело-голубой юбкой, подошла и неспешно устроилась на удлиненном сидении позади меня.
И мы помчались. Ветер в хмельной удали трепал одежду, забирался в рукава моей рубашки, весь мир летел мимо, и мы с Викой были центром этого мира! Она сидела вплотную ко мне, длинноногая, с распущенными волосами, в короткой, по-летнему легкой юбочке. Время от времени, оглядываясь назад, я видел, как развеваются ее волосы, и все та же полуулыбка играет на губах.
Это был класс! Я катал ее много вечеров подряд. Нарастив до предела скорость, я притормаживал, и тогда Вика тыкалась в меня, и я ощущал где-то под лопатками ее упругие грудки, а поясницей – ее тугой живот. На крутых виражах она сама ко мне притискивалась, еще крепче обхватив меня руками за талию. Чем быстрее я гнал, тем плотнее она жалась ко мне.
И вот однажды для большей остроты чувств я направил мопед по извилистой лесной дорожке. В глазах зарябило от мелькающих стволов и слепящих полос закатного солнца. Встречный ветер отбрасывал, как бы силясь сорвать, Викину юбчонку, заголяя и делая еще длиннее ее прижатые к моим бедрам ноги. Из-за этого я все время косился назад, отвлекаясь от дороги. Потом мне показалось, что в таком сумасшедшем полете, при такой опасной скорости я имею полное право потрогать эту гладкую смуглую ногу. Что я и проделал. Однако при этом на меня нахлынуло такое возбуждение, что я потерял чувство реальности, а вместе с ним и руль. С оглушительным треском мы влетели со всего разгона в какой-то куст и кубарем перекатились через него.
…Мопед с минуту, пока не заглох, глупо выл, крутил задним колесом, тарахтя спицами по веткам и расшвыривая взрытую землю. Вика лежала, вся осыпанная этой землей. Юбка на ней была вывернута, как бы специально для того, чтобы ничего не мешало мне лицезреть во всей их пленительной открытости белые с тесемчатой оторочкой, кое-где испачканные лесной почвой трусики. Какое-то время я стоял над ней, разглядывая ее беспомощно и доступно разбросанные по земле, оцарапанные, с выступившими вдоль царапин бусинками крови ноги. В моем затуманенном, разогретом пережитым приключением мозгу возникла дерзкая и восхитительная уверенность, что сейчас, в этот миг все дозволено. Сейчас всё за меня – и моя сила, и этот валяющийся заглохший мопед, и тихий безлюдный лес. Порывисто нагнувшись, я властным и жаждущим движением сдернул с нее эти сводящие меня с ума трусики. Девчонка же, вместо того чтобы закричать или отбиваться, как Эмма – приподнявшись на локтях, смотрела на меня расширенными глазами и все с той же странноватой полуулыбочкой. И я вспомнил, что это за улыбочка. Такую отрешенную греховную полуулыбку я видел на лицах тех двух девочек на канате в четвертом классе. Эта полуулыбка решила всё. Срывая на брюках пуговицы, я рухнул на Вику сверху…
И на этот раз свершилось! Ее податливое нежное лоно с готовностью, даже с жадностью приняло меня. О чудо! Я и не предполагал, что это так легко. В какой-то миг я замер, не веря происходящему. Земля и лес кружились под нами и над нами. Вика дышала так шумно, что мне казалось: ее дыхание слышно за километр. Она прижимала меня к себе, без слов требуя продолжать, продолжать… Но всего два-три движения – и я полетел куда-то, умирая от блаженства и краем сознания улавливая тонкое заливчатое верещание. Это, словно маленький грудной ребенок, верещала, закидывая голову, длинноногая пятнадцатилетняя Вика.
После окончания школы я распрощался с родителями, с которыми у меня никогда не было ни душевного контакта, ни понимания, ни взаимодоверия, и уехал в столицу с расчетом сдать экзамены в какой-нибудь вуз. Я неплохо рисовал, и знакомые прочили мне легкое поступление в художественное училище. Однако вопреки их ожиданиям, я поступил на филологический факультет университета. Причина до смешного проста: я слышал от кого-то, будто на филфаке „полно красивых баб“.
Мне мерещился сказочный женский рай, царство Флоры, где, как в том воображаемом упрятанном на дереве домишке из моих детских наваждений, все ласкают друг друга и я – всех.
