…если бы не Господь был с нами, когда восстали на нас люди, то живых они поглотили бы нас, когда возгорелась ярость их на нас.
Что принес с собою народам фашизм, временно придавивший своим сапогом ряд европейских государств, терзающий и заливающий кровью часть нашей дорогой матери-Родины?
Мы ответили на этот вопрос в заголовке нашего очерка.
Самое пылкое воображение не могло бы представить нам еще два года тому назад того, что открывается теперь перед нашими взорами: небывалых еще в истории мира, в истории человеческих войн, злодеяний, совершаемых людоедами XX века. Своей сверхчеловеческой жестокостью современные германцы оставили бесконечно далеко позади себя своих предков времен разрушения великой Римской империи.
Слезы и кровь, разрушение и смерть – единственные следы временного пребывания фашистских разбойников в тех местах, которые наша доблестная Красная армия уже очистила от немецкой погани.
Нестерпимой болью и клокочущим гневом наполняет сердце это горе моей Родины.
В марте этого года в качестве члена Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию немецких злодеяний я совершал поездку по только что тогда освобожденным древним русским городам: Ржеву – Калининской области; Сычевке, Гжатску, Вязьме – Смоленской области.
Эта поездка была самой тяжелой, какую когда-либо приходилось нам предпринимать: страшные картины увиденного заполняют потрясенную до глубины душу.
Нет слов для описания злодеяний немцев во Ржеве. Страшное впечатление произвел мертвый город. На левом берегу, где торговая и жилая части города, копошатся еще какие-то люди. А на правом берегу, на так называемой «Советской стороне», где была деловая часть, не встретишь почти ни души. А в городе было 55 тысяч жителей.
Город представляет собою груду развалин: не оставлено ни одного каменного здания и сожжено подавляющее число домов деревянных. Этот город славился своим театром, краеведческим музеем, центральной библиотекой с 60 000 книг; своими высшими учебными заведениями и техникумами; своими заводами – механическим, спиртовым и другими; фабриками – шелкокрутильной, пуговичной. Все эти здания, с их оборудованием, лежат в кучах кирпичных руин. Прекрасный мост через Волгу, искромсанный взрывом, лежит в воде. Взорваны и обращены в груды кирпичей пятнадцать церквей, кроме случайно уцелевшей одной, о которой мы скажем ниже. Перед своим отступлением немцы угнали из города несколько тысяч жителей в свой тыл; несколько тысяч граждан, отказавшихся уходить с ними или обессилевших от истощения, истребили, и кошмарные следы этого истребления предстали перед нашими глазами.
Мы прошли по улице Воровского, заминированной немцами при уходе из города, и в каждом уцелевшем деревянном доме находили трупы расстрелянных, задушенных, растоптанных насмерть немецкими каблуками жителей этих домов из мирного городского населения – и стариков, и женщин, и детей. Вот дом № 49. В нижнем этаже дома, в средней комнате и коридоре, лежат в разнообразных позах тела всей семьи владельца дома служащего Садова: его самого с проломленной каблуками головой и обезображенным лицом; его застреленной жены; изнасилованной и задушенной старшей дочери Зинаиды 18 лет; сына Валентина 15 лет, убитого из револьвера в упор в правый глаз; и остальных детей, кончая пятимесячным ребенком в пеленках, с простреленной головой, выброшенным из детской кроватки на пол. Одна из девочек, лет двенадцати, застыла сидящей на подоконнике с штыковой раной в сердце, с поднятыми руками, открытыми в ужасе глазами, с выражением во всей своей позе мольбы о пощаде. В доме № 47 мы нашли шесть трупов – трех женщин, девочки и двух малолетних детей. И так – в целом ряде домиков по обеим сторонам этой улицы. Такие же картины и на Гражданской, Приволжской и других улицах.
Всех оставшихся в живых жителей города, числом около двухсот человек, немцы согнали в Покровскую церковь; двери ее были плотно закрыты засовами, церковь заминирована, чтобы взорвать ее вместе с этими последними остатками мирного населения Ржева. Красная армия ворвалась в город раньше, чем это злодеяние было доведено до конца. Мы посетили этот храм. Диакон Ф. Тихомиров, один из ожидавших своей смерти в храме, с волнением рассказывал о том, как томились несчастные люди в церкви двое суток без пищи и воды, ожидая своей участи: в нестерпимой жажде слизывали грязный снег, запавший в храм через разбитые стекла; не могли успокоить непрекращавшегося плача и крика детей. Красноармейцев, открывших храм, долго не выпускали из своих объятий счастливые люди. Когда я спросил диакона: «Как вы жили при немцах?» – он ответил: «Как? Сначала я вел счет побоям плеткой и каблуками, которым я подвергался за то, что не мог по старости выполнять назначаемой мне тяжелой работы, насчитал тридцать избиений, а потом и счет потерял».
Священник этой церкви Андрей Попов был расстрелян немцами еще 13 сентября 1942 года на глазах этого диакона, у паперти своего храма, без всякого повода.
В Сычевке в числе сожженных и взорванных немцами зданий погиб музей с пятью тысячами картин, среди которых были картины кисти Репина, Левитана и других корифеев русского искусства.
Здесь погибли – взорванные – здания всех школ и всех коммунальных предприятий и городских учреждений.
В этом городе при своем отступлении немцы разрушили путем взрыва все семь православных и старообрядческих церквей города, в том числе два собора. Говорили нам, что для взрыва одного из этих соборов, так называемого Синягинского, было заложено больше двадцати бомб по тонне, и силою взрыва было убито сорок немецких минеров.
Склонив головы, останавливались мы перед всеми проявлениями неслыханного варварства фашистских разбойников, и в сердце бушевали волны священного гнева.
Издевательства над верующими со стороны немецких захватчиков принимали самые разнообразные формы. В этом нет предела для изобретательности фашистских извергов.
Верующие Сычевки рассказали нам, как после захвата города немецкий комендант и представитель вновь созданной городской управы, собрав верующих около храма, произносили напыщенные речи: «Вы только при нас можете свободно молиться в своих храмах». Через короткое время фашисты наглядно подтвердили свое торжественное заверение: в ближайший праздничный день, когда верующие собрались в храме, одевшись, по русской традиции, в лучшую праздничную одежду, комендант приказал солдатам оцепить храм, и все до одного выходившие из храма богомольцы на морозном воздухе подвергались организованному ограблению в целях издевательства; бандиты стаскивали со всех пальто, шубы, шерстяные платки, шапки, валенки, рукавицы и полураздетыми среди зимы гнали верующих по домам.
На окраине этого города немцы устроили лагерь для военнопленных бойцов Красной армии. Мы прошли по этому месту пыток и страданий, обнесенному колючей проволокой. Посредине площади лагеря стоят два гаража, или два сарая. Здесь жила немецкая охрана. Дальше – деревянный барак. Но он невелик, и пленные в него не вмещались. Они жили около барака, спали на соломе. По всему двору разбросана примятая солома. За колючей оградой братское кладбище. Мы подошли к огромным могилам за оградой лагеря, состоящим из ряда широких рвов, куда немцы сбросили до 6 тысяч трупов замученных ими красноармейцев и мирных советских граждан. Последние горы трупов, сброшенные немецкими людоедами в эти рвы в последние дни своего пребывания в городе, были лишь слегка прикрыты снегом, растаявшим на весеннем солнце и обнажившим тела мучеников с вырванными ушами, раздробленными челюстями, отрезанными половыми органами, растоптанными каблуками лицами, колотыми ранами в живот, сломанными ребрами. У всех обморожены руки и ноги. Все полураздетые, обмотанные и обвязанные тряпками. Обуви нет никакой. Все были невероятно истощены. Мне показалось, что среди трупов военнопленных находятся трупы подростков – так худы руки и ноги.
– Нет, – ответили мне, – это все взрослые люди.
Сдерживая клокотавшее в сердце волнение, мы окружили эти могилы страдальцев. Вечная память мученикам! Вечный позор истязателям! Советский народ отомстит за страдания своих мучеников.
Перед отъездом из Сычевки мы посетили детский дом. Он был организован в первый же день после ухода немцев. И сразу же в него набралось сто пятьдесят детей, оставшихся в этом городе без родителей. Дети полуодеты, иные измождены и похожи на маленьких старичков. У других лица не по-детски серьезны.
Мы поговорили с ними, приласкали, пошутили, угостили конфетами – и лица оживились, послышался смех. Дети есть дети. Но все они сироты. Никогда не увидят они больше ни своей семьи, ни своего родного дома.
В Гжатске, как и в других виденных нами городах, фашистскими зверями уничтожены все культурные учреждения и каменные жилые дома. Груды кирпича и пепла лежат на месте городской электростанции, водопроводной станции, больницы, техникума, театра, бани, заводов, дома инвалидов и всех остальных каменных зданий, которыми мог гордиться небольшой, но красивый, чистый, нарядный город.
По приходе в город немцы сразу же выбросили старых, беспомощных и увечных людей из инвалидного дома и погнали их в ближайшую деревню. Сорок восемь человек вскоре там умерло с голоду – немцы их не кормили; остальных нацисты расстреляли.
В Гжатске мы побывали на месте, где стояла взорванная немцами в день ухода церковь, в которой до последних дней при немецкой оккупации совершалось богослужение. Куски искромсанной взрывом церковной утвари разбросаны по всей ограде, застряли в ветвях берез, окружавших храм, и верующие с благоговением собирают их, складывая на земле, и извлекают их из-под груды обломков, оставшихся от прекрасного и благоустроенного храма. Здесь, на развалинах этой церкви, сразу после прихода Красной армии верующие, как они рассказали нам, со слезами молились за благодарственным молебном, радуясь своему освобождению. Местный священник Иоанн Алексеев рассказывал нам о бесчисленных случаях голодной смерти жителей города в месяцы немецкой оккупации.
В Вязьме мы видели взорванные немцами больницы, поликлиники, школы, театры, библиотеки, клубы, детские дома, здания советских учреждений, все мосты. Уцелевшие жители рассказывали, как в течение последних двух недель перед уходом немцев из города в течение круглых суток грохотали взрывы, которыми варвары уничтожали все до одного каменные здания.
Вязьма – старый русский город. Строился он добротно, на века. Стены из кирпичей в старинных зданиях клали в метр толщиной, руками не обхватишь. Немцы упорно трудились, чтобы разрушить этот город.
В Вязьме немцы разрушили при своем уходе и несколько самых лучших церквей: Духовскую, Троицкую и другие. На кладбище нам показали огромный ров, в который сброшены тела трех с половиной тысяч мирных людей, расстрелянных и замученных фашистами. И здесь лишь небольшой слой земли прикрыл тела несчастных жертв, среди которых мы видели много детей, женщин и стариков.
Сам город подобен огромному мертвому кладбищу взорванных, разрушенных, сожженных домов, вырубленных парков и садов: из 5500 зданий уцелел лишь 51 маленький домик на окраине города. Все взорвано и сожжено немцами при отступлении, хотя боев в самой Вязьме не было и никакими стратегическими соображениями немцы объяснить своего варварства не могут.
Вязьма расположена на холмах. Я взошел на один из них, посмотрел вокруг на панораму города, открывшуюся передо мной. Всюду, куда достигает взгляд, – горы кирпича или коробки выжженных домов. Мой разум не мог найти объяснения этому бессмысленному жесточайшему разрушению. Разве только злоба отчаяния могла породить это безумие. Немцы не хотели думать, что им придется отсюда уйти.
Проезжая по Смоленской области от города к городу, мы видели многие десятки деревень и сел, сожженных дотла. Лишь по обломкам многочисленных печных труб можно было догадаться, что здесь был населенный пункт. Вместе с уничтожением жилых домов немцами разрушены и храмы в селах Никитье, Короваево, Ярыгино, Васильевское и множестве других.
Всюду, где мы проезжали по районам Смоленской и Калининской областей, освобожденным от немецких оккупантов, мы видели такое страшное и бессмысленное разрушение, разрушение с единственной целью – оставить позади себя землю голой: разрушены и сожжены здания и дома, взорваны телеграфные столбы, железнодорожные пути, вековые деревья, росшие в этих местах с незапамятных времен; срублены аллеи, которые местами тянулись вдоль шоссейных дорог; уничтожены фруктовые сады и березовые рощи.
Всюду смерть и разрушение.
Все эти жуткие картины, неизгладимо запечатлеваясь в сердце и памяти, могут будить только одно чувство: священной ненависти к врагу, который в своей душе не имеет ни искры человеческих чувств, который заполнен только сатанинской злобой, толкающей его на разрушение наших культурных ценностей, наших святынь, на мучения и истребление мирных людей. Священная ненависть, в свою очередь, повелительно зовет к такой же священной мести.
При этих потрясающих душу картинах фашистского изуверства в городах, оскверненных и залитых кровью, взволнованное сердце находило для себя утешение во встречах там же с советскими людьми, великими своим духом героизма. Эта поездка дала мне незабвенные встречи с партизанами, с бойцами, проходившими при мне через эти города к передовой линии фронта, с оставшимися в живых жителями этих городов и пригородных сел и деревень.
В городе Сычевке я беседовал с большой группой партизан из отряда Казакова, секретаря местного райкома партии. Среди этих партизан есть старики, есть девушки 18–20 лет. Одна из девушек, лет семнадцати, с гордостью патриотки, с молодым задором в голосе рассказывала о том, как вместе со своей подругой-однолеткой выполняла ответственное и опасное задание по взрыву немецкого поезда с боеприпасами и как это им удалось в полной мере. Сейчас эти партизаны, закончив свое боевое дело в тылу врага, распределяются на активную работу по восстановлению разрушенного и разоренного немцами Сычевского района.
Бойцы частей Красной армии, с которыми я встречался в городе Вязьме и других прифронтовых местах, горят, в буквальном смысле слова, непримиримой жаждой мести врагу за все его злодеяния и разграбление нашей родины. Один командир бригады сказал мне: «Мои бойцы рвутся в бой, как львы».
Уцелевшие жители освобожденных городов и деревень, прятавшиеся в дни оккупации в лесах, оврагах, землянках, сейчас тянутся вереницами по дорогам к своим родным гнездам и в подавляющем большинстве случаев приходят только к пепелищу: враг сжигает деревни дотла. Беседуя с этими людьми, преклоняешься перед той бодростью духа, той неиссякаемой энергией, с какой они сразу же принимаются за устройство временных жилищ в виде шалашей, с тем чтобы, получив от государства строительные материалы, вскоре же начать обстраиваться и одновременно трудиться над своей родной землей.
Вспоминаю такую картину.
Мы выехали из Гжатска к Вязьме. По всем дорогам тянутся несчастные жители, волоча свой уцелевший скарб. Старуха несет на спине мешок, рядом женщина с грудным ребенком на руках тащит санки. Велика тяга людей к родному месту, к родному дому. Мы останавливаемся, спрашиваем:
– Куда идете?
– Домой, под Гжатск.
– Откуда идете?
– А из лесу. В лесу в овраге скрывались.
Охотно рассказывают, как мучились, как голодали. Рассказывают просто, без надрыва. Горе их гнет, но не ломает. Так умеют о своих страданиях говорить только русские люди.
– А когда началась зима, – говорит старуха, – так подумали мы, что смерть за нами пришла. В лесу ничего уж не соберешь, и запасы к концу приходят. Так нет, разыскали нас партизаны, помогли нам. Теперь вот домой вернемся.
Вернемся домой!.. Об этом говорят все, с кем мы ни разговаривали, – старики, женщины, дети.
И не уходят эти люди с своих пепелищ, какие они находят вместо своих домов. Мы видели тех, кто уже пришел к родному месту, копошащимися над устройством себе временных жилищ. Неиссякаема сила духа в советском человеке!
Меня поразила одна характерная черта. Прибывающим в город жителям местные власти предлагают поселиться в уцелевших зданиях, но потерявшие свои родные дома люди предпочитают ютиться на своих пепелищах, даже если приходится поселиться в каком-нибудь уцелевшем погребе.
Особо хочется сказать о впечатлениях от нашей молодежи, помимо того, что я рассказал о девушках-партизанках. Наша советская молодежь, с которой мы встречались в этой поездке, глубоко любит свою родину патриотической любовью, она героична, она полна неистребимой жажды жить и веры в то, что она и будет жить в свободной и счастливой стране после очищения ее от фашистской нечисти.