Студенческое общежитие, куда меня поселили, и впрямь изобиловало девчонками, и довольно бойкими. Достаточно вспомнить, что когда на нашем этаже в первый месяц учения начался ремонт, три знакомые второкурсницы предложили мне и двум моим соседям по комнате временно перебраться к ним, на четвертый этаж.
Не забуду, как в первую совместную ночь я, столь смелый и неуемный в фантазиях, уже познавший радость телесной близости с женщиной, был мучительно скован и беспомощен, а энергичная возня на двух соседних кроватях, доносящиеся оттуда вздохи, скрип, сумбурный шепот сердили меня и сбивали с панталыку.
Положение изменилось, когда наши пары решено было перетасовать, и после снисходительно-материнских объятий Ольги я угодил в горячие тиски Жанны. Все помехи для меня враз исчезли. Жанна, эта опытная и ненасытная любовница, обучила меня многим тонкостями и секретам любовного искусства. Я был вполне счастлив с нею. У нее имелся лишь один недостаток: в высший момент плотского ликования то одну, то другую ее ногу частенько сводило судорогой, и я не всегда мог определить в полутьме, искажается ли ее лицо от сладких мук или же морщится от обыкновенной физической боли.
Потом была Лёлёк (Лиля), которая по полночи тешилась с нигерами, проживающими на девятом этаже, удовлетворяя их примитивные животные инстинкты и получая в награду дешевые подарочки, а затем снисходила ко мне – для утонченного кайфа.
– Ты ласков, как женщина, – шептала она мне. – О, как ты ласков! О! Ох!
Они были такими разными. Порой забавными… Одна, помнится, всякий раз, наблюдая, как я ее раздеваю, укладываю, оглаживаю ее ноги, не переставала повторять: «Что ты делаешь? Ах, что ты делаешь?!». Другая неожиданно принималась кричать в постели: «Зверь! Ты зверь!», хотя я вел себя совсем не по-зверски. Но знать, ей хотелось, чтоб ею овладевал именно зверь, и ради ее удовольствия я рычал и скрежетал зубами, изображая из себя зверя. Третья, после бурных эмоций и последующих благодарных поцелуев, вдруг цепенела и пускала по щекам ручейки серых от поплывшей туши слез. В ответ на мои недоуменные вопросы («Я тебя чем-то обидел? Тебе было плохо?») она со всхлипами признавалась, что было хорошо, но только она любит другого, какого-то необыкновенного, замечательного, почти героического Васю. Ну и что? Люби себе!.. Нет, теперь она не сможет, отныне она станет презирать себя как низкую, падшую женщину. Я готов был расхохотаться, но сдерживался. Не потому, что проникался ее душевным состоянием, а оттого, что ее лицо, в сажных потеках, с припухшими губами и порозовевшими крылышками носа, тоже мокрыми, представлялось мне вдруг еще более притягательным и милым. Я вновь приникал к нему, со странным удовольствием ощущая губами его мокроту, соленость и пикантную косметическую горчинку.
Стоит помянуть еще одну экспрессивную особу. Эта в пылу страсти колотила меня по плечам кулаками, кусала, а один раз даже столкнула с кровати на пол (я расшиб локоть, что заметил только на утро).
Правда, бывали среди них и такие, которые занимались этим в основном для того, чтобы не отстать от подруг и казаться современными. Однако и они в соответствующие минуты, когда разум отключался, становились необычайно хороши собой. Встречались и на редкость зажатые недотроги, холодные, словно ледышки, и мне приходилось по несколько часов отогревать их, ласками, болтовней, настойчивостью отвоевывать у них каждую пуговку, каждый лепесток одежд, чтобы добраться наконец до глубоко спрятанной за робостью и неуверенностью переполненной нектаром сердцевинки.
Они знакомили меня со своими подругами, и я переходил в распоряжение подруг, как тот мифический маленький человечек из моих школьных фантазий.
И все же… В чем-то они повторяли одна другую, а то безграничное неземное блаженство, что обещалось мне в смутных мальчишеских видениях и снах, по-прежнему маячило где-то вдалеке.
Временами с одержимостью маньяка я принимался искать это невыразимое, неподвластное разуму, но упорно зовущее меня НЕЧТО в глазах встречных незнакомок, проплывающих чередой в живом потоке улиц.
Удивительно, как можно не свихнуться от такого количества женщин! Сколько пленительных лиц! То утонченных, недоступно-царственных, то простоватых, с пухлыми губками и лучистыми веселыми глазами, то напряженных, с пронзительным, затаенно-жгучим взором, сулящим жестокую страсть, то усталых, с трогательной грустинкой в глазах, то вызывающе раскрашенных, словно кричащих о своем желании, а то расплывчато-водянистых, как акварельный набросок, ангельских девичьих личиков. А сколько ножек! Надменных в своей грациозности, словно любующихся самими собой; и чувственно броских, дразнящих, наплывающих на тебя, как дурнота, и лукавых, не иначе подмигивающих тебе из-под разреза юбки, и по-детски наивных, не совсем уверенных в себе, робко ожидающих поддержки, восхищенного мужского взгляда… Голова шла кругом. Нескончаемой рекой женщины обтекали меня и плыли дальше, ни разу не повторяясь, как не повторяются узоры в калейдоскопе. О, как бы я желал любить их всех! Отдать им всего себя – всю свою молодость, страстность, тоску и веселость, и нежность, и восторг, пока не иссяк бы, не опустошился, не истек до дна, не изошел в поцелуях, не заблудился, не пропал среди тысяч ножек! Я жаждал напиться ими сполна и самому быть выпитым до последней капли.
Порой, не выдержав, я хватался наугад за какую-нибудь проплывающую мимо красоту:
– Девушка, – подбавлял я густоты в тембр голоса. – Простите, но мне за вами не угнаться.
– Зачем вам за мной гнаться? – (взгляд настороженный, недоверчивый, но одновременно и любопытный)
– А как же иначе! Ведь я маньяк. Уверяю вас! У меня мания – найти самую очаровательную девушку на свете. И кажется, мне наконец-то это удалось.
Если замечался хоть проблеск улыбки, значит имело смысл продолжать разговор, шагать рядом, касаясь плечом ее плеча, любуясь изящным профилем и блеском глаз.
– А что если нам заглянуть в кафе? Вы что больше любите: мороженое, шампанское… или меня?
И тому подобный треп, который и повторять-то стыдно, но который, как ни странно, часто оказывал нужное воздействие. К слову сказать, его непринужденность давалась мне тем труднее, чем обворожительнее была случайно выбранная спутница. Я знал, что треп этот необходим, особенно на первых порах, когда нельзя показывать девушке свое истинное восхищение ею, смотреть на нее как на божество, иначе она тотчас и впрямь возомнит себя богиней и не пожелает до тебя снизойти (в чем я не раз убеждался на собственном опыте). Даже если они и в самом деле богини (или хотя бы полубогини), лучше им об этом не знать.
И хотя не обязательно дело доходило до постельного финала, но в этой погоне, в этих хаотичных бросках было удовольствие, сходное, наверное, с тем, какое получают иные мужчины на охоте или рыбалке.
Особую пикантность я находил в совращении замужних дам. Признаться, удача выпадала в таких случаях реже. (В принципе, любая женщина, я думаю, не прочь быть соблазненной, разница лишь в способе. Если одной для этого требуется красивое ухаживание с множеством цветов и подарков, то другую прельстит разве что подвиг в ее честь или по меньшей мере череда безрассудных поступков.) Что же касается замужних женщин, то они поначалу с героическим упорством уклоняются от знакомства и последующих встреч, зато потом… Потом уж они пускаются во все тяжкие! Так что нелегко бывает после от них отвязаться.
Вы полагаете, ваши жены верны вам? (Я мысленно, телепатически обращаюсь ко всем благополучно устроившимся особям моего пола.) Даже если это так, не обольщайтесь. Ответьте себе честно: будь ваша жена стопроцентно уверенной в своей красоте и неотразимости, в своей фигуре, будь она окружена толпой ухажеров, наперебой оказывающих ей внимание, конкурирующих из-за нее, одержи она, наконец, победу на конкурсе красоты – осталась бы она с вами? А? Можете ли вы твердо сказать, что вас и только вас предпочла бы она среди других мужчин, предоставь ей судьба снова возможность выбора? И сейчас она с вами благодаря ли вашим выдающимся мужским достоинствам? А может быть, она с вами только потому, что на безрыбье и рак сгодится? Вы скажете: «Будь и я увереннее в себе и блистательнее, то и я выбрал бы себе более шикарную подругу». Какова же тогда цена вашего брака, вашей так называемой любви?