По пути из Вязьмы в Сычевку мы нагнали группу молодежи – по дороге шли четверо юношей и трое девушек. Мы остановились и стали их расспрашивать, откуда и куда они идут. Оборванные, изможденные, они производили внешним видом очень тягостное впечатление. Оказалось, что они из тех, кому удалось спастись от немецкого рабства. Это была одна из последних партий из Сычевки. В нее были собраны юноши лет 16–18 и девушки лет 15–17. Им связали руки и повели к месту отправки. Когда отошли на достаточное расстояние от города, пленникам руки развязали, чтобы они могли двигаться быстрее. Шли целый день. Конвоиры хорошо следили за тем, чтобы никто не отставал. Слабеющих били, кто падал – пристреливали на месте.
– А мы шли, – говорил юноша, – все полные одной думы: бежать, потом непременно сразу вступить в ряды Красной армии и бить, бить врага, отомстить ему за все его злодеяния, за всю пролитую кровь и пытки, за пожары и разрушения, за отцов, матерей. – Голос его дрожал от подъема чувства, когда он говорил с нами. – И нам удалось бежать в лесу, в темноте ночи! Мы пробираемся к родным местам. Мы знаем: Красная армия истребит проклятую немчуру!
И девушки, когда он говорил с нами, глазами и головой поддакивали ему, одобряя его горячие слова.
Мы спросили одну из девушек:
– А вы что будете делать?
– А мы будем проситься в санитарки на поле боя. И мы хотим догонять по пятам вместе с нашими бойцами убежавшего отсюда немца.
Народ, имеющий таких сыновей и дочерей, непобедим!
Заканчивая очерк наших личных впечатлений от поездки по освобожденным городам, мы скажем, что звериное нутро фашизма обнажено здесь во всей ужасающей наготе.
Мы знаем, что наши братья – зарубежные славяне – и другие народы, подпавшие под временное иго немецких палачей, терпят такие же терзания, пытки, разрушения.
Но мы, сами полные непоколебимой веры в скорую конечную победу над черными силами фашизма, и им говорим с братской любовью нашей громко, страстно, убежденно: дорогие братья! Мы духом с вами! Мы заполнены одной с вами целью, мыслью – навсегда стереть с лица земли нашего общего врага! И, конечно, мы победим!
И далеко в века, от поколения к поколению, будет передаваться проклятие и ненависть к извергам человеческого рода.
В последнее время все больше находится охотников отделять Вторую мировую войну от войны Великой Отечественной. И даже спешат нас уверить, что никакой Великой Отечественной войны вовсе не было, а только придумала такое название коммунистическая пропаганда. И что более всего удивительно, говорят это наши бывшие соотечественники, которые еще недавно с сияющими улыбками и флажками в руках ходили на парад Победы и ветеранов поздравляли, а теперь вот надо же – с ума сошли. Но ладно бы они свои перлы выдавали в кабинете лечащего врача, так нет же – с высоких трибун вещают, и находятся любители послушать и головами покивать, а иные и «зигануть» со слезой ностальгической… И тут уж надо несколько слов сказать, в освежение памяти…
Давайте разберемся, что такое была бы «Вторая мировая война» без нашей Отечественной. А была бы она, я думаю, очень недолгой и позорной по своим последствиям и уж точно не «мировой». Потому что Гитлер быстро оккупировал бы всю Европу вместе с «непобедимой» Англией, а Америка… Америка начала бы улыбчиво торговаться с Третьим рейхом, присматриваясь, в чем поиметь выгоду. Как говорится, ничего личного, чистый бизнес… Да, в общем-то, и ладно, пусть бы так и было, если уж сама Европа того захотела. Но случилось иначе, а именно: фашистская Германия напала на СССР. И вот тогда началась Великая Отечественная война.
И тем, кто не знал или забыл о том, что это такое, предлагаю для начала послушать гимн А. Александрова «Священная война», написанный чуть ли не на следующий день после ее объявления. И даже послушать несколько раз. Попросить врача, чтобы принес в кабинет патефон. Может быть, многое прояснится тогда в головах тех, кто не понимает, что такое Отечество и любовь к нему и откуда рождается готовность умереть, отстаивая его святыни и независимость. Но понятие Отечества еще наполнить надо высоким смыслом и сложить о нем твердое представление. Потому что и те, кто отвергает понятие общего нашего Отечества, тоже трубят о защите родины, и о патриотизме, и об Отечестве, только ином каком-то. Но то, что они понимают под этим словом… как бы сказать помягче… для многих попросту неприемлемо и невозможно.
Сейчас все чаще в западном мире пытаются представить нашу Великую Отечественную войну как драку тарантулов в банке. Вроде как один – это фашизм, а второй – коммунизм. И вывод делают соответствующий: ну что же, что один паук победил другого, все равно он гад ядовитый и мерзкое насекомое. Жаль только, столько людей полегло. Но времена-то теперь иные, просвещенные, и уж мы-то можем с высоты нашей правильности возвестить «анафему» одинаково как фашизму, так и коммунизму. Ну и прославить либеральную нашу, так сказать, демократию.
Здесь хочется сказать вот о чем. У ученых-историков, насколько я знаю, есть одно четкое правило: не подходить к оценке тех или иных исторических периодов, эпох и событий с мерками современности. То есть подходить-то, конечно, можно, только к объективности это не будет иметь никакого отношения. Потому что хоть человек по природе своей и неизменен, но каждая эпоха – каждый исторический период – имеет свои особенности и своеобразие. Я хочу сказать, что как-то вот в 1945 году не пришло на ум главам стран коалиции не то чтобы поднять вопрос о равноценности фашистской Германии и СССР, но даже и заикнуться об этом. И неплохо бы нынешним «отважным» правдолюбам, если они только претендуют на возвещение правды, а не на «отбивание проплаченных авансов», задуматься, во-первых, почему все те, кому и хотелось бы, может, уравнять фашистскую Германию и СССР, сидели тихо, помалкивая в тряпочку. А во-вторых, неплохо бы иметь хоть немного деликатности и чутья нравственного, чтобы не судить о кровавых и тяжелейших временах, обстоятельствах и судьбах, условно говоря, сидя в теплом клозете. Это, знаете ли, просто неприлично и выставляет вас в дурном свете. И странно, что это вам – вроде бы воспитанным и образованным людям – надо еще объяснять.
Итак, скажем ли мы, что фашизм и коммунизм равны? Давайте так… о степенях мы спорить не будем, но признаем, что и та и другая идеология – несомненное зло в очах Божиих. На том и остановимся. Пока. Потому что этот вывод сам по себе важен. А вот делать дальнейшие умозаключения будем мы с большой осторожностью, отделяя зерна от плевел. Потому что если мы говорим о Великой Отечественной войне, то причиной нападения фашистской Германии на СССР была именно фашистская и нацистская идеология. А вот причиной ответной реакции, если говорить простым языком, была уж точно и даже вовсе не идеология коммунистическая, а глубинное чувство попранной справедливости и отстаивания народом своих святынь. И вот это надо понять ясно и зарубить на носу всем тем, кто хочет уравнять в своей голове фашистскую Германию и СССР.
Да, руководила страной тогда Коммунистическая партия, но воевал народ не за коммунистические идеалы, если брать в общем и целом, а именно за все то святое, часто необъяснимое, что составляло и составляет понятие Родины. И смею предположить, что это главное движущее чувство неизменно со времен… уж не знаю и каких – возможно, с тех самых, как впервые русский человек сознательно умер за Русь и это было совершенно согласно с его духовным и нравственным чувством. Потому что само понятие Родины и Руси в его сознании стало уже совершенно неотъемлемо от понятия святости, веры и вечности.
Так вот, наша Великая Победа – это не победа коммунистической идеологии над нацистской и даже не победа русского оружия над европейским, а это победа добра над злом. И здесь можно сколько угодно всплескивать ручонками, и усмехаться, и плечиками пожимать, считая нас примитивными и неотесанными простаками. Но вот-таки представьте себе: мы верим и знаем, что существует на свете «да» и «нет», добро и зло, правда и ложь. Знаем и не пытаемся, подобно вам, под видом какой-то там небывалой «объективности» и «многосложности» смешать все в небывалую, грязную и зловонную жижу, которую вы в каком-то странном самообольщении все более привыкаете называть правдой. Ваша правда, господа, это серо-буро-малиновый цвет, и вы в безумии своем, не замечаемом даже, гордитесь открытием этого «необыкновенного» цвета как истиной в последней инстанции, добытой вами в кропотливых трудах «объективного» исследования реальности.
Никакие издевательства коммунистического безумия, никакие лагеря и застенки, никакая идеология свирепого безбожия не смогли уничтожить в русском народе его дух, а дух этот рожден был и выпестован столетиями в православной вере, в крайнем и всецелом устремлении к Богу. И все, что мы знаем в русской истории «побочного», именно и есть побочное, но никак не главное и не определяющее. И даже морок и соблазн, взявший верх над народом, и омрачение революции – это именно следствие этой всеустремленности, которая как кость поперек горла стояла у врага рода человеческого, так что он, будучи опытным губителем и пользуясь ослаблением духа, сумел нас ввергнуть в соблазн. Это истинно так. Но потому и ввергнул, потому и ополчился с ненавистью, что русский народ устремлен был к Богу.
Но бес и в смуте, возведенной в народе, и в разорении, какого не бывало еще на Руси, не преуспел вполне, потому что по неизреченному Промыслу Божию укусил собственный хвост, – когда русский народ познал последствия своего отступления повального от доброй христианской жизни через боль и муку. И многие тогда стали возвращаться и обращаться сердцами к Богу. А многие и не отступали от Него и в мучениях, отойдя в вечность, просияли, подобно звездам, на духовном небосклоне. И вот бес, увидев, что цель его – погубление русской души – не достигнута ничуть, взвился пуще прежнего и ввергнул другой народ в иную прелесть – национал-социалистическую. И может быть, даже только с той целью, чтобы уничтожить окончательно православный народ, стереть его с лица земли. Так что и коммунизм, и фашизм – все это суть дело рук одного беса. И цель у него одна – погубить православную Русь, истребить истину. Но если соблазну коммунизма народ поддался по грехам своим, по ослаблению всеобщему в вере и жизни христианской, то последующие страдания – как от репрессий собственных властей, так и от фашистской агрессии, – огнем опалив, избавили золото русской души от многого наносного и сорного.
Бес хитер, и коварен, и многоопытен, но он слеп – потому что злоба делает слепым – и в своем расчете на жестокую силу, в расчете стереть с лица земли православный народ – посрамился, ибо… и вот тут удивительное дело: под красными знаменами с серпом и молотом, со звездами на фуражках поднялся все тот же русский православный народ, что живет столетия и в скорбях оживает духом. И с этим народом действительно был Бог. Вот это надо понять всем тем, кто пытается «замарать» и «замазать» нашу Победу, кто пытается нашему восстанию против зла присвоить статус идеологической борьбы коммунизма с фашизмом. Больше того, можно даже сказать, что Победа в Великой Отечественной войне была предтечей победы русского духа над коммунизмом. Не случайно именно во время войны начался на Руси подъем и духовный, и нравственный – и церковный как следствие и естественное проявление подъема духовного.
Все поменялось тогда, преобразилось в духе, и красный цвет знамен перестал быть кровью павших революционеров, но стал кровью Христа, пролитой за наши грехи; серп и молот перестали быть символами гегемонии угнетенных классов, но превратились в символы мирного, созидательного труда; даже звезды сами стали символом праведников, просиявших подобно звездам. Вот что делает Дух: он и советские символы лишает их лживого смысла и употребляет на служение истине. Но это возможно только в минуты крайних испытаний, в минуты высочайшего прорыва духа, в минуты святой самоотверженности. И именно такими были те великие, огненные годы для наших дедов и прадедов. Вот почему символы той Победы для них – не символы торжества коммунизма, а символы победы добра над злом, и не «просвещенному» скудоумию пытаться это понять, а уж тем более опорочить и опровергнуть эту высшую правду. Это право – видеть иначе – наши ветераны заслужили своей кровью и твердым стоянием в истине. И даже если кто-то не видит той чистоты и святости, которая видится им в боевых знаменах гвардейских частей, это не значит, что этой святости нет. Просто страдальцы за правду видят ее там, где глаз ленивого обывателя видит только идеологию и приметы безбожного строя.
И мы, почитая память и хранение символов Победы нашими стариками, говорим и будем говорить, что в ту войну эти символы обрели иное значение. И мы чтим их именно в этом смысле, но никак не в первоначальном, который отвергаем и стремимся всемерно изжить. Вот что значит отделять зерна от плевел даже и в отношении советских символов. И то, что принимается нами как память Великой Отечественной войны, великих жертв и Великой Победы, – те же самые символы решительно отвергаются нами, когда они становятся опять носителями безбожной, глупой и разрушительной идеологии коммунизма. Вот это надо понять как внешним нашим врагам, так и внутренним, тайным, которые пытаются снова «примазаться» к знаменам Победы со своей позорной и прогнившей идеологией. Да не будет этого!
Еще об одном символе Победы надо, конечно, сказать. Это георгиевская ленточка, само название которой отсылает нас молитвенно к святому великомученику Георгию Победоносцу, небесному покровителю всех, кто борется со злом. А борьба эта, прежде всего, направлена не против «плоти и крови», то есть не против людей, но против «мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных» (Еф. 6:12), против сил зла, которые действуют в нас главным образом посредством греха. И если мы хотим быть достойными наследниками наших славных предков, то лучшее, что мы можем сделать, – это, прикрепив на грудь георгиевскую ленту, быть строже и внимательнее к себе и с Божией помощью противостоять греху, исполняя последовательно и сознательно заповеди Христовы. И тогда мы, несомненно, будем причастниками действительной победы над злом.
Наше будущее – это не красные знамена, не серп и молот, не звезда, не коммунистический бред, а святая православная вера, Честный крест, Святая Церковь, всецелое упование на Бога и жизнь в согласии с Его заповедями. Вот на этом твердом фундаменте будем строить свою жизнь с внимательностью и трезвением, утрата которых и лишила нас некогда этой незыблемой и единственно надежной опоры. И пусть все случившееся с нами в страшном и огненном XX веке послужит добрым уроком, главная суть которого вот в чем: без Бога невозможно создать ничего доброго, и в служении Ему нужно нам бодрствовать и молиться, чтобы не впасть в тот или иной соблазн. А таковых еще немало на свете, и о них мы будем говорить открыто и прямо, дабы избежать тех страшных последствий отпадения от Бога, которые пережило и продолжает переживать в безумии своем отказавшееся от истины «прогрессивное человечество».
И вот что хочется сказать еще западным и прозападным умникам: вы не понимаете, не чувствуете силу и значение Победы в Великой Отечественной войне для русского человека? Ну и не надо. Есть такое слово: не дано! Вот на том и остановитесь. Но именно остановитесь. Не нарывайтесь на грубость, на выяснение отношений. Не надо… Просто скажите себе: да, нам непонятно значение для русских Великой Отечественной войны и Победы в ней. Непонятно. Но поскольку для русских это очень и очень важно, то лучше эту тему вовсе не трогать.
И, сказав себе так, милостивые дамы и господа, окажите любезность: не лезьте в наши дела со своими сентенциями и не рассматривайте наши святыни через свой евроатлантический пердимонокль. Научитесь тому, о чем вы трубите всему миру, а именно – уважать чужое мнение, а уж тем паче относиться почтительно к чужим святыням, даже если вы не дозрели до способности их понимания и чувствования. И вот тогда, видя ваше доброе расположение, действительную деликатность и подлинную культуру, русские будут с уважением относиться и к вам и строить с вами действительно добрые, партнерские и взаимовыгодные отношения.
Я допускаю, что все это трудно принять тем, кто и доселе не понимает и боится России. Но принять придется, поскольку это правда, а с правдой лучше не спорить. Потому что тот, кто об нее споткнется, – расшибет себе лоб, а на кого она обрушится – того раздавит. И да, я именно и только потому привел этот парафраз, чтобы никто из нынешних «скептиков» не сомневался, что во главе русской жизни при всей ее сложности и неоднозначности всегда стоял, стоит и будет стоять Господь, раз и навсегда победивший смерть, ад и само зло. И наша Победа в Великой Отечественной войне есть отголосок и отсвет Той единственной и Главной Победы, в которую мы верим, к которой стремимся и причастниками которой хотим быть больше всего на свете.