Ну как, вы уже не столь уверены в вашей подруге? И правильно. Встреть я вашу жену, я приложу все усилия, чтобы она почувствовала себя настоящей женщиной, а не вашим придатком, вашим подручным средством удовлетворения похоти. Я помогу ей осознать, что она заслуживает гораздо большего, чем получает от вас. Я сделаю ее счастливой хотя бы на одну ночь – счастливой в высшей степени, а не просто удовлетворенной кое-как. Впрочем, я увлекся[3] и заговорил от имени себя вчерашнего.
Наверное, это не что иное, как стремление выместить на ком-то свою сегодняшнюю боль. Как бы хотел я вернуться туда, в недавнее, вчерашнее прошлое.
…Иной раз я забавлял себя тем, что самым любезным тоном, с самым невинным лицом говорил какой-нибудь дамочке невероятные скабрезности. И надо было видеть ее реакцию!.. Как-то заприметив за столиком открытого уличного кафе двух молодых женщин, я дождался, когда одна из них отошла к стойке, и тотчас же, бесшумно и быстро, как черт, подсел к другой. Была она не то чтобы красавица, но интересна собой, чрезвычайно смугла, черноволоса, в кудряшках. Настолько смугла, что подкрашенные бардовой помадой губы мало выделялись на ее чувственном скуластом лице. Я взахлеб принялся восторгаться ее загаром, допытываться, с каких экзотических островов Океании она прибыла, и сейчас же предложил познакомиться.
– Нет. Я замужем, – последовал непреклонный отказ.
– Ну и что? – придвинулся я ближе. – Муж ведь может и прискучить. Ведь так? А у меня феноменальная память на телефонные номера. И я владею правилами конспирации. В общем так: я вам звоню под видом подруги, вы приезжаете, и мы с вами так потрахаемся, как вам никогда и не снилось!
Все это я произнес нежно-доверительным, почти задушевным голосом.
Надув щеки, чтобы не расхохотаться или не возмутиться вслух, она прикрыла лицо ладонью и отвернулась.
– С вами все ясно, – выдавила она, стараясь не глядеть на меня.
– Ах, какой сексуальный загар, – успел шепнуть я ей на ушко, поднимаясь, ибо со стороны буфета надвигалась пышнотелая веснушчатая и тоже явно замужняя напарница.
Вполне довольный произведенным эффектом, я удалился на свою исходную позицию через два столика.
И каким же неподдельным счастьем сияли глаза этих двух семейных дам, когда они, елозя на пластмассовых стульях, смыкаясь головами, прыская смехом и бросая в мою сторону искрящиеся взоры, принялись обсуждать происшествие! Полагаю, впечатлений им хватило на несколько дней.
Здесь уместно привести откровения одной моей недолгой знакомой.
– Что это за мужики! – бывало, сетовала она. – Глаза пялят, а подойти поприставать почти ни один не решается. А ведь отшить какого-нибудь наглеца – как это приятно! Приятнее иногда, чем само знакомство. Это как эротический массаж.
Не забуду, впрочем, как одна молоденькая девушка в узких белых брючках и коротенькой блузке, открывающей пупок, едва я приблизился к ней с предложением познакомиться – испуганно взглянув на меня, без слов пустилась бежать. И бежала, не оглядываясь, сколько я мог ее видеть, пока не сгинули в толпе последние мелькания ее белых штанов. Не исключено, что это была единственная представительница женского племени, которая учуяла во мне что-то губительно хищное.
А между тем по сути своей, мне кажется, я всегда стремился не к разнообразию и количеству женщин, а к проникновению в те неизведанные тайные глубины, что заключены в любой из них. В любой ли? Или все-таки в лучшей? В той, что создана для высшего полета?
Случалось, будто в насмешку, действительность подсовывала мне полнейшую противоположность того, к чему я столь фанатично стремился.
Курсе на втором, кажется, меня пригласил на вечеринку один знакомый.
Чем-то он походил на меня: губастый, с вечно взъерошенной шевелюрой и сексуально напряженным, немного безумным взглядом. Серж (так все его звали) обитал в двухкомнатной квартире вместе со своим папой. Куда подевалась мама, я как-то не поинтересовался. Папу до этого я видел всего раза два и оба раза – в одном и том же положении – раскинувшимся раздольно и неподвижно на широченном диване перед включенным телевизором.