В первый день войны предстоятель Церкви митрополит Сергий (Страгородский) обратился к народу с воззванием: «Не первый раз русскому народу приходится выдерживать такие испытания. С Божией помощью он и на сей раз развеет в прах фашистскую вражескую силу… Вспомним святых вождей русского народа, например, Александра Невского, Димитрия Донского, полагавших свои души за народ и Родину. Да и не только вожди это делали. Вспомним неисчислимые тысячи простых православных воинов… Православная наша Церковь всегда разделяла судьбу народа. Вместе с ним она и испытания несла, и утешалась его успехами. Не оставит она народа своего и теперь. Благословляет она небесным благословением и предстоящий всенародный подвиг».
На протяжении всех военных лет наша Церковь непрестанно молилась о даровании победы в борьбе с гитлеровцами. Более того, она всем, чем только можно, помогала фронту.
30 декабря 1942 года тот же митрополит Сергий обратился к верующим с призывом собрать деньги на создание особой танковой колонны памяти Димитрия Донского. В ответ одна только Москва собрала два миллиона рублей, а вся страна – 8 миллионов. Пожертвования пришли даже из блокадного Ленинграда.
Но работа Церкви в этом направлении отнюдь не ограничилась разовым сбором, она шла на протяжении всех военных лет. Малыми ручейками и широкими реками шли в одну большую церковную кружку средства на танки, на эскадрильи боевых самолетов. Порой священники отдавали серебряные ризы с икон, драгоценные наперсные кресты.
А всего за войну на нужды фронта Церковь собрала 200 миллионов рублей. Сумма по тем временам колоссальная.
Итак, духовная поддержка, оказанная Церковью борющейся с фашистами армии, материальная помощь государству как организатору этой борьбы – очень велики. Церковь твердо выбрала сторону в этом великом противостоянии и твердо придерживалась своего выбора вплоть до финальных залпов Великой Отечественной.
Но почему произошло именно так? Почему Церковь, не колеблясь, помогла власти, которая Бога не признавала и в течение многих лет вела жестокую истребительную политику против духовенства?
В массовом историческом сознании ходят два больших мифа, напрямую связанных с ответом на этот вопрос. В этой статье оба поданы в концентрированном виде. Они имеют и более мягкие, «переходные» формы. Однако смысловое ядро этих мифов, думается, следует передать безо всяких «подрумяниваний», как оно есть.
Первое из упомянутых двух больших заблуждений формулируется примерно так: «Мудрый стратег тов. Сталин, бывший семинарист, тайно поддерживал Церковь, любил ее, верил в Бога, но не всегда мог пойти против велений времени, против своих товарищей по партии. Но он оказывал Церкви помощь, не давая ее вконец погубить, притом Церковь это понимала и повела себя в грозный час военных испытаний как верный союзник тов. Сталина и Советского государства».
Относительно этого мифа можно уверенно сказать: разделять его могут лишь весьма наивные люди. Тов. Сталин никогда Церковь не любил – ни явно, ни тайно. Его бы воля, так от Русской Церкви ничего бы не осталось.
Ни для кого не секрет, что с середины 1930-х Сталин – самодержавный властелин СССР. Взглянем правде в лицо: лучше ли стало жить Церкви с приходом режима неограниченной власти Сталина? Факты говорят: нет, напротив, гораздо хуже. Церковь едва пережила вторую половину 1930-х. Львиная доля массовых репрессий досталась нашему духовенству.
В 1939 году на всей необъятной территории РСФСР оставалось лишь около ста действующих приходов! Ради четкого понимания: еще в начале 1930-х на той же территории находилось в сто раз больше приходов. Все монастыри были закрыты, здания реквизированы либо разрушены. К тому же году по всему Советскому Союзу остались всего лишь четыре действующих архиерея.
А по данным за 1941 год, церковнослужителей по всему СССР осталось всего 5700 человек. Накануне революции их было в 20 раз больше…
Для Русской Церкви разверзлась преисподняя, и грызла она церковное тело, и огнем палила его – вот истинная суть взаимоотношений между Церковью и Советским государством в эпоху полновластия тов. Сталина. Священников и архиереев губили разными способами. Митрополит Сергий (Воскресенский) вспоминал о тех страшных годах: «Работая в Патриархии, мы сравнивали свое положение с положением кур в сарае, из которых повар выхватывает свою очередную жертву, – одну сегодня, другую завтра, но не всех сразу. Но ради Церкви мы все же мирились со своим унизительным положением, веря в ее конечную непобедимость и стараясь посильно охранить ее до лучших времен, до крушения большевизма».
Послушаем другую сторону.
В январе 1941 года вышла статья самого известного гонителя Церкви, буйного атеиста Емельяна Ярославского «Не успокаиваться на достигнутом». Воинствующий безбожник с удовлетворением замечает: «Впервые в истории человечества мир является свидетелем… такого массового разрыва народа с церковью, религией… Исчезла социальная почва, питавшая религию, подрезаны были социальные корни религии». Но тут же мобилизует товарищей по ненависти к Церкви на новые «подвиги»: «Неправильно было бы нам успокаиваться на достигнутых результатах. Нельзя давать врагу укреплять свои позиции, строить свое государство в государстве».
Тов. Сталин терзал Церковь как мог. Ему и в голову не приходило отозвать своих псов от измученного, обескровленного духовенства.
Так было до войны.
И вот он жалует Церкви разом очень многое: позволяет избрать патриарха (власти СССР долго препятствовали этому) и возобновить работу части приходов, духовных семинарий и академий; приказывает освободить многих священников и архиереев, томившихся по тюрьмам и лагерям… Конечно, это был «царский» дар лишь по сравнению с тем жутким состоянием, в котором оказалась Церковь в результате недавнего разгрома. Но положение духовенства все же разом облегчилось.
Только вот изменения эти начались в последние месяцы 1943 года. Половина войны уже была за кормой – и Церковь провела ее безо всяких «льгот» со стороны власти.
Да и в 1943 году тов. Сталин решился кое-что дать Церкви не из тайного пристрастия к ней и не из ностальгических воспоминаний о временах семинарского учения, а по причинам чисто политического свойства. На носу было освобождение Украины и Белоруссии. А там власти Третьего рейха проводили целенаправленный курс на открытие приходов, закрытых в советское время, на сотрудничество с духовенством. И теперь, когда предстояло отвоевать громадное пространство, находящееся под оккупацией с 1941 года, советское правительство совсем не хотело получить массовое народное сопротивление, когда армия освободителей начнет опять разорять храмы, истреблять иереев и закрывать приходы, еще недавно воссозданные немцами. Требовалось иное: отказаться от антихристианского террора, мирно включить ожившую церковную жизнь в жизнь Советского государства, показать хоть какую-то мягкость к верующим, дабы не сделать их врагами.
Война сдвинула правящий круг большевиков во главе с их вождем с позиции непримиримого догматизма в сторону прагматического отношения к управлению государством. Мало оказалось коммунистической идеологии, чтобы удержать фронты и армии в состоянии чудовищного напряжения. Слова «родная земля» надежнее, видимо, вселяли стойкость в окопников на передовой, нежели слова «Карл Маркс». Партийная верхушка начала делать уступки русскому патриотическому чувству: вернули ранее столь ненавистное слово «офицер», вернули погоны, принялись славословить русский народ как непревзойденного труженика и воина. А потом, в русле этого консервативного поворота, расщедрились и на кое-какие уступки Церкви.
Советская власть била-била Церковь, а потом Господь Бог сделал из идейных атеистов, руководящих партией и правительством, кривое, безобразное, но все-таки орудие Своей воли. Орудие, коим Церковь восстанавливалась.
А орудие-то думало, что ведет большую политическую игру…
Это заблуждение имеет прямо противоположную суть: «Остатки Церкви, полураздавленной советской властью, почти убитой злым гением Сталина, утратили всякую волю к сопротивлению. Пришло время сбросить иго безбожных большевиков, появился шанс на освобождение России от тирании, от атеистического мракобесия, а русское духовенство робко спряталось от борьбы, предпочитая сохранить жалкое существование Церкви и собственные жалкие жизни».
С этим мифом сложнее: и правда ведь, чудовищная свирепость, проявленная руководством СССР к Церкви в 1930-е годы, многих напугала, а кого-то навсегда отвела и от Церкви, и от веры.
Но можно ли твердую позицию Церкви в военные годы объяснить одним лишь страхом? Вот уж вряд ли! Этому мешают два соображения.
Во-первых, гитлеризм ничего доброго христианству не нес. Бонзы Третьего рейха были готовы использовать православное духовенство как живой инструмент исполнения своих планов, но впоследствии его ожидало самое скверное отношение. Язычество и магизм – вот истинная религия немецкого правящего круга, и с Христовой верой они никак не сочетаются. Известный современный историк Церкви протоирей Владислав (Цыпин) очень точно высказался на сей счет: «Вожди нацистской партии открыто отвергали христианские нравственные ценности и предпринимали мракобесные опыты по возрождению древнегерманского языческого культа».
Так зачем, с какой целью Православной Церкви их поддерживать? Вот уж было бы нелепо!
И во-вторых, какой страх перед советской властью – и уж тем более какая надежда на милости, исходящие от нее! – мог повлиять на поведение священников, оказавшихся на оккупированной территории? А ведь многие из них активно помогали партизанам, рисковали жизнью, гибли. Некоторых впоследствии наградили орденами и медалями. Но большее количество удостоилось одной лишь немецкой пули в качестве воздаяния за заслуги. Что их вело? Да ничего тут не придумаешь, кроме самого простого объяснения: этими людьми руководили совесть, вера и духовный долг. Они действительно оставались со своим народом в глубочайшей бездне бедствий, не глядя на то, какая нынче власть на дворе…
Так, например, священник Федор Пузанов, настоятель храма в селе Хохловы Горки Псковской области был у 5-й партизанской бригады связным, а порой даже выполнял роль разведчика. Но этим роль отца Федора не ограничилась. Вот несколько строк из его собственных воспоминаний: «Я помогал партизанам хлебом, бельем, первый отдал свою корову. В чем только нуждались наши партизаны, обращались ко мне… Во время немецкой оккупации здесь были советские дети в приюте, я всегда их навещал и поддерживал хлебом, продуктами и старался по приходу призывать на поддержку безродных детей».
Протоиерей Александр Романушко, настоятель церкви в деревне Малая Плотница – это Пинская область – участвовал в разведывательных операциях партизан, совершал отпевания расстрелянных и заживо сожженных фашистами, а также партизан, погибших в боях с ними. Священник призывал верующих помогать партизанам и защищать Отечество от гитлеровцев.
Настоятель Покровского храма в селе Хоростово Пинской области священник Иоанн Лойко принародно благословил сыновей идти в партизаны. Когда немецкие каратели окружили Хоростово, партизанский отряд ушел оттуда вместе со всем мирным населением. Но старики и больные не могли идти, их пришлось покинуть на милость оккупантов. Отец Иоанн остался с ними, утешал их, как мог. Отслужил литургию под звуки автоматных очередей на улице, исповедал собравшихся и уже приступал к причащению, когда в церковь ворвались фашисты. Один из карателей отшвырнул священника, сбив его с ног. Вскоре входную дверь храма заколотили гвоздями, здание обложили соломой, полыхнуло пламя. Отец Иоанн поднялся и начал причащать своих прихожан. Все они сгорели заживо в церкви, превращенной немцами в громадный костер.
Примеров подвижничества священников, оставшихся за линией фронта, «под немцами», – великое множество. Притом подвижничество духовное сочеталось с гражданским мужеством. Паства нуждалась в них, и они оставались с нею, делая все, чего требовало пастырское служение.
Так ведь и вся иерархия нашей Церкви была сделана из того же теста. Из одной среды выходили священники и архиереи, одному учились, одно чтили. Отчего же следует отказывать русским архиереям 1940-х в искренности? В ясном и правильном желании разделить судьбу своего народа? Уместнее верить в духовную силу тех, кто прошел истинный ад на земле, но от Церкви своей, от веры своей не отщепился.
Что такое Церковь по внутреннему, намертво впаянному в самую душу ее самоощущению? Духовное ядро народа. А потому она может идти на компромиссы с господствующей властью лишь до какого-то предела. Когда Церковь видит, что некая большая политическая сила желает сгубить народ, свести его под корень, она с этой силой договариваться не станет, поскольку сущность ее с подобным договором несовместима. Не станет ни при каких обстоятельствах, пусть даже сила, ищущая поклонения, имеет все шансы сделаться правящей.
Вот и не стала Русская Церковь кланяться Третьему рейху.
Священники и архиереи, помнившие войну, рассказывали о том, что в ту пору случилось много чудесного. Это ободряло их и подтверждало правильность сделанного ими выбора.
Так, протоиерей Николай Агафонов повествует об одном происшествии в биографии будущего патриарха Пимена, который в годы войны был еще в сане иеромонаха. Когда Германия напала на СССР, иеромонах Пимен отбывал ссылку в Средней Азии, а уже в августе 1941 года его призвали в армию. Служил пехотинцем 702-го стрелкового полка. Однажды его полк «…попал в окружение и в такое кольцо огня, что люди были обречены. В полку знали, что среди солдат есть иеромонах, и, не боясь уже ничего, кроме смерти, бухнулись ему в ноги: „Батя, молись. Куда нам идти?“ У иеромонаха Пимена была потаенно запрятанная икона Божией Матери, и теперь под огнем фашистов он слезно молился пред Ней. И сжалилась Пречистая над гибнущим воинством – все увидели, как ожила вдруг икона, и Божия Матерь протянула руку, указав путь на прорыв. Полк спасся…»
Тут вся суть войны отразилась, тут и добавить-то нечего.
Все войны развязывают великие люди, вызывающие духов злобы, а заканчивают ее маленькие люди, хранящие в сердце свет и добро. В итоге именно им Бог дает Землю.
В 1942 году в нашем дворе поселились немцы. Они рассредоточились по жилым кварталам Армавира в надежде, что красные не будут бомбить жителей. Они ошибались, но тогда этого никто не знал.
Время войны для города стало адом.
Сначала бомбили немцы. Родня с соседями залезли в выкопанную траншею, положили сверху двери и несколько слоев матрацев. Бомбили жутко. Один из прадедов оглох, другому старому соседу что-то оторвало. Но наш дом был далеко от центра. В центре бомбили очень жестоко.
Было страшно, но народ не терял чувства юмора. Один из снарядов упал рядом с нужником и взрывом заляпало абрикосовое дерево вредного соседа. Народ шутил, что нет худа без добра.
Красные бежали из города, бросив даже архивы НКВД и награбленное чекистами добро. Отец с другими мальчишками сразу ринулись в это здание. Добычей стала именная казачья сабля, гармошка и куча медалей, сорванных с безвестных героев. Отцу досталась медаль «За покорение „боксерского восстания“ в Китае».
Где ты лежишь, герой, без своей медали?
Потом мальчишки бросились во двор заготконторы. Там уже все разграбили и добирали мед из огромного чана. Взяли мед и побежали домой.
Вдруг видят, как вдоль по улице несется немецкий самолет и палит из пулемета. Когда самолет подлетел, отец увидел даже лицо летчика. Немецкий офицер прекрасно видел, что ему навстречу бегут дети, и дал очередь из крупнокалиберного пулемета. Девочку Сашу восьми лет, которая бежала слева от 12-летнего брата – моего будущего отца, – разорвало напополам…
Летчик люфтваффе, казалось бы, белая кость, скорее всего, дворянин… И такая низость и необъяснимая злоба. Растлили даже элиту.
Придя в город, немцы первым делом поставили на центральной площади города виселицы. И тут же повесили четверых мужчин. В здании нашей школы устроили гестапо.
На перекрестках дорог в жилых кварталах сложили бочки с бензином и пригрозили, что сожгут квартал, если что будет «не так».
Город пришел в шок от такой азиатской жестокости. Ужас достиг предела, когда узнали, что за городом расстреляли шесть с половиной тысяч евреев и коммунистов. У нас на Кавказе соседние народы не всегда дружат. Ну, как-то можно понять ненависть немцев к коммунистам. Все-таки враги по оружию. Но убить детей, женщин и стариков-евреев… как-то совершенно невообразимо.
Город у нас многонациональный. В школе со мной учились немцы, болгары, греки, финны, литовцы, поляки, татары, армяне. Конечно, мы как-то отличались и даже обижали друг друга по этому поводу. Но взять и убить наших соседей, с которыми все мы притерлись, – это немыслимо. И сейчас поражает эта невероятная злоба немцев.