По пятницам и субботам Серж вдвоем со своим соседом по дому Тимофеем, который был раза в полтора его старше и вдобавок женат, подкатывали на подержанном «Вольво» к ближайшему ДК, откуда доносился гул дискотеки. Там, с терпеливостью опытных ловцов, они дожидались своего часа. Танцевать самим оба считали глупой тратой времени.
Как только разгоряченная толпа многоцветным потоком начинала низвергаться по ступенькам на улицу, друзья приоткрывали дверцу автомобиля, словно мышеловки, и через короткое время две-три мышки непременно оказывались внутри (“С пылу, с жару”, как любил говорить Тимофей). Дверца тотчас плотоядно захлопывалась.
Папу в такие дни заблаговременно спроваживали к бабушке (папиной маме).
По словам Сержа, девочки в последнее время попадались им тройками (поэтому-то они и включили в свой трудовой коллектив меня). Однако в тот памятный мне вечер в расставленные нами силки угодили не две и не три, а сразу четыре пленницы. Пришлось усаживать их на колени (благо, активность дорожной инспекции к этому времени снизилась).
…Гостьи вступили в квартиру шумно, по-свойски, как будто бывали тут уже тысячу раз.
– Давайте, девочки, знакомиться, – привычно взял на себя инициативу Тимофей.
Те без обиняков называли себя, подсказывая:
– Легко запомнить: две брюнетки – Наташи, две блондинки – Марина и Алёна.
– Тапочек на всех не хватит, – предупредил Серж.
– Фигня! У нас с собой туфли, – зашуршали гостьи пакетами.
Я с любопытством присматривался к ним. Мне встречались и до этого раскрепощенные девицы (и в их раскрепощенности был свой шарм), но пожалуй все же не настолько. Эти превзошли все мои ожидания.
Через какое-то время они уже находились повсюду – и в ванной у зеркала, и на диване перед телевизором вместо папы Сержа, и на балконе (маячит огонек сигареты), и в кухне (“Я хочу пить!”). И повсюду обнаруживались их сумочки и пакеты – небрежно брошенные, часто с вываленным наружу содержимым (пачка сигарет, губная помада, расческа, жвачки и тому подобная забавная дребедень). На подоконнике – чьи-то заколки, на стуле – шарфик, на кухонном столе – клипсы и зеркальце.
Всем им, как выяснилось, было по шестнадцать лет, лишь высокой темненькой Наташе – четырнадцать.
– Сейчас девочки сообразят закуску, – управлял ходом событий Тимофей.
Серж извлек из холодильника сосиски, кетчуп, майонез (“Папаша, подлец, полбанки сожрал!”). На столе уже красовалась бутылка водки, две баночки пива, стопки.
Чистя картошку, приятельницы беспрерывно галдели, переругивались, точно нас тут и не было.
– Ты, кобыла траханная, не п…ди!
– …Менты – педерасты…
– Заткнись. Они нормальные мужики.
– Вспомни, как нас замели!
– …Вот мы вчера угорали! Химки курнули – и в церковь приперлись. Вот прикол! Бабки на нас шепчутся, и какой-то парень молодой: “Нельзя, грех!”, а мы от этого еще круче угораем!..
Между тем Тимофей не дремал, и всему был определен свой срок и черед. Пока красотки болтают, ссорятся, он, знай, подливает им водочки:
– Давайте, девочки, выпейте.
– А ты?
– А я уже.
На самом же деле, как я заметил, пил он только чай или воду.
– Ну что, девочки? Подкрепились, пора и потанцевать – потрясти телом, показать молодой задор, так сказать.
Серж уже включил мощнейшую аппаратуру, которой позавидовала бы любая дискотека. Крепенькая черненькая Наташа, вихляясь под музыку, стянула с себя кофточку:
– Стриптиз устроим? Я без лифчика.
Молодые, торчком стоящие груди лишь слегка колыхались в такт ее прыжкам, и я с нескрываемым удовольствием поглядывал на них.
– Я лифчик снимать не буду! – заявила высокая, с длинными светлыми волосами Марина.
– А юбку?! – выкрикнула подруга. – Снимай юбку!
Юбка полетела на диван, и это мне тоже понравилось.
– И вы снимайте что-нибудь! – потребовала Наташа у меня и Сержа.