В нашем дворе остановилось отделение немцев.
Молодой лейтенант приходил к моей бабушке Агафии, давал муку и просил печь хлеб и пышки солдатам. Часть хлеба всегда оставлял детям.
Он часто молча смотрел на то, как бабка хлопочет на кухне, и вздыхал:
– Вы очень похожи на мою маму.
Однажды мадьяр из этого немецкого отделения пристал к Агафии. Она толкнула его. Он озверел, вытащил кинжал – у них были такие длинные ножи с надписью Alles fur Deutschland и заорал:
– Юда!!!
Казачка не знала, что такое «юда» – по-немецки «еврей», – и крикнула:
– Сам юда!
А венгр был на самом деле «черным», и немцы его не любили. Солдаты засмеялись.
Он зарычал и замахнулся кинжалом. Его руку перехватил здоровенный рыжий фриц. Немцы все обернули в смех. Повернули его спиной и стали играть в «Угадай, кто стукнул», давая венгру пинки и затрещины. И побили довольно сильно.
Потом немцы поставили палатки на перекрестке наших улиц.
Когда подошла родная Красная армия, то уже она стала стрелять из «катюш» по жилым кварталам – вроде как по немцам на улицах. Родня опять залезла в окоп и пережила еще один день ада на земле. Один снаряд попал точно в палатку молодого немецкого офицера.
Потом начались потери среди родни. Один за одним погибали дядья и братья. Начался ужас тыловой жизни, полный голода, нищеты и изнуряющего труда.
Бабка с детьми батрачила по станицам и хуторам за еду. Шила, пекла, делала флористические композиции из маленьких искусственных цветов и продавала. Особенно народ любил маленькие букетики из фиалок и ландышей.
Пришла Победа, и она была оглушительной. У нас в городе народ обнимался и плакал от радости.
В нашей семье много мужиков осталось лежать в чужой земле. Мы с родней очень долго ездили на братскую могилу дядьев, легших в землю на «Голубой линии» за Краснодаром.
Обычно траву и ландыши накрывали огромной скатертью, все ложились и начиналась тризна. Пили за помин, за Победу. Но никогда эти очень личные праздники не были угрюмыми.
Я вспоминаю атмосферу, которая царила между фронтовиками, когда они собирались в доме деда. Спокойные мужики. Ходили на работу, пели по праздникам и отмечали Победу, как самые обычные люди.
Эти люди умерли хорошо. Честно жили и честно отдали Богу душу. Нам без них скучно. Но им у Бога хорошо. Мы гордились убитыми. И радовались, что, когда пришла наша очередь держать оружие Родины, никто из нас не сробел, не откосил и не опозорился. Нас бы таких домой не пустили.
Какой-то немец отнял у меня моего деда, которого я никогда не держал за руку. Какие-то богатые и злые люди в ухоженной и уютной Германии решили, что мы не заслуживаем права на жизнь, и вогнали нас в жесточайшее горе, оставив травму страха и голода на всю оставшуюся жизнь. Как получилось, что какому-то немцу было дано право превратить детство моих родителей в страдание и муку?
Наше празднование Победы – это демонстрация того, что мы больше этого никому не позволим сделать. Семейное празднование – это не только поминовение, но и косвенное обещание родным, что если война повторится, то на нас, русских мужиков, они могут положиться.
В нарастающем сумасшествии сегодняшнего дня есть одно спасение: Бог и вера настоящих людей, не поддающихся гипнозу пропаганды.
Есть те люди, которые сжигают мосты, и есть те, кто их наводит. Войны начинаются одними людьми, а кончаются другими. Дай Бог, чтобы мы были теми, кто будет завершать это озлобление.
Одни рушат, а мы будем не уставать восстанавливать. Они будут брать в руки оружие, а нам лучше брать в руки ладони других добрых людей – по ту сторону границ. Это была не наша война. Нашей была только Победа. Дай Бог, чтобы и дальше было так, чтобы ни одна война не стала нашей.
Сегодня трудно говорить и требовать христианской любви, особенно к врагам. Она и в мирное время – удел святых людей и редкий дар Бога. Сейчас же любовь к врагам – настоящий подвиг, которого не приходится ожидать от обычных людей.
Нам всем, простым людям, остается только одно – не дать душе поддаться духу времени и озлобиться. Нельзя позволить себе увидеть в другом человеке зверя. Важно уметь выслушать друг друга, понять, в чем наша проблема, и подумать о том, что, может быть, ее решение – более простой путь, нежели война и убийство. Может, мы просто не хотим слушать друг друга, потому что это невыгодно?
Пропаганда делает так, что правда, справедливость, право с их подачи оказываются замаскированным злом. Обычному человеку очень и очень трудно удержаться от лести и действия обмана.
Но нам Богом дано различение добра и зла. Надо внимательно следить, что рождается в нашей душе под действием всепроникающей агрессивной пропаганды – добро или зло. Пустившись по волнам зла, мы неминуемо будем унесены течением в ад.
Ни в коем случае мы не должны переступать границу зла, что бы нам ни говорили. Потому что война начинается тогда, когда масса зол отдельных маленьких личностей достигает предельного уровня и рушится плотина, сдерживающая зло. В это время каждая искра зла по отношению к людям может стать причиной обращения души в пепел. Наше маленькое зло может стать последней каплей обвала плотины.
Нам кажутся неодолимыми силы зла, развязывающие войны. Войны кажутся играми гигантов над нашей головой. Это не так. Зло питается каплями нашего маленького зла.
Надо помнить: воздерживаясь от зла, мы остаемся с Богом. Сочувствие и жалость к людям, охваченным болезненной злобой, и тем, кто нам кажется врагом, – это уже разворот в сторону от границы зла и первый шаг к Богу. Бог и только Бог является Источником мира и счастья. Его надо держаться в любой ситуации.
Для настоящего христианина не фатерлянд, а Бог превыше всего.
Как бы это ни было трудно, нужно оставаться верным Богу, а не экономике, праву, нации и партии. Верность заключается в усилиях видеть в другом человеке икону Бога. Эта икона может быть расколотой, полустертой, но все равно требующей уважения к Первообразу.
Странно писать об этом в современной Европе.
Как только мы вместо людей увидим дьяволов, в тот момент не только начнется война, но это будет началом гибели нашей души. От чего спаси нас, Господи.
Что до Победы, то лучшим ее празднованием мне кажется то тихое созерцание и светлая печаль, какая была у нас в семье в те прекрасные майские дни, – и конечно, молитва об упокоении жертв этой бойни и умножении любви.
Это и есть самое главное.
Пасха – праздник Исхода, праздник Освобождения и Победы. Знаменательным стало то, что Пасха 1945 года пришлась на 6 мая (н. ст.), когда празднуется день великомученика Георгия Победоносца. Церковью святой воин был прославлен как «пленных свободитель и нищих защититель, немощствующих врач, царей поборниче». Имя Георгий в переводе с греческого значит «земледелец». И подобно святому Георгию, миллионы мучеников-земледельцев, оторванных от родимой стороны, шагали вслед за солнцем, освобождая, защищая, врачуя и борясь, добывая свою победу над смертью. И удивительно ли, что те победные весенние дни были преисполнены христианской символики? Ведь заканчивалась крупнейшая и кровопролитнейшая в мировой истории война, – война, для нашей страны начавшаяся в день Всех святых, в земле Российской просиявших (22 июня 1941 г.). Начавшись невероятным всероссийским стенанием, она завершалась такой победой, которой мир еще не видал. Победой, озаренной предвечным светом Истинной Пасхальной Победы…
Тяжелейшие бои за Берлин пришлись на окончание Великого поста. В Лазареву субботу, 28 апреля, была взята известная своими пытками берлинская тюрьма «Моабит». В ней содержали противников режима, постепенно и методично превращая их в живые трупы. Теперь склеп стал пуст… Тюрьма и весь одноименный район Берлина получили название в честь библейской земли Моав, жители которой пытались воспрепятствовать Народу Божьему достичь обетованной земли. Моавитский царь обращался к прорицателю Валааму: «Прокляни мне народ сей, ибо он сильней меня; может быть, я тогда буду в состоянии поразить его и выгнать его из земли». Но Бог сказал Валааму: «Не проклинай народа сего, ибо он благословен». Валаам благословил израильтян, предсказав: «Восходит звезда от Иакова и восстает жезл от Израиля, и разит князей Моава и сокрушает всех сынов Сифовых. Едом будет под владением, Сеир будет под владением врагов своих, а Израиль явит силу свою. Происшедший от Иакова овладеет и погубит оставшееся от города» (Чис., 22:6, 12; 24:17–19)…В этот день войска вышли к центру Берлина, а 29 апреля, в праздник Входа Господня в Иерусалим, приступили к штурму Рейхстага. Тогда же на разных фронтах началась капитуляция немецких войск, занимавших оборону против союзников.
30 апреля настал Великий понедельник, когда бесплодной смоковнице было сказано: «Да не будет же впредь от тебя плода вовек» – и она тотчас иссохла (Мф. 21:19). В тот день покончил с собой Адольф Гитлер. Но бои продолжались еще два дня, и тишина в Берлине настала лишь к Великому четвергу. К этому времени в целом завершились столкновения и на иных участках фронта. Началась массовая сдача в плен. Победоносные войска выходили на линию соприкосновения с союзниками. Предпасхальным вечером 5 мая начальник штаба союзников У. Б. Смит передал немецкому представителю Фридебургу требование генерала Эйзенхауэра о повсеместной капитуляции как на западе, так и на востоке.
6 мая наступила православная Пасха. В освобожденном за неделю до того концлагере Дахау пасхальное богослужение по памяти совершали греческие и сербские священники, надевшие самодельные облачения на свои полосатые робы… Тем временем немецкое командование начало переговоры о полной капитуляции. В ночь на Светлый понедельник в Реймсе акт был подписан. Через двое суток по требованию советского командования он был продублирован в Берлине с участием официального представителя СССР маршала Георгия Жукова.
День Победы праздновался 9 мая в Светлую среду, в день памяти Всех святых, на Синайской горе подвизавшихся. Первым из них был пророк Моисей, узревший на Синае Неопалимую купину и получивший откровение о грядущем освобождении своего народа. Откровение о Победе, Исходе, о Пасхе.
Перед 9 мая в московском районе у Театра Армии, выстроенном незадолго до войны, время словно пошло вспять: улицы свободны от машин, кучерявится клейкая листва, и молодые курсанты с девушками покупают в палатке мороженое. Я иду в гости к генерал-полковнику Сергею Александровичу Стычинскому. Ныне председатель совета Клуба кавалеров ордена Александра Невского, он отдал Вооруженным силам СССР полвека, принял первый бой в 18 лет и был среди тех, кто шел счастливым в строю по Красной площади 24 июня 1945 года – на Параде Победы.
– Сергей Александрович, расскажите, пожалуйста, о том, где вы жили и чем занимались до войны.
– Я родился в 1924 году в городе Киеве. Отец мой был служащим. Последняя должность его – главный ревизор ОСОАВИАХИМа УССР. Мама была домохозяйкой. Я поступил в 13-ю Киевскую артиллерийскую спецшколу, которую закончил в 1942 году, – восьмой, девятый и десятый классы. Это была школа с военизированной программой, которая дополняла обычную программу средних школ.
– Вы сами захотели там учиться?
– Да, сам. Наша спецшкола участвовала в парадах войск Киевского особого военного округа, а командовал парадами генерал армии Георгий Константинович Жуков, будущий выдающийся полководец, маршал Советского Союза. И я, учащийся спецшколы, видел его очень близко и вспоминаю это. А потом Жуков был назначен начальником Генерального штаба.
– Где вас застала война?
– В лагерях. Есть такой крупный учебный центр под Киевом, Бровары, – может быть, слышали? Киев на правом берегу Днепра, а Бровары – на левом. Наша спецшкола выходила туда в летние лагеря, они располагались там же, где лагеря 2-го Киевского артиллерийского училища.
И вот 22 июня ночью мы услышали взрывы. Никто даже не подумал, что началась война, – мы решили, что курсанты училища проводят учебные стрельбы.
А утром нас построили и объявили, что началась война, что бомбили наши города, в том числе и Киев.
Наш лагерь тоже бомбили, очень сильно – немцы, видимо, знали, что там находится военный учебный центр.
Вскоре нашу спецшколу перевезли в Киев, мы еще поучаствовали в отрывке оборонительных окопов под Киевом, а потом нас эвакуировали в Чкаловскую область – ныне Оренбургскую, – в небольшой городок Илек. Там я закончил спецшколу – и весь наш выпуск отправили во 2-е Киевское артиллерийское училище.
– Сколько же вам было лет?
– В декабре 1942-го, когда окончил училище, как раз исполнилось восемнадцать.
Был назначен командиром взвода. А потом, в начале 1943 года, когда на вооружение нашей армии поступили самоходные артиллерийские установки СУ152 – я вам покажу фотографию этой установки, – нас, артиллеристов, срочно отправили в Челябинск.
Постановление Госкомитета Обороны о принятии на вооружение самоходных артиллерийских установок было подписано 15 февраля 1943 года, а уже 1 марта вместе с другими офицерами я был на Челябинском танковом заводе имени Кирова – получал эту самоходку в цеху и одновременно осваивал.
А затем мы были отправлены на фронт. На Степной фронт.
Я был в числе самых первых самоходчиков.
Лейтенант, командир самоходной артиллерийской установки СУ-152. Вот на такой самоходной артиллерийской установке, потом с некоторой модификацией, которая проводилась во время войны, я прошел всю войну, начиная с 1943 года и до ее окончания в 1945-м.
Мой боевой путь: Курск, Харьков, форсирование Днепра, Корсунь-Шевченковская операция.
– А где состоялся ваш первый бой?
– На Курской битве. Сначала – в оборонительном бою под Курском, когда крупная немецкая танковая группировка стремилась развить наступление в восточном направлении. Мы вели оборонительные бои в районе Прохоровки.
Прохоровское сражение вошло в историю как крупное танковое сражение с применением с обеих сторон большого количества танков и самоходных артиллерийских установок. У немцев были подобные – «Фердинанды».
Затем – Корсунь-Шевченковская операция, Тернополь, Львов, Сандомирский плацдарм; наступление на Краков, освобождение концлагеря Освенцим. Лично принимал участие. После – Силезский промышленный район, Каттовиц, форсирование реки Одер и участие в Берлинской наступательной операции.
Но до Берлина мне идти не пришлось, так как нашу 60-ю армию повернули в сторону Чехословакии. Мы получили задачу как можно быстрее выйти к Праге и шли ускоренным маршем, с боями. Вы знаете, что 5 мая в Праге произошло восстание против немцев, и мы шли к ним на помощь.
Я закончил войну, не дойдя до Праги 28–30 километров: мы наступали с востока, а Прагой овладели наши танковые армии, наступавшие с севера.
Оттуда, из Чехословакии, меня направили в Москву для участия в Параде Победы 24 июня 1945 года. Я участник того Парада Победы – на этом закончился мой военный путь.
– Расскажите про какой-нибудь яркий, на всю жизнь запомнившийся бой.
– Много было ярких боев. Под Харьковом меня ранило 21 августа 1943 года. В правую ногу, в бедро. Ранение было легкое, но при каких обстоятельствах оно произошло!
Командир нашего тяжелого самоходно-артиллерийского полка майор Гончаров в присутствии Героя Советского Союза полковника Погодина – тот был заместителем командира 1-го гвардейского механизированного корпуса – вызвал нескольких командиров самоходных артиллерийских установок. В это время начался обстрел. И вот, то ли снаряд, то ли мина разорвалась буквально у наших ног!
Командир полка майор Гончаров успел закричать: «Адъютант, меня ранило!» Мы посмотрели на него: у него была пробита грудь, и кровь пошла из горла. Там же он и скончался. Полковника Погодина тяжело ранило. За всю войну я больше не слышал его имени – видимо, он уже не смог принимать участие в боевых действиях.
А я четыре дня провел в медико-санитарном батальоне и опять вернулся в строй и продолжал наступать. Такой был эпизод.
Еще – Корсунь-Шевченковская операция. Она проводилась в районе южнее Киева, где была окружена крупная немецкая группировка, – восемь или девять дивизий, около 80 тысяч личного состава.
С севера ее окружали войска 1-го Украинского фронта под командованием генерала Ватутина, а с юга – войска 2-го Украинского фронта, командующий – генерал Иван Степанович Конев.
Я участвовал в окружении этой группировки. По требованиям нашего военного искусства кроме внутреннего фронта окружения создавался еще и внешний фронт. Что это такое – внешний фронт окружения?
Часть наших войск удалялась от окруженной группировки и создавала внешний фронт для того, чтобы не допустить подхода противника к окруженным войскам.
Это было в 30 километрах восточнее Винницы. Мы получили задачу выйти на внешний фронт. Как сейчас помню маршрут, названия всех населенных пунктов: из деревни Андрушевка выйти на западную окраину деревни Зозувка, там занять огневую позицию и в случае подхода немецких танков не допустить их прорыва. Выполнялась эта задача в ночное время.
К утру я занял огневую позицию точно на том месте, где мне указали. Это происходило в самые последние дни января 1944 года.
Был очень сильный туман. Ничего не видел перед собой – только поле. Потом туман стал рассеиваться, но пользовались приборами наблюдения мы не всегда: чтобы видеть поле боя, мы приподнимали люк и смотрели. И вот, когда туман почти рассеялся, я открыл люк и увидел на поле передо мной несколько немецких танков.
И заметил – а может, мне показалось, – что один из танков «Тигр» наводит орудие в мою сторону. Я открыл огонь, сделал несколько выстрелов. Противник вел по нам ответный огонь.
Потом немного стихло, я снова высунулся из люка, и сразу – пулеметная очередь в люк. Меня ранило осколками: голова, лицо, рука. Было много крови. Те, кого ранило в лицо, знают: из лица уходит много крови.
Я опустился в люк, мы отъехали на несколько метров назад. Меня перевязали – в самоходке были перевязочные пакеты; все было хорошо в этой самоходке, – и дня два я не принимал участие в бою. Когда сошли отеки, продолжил наступление.
Но на этом история с Корсунь-Шевченковской группировкой не закончилась.
В 1988 году – я работал тогда начальником штаба главной инспекции Министерства обороны СССР – я проверял воздушную армию, штаб которой находился в Виннице. Передо мной положили карту этого района, я смотрю и вижу: Зозувка – где меня ранило! Говорю командарму: «Вот здесь в конце января 1944 года меня ранило в голову, в лицо». Он в ответ: «Так давайте поедем, посмотрим!» – километров тридцать до этой Зозувки. На другой день мы с начальником штаба армии отправились туда на двух машинах – по тому маршруту, которым я наступал. Встали на маршрут Андрушевка – Зозувка, въезжаем. Все те же хаты, заборы – все то же самое, как и в 1944 году, и, по-моему, в том же состоянии. Но кое-что изменилось. На западной окраине Зозувки появилось два кладбища. Справа похоронены жители деревни, а слева небольшое, могил на пятнадцать, воинское кладбище: солдаты наши и офицеры, погибшие в бою за Зозувку.
Едем дальше – туда, где была моя огневая позиция. Вы не поверите: точно на том месте, где стояла моя самоходка, – обелиск, памятник, на котором выбито: «Здесь танкисты 31-го танкового корпуса 1-й гвардейской танковой армии стояли насмерть, но не допустили прорыва гитлеровцев к окруженной Корсунь-Шевченковской группировке».
Я не ожидал, что такое может быть.
Вернемся опять в 1944 год. Наступление на запад. Тернополь. В должности командира САУ я воевал в Тернополе месяц.
Уличные бои очень тяжелые. В этих боях погиб мой наводчик Коля Лобачев, 1925 года рождения. И опять при похожих обстоятельствах – взорвалась наша самоходка. То ли снаряд попал, или что другое. Когда дым рассеялся, Коля говорит: «Товарищ лейтенант, я пойду посмотрю». «Коля, – говорю, – сиди, не высовывайся!» Потому что я уже опытный был. У нас была жесткая дисциплина: все подчиненные даже таких маленьких командиров, каким был тогда я, слушались, с большим уважением относились к нам. Но Коля не послушался, высунулся. Меня вот так же ранило – его убило.
И тоже после войны – это был 1989 год – мы инспектировали войска Прикарпатского военного округа. Меня пригласили посмотреть воинское кладбище. Поехали. Смотрю список погибших – а Коли Лобачева нет. Он погиб в Тернополе, а его в списке нет! Я говорю: «Мы не можем сейчас найти его прах, но все равно выбейте на этом стенде: „Коля Лобачев, такого-то года рождения“». Не знаю, вряд ли они выполнили мою просьбу.
В Тернополе было много разных боевых эпизодов.
– А вы встречались с бандеровцами?
– Боевых действий с ними не вел, но наблюдал – это было уже в Львовской операции. Мы наступали по шоссе Тернополь – Львов, слева – предгорья Карпат и дальше – Карпаты. На дороге я остановился – была какая-то военная необходимость – и видел, как наши пехотинцы брали в плен бандеровцев, которые прорывались из окруженной группировки Броды – Золочев, чтобы уйти в горы, в Карпаты.
Потом было освобождение Львова. А между Тернополем и Львовом в одном бою я отличился. В районе Колтув. Здесь такие названия западно-украинские и польские, очень многие оканчиваются на «-ув».
Когда началась Львовско-Сандомирская наступательная операция, наш полк входил в состав 60-й общевойсковой армии. Ею командовал генерал-полковник Курочкин, выдающийся военачальник. На гребне высоты, на ее обратных скатах, было большое количество немецких танков, преимущественно «Тигров» и «Фердинандов», которые остановили наступление наших стрелковых подразделений и частей.
И я получил задачу – выходить на эти скаты и уничтожать танки противника, с тем чтобы обеспечить дальнейшее продвижение пехоты. Выполняя ее, я делал точно так, как мне сказали.
Но были и особенности. Загрузив полностью боекомплект, я выходил на место и открывал огонь. А затем, когда противник по мне вел огонь, я опускался, передвигался на другое место и вел огонь оттуда. Потом опять опускался, выходил на фланг и отсюда вел огонь. В этом бою я уничтожил семь немецких танков.
После боя меня сразу вызвали на наблюдательный пункт, где находился командир стрелковой дивизии. Дальше – авиационный генерал, командир нашего полка Кузнецов Иван Григорьевич. Сразу же вызвали начальника отделения кадров бронетанковых войск 60-й армии, чтобы он оформил наградной материал. Все было оформлено, и в армейской газете 60-й армии появилась моя фотография и краткая заметка обо мне.
Меня наградили орденом Красного Знамени.
Потом мы вошли на территорию Польши – Жешув, Дембица, Сандомирский плацдарм и наступление на Краков. Я, кажется, уже говорил, что участвовал в освобождении Кракова, а позже – Освенцима.
Мы же не знали, что там огромный концентрационный лагерь, – вели боевые действия как за освобождение обычного населенного пункта. Шоссейная дорога, по которой мы шли, находилась чуть выше той местности, где располагался лагерь.
В западных странах сейчас очень развернута и получает дальнейшее распространение фальсификация хода и итогов Великой Отечественной войны. Самый простой случай: польский министр иностранных дел Гжегож Схетына в одном из своих выступлений или интервью заявил, что Освенцим освобождали украинцы, украинская армия.
Не было тогда никаких украинских соединений или отдельных украинских частей. Была единая Советская армия, Красная армия, в которой были все народы, все этносы нашей страны.
В освобождении Освенцима я принимал личное и непосредственное участие. Поэтому я все это очень хорошо знаю и видел. Освенцим освобождала 106-я стрелковая дивизия и, по-моему, рядом находилась 336-я стрелковая дивизия. Там были все: русские, украинцы, белорусы, татары, евреи, армяне – все народы нашей страны. Поэтому меня удивляет, как это министр иностранных дел Польши, историк по образованию, мог сказать такую, извините за выражение, нелепость.
Потом – наступление в юго-западную часть Польши, форсирование реки Одер. Я уже был командиром самоходной артиллерийской батареи, а не самоходки – меня назначили на эту должность в августе 1944 года.
Нашу армию, как я вам уже сказал, повернули в сторону Праги. Мы вели довольно тяжелые боевые действия, особенно в районе Троппау. Троппау – это немецкое название, Опава – чешское.
В районе Троппау были очень тяжелые бои. А в районе Оломоуца погиб заместитель командира нашего полка, подполковник Михаил Иванович Красиков, заслуженный боевой офицер, – умер от тяжелого ранения прямо 9 мая. Похоронен в Оломоуце, там установлен ему памятник.
Можно упомянуть еще один трогательный эпизод. Дело было при наступлении на Краков. Мы остановились по какой-то боевой причине, вышли из самоходок.
К тому времени в состав самоходной артиллерийской батареи ввели должность механика-регулировщика. У меня механиком-регулировщиком был старшина Титаренко Александр Иванович, уроженец Белгорода. Он мне всегда помогал, очень уважал – не отходил от меня!
Во время этой остановки немецкая авиация сильно нас бомбила. Кто-то закричал, и я увидел, что Александр тяжело ранен в обе ноги и лежит как убитый.
Мы погрузили его на трансмиссию одной из самоходок и тут же отправили в медико-санитарный батальон. Все думали, что Титаренко погиб.
Потом, спустя много-много лет – я был начальником штаба Прибалтийского военного округа, – в Риге получаю письмо на 16 страницах. На обратном адресе – Белгород, Титаренко! Спасли его в нашем госпитале. Но обе ноги были отняты выше колена. Я прочел и незамедлительно ответил.
А он извиняется в своем письме: «Извините, что я вас побеспокоил». Я написал: «Александр Иванович, вы меня не побеспокоили, вы меня обеспокоили, я приглашаю вас к себе приехать в Ригу, на Рижское взморье, мы встретимся, приезжайте с вашей женой, Надеждой Антоновной!» Он решился, и они приехали.
Мы устроили их в военный санаторий, и он отдыхал вместе с женой около трех недель. Встречались мы каждый день. И на встречи ветеранов, которые проводились при моем активном участии – потому что у меня были некоторые возможности, – они с женой приезжали дважды: в 1985 и 1990 годах. Очень тепло я их принимал, они на редкость хорошие, порядочные, обязательные люди.
– А как вы со своей женой познакомились?
– Я пришел в гости к своим родственникам – они жили в Киеве на Борисоглебской, 16 – и увидел девушку. Это были первые отпуска, которые давали после войны, февраль 1946 года.
Я привык видеть девочек на фронте. Очень хороших девочек, красивых, но в кирзовых сапогах, в гимнастерке, в пилотке и так далее.
А здесь сидела совсем другая девочка. Настолько красивая, что я даже не могу вам об этом рассказать. У меня были ордена, меня принимали как уважаемого гостя. Так мы и познакомились. Разговорились, встретились потом.
И она мне с самого начала сказала: «Сережа, ты должен поступать в военную академию». Как она предвидела! У меня письма хранятся, где она писала: «Поступай в академию!»
А во время войны она была в Казани, куда был эвакуирован Киевский мединститут.
И в 1946 году я поступил в Академию бронетанковых и механизированных войск. В 1948 году она заканчивала медицинский, а я еще учился. Решили так: на зимние каникулы, а это февраль 1948 года, я приеду в Киев, мы поженимся, и она сразу же уедет ко мне в Москву. Что и было сделано.
– И еще спрошу про последний день войны…
– 8 мая я получил задачу: возглавить передовой отряд от полка, в который входила моя самоходная батарея, рота автоматчиков, еще кое-какие мелкие подразделения, и стремительно наступать в сторону Праги. За мной шел полк. 13 мая я закончил войну. А 9 мая я выдвигался, потому что там, в Судетских лесах, еще прятались немцы.
И о том, что кончилась война, я узнал во время этого марша. В город Градец-Кралове – это крупный центр Судетской области – мы вошли утром. А жители еще никогда не видели русских. И они не поняли, кто это вошел. А потом, когда услышали нашу речь славянскую, такая была встреча! «Наздар! Наздар! Да здравствует Красная армия!» Сразу цветы, плакаты уже успели написать. Мы остановились на центральной площади. Обступили наши самоходки, стали приглашать нас к себе в дом, чтобы чем-то угостить…
– Расскажите, пожалуйста, про Парад Победы.
– От нашего полка на парад были отправлены два человека: я – офицер, командир батареи, и старшина Афанасьев. Он имел три ордена Славы, старшина разведывательной роты, разведчик.
Наш состав, отправлявшийся от 4-го Украинского фронта, сначала собрали в штабе фронта в Пардубице, в Чехословакии, а потом воинским эшелоном отправили в Москву. Разместили наш сводный полк в Шелепихе – это Красная Пресня, – в школе.
Сейчас там высотки стоят, а тогда возле школы был пустырь. И мы на этом пустыре занимались строевой подготовкой. С фронта же никто не умел ходить.
Сводный полк 4-го Украинского фронта возглавлял командир 101-го стрелкового корпуса генерал-лейтенант Бондарев, Герой Советского Союза. А начальником политотдела сводного полка 4-го Украинского фронта был генерал-майор Брежнев Леонид Ильич, будущий Генеральный секретарь ЦК КПСС.
Леонид Ильич был очень простым, доступным человеком. Первая шеренга офицерская – он с каждым офицером здоровался за руку.
Тогда мы познакомились. Потом еще были встречи.
Мы готовились к параду около месяца. Занятия были, можно сказать, только по строевой подготовке. Первые тренировки проводились на этом пустыре в Шелепихе, затем – на плацу 1-го Московского артиллерийского училища на Хорошевском шоссе.
Потом уже тренировки были на Красной площади. И 24 июня состоялся парад. Наш сводный танковый батальон в последний момент было решено вывести в танковых комбинезонах и танковых шлемах. Наш батальон располагался почти напротив Кремля, поэтому всех, кто был на трибуне Мавзолея, я видел, и довольно близко.
Когда мы стали проходить, пошел дождь. И проходили мы уже под дождем. Кто принимал парад, вы знаете. Командовал парадом маршал Советского Союза Рокоссовский, а принимал маршал Советского Союза Жуков. Затем нас отвезли обратно на Шелепиху. Потом был обед с участием Брежнева, командующего фронтом Еременко, членов военных советов фронта – торжественный, хороший обед. И через день нас опять отправили в Чехословакию.
Удивительно и необычайно просто и быстро устраивает Господь дела и заботы наши. Племянница позвонила и попросила рассказать о боевом пути деда. В школе ее дочке дали задание: к предстоящему 70-летию Победы в Великой Отечественной войне подготовить рассказ о ком-нибудь из родственников – участниках этой страшной войны. Самым близким был ее прадедушка – мой папа.
К великому изумлению своему и невероятному стыду я понял, что совершенно не готов немедленно помочь ребенку. Я очень мало знал о боевом пути своего отца. Помнил лишь только рассказ мамы, как он уходил на фронт и как его встречали после Победы летом 1945 года.
Папа почти никогда не делился воспоминаниями о тех страшных годах: ему было трудно и больно возвращаться в то суровое время. Лишь однажды – когда я был уже взрослым, приехал в отпуск из армии, достал из заветной шкатулки его боевые награды, нацепил их на свой китель и попросил папу надеть его и сфотографироваться – он не очень одобрительно сказал:
– Ну и зачем тебе это? Война давно закончилась. Что теперь вспоминать! Да и медали вон от времени потускнели и почернели.
Я внимательно присмотрелся к наградам и на гвардейском знаке заметил маленькую выбоинку, небольшой скол. Показал папе. Он с задумчивым видом провел пальцем по раненому знаку и сказал:
– Это в феврале сорок пятого в Германии случилось. Матерь Божия уберегла меня. Перед самым боем не успел прикрутить знак на гимнастерку и положил его в карман, где лежала мамина иконка с образом Богородицы. Маленький осколок попал прямо в знак, не повредив ни иконку, ни меня.
Потом, недолго помолчав, добавил:
– В кино, сынок, показывают, как политруки боевой дух бойцам перед боем поднимают. Правильно показывают. Так все и было. И политруки настоящими офицерами были, первыми в атаку поднимались, первыми и погибали очень часто. Только ведь и у них, почти у всех, в кармане у сердца иконка маленькая была или крестик, которые им туда их мать положила. И они, как и мы, рядовые бойцы, тоже про себя шептали: «Господи, помилуй!» и «Господи, спаси и сохрани!» Им, командирам, труднее ведь, чем нам, рядовым, было. Они не только за себя отвечали, а и за нас тоже. И решения принимать надо было непростые. Приходилось и на верную смерть посылать. Я рядовым связистом был. Мое дело простое – исполняй приказ, исправляй повреждения на линии и отвечай сам за себя.
– Папа, а ордена-то за что, если все так просто? Ведь не просто так ты прогулялся от Москвы и до Берлина? Неужели не страшно было? Связь ведь ты не в тылу исправлял!
Папа призадумался, аккуратно повесил китель с боевыми наградами на спинку стула. Глаза его повлажнели. Он боролся с волнением и, так и не сумев с ним справиться, глухо сказал:
– Очень страшно! Но не за жизнь, а за семью свою. Страшно было представить, что, если я не выстою, не выдержу, пущу фашистов в свой дом, они убьют мою мать, они будут издеваться над моей женой, они сделают рабами моих дочек и сына, которого я еще даже и не видел.
Папа справился с волнением и с улыбкой произнес:
– Складывай медали на место да собирайся. Утром в дорогу. Быстро отпуск твой пролетел.
Я не спешил убирать награды в шкатулку, а достал из своего чемодана зеленый твердый кусочек пасты, которым до золотого блеска натирал бляху на своем ремне, и приступил к работе.
Я чистил папины награды и представлял его, молодого и сильного.
Он уходил на фронт в июле 1941 года вполне зрелым мужчиной – сыном, мужем, отцом двоих детей, ожидавшим рождения третьего.
Я представил те мгновения прощания его с мирной жизнью, с семьей. Серьезный и спокойный папа (он всегда в минуты тревожные был спокоен и на войну уходил не в первый раз: участвовал в финской кампании) крепко прижимает к себе своих любимых дочек и что-то тихо говорит плачущей маме. Она кивает, сложив руки на большом животе, придерживая его, потому что там, внутри, беспокойно вертится ребенок. Малышу передается мамино волнение, и он тоже в такую минуту не может оставаться спокойным. Наверное, он знает и понимает, куда уходит папа.
Рядом стоит бабушка с образом Спасителя. Она не плачет. Она тихонько про себя читает молитву и ждет, когда сын попрощается с женой и дочками и подойдет к ней за благословением.
Вот папа опускается на колени, а бабушка крестит его святым образом со словами: «Помилуй, Господи, сына моего – раба Твоего Дмитрия! Спаси и сохрани! Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Аминь!»
Папа прикладывается к образу, трижды целует его, поднимается с колен, обнимает и целует бабушку. Бабушка и сейчас не плачет, а строго напутствует сына: «Береги себя, сынок, и помни: Господь милостив и справедлив. Проси – и всегда поможет. И еще помни, что за детей своих воюешь, за семью свою. Нас защищаешь. Образ Спасителя всегда в голове держи, а мы перед ним за тебя просить каждый день будем. А еще вот тебе иконка Божией Матери. Она с отцом твоим всю Первую мировую прошла и в плену побывала. Спрячь во внутренний карман, где сердце. С ней и вернешься. Теперь иди с Богом!»
Бабушка еще раз крестит сына. Папа быстро, не оборачиваясь, выбегает на улицу. Здесь крепко обнимает 17-летнего младшего брата Ваньку, бледного и растерянного, остающегося за главного в доме, потом ловко и легко запрыгивает в кузов полуторки, где его поджидают другие новобранцы. Машина срывается с места, оставляя за собой клубы дыма и дорожной летней пыли. Следом за ней еще долго бегут мальчишки.
Мама с соседками громко плачет у ворот. Ваня потерянно смотрит вслед уехавшей машине и повторяет: «Прощай, брат. Прощай, Митя…»
Бабушка бессильно сидит на лавочке у дома, прислонившись спиной к стене, и печально смотрит на младшего сына (Ваню призовут в армию через полгода, и с войны он не вернется). По бабушкиным щекам текут слезы. Внучки с двух сторон прижимаются к ней, обнимают и гладят, стараются успокоить.
…Я любуюсь начищенной до золотого блеска папиной медалью «За оборону Москвы» и вновь представляю его, молодого и сильного. Теперь уже в солдатской форме, в шапке-ушанке, в бушлате.
Вот он ползет среди разрывов и грохота по грязной, вздыбленной, перемешанной со снегом подмосковной земле, разматывая катушку провода и восстанавливая связь. На дворе лютый декабрь сорок первого. Руки примерзают к металлу, но он не чувствует боли, скручивает концы проводов и радостно отмечает: «Слава Богу! Связь есть. Заработала! Я смог! Я выстоял, мои родные! Я не пущу фашиста в наш дом! Будьте спокойны!»
Он возвращается обратно – все так же под грохот и разрывы снарядов, скатывается в траншею, некоторое время сидит на корточках, прислонившись к обледеневшей холодной стене, и вспоминает милых ласковых белокурых дочек, старается представить родившегося в августе сына Вовку, склонившуюся над зыбкой жену, хлопочущую по хозяйству маму и повзрослевшего брата Ваньку.
Он знает, что ради них выдержит любые невзгоды, ради них пройдет через самые тяжелые испытания, выстоит и вернется! Ведь они ждут и перед образом Спасителя молятся за него…
Спустя 40 лет я снова чищу почерневшие папины награды, рассматриваю пожелтевшую от времени красноармейскую книжку, в которой записаны благодарности от командования. По ним и прослеживаю боевой путь красноармейца Дмитрия Гаркотина, страшный путь от стен Москвы через всю огромную разрушенную страну нашу, через боль потерь и утрат товарищей боевых, через череду немыслимых бед и страданий людей мирных, по воле судьбы переживших ужасы фашистской оккупации, а потом и через Европу – до самого Рейхстага и до Праги.
Открываю сайт Министерства обороны России и нахожу наградные представления на своего отца. В одном из них читаю:
«В бою за ст. Бялогон (Польша) 17.01.45 г. тов. Гаркотин, исправляя линию связи, столкнулся с группой немцев, где в схватке уничтожил трех гитлеровцев и четырех пленил…»
Вот такое твое дело ПРОСТОЕ. Вот так ПРОСТО ты воевал, рядовой солдат-связист, так ПРОСТО ты исполнял приказы командиров и так ПРОСТО отвечал сам за себя!
Ты достойно явил миру стойкость свою, волю и дух несгибаемый. Ты поразил нечистую силу в самое сердце ее, потому что ты знал и верил в силу, справедливость и бесконечную к тебе любовь Спасителя. Ты защищал самое совершенное, что создал Господь по образу Своему и подобию, – жизнь человеческую. И ты победил!
Мы благодарны тебе, рядовой солдат Великой Отечественной, и спустя 70 лет после Великой Победы!
И благодарны будем и через 100 лет! Ведь мы, потомки твои, и жизнью своей обязаны тебе!
Маленький металлический образ Божией Матери, который сопровождал и хранил в Первую мировую войну моего деда, а в Великую Отечественную – моего папу, находится у нас на даче – там, где мы чаще всего собираемся вместе со всеми родственниками: сестрами, детьми, племянниками, внуками, правнуками. Я часто снимаю его со стены, держу в руках и прошу:
– Господи, Ты все можешь. Сделай так, чтобы образу этому Пресвятой Твоей Матери не пришлось больше быть на войне! Пусть дети наши и внуки, и их дети и внуки живут в мирное время! Спаси всех, Господи, и сохрани!
О звании Героя Советского Союза Алексей Петров, молодой парень из деревни Филатова Гора, даже и не мечтал. Сегодня он говорит, что делал то, что должен был, скромно упоминая о том риске, благодаря которому и получил высокое звание. Алексей Иванович рассказал нашим читателям, какой ценой давалось каждое сражение, приближавшее победу Родины в Великой Отечественной войне.
– Алексей Иванович, вы начали свой фронтовой путь стрелком-бомбардиром под Сталинградом, а потом вдруг вас отправили в пулеметное училище. Не жалко было расставаться с самолетом?
– А что делать? Рожденный ползать – летать не может. Жалел, конечно. Тогда вся молодежь в авиацию рвалась. Но кому-то и на земле оставаться надо. Такой землей для меня стал Ленинградский фронт, на котором и провоевал до конца войны. Там за первый бой я получил Героя Советского Союза.
– Расскажите, пожалуйста, об этом бое.
– После того как прорвали оборону противника на Карельском перешейке, наши войска устремились вперед. На одном из направлений наступал 468-й стрелковый полк, в котором я служил командиром взвода разведки. При подходе к небольшой речке он был остановлен мощным огнем. Нас очень волновал вражеский дот, который прикрывал подступы к переднему краю противника. Несколько атак на этом направлении закончились безуспешно. С большими потерями подразделения вынуждены были отойти. Во второй половине дня командир полка подполковник Толстиков вызвал меня и приказал взводу уничтожить дот к утру следующего дня. Задача была сложная. С фронта к нему не подберешься, зайти в тыл невозможно: справа и слева тянутся траншеи, занятые фашистами. И все же я избрал последний вариант – рискованный, но дававший те несколько шансов, которых порой бывает достаточно, чтобы выполнить ответственное задание.
Готовясь к его выполнению, я скрупулезно изучал оборону противника, особенно подступы к ее переднему краю, схему траншей и ходов сообщения, которые предстояло преодолеть. Затем собрал личный состав и отдал боевой приказ. В нем я сообщил задачу взвода и отделений, назначил дозорных, распределил обязанности, установил сигналы. Затем проверил, как подчиненные усвоили мою задачу, каждый ли понимал сложность выполнения предстоящего задания.
– Были такие, кто из-за страха отказался выполнить эту задачу?
– Нет, таких не нашлось. В последние минуты перед боем мой помощник сержант Владимир Новиков рассказал несколько забавных фронтовых историй. Это подняло настроение солдат. В назначенное время двинулись в путь. Опустившийся туман помог незаметно подойти к реке. Первыми вошли в воду дозорные, за ними остальные. Плыли осторожно, держа оружие над головой. Бесшумно вылезли на противоположный берег. Мокрая и холодная одежда прилипала к телу. Пробирала легкая дрожь. Дальше двигались пригнувшись, чутко прислушиваясь к каждому звуку. Первую траншею преодолели ползком. Солдат в ней не оказалось, лишь невдалеке обнаружили пулеметчика и нескольких засевших в окопах немцев. Нервы были напряжены до предела. Один неверный шаг – и фашисты насядут со всех сторон, засыплют пулями, забросают гранатами.
Несколько раз над головой взмывали ракеты. Замерев, мы оставались на месте, зорко осматривая окружающую местность. Миновали вторую траншею. Начали забирать влево и здесь наткнулись на ход сообщения, который, по нашим расчетам, должен был привести к доту. Для прикрытия взвода с тыла я оставил двух солдат. Группа двинулась теперь уже по направлению к фронту. Впереди следовали опытные разведчики – Сергей Плотников и Николай Ермолаев. Они уже не раз ходили в тыл противника, отличались беспримерной храбростью и завидным хладнокровием. Ох, и трудными были для нас эти 500–700 метров! Малейшая неосторожность могла сорвать выполнение задачи, привести к гибели всего взвода. Первый фашист встретился, когда до дота оставалось 70–80 метров. Он стоял в ходе сообщения и к чему-то прислушивался. На мгновение мне показалось, что успех задания висит на волоске. Но вот фашист отвернулся, и этого Сергею Плотникову оказалось достаточно, чтобы одним прыжком преодолеть несколько метров и нанести ему смертельный удар. На подступах к цели обнаружили еще двоих часовых. Решили «снимать» их одновременно, чтобы ни один не смог вбежать в дот и прочно закрыть за собой дверь. И опять вперед поползли Плотников с Ермолаевым. С другой стороны двое разведчиков создавали легкий шум и, имитируя птичий крик, отвлекали часовых. Наши убрали часовых врага, и путь к доту был открыт.
– Как дальше развивались события?
– Для охраны дота снаружи я оставил трех солдат, остальные тихо вошли внутрь. В двух ярусах находились два орудия и четыре станковых пулемета. Метровые железобетонные стены надежно защищали гарнизон от снарядов и бомб. Солдаты действовали сноровисто и быстро. Дремавшие около орудий и пулеметов фашисты были уничтожены огнем из автоматов в первые же секунды. В казематах подвала отдыхало более 30 солдат и офицеров. Одна за другой туда полетели гранаты. Несколько глухих разрывов – и с гарнизоном было покончено.
Расставив разведчиков у орудий и пулеметов, я приказал дать две красные ракеты. И в ту же минуту лавина огня с той стороны берега обрушилась на позиции противника. Враг в панике заметался по траншеям, а тем временем наши подразделения уже переправлялись через реку. Они вплотную перешли к молчавшему доту, и тогда – очевидно, поняв, в чем дело, – фашисты бросили из тыла подкрепление, чтобы блокировать огневую точку и не допустить прорыва наступающих в глубину обороны. Однако как только фашисты приблизились к нам на 150–200 метров, мы открыли сильный огонь из тыльной и боковых амбразур дота. Противник залег, а в это время с фронта накатывалась лавина атакующих подразделений. Наш полк выполнил поставленную перед ним задачу, и мы были очень рады, что внесли свой вклад в спасение Родины!
Нам повезло. Для вновь формировавшегося в Томске артиллерийского полка 1-е Томское артиллерийское училище в декабре 1941 года произвело досрочный специальный выпуск. Преподаватель тактики училища старший лейтенант Овсянников подобрал по одному-два курсанта из каждой учебной батареи, и мы из курсантов за одни сутки стали лейтенантами.
На следующий день старший лейтенант направил меня и нескольких лейтенантов в какую-то школу для получения личного состава. В полутемном огромном зале было много новобранцев. Я представился представителю стрелковой дивизии, и он показал мне один из четырех углов помещения, где я должен был собирать людей для 820-го артиллерийского полка. В остальных углах собирались новобранцы для стрелковых полков дивизии.
В этом помещении рождалась вновь формируемая 284-я стрелковая дивизия.
Большинство новобранцев были молодыми, крепкими и веселыми парнями. В то время я считал, что артиллеристы должны быть высокими, сильными и грамотными. Поэтому если в своем углу я встречал маленьких ростом или малограмотных новобранцев, я отправлял их в другие углы – в стрелковые полки. Если же замечал хороших парней в стрелковых полках, я их переманивал в артиллерийский полк.
Для формирования полка были отведены помещения дома отдыха под Томском. Там находился старший лейтенант Овсянников, который принимал и размещал прибывших новобранцев, а я их большими группами в сопровождении лейтенантов отправлял из Томска. За два дня мы полностью получили личный состав для полка. Командира и штаба полка еще не было, роль командира взял на себя старший лейтенант. Разместились мы в двухэтажных корпусах. Стекла были побиты, печки поломаны, инструмента нет, а мороз за 40. Выручили нас колхозники соседней деревни: дали нам пилы, топоры и другой инструмент. Нашлись и плотники, и печники, и другие специалисты. Работали все дружно и самоотверженно. В помещениях стало тепло, а кухни еще не было. Привезенный хлеб рубили топором или пилили.
Однажды вызывает меня Овсянников и говорит мне, что поскольку я служил в кадровой армии, в училище был помощником комвзвода, он временно назначил меня на должность командира второго дивизиона, а он будет командовать первым дивизионом и временно исполнять обязанности командира полка. Лейтенантов и личный состав поделили на два дивизиона по три батареи в каждом. Начали поступать лошади и амуниция. Была организована учеба с личным составом. Орудий еще не было, поэтому первое время изучали стрелковое оружие и теорию артиллерийской стрельбы. В 1-м ТАЦ выпросили буссоль и орудийную панораму. С большим восторгом солдаты приступили к их изучению. Было получено обмундирование, и новобранцы стали солдатами.
Прибыл командир полка майор Ерин, и был создан штаб полка, затем был создан штаб второго дивизиона во главе со старшим лейтенантом Лазаренко. Дивизион я передал старшему лейтенанту Скворцову, а меня назначили начальником разведки дивизиона.
На фронт мы прибыли в марте 1942 года, в самую распутицу. Вскоре дороги настолько раскисли, что невозможно было проехать ни на лошади, ни на тракторе. Приходилось раскрывать крыши сараев и кормить лошадей. Наш командир орудия Куртиш внес предложение: сделать очки с зелеными стеклами и надеть их на лошадей, чтобы они принимали солому за сено. С питанием было также очень плохо. Выручила нас картошка, которая осталась в земле с прошлого года. Выкапывали ее, промывали и из полученной кашицы пекли оладьи по прозванию «лейтенанты». Предприимчивые солдаты, любители покушать, картофельную кашицу приготовляли в касках, на найденном листе железа пекли «лейтенанты» и, обжигаясь, ели и нахваливали.
С наступлением тепла дороги подсохли, и нас перебросили под Касторную. Я напросился в батарею, и меня назначили командиром первого огневого взвода и старшим на батарее.
Огневые позиции мы заняли во втором эшелоне и ежедневно от зари до зари занимались огневой подготовкой. 76-миллиметровые дивизионные пушки образца 1939 года были у нас новые. Занятия проводились без всякой маскировки. Летали над нами немецкие самолеты «Рама», но мы не обращали на них внимания.
Однажды во время проведения занятий над нашим расположением появилась «Рама», и вскоре из-за облаков вынырнул наш истребитель. Мы первый раз наблюдали воздушный бой, и все были в большом восторге, когда «Рама» загорелась, а потом рухнула на землю.
Наши пушки были полуавтоматическими. Желая достичь автоматизма при заряжении, я разрешил пользоваться боевыми снарядами. Во время воздушного боя одна из пушек была заряжена боевым снарядом. У пушек этого образца было два пусковых рычага для производства выстрела. Выстрел могли произвести и наводчик, и замковый.
В то время, когда немецкий самолет врезался в землю, замковый резко повернулся, чтобы посмотреть, куда и как упал самолет. Его рука в это время была на пусковом рычаге. При резком движении произошел нечаянный выстрел боевым снарядом, который разорвался вблизи нашего штаба дивизии. Был ранен один солдат и убита лошадь. Я доложил об этом по команде. Тут же приехали дознаватели из полка и дивизии. В ревтрибунал быстро были оформлены документы, и я был отстранен от командования. В это время я очень жалел, что мне не пришлось участвовать в бою. Лучше было бы погибнуть в бою, чем ждать своего суда.
Но через два дня немцы перешли в наступление, прорвали оборону нашей 40-й армии и стали приближаться к расположению нашей дивизии. На батарею снова приехал дознаватель и комиссар полка Михеев Семен Ефимович, которые сказали мне, что снаряд списан в стрельбе по самолетам, а мне приказано готовиться к бою.
Занимаемую огневую позицию мы быстро превратили в ложную, установив там «орудия» из бревен. Второй взвод занял новое место для стрельбы с закрытых огневых позиций, а первый взвод мне приказано было разместить для стрельбы по танкам с открытых позиций – на случай их прорыва. Клеверное поле способствовало хорошей маскировке. За короткую летнюю ночь мы успели переехать на новое место, выкопать окопы полного профиля для орудий, для личного состава и для хранений снарядов. На натянутые маскировочные сетки набросали клевер. С восходом немцы начали бомбить боевые порядки дивизии. Самолетов было очень много. Одну только нашу ложную огневую позицию непрерывно бомбили девять вражеских самолетов. Долго они бомбили, а потом пошли в наступление танки. Танков было также очень много.
Батареи нашего полка начали вести ураганный огонь по фашистам. Артиллеристы сражались геройски и не прекращали огня даже тогда, когда на них пикировали вражеские самолеты. Впереди нас стояли седьмая и девятая батареи. Мы хорошо видели их бой с фашистами. Они почти все погибли у своих орудий, не прекращая огня. Нам было видно, как фашистские танки гусеницами раздавили орудия седьмой батареи. Пушки были на конной тяге, а гаубицы перевозились тракторами «СТЗ-5-НАТИ». Тракторы стояли в нишах, выкопанных на склонах высоты. Мы видели, как фашистские танки гусеницами давили трактора девятой батареи: танк заедет на трактор, развернется на нем и дальше едет. Мы ждали своего часа, и он пришел. Раздавив орудия впереди стоящих батарей и рассчитывая, что они вышли на оперативный простор, танки лавиной двинулись на нас.
Мы сняли маскировочные сетки, зарядили орудия и приготовились к встрече. Танки подошли уже на расстояние 500 м, а я не могу дать команду открыть огонь, боясь, – а вдруг это ненастоящая война и снова тогда придут следователи? Командиры орудий и солдаты уже начали волноваться, а я все боюсь открыть огонь. И только после того, как один солдат был убит и я увидел кровь, я подал команду: «По фашистским танкам прямой наводкой бронебойными снарядами огонь!». До головных танков оставалось 300 метров, поэтому первыми же выстрелами подожгли два танка, и у нас появилась уверенность, что можно уничтожить танки. Радуясь первой победе, мы вели прицельный огонь, и фашистские танки загорались один за другим.
У многих танков были перебиты гусеницы и заклинены башни. Из горящих и подбитых танков вылезали танкисты с автоматами наперевес, но их расстреливал из пулемета возле их же машин наш снайпер – специалист на все руки.
Ручной трофейный пулемет был доставлен из горящего танка нашим разведчиком Калашниковым. В этой суматохе я вначале очень рассердился на него, а потом, когда отдельные солдаты 40-й нашей армии начали бежать вблизи наших огневых позиций, нам он очень пригодился, так как с помощью угроз пулеметом все они были задержаны и заняли оборону сзади наших огневых позиций. Часть из них активно помогала нам: таскали снаряды, помогали поворачивать орудия, которые от частой стрельбы бронебойными снарядами буквально закапывало. Бой шел уже несколько часов. Перед фронтом батареи стояло более десятка горящих и подбитых танков. Фашисты намеревались зайти с флангов, но своевременно были встречены фланговым прицельным огнем. Несколько танков фашисты потеряли при этом маневре, но упорно лезли со всех сторон, ибо наша батарея была последним опорным узлом нашей дивизии.
Прицельным выстрелом фашисты у первого орудия разбили панорамы, многие солдаты были убиты или ранены. Два раненых артиллериста, истекавшие кровью, остались на боевых постах, подоспели пехотинцы, и вместо убитого командира орудия мне пришлось самому наводить орудие через ствол и вести шквальный огонь по немецким танкам, которые наседали и наседали, а били мы их в упор. Такой стрельбой три танка были подожжены, а у четвертого, во время захода во фланг, удачным прямым попаданием была сбита башня. У меня окончательно пропал страх, что надо будет объясняться со следователем, и, наоборот, появилась страшная злость к фашистам, и я продолжал вести огонь с еще большим упорством.
Но вдруг от соседнего орудия через грохот канонады я услышал: «Товарищ лейтенант! Откат ненормальный, огонь вести нельзя!» Я побежал туда. Действительно, стрелка отката стояла за предельной красной чертой, и ствол орудия самостоятельно не становился на свое первоначальное положение. Некоторые солдаты испугались, что ствол орудия выскочит в обратную сторону и они будут травмированы. Командир орудия Куртиш был сибиряком и проявил себя хорошим воякой. Пришлось расчету объяснить, что можно погибнуть не только от ствола собственного орудия, но и от фашистских танков. Так лучше бить их. Чем меньше их останется, тем ближе будет победа. Я встал за наводчика и произвел несколько выстрелов. Два танка загорелись. После этого ствол орудия накатывался вручную, и огонь продолжали вести с прежней силой. Куртиш был опытным командиром и продолжал вести огонь, а я поспевал к другим орудиям. Когда я со стороны посмотрел, то действительно, это было страшное зрелище – пожалуй, страшнее, чем немецкие танки, – когда ствол орудия при откате почти выскакивает из своего гнезда.
Этот бой длился до самого вечера. Перед нашей огневой позицией по фронту и по флангам стояло больше двадцати сожженных и подбитых танков, несколько десятков убитых фашистов. Огонь и копоть были вокруг. Мы уже не в состоянии были отразить новый натиск фашистских танков. Но и немцы побоялись еще раз пускать на нас свои танки, да и негде тем было пройти, так как на подступах к батарее всюду стояли их искореженные и пылающие скелеты. По слуху мы определили, что немцы по балке начали передвигаться влево и вправо от нас. Стало темнеть, а гул от их машин не прекращался.
В это время на батарею прибежал комиссар дивизиона и передал приказ на смену огневых позиций. Лошади многие были убиты, поэтому собирали своих и чужих. Четверка лошадей не могла вытащить орудие из окопа после длительной стрельбы, но «помогли» немцы, так как во время минометного обстрела лошади рванули, и мы двинулись в сторону Касторной.
Коротка летняя ночь. На рассвете нашу колонну обстреляли немцы, и мы вынуждены были занять оборону в сторону Касторной. На этом участке обороны была в полном составе наша пушечная батарея и две гаубицы из третьего дивизиона. С рассветом было установлено, что две пушки наши были основательно искорежены и к дальнейшей стрельбе непригодны. Откуда-то взялся майор и назвался командиром третьего дивизиона. На его вопрос я ответил, что не знаю, где наш командир батареи. После доклада обстановки он поручил мне командовать батареей и подчинил мне гаубичный взвод. Батарея стала смешанная: наполовину пушечная и наполовину гаубичная. Мы приготовились к бою на открытой площадке. Вскоре над нами появились фашистские самолеты. Нас они пока не трогали. Лежа на спине, я насчитал их семьдесят, и все они бомбили Касторную. Под гул и вой самолетов я уснул. Проснулся от удара по голове большим комком земли: оказывается, они начали бомбить нашу батарею. Недолго они нас бомбили, потому что их пехота перешла в наступление. Мы открыли беглый огонь, стреляли почти прямой наводкой, немцы из пулеметов стали обстреливать батарею. Майор приказал мне пушечным взводом прикрыть отступление пехоты, а гаубицы направить на Касторную. Из пушек мы вели ураганный огонь, пока были снаряды. Оставили четыре снаряда на случай, если придется взрывать орудия. Батарея начала отступать через Касторную. В Касторной размещались тылы 40-й армии, необученные, необстрелянные, неорганизованные войска. Если пехота и артиллеристы под руководством своих командиров организованно отступали, то обозники гнали своих лошадей что есть духу. В случае затора выпрягали одну лошадь и верхом куда-то мчались. Немецкие самолеты на бреющем полете обстреливали таких конников. Тогда те бросали лошадей и бежали куда глаза глядят.
За счет этого нам удалось укомплектовать шестерки лошадей для перевозки орудий и приобрести несколько повозок, в том числе две повозки со снарядами для наших орудий, которые нам очень пригодились, когда мы выходили из окружения.
Батарея двигалась в середине колонны пехоты. Немцы стремились направить нашу колонну в сторону Воронежа, то есть туда, где были сосредоточены их основные силы, а для этого они оставили свободный коридор, а с других сторон обстреливали. Им действительно удалось это сделать, и некоторые части двинулись в сторону Воронежа. Но командир нашей дивизии Батюк принял решение идти на прорыв огневой.
Взвод исправных пушек немедленно был выдвинут на высоту на обратном склоне, на котором было несколько немецких танков.
Рожь была высокая, и видно было только башни. Видимо, немцы не ожидали нашего появления, так как мы быстро развернули пушки и первыми выстрелами один танк подожгли и один подбили. Другие танки быстро опустились вниз, в мертвую от нас зону. Мы открыли стрельбу по мельнице, откуда немецкий пулемет мешал продвижению нашей пехоты. Мельница загорелась, но начался сильный минометный обстрел. Сменив огневую позицию, взвод ураганным огнем прямой наводкой заставил замолчать немецкие минометы. Наша пехота пошла вперед, и было прорвано кольцо окружения. Дивизия заняла оборону на другом участке фронта.
Мой отец – фронтовик, потому мне кажется, что все было совсем недавно. И война для меня – просто часть жизни и нашей семьи.
Отец рассказывал о войне разные интересные случаи, в которых была правда, отличающаяся от звучавшего, например, в школе. Отец никогда не говорил, как он стрелял по танкам из «сорокапятки» (пушки, которая прямой наводкой стреляет по идущим танкам). Это я уже осознал позднее. Он рассказывал, как стреляла пушка, как ее заряжали, как убили подносчика снарядов из-за того, что он плохо прикрепил каску.
А про танки – ни слова: видимо, тот ужас, которые они, идущие прямо на тебя, вызывали, не проходил с годами. Отношение к немцам у меня было такое же, как у моего отца, который о враге всегда говорил с уважением (так говорили русские солдаты о враге и в Крымскую войну).
И мы все, дети фронтовика, служили в армии, никогда никто не думал, что можно взять и в армию не пойти. Это было бы просто позором для нас.
Я не могу одного понять в Великой Отечественной войне – почему немцы Москву не взяли. С точки зрения истории, логики, Москва должна была быть взята. Это загадка, которую для меня никто пока не разрешил и не объяснил из специалистов, историков. Ведь Москва вся была открыта, по шоссе спокойно можно было доехать до метро «Сокол», и доезжали – немцы-мотоциклисты, проводившие «разведку боем». То, что Москва была открыта чуть ли не до Кремля и ее не смогли взять – это необъяснимо. Чудо Божие.
А о крестном ходе вокруг Москвы в то время рассказывал мне отец еще до всякой шумихи об этом.
Сегодня я вижу некоторую искусственность в постоянном разбереживании раны Великой Отечественной. Ветераны почти все уже умерли. Я читал рассказ, когда дочка, прощаясь с уходящим на войну папой, нечаянно поцарапала ему руку. И на фронте, в память о дочке, этот человек не позволял ранке зажить.
Нынешние воспоминания Дня Победы похожи на это разбереживание раны. Европейские страны перестали отмечать этот праздник так же пафосно, как мы.
Лично для меня война полностью закончилась тогда, когда я поехал делать операцию на сердце в Германию. Мой отец был ранен под Святогорским монастырем, освобождая пушкинские места. Снайпер-кукушка целился ему в сердце, а попал в руку. Разрывная пуля разбила кость руки и разворотила часть спины. Он упал, прижал весом тела руку, и потому кровопотеря не была необратимой.
С того времени прошло уже почти 70 лет. И вот, я, его сын – сын русского солдата! – поехал в Германию; и сын или внук немецкого солдата, возможно, даже стрелявшего в отца, всеми силами и всем своим хирургическим искусством спасал мое сердце. То есть произошло самое «сердечное» примирение… Какие после этого могут быть лозунги, крики? В нашей семье на фронте погибли два брата отца, муж маминой сестры, один мамин брат погиб на фронте, а второй вскоре после войны умер. Но сколько же можно помнить о враждебном отношении? Сколько можно кричать по этому поводу?
Нужно благодарственно помнить подвиг тех, кто воевал, положил свою жизнь за других, – но при этом не имея в сердце никакой вражды.
Георгиевские ленточки – вроде бы хорошая идея, но для молодежи. Я всегда видел отцовскую медаль. Зачем напоминать лишний раз? Тем более ленточка эта – от Георгиевского креста, а вовсе не от сталинской медали. Чем развешивать и раздавать ленточки, лучше последним ветеранам, которые едва живы, отдать деньги, идущие на производство ленточек. Им даже самая мелочь не помешает. Обязательно устраивать акции «мы помним»? Конечно, помним. Но не надо требовать искусственных воспоминаний.
Вот у нас и юбилей – 1812 года. Надо тоже помнить. Почти полгода прошло. А пока я не вижу никаких приготовлений, кроме ремонта триумфальной арки, никаких патриотических акций и благодарных действий в память героев Отечества и всенародного подвига. А ведь это укрепляет чувство Родины и радость за нее. Так надо же потрудиться для этого, для воспитания чистого и светлого патриотизма у внуков и правнуков. Без этого трудно что-либо передать от одного поколения к молодому, новому.
Я родился в 1960 году, когда после окончания войны прошло всего пятнадцать лет. И хотя это была уже другая страна, находящаяся на другом этапе своего развития, тем не менее память о войне была на каждом шагу.
Воевал мой дед (я едва его помню), фронтовиками были деды моих друзей. Мы рассматривали привезенные ими с войны трофеи, фотографии военных лет. Смотрели и фильмы про войну, которые воспитали нас в таком, мне кажется, правильном, серьезном настрое любви к Родине.
Может быть, сейчас их можно критиковать за некую однобокость в демонстрации военных событий, но эти картины показывали прежде всего человека – героя. И мы все были воспитаны в таком ключе, что это война героев, которые защитили свою Родину. А позднее мы прочитали романы Генриха Белля, которые открыли для нас войну с совершенно неожиданной стороны.
Так я Великую Отечественную воспринимаю и сегодня. С одной стороны – как величайшее горе и трагедию, о которых мы не сможем забыть; с другой – как время и место явления какого-то особенного героизма и самоотверженности русских людей.
Я знаю, что дед с войны вернулся морально покалеченным человеком. Он умер рано, не дожив до пятидесяти, после серьезнейших депрессий. При этом он был, безусловно, герой, офицер, имеющий боевые награды. Я эти награды всегда держал в руках, когда приходил в гости к бабушке и дедушке. И эти награды были для меня значимыми. Но я как-то не думал, дошел он до Берлина, не дошел, сколько убил немцев. Это было неважно.
О войне я знаю и из рассказов своих родителей. И отец, и мама рассказывали о том голоде, который они пережили, о картофельных очистках, которые они жарили и варили, о воздушных налетах, о бомбежках Москвы. До сих пор отец рассказывает обо всем этом очень ярко.
В истории так происходит, что раны зарубцовываются, какие-то исторические события становятся отдаленными, не теряя своего значения. В конце концов, мы помним войну 1812 года, хотя прошло 200 лет с тех пор. Но она все равно – значимое событие, сохранившееся и в истории, и в литературе.
На фронте воевали два моих дяди – брат мамы и брат папы. Мамин брат погиб от пули снайпера в августе 1942 года. Папин брат был сапером, остался жив, но с войны принес не только множество наград (в том числе Орден Красной звезды, Орден Отечественной войны, медаль «За отвагу»), но и ранения… Из-за них он и умер в 1953 году. Мне тогда было почти четыре года.
Несмотря на всю трагичность Великой Отечественной, я бы сказал, что она стала звездным часом русского народа в ХХ веке. На нашу страну обрушилась вся сила Европы, объединенной под знаменами фашистской Германии: немцы, австрийцы, чехи, поляки, хорваты, итальянцы, румыны, венгры, французы, испанцы. Казалось, положение было совершенно безнадежным, но Советский Союз вышел из схватки победителем.
Да, потери были очень тяжелыми, и порою – напрасными, были подчас безграмотные действия и решения командования, стратегические и тактические просчеты. Но разве у французов, которых немцы разбили за сорок дней, не было подобных просчетов? Говорят, что Советский Союз не был готов к войне. А что, та же Франция, значит, была готова? Англия, Америка были готовы? Нет.
Наш народ выиграл, показав высочайший пример мужества, готовности к жертве, к подвигу, исключительный интеллект.
В русском языке есть слово «отвага». Вага – это по-польски «вес». Получается, отвага – это невесомость. В летописях русских воинов называли «крылатыми людьми». То есть они демонстрировали такую самоотверженную храбрость, когда человек не думает о себе и преодолевает непреодолимые препятствия. Но при этом его подвиг осознан. Во французском языке есть слово «кураж» – мужество. Оно вошло и в русский язык, но, например, в сочетании «пьяный кураж». Мужество русского человека и европейца отличается.
С начала войны прошло более 70 лет, и она уже становится историей, тем более для нас, не переживших ее лично. Мы переживали ее отраженно, через общение с фронтовиками. Но они чаще были немногословны, старались не вспоминать об этом, поскольку слишком страшны воспоминания.
Отец Глеб Каледа после демобилизации, чтобы отойти от страшных военных впечатлений, духовно, молитвенно осознать то, чему ему пришлось быть свидетелем, взял палатку, еду и на какое-то время поселился неподалеку от Троице-Сергиевой лавры. Его «Записки рядового» – яркое, драматичное повествование. Но ему удалось преодолеть ту тяжесть, которую влекли за собой воспоминания о тех грозных, героических и очень страшных годах.
Когда мои дети были маленькими, чтобы воспитать уважение к истории своей страны, к воинскому подвигу, я читал им русские былины. В них присутствуют и русский дух, и патриотизм, и уважение к противнику. Там нет ненависти, пренебрежения. Былины – это глубокое и значительное чтение, их важно читать с детьми вслух, но в определенном возрасте детей.
Про войну мне рассказывал отец, который застал ее подростком. Помню, показывали фильм «В бой идут одни „старики“» (я тогда был ребенком) и папа стал рассказывать, как он в конце войны работал на Туполевском заводе и собирал бомбардировщики «Ту». Для меня это было полной неожиданностью, потому что отец был художником, и мне совершенно невозможно было представить его стоящим у станка или закручивающим гайки в самолете.
А перед этим в его жизни была эвакуация. Он рассказывал, как полтора месяца ехал с отцом и его женой (моя бабушка погибла очень рано) в поезде в Ташкент через Урал. В этом поезде в эвакуацию был отправлен цвет московской профессуры, специалисты в разных областях науки. Они собирались по разным купе, потом менялись местами, и каждый рассказывал что-то занимательное из своей области науки: физики, филологи, географы, историки. Отец сидел и слушал их раскрыв рот – и так все эти полтора месяца. А потом в Ташкенте, в школе, занятия у него вели профессора Московского университета.
Он часто вспоминал свою учебу в Полиграфическом институте на вечернем отделении, а одновременно работал телеграфистом на Центральном телеграфе.
С ним на потоке учились фронтовики, которых принимали без экзаменов по военной льготе. Они были всего года на два-три старше отца, максимум – на пять. Отцу не хватило года до призыва. Вроде бы все ровесники, но вместе с тем фронтовики – совершенно взрослые, бывалые мужчины, прошедшие войну, сформировавшиеся, сильные личности. Эти фронтовики-сокурсники – вообще одно из самых ярких впечатлений в жизни отца.
Он рассказывал про них много разных, в том числе смешных историй. Иногда, не зная предмета, студенты-фронтовики старались на экзамене увести речь в сторону войны, козырнуть военным подвигом. С преподавателями, которые сами были фронтовиками, это обычно не проходило, они возвращали беседу в русло изучаемого предмета. А вот со штатскими преподавателями это могло помочь.
Был как-то экзамен, и студент, севший отвечать, вдруг спрашивает преподавательницу: «А который сейчас час?» – «Без пятнадцати девять», – отвечает. «Мне надо срочно уйти! – начинает волноваться студент. – У меня контузия, и ровно в девять часов каждый вечер у меня начинается приступ». Она со страхом и уважением ставит оценку и отпускает. А студенты знают историю про контузию, которая повторяется на каждом экзамене.
По маминой линии у меня воевал дед, про которого я почти ничего не знаю. Он вернулся с войны и в 1946 году умер от ран. Только уже будучи взрослым, я узнал, что дед вернулся не в свою семью, а к другой женщине. И именно потому мама очень неохотно о нем рассказывала: она вообще не хотела о нем вспоминать, не могла простить. Когда мама стала стареть, я пытался уговорить ее съездить на родину деда и на его могилу в Белгородскую область. Но мама отказалась. Так что я не знаю, где дед похоронен.
А мама во время войны была совсем маленькой девочкой, и все, что она запомнила о войне, – это постоянное чувство сильного голода. Она так всю жизнь и прожила со страхом голода, постоянно делала избыточные запасы: не могла избавиться от инстинкта, травмы детства.
Время стирает боль войны, война все больше перемещается в память и в искусство. Память (и почему-то искусство) все больше сохраняет бравую картинку войны, забывая ее боль. И от этого моя личная боль о войне становится еще сильнее.
Вместо правды о ней – тяжелой правды, часто невыносимой, которая могла бы быть спасительной для нашего народа, – предлагается миф, сказка, где все черно-белое, где только триумфально звучат фанфары.
Мифы стирают историческую память, люди перестают знать и понимать войну. Это открывает возможность для повторения старых ошибок, которые могут вновь привести к печальным сценариям.
Я уверен: нам нельзя забывать, что война была выиграна очень высокой ценой. Неоправданно тяжелой – за счет пренебрежения человеческими жизнями, жизнями советских солдат.
Пренебрежение человеком, отношение к нему как пушечному мясу – это прямо антихристианское отношение, дьявольское. И в этом грехе виновато как минимум высшее военное командование СССР.
Знание об этой цене победы не повредило бы нам сегодня, помогло бы перестроить нашу армию, изменить отношение к военному делу, к жизням солдат, помогло бы научить ценить эти жизни. Ведь сегодня в армии тоже есть пренебрежение к воинам, к рядовому солдату, к офицеру.
Наша армия ни в коем случае не заслуживает такого к себе отношения, когда офицеры выглядят как попрошайки: каждое новое правительство обещает им повышение зарплат и потом сразу об этом забывает. В таком проявлении пренебрежения к сегодняшней армии я вижу продолжение печальной традиции военного времени. Разумеется, в меньшем масштабе, но дух, мне кажется, тот же.
Повезло. Родился в девятый год после победного мая. Не слышал канонад артиллерийских, не видел смертей военных. Когда подрос, играли только в «наших» и «немцев». Причем все «немцы» были изначально согласны, что они проиграют. Кроме «войнушки» ходили искать снаряды, патроны и прочие военные железки, которыми рясно была наполнена донская земля.
Дед воевал, отца угнали в Германию в 1942-м, бабушки пережили оккупацию и много вечерами рассказывали о тех днях. Вот только дед своих военных воспоминаний мне не оставил. Да и как оставишь, если он умер еще до моего рождения?
О прошедшем смертельном испытании все тогда напоминало: опорой крыши в навесе, где обитала бабушкина корова, было противотанковое ружье, дворняга Шарик хлебал свою нехитрую собачью пищу из германской каски, а гонявшийся за всеми моими ровесниками петух имел звучную кличку Гитлер.
Выйдет бабушка с зерном на порог, позовет:
– Гитлер, Гитлер, цып-цып-цып, – и тут же объявляется бело-бордовая вражина со всем своим куриным полком.
В городе, где жил, по вечерам на скамейках городских аллей и дворов – а в селе, где все лето проводил, под хатами, – собирались прошедшие фронт мужики. О чем бы разговор ни заходил, все едино заканчивался он воспоминаниями фронтовыми. С замиранием и ртами открытыми слушали мы эти рассказы. Хотелось о подвигах услышать, о героизме, о том, как наступали, стреляли и освобождали, но об этом говорили фронтовики редко. Все о том, где кто воевал, кто кем командовал да сколько окопов нарыли…
Полное осознание, что такое война, пришло уже в отрочестве. Лет 14 мне было. Через дорогу, в пыльном Морозовске, что на границе с Волгоградской областью, жил мой друг Лешка. В недалеком небольшом лесочке, который все называли – до сих пор не пойму, почему, – Грузиновский, искали мы патроны и нарыли целых два ящика немецких минометных снарядов – «кабанчиков» по-нашему.
Взрывали «кабанчики» в заброшенном колхозном саду. Разведем костерчик под деревом, положим туда снаряд, спрячемся за бугром у речки и ждем… Взрыв, осколки просвистели – и мальчишеское восхищенное: «Ух ты!» Пороли нас за это «ух ты» нещадно, да видно мало. Леха постарше был на год, на выдумки горазд да и бесшабашен, вот и предложил еще раз «рвануть» в дупле старого клена. Насобирали сухих сучьев, в дупло их напихали, разожгли, снаряд сверху положили и запрятались, размышляя, повалится дерево от взрыва или нет…
Взрыва долго не было. Леха не вытерпел, решил, что огня мало, надо бы подбросить хвороста. Когда подбрасывал – рвануло. Это была первая смерть, которую я увидел воочию, и первые похороны, где был Леха с перевязанным выбитым глазом, но его уже не было.
Кто бы мог подумать, что вспоминать я буду Леху сейчас, когда уже седьмой десяток жизни начался? И не только вспоминать. Отпевать.
Их было четверо. Молодые ребята-саперы разминировали поле. Весна на носу, пахать и сеять надобно, а поля в смертельных «подарках». Прошлым летом гости непрошеные, убегая со злобой неудовлетворенной, все вокруг смертью напичкали. Как так случилось, что пропустили или не заметили они фугас, трудно сказать и определить. Трое погибли сразу, четвертый умер в больнице.
Отпевал одного из них и думал: Леха от ненужного мальчишеского геройства, от непонимания и незнания Бога погиб, – этот же сознательно, о нас думая, смертельным делом занимался. Но есть общее, без чего не было бы глупой давней смерти моего друга и сознательного подвига нашего прихожанина.
Это общее – война. Причина ее, как и всякого зла, – в сердце человеческом: «ибо из сердца исходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, кражи, лжесвидетельства, хуления» (Мф. 15:19). Казалось бы, все ясно, понятно растолковано и всем известно, но почему же опять гремят взрывы, снова плачут матери, жены становятся вдовами, а дети сиротами?
Всеобъемлющего ответа, наверное, я дать не смогу. Но то, что нынешний, юбилейный праздник Победы над войной приходится проводить в годы войны, главную причину имеет в том, что одни наследники Великой Отечественной ими и остались, а иные стали рабами чужой идеологии, чужой веры. Здесь даже аналогию можно привести: забвение церковного Предания рано или поздно приведет тебя в инославие или к откровенному безбожию, а забвение истории обязательно вернет то зло, которое, как многим думалось, было окончательно похоронено в 1945-м.
В послевоенном детстве мне пришлось пожить, через непослушание и баловство в далеких 1960-х к войне прикоснуться, – но, видно, не все понял и мало молился. Вот и получаю бегающую во дворе детвору, играющую в «колорадов» и «укропов», и отбираю у них не только гильзы, но и целые патроны, столь обильно нынче рассыпанные на Донбассе.
9 мая всем приходом будем молиться о павших в той Великой Отечественной войне, а думать о нынешней. Думать и понимать, что во всем происходящем именно мы и виноваты, потому что ужас этот совершается лишь по одной причине, в умной русской поговорке раскрытой: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем».
Для Нины Рафаиловны Будановой то, что было в стране за весь непростой XX век, – не страницы учебника по истории, а живые личные воспоминания. Первая мировая, Гражданская – остались в памяти по рассказам родителей; репрессии 30-х, Великая Отечественная война, послевоенная жизнь – это уже свое, пережитое, затронувшее близких, коснувшееся собственной судьбы…
Говорить с Ниной Рафаиловной можно до бесконечности. Интересный, яркий человек, она увлекает своим рассказом и делает уже слушателя причастным пережитому. И страницы истории начинают оживать, смотрят глазами конкретных людей, говорят их голосами…
Нина Рафаиловна Буданова – искусствовед, член Союза художников РФ, заслуженный работник культуры РФ. Родилась в 1923 году в Москве. В 1941 году поступила в Московский институт философии, литературы и истории имени Н. Г. Чернышевского (затем слитый с МГУ, который Н. Р. Буданова и окончила). Преподаватель истории искусства во многих учебных заведениях, в том числе в Московском государственном заочном педагогическом институте (ныне Московский государственный гуманитарный университет им. М. А. Шолохова).
Первый «ожог» искусством, первое удивление я испытала в 1933 году, в десять лет, в Ферапон-товом монастыре.
Мы туда отправились с мамой, причем ехали на очень смешном колесном пароходике «Анри Барбюс» из Нижнего Новгорода (тогда совсем недавно переименованного в Горький) до Кириллова. Весь путь пройти он не мог, потому что в это время заканчивалось строительство Беломоро-Балтийского канала (там работали заключенные), потому огромная была часть Волги перекрыта. Всех пассажиров высадили и сказали: «Столько-то километров пройдите пешком, а пароход будем тянуть волоком».
Мы пошли пешком и оказались в мире, о котором не имели никакого понятия. Будто попали на другую планету.
Среди заключенных, строящих канал, к великому ее изумлению, мама, литературный работник, встретила своих знакомых писателей. Казалось, так просто не может быть: интеллигентные, замечательные люди в такой ужасной, угнетающей обстановке… Мы с ними разговаривали, и потом мама обращала мое внимание на то, чем эти люди там занимались, в какой тяжелой ситуации находились.
С трудом шагая по песку, отвлекаясь на разговоры, мы в конце концов добрались до своего теплохода, на котором благополучно доплыли до Кириллова. Дальше предстоял пеший путь до Ферапонтова монастыря – 20 километров. Транспорт тогда никакой в монастырь не ходил.
И вот наконец мы добрались. И я испытала второе потрясение за день, но уже не гнетущее, как от встречи с заключенными, а совершенно противоположное, можно сказать – восторженное. И оба, что называется – на всю жизнь…
Ферапонтов монастырь… Необыкновенно красивые места. Огромное Бородаевское озеро, усыпанные камушками берега, все какое-то нежное, мягкое, пастельное.
Входные ворота в монастырь с двумя разными арками, совершенно не симметричными, но такими уравновешенными. И, конечно же, фрески