Назревает оргия, мысленно констатировал я, расстегивая рубашку.
Серж для большего накала эмоций включил видеомагнитофон со вставленным в него порнофильмом.
– Фу, гадость. Ненавижу! – сердито фыркнула Марина.
– Нормальный секс! Не врубаешься, дура! – возразила Наташа-плясунья.
– Теоретическая подготовка, – рассудительно добавил Тимофей.
Серж танцевал уже в одних плавках, прижавшись сзади к Наташе, пропустив руки ей подмышки. Движения у них получались на удивление слаженные, как будто они заранее их отработали.
Пока вчетвером танцевали, остальных двух девчонок Тимофей отправил в ванную, где, как я успел обратить внимание, висело одно единственное, хотя и большущее, махровое полотенце. В промежутках между оргиями им, очевидно, вытирался папа. Мылись девочки ради быстроты сразу по две.
– Ты какую выбираешь? – вытолкав меня из зала в прихожую, прокричал на ухо Серж.
Вопрос застал меня врасплох. Я полагал, что пары сложатся сами собой, по взаимной симпатии и влечению, но тут было заведено иначе.
Через отворенную дверь кухни я видел сидящую за столом томную сероглазую Марину. После душа она была в затертом “папином халате”, накинутом (это чувствовалось) прямо на голое тело.
– Я бы предпочел Марину, – проговорил я нетвердо. – Если, конечно, она не против и вы с Тимофеем на нее не претендуете…
– Отлично! – обрадовался приятель и повлек меня в кухню. – Ты, значит, с Мариной, Тимоха – с Алёной, а я еще не решил – Наташу или вторую Наташу. Скорее всего, старшую.
– Ну что, девочки?! – голосом массовика-затейника возопил в это время Тимофей. – Искупались, чайку попили!..
– Сиськи помыли, – вставила Алена.
– Алёна! – выразительно уставилась на подругу Марина. – Притормаживай.
– А что? Она называет вещи своими именами, – поддержал Алену Тимофей. – Ну что, пора и за дело.
Сам он уже приволок на кухню матрац, отечески склонился надо мной (я уже сидел подле Марины):
– Ну, вы с Маришей – в маленькой комнате… Отдыхайте. Серж в зале, а я здесь.
– А четвертая подруга? – шепотом спросил я, скосив глаза на высокую худенькую Наташу.
– Это не твоя забота. Пока у меня тут посидит. Я разберусь.
Марина оцепенела над чашкой кофе, отчего-то внезапно загрустив (или опьянев). Серж снова потащил меня в прихожую и сердито зашипел:
– Что ты тянешь? Хватай свою и утаскивай!
Я вернулся в кухню, чувствуя себя чужеземцем, смущенным незнанием местного языка и обычаев. Если бы я произнес давно ставшую мне привычной тираду, обычно произносимую в подобных (лишь формально подобных) ситуациях, что-нибудь типа “О, ты чудесная! Очаровательная. Не надо грустить, моя крошка. Улыбнись мне. Ведь ты чудо! Иди же ко мне, мое чудо, не бойся…” и тому подобное – то здесь бы эти слова прозвучали, как иностранная речь. Все же я подсел к ней снова и, погладив по руке, шепнул в розоватое ушко как можно ласковее: «Мариночка, не надо грустить. Скажи лишь, и я сделаю все, чтоб тебе было хорошо».
Она взглянула на меня удивленно и продолжала сидеть. Серж тем временем больно ущипнул меня за плечо. Тогда я поднялся и, подстраиваясь под заведенные здесь манеры, бросил небрежно с качком головы:
– Пойдем, что ли?
Девушка тотчас же послушно встала и отправилась впереди меня в комнату, где был уже разложен диван и заботливо оставлена на нем Сержем упаковка презервативов. Здесь моя избранница столь же покорно легла и распахнула на себе халат.
На мгновение я застыл над ней, чувствуя себя обкраденным. Весь не менее сладостный процесс переглядываний, перешептываний, касаний, многозначительных слов, короче, весь процесс обольщения был у меня отъят, и мне сразу предлагался эпилог.
Какое-то время я сидел рядом, поглаживая ее молодое, гладкое, словно выполненное из прохладной пластмассы, тело, геометрически правильные полусферы грудей с крохотными смешными сосочками (так вот почему она отказывалась снять бюстгальтер!). Это тело своей идеальностью вызывало ассоциации с известной куклой Барби и казалось ненатуральным.
– Ты где там? – оторвала она на миг голову от подушки.
…То был секс в предельно рафинированном виде.
– Может, ты ляжешь на меня? – я еще надеялся выправить положение.
– Я так не люблю.
– А как ты любишь? Не стыдись ничего, делай все, что тебе хочется, – поощрял я.
– Мне все равно.
Это можно сравнить с тем, как если бы мне в двух-трех словах передали содержание толстенного романа («Они долго мучились и наконец поженились…»).
Спустя некоторое время, направляясь в ванную, я наткнулся в коридоре на длинную темноволосую, тенью прилипшую к стене Наташу.
– Я не смотрю, – молвила она, имея в виду мою наготу.
– Да ладно! – отмахнулся я. – Тебе что, деваться некуда?
– А можно, я у вас на диване с краю прилягу?
Минутой позже я лежал в постели между двумя девчушками – шестнадцати- и четырнадцатилетней. Они прижимались ко мне с двух сторон – прижимались, чтобы было теплее, чтобы всем уместиться под узеньким байковым одеяльцем. Это было совсем на то единение тел и душ, какое я вынашивал в своих заоблачных мечтах. Я и сам казался себе сделанным из пластмассы. Как все примитивно просто, думал я, никаких стараний, талантов не требуется, никаких усилий: выпили, поплясали, подмылись – и “за дело”, как говаривает Тимофей.
После того случая я, вечный искатель разнообразия и ночных приключений, упорно уклонялся от последующих приглашений Сержа. И вообще твердо решил обходиться в дальнейшем без компаньонов с их отработанными схемами.
Интересно, что по истечении времени впечатления той ночи словно бы отфильтровались. Показная грубость, сквернословие, цинизм тех четырех малолетних шлюшек как будто сшелушились с них, и остался некий более светлый образ юных особ с их задором, легкостью, непосредственностью, с их… обделенностью (а может, и обреченностью). То были золушки, которым, прежде чем мыть их в душе и обтирать “папиным” полотенцем, следовало бы почистить и проветрить мозги, вытряхнуть набившуюся туда пыль, копоть, все напускное, подражательное. И кто знает, может, тогда они обрели бы ненавязчивую жемчужную прелесть?..
Признаться, меня никогда не интересовали отношения других мужчин с женщинами, а тем более их соображения насчет этих отношений. Но все же пришлось однажды такие соображения выслушивать.
В один неудачный вечер, после того, как я проводил очередную свою знакомку почти на окраину города и не был впущен в дом, я возвращался в полупустом троллейбусе, замкнувшийся в себе, прислушивающийся к глубоко грустной музыке внутри себя, красивой музыке неутоленности. “Наверное, в таком состоянии композиторы и создают свои лучшие произведения”, – подумал я с иронической улыбкой.
И вот приблизительно на половине пути ко мне подсел взлохмаченный дерганый мужичонка. Не знаю, чем я привлек его к себе и чем вызвал на откровенность, но он всю дорогу говорил мне о проблемах взаимоотношений мужчин и женщин. Я слушал кивая и приподнимая брови, как будто этот вопрос был мне совсем не ведом. И надо заметить, для меня и впрямь приоткрылись малознакомые стороны этих отношений – то, как они смотрятся с высоты (или с глубины) прожитых лет, глазами людей, устроенных не так, как я.
– Жизнь и кино – разные вещи, – убеждал меня собеседник. – Это только в кино так бывает: мужик бабу увидал – у него уже, как лом, хоть стену пробивай. А на самом деле мужики часто совсем не такие герои, как представляют себя в разговорах. Послушать женщин, так они между собой жалуются: у одной переночевал морячок и ушел, так ничего и не сделал; у другой хахаль сразу кончил, и все на этом. У меня тоже редко с какой бабой с первого раза хорошо получается. Обычно со второго, а то и с третьего. И от комплекции это не зависит. У нас водила один работает, здоровенный, как буйвол, рожа – три моих. Я ему говорю: «Ты, говорю, такой здоровяк! Вот баб, наверное, дерешь!» А он мне: «Какие бабы! То стои́т, то не стои́т… Я к ним и подходить боюсь. А то еще опозоришься только, начнут везде рассказывать… Так что живу с женой и баста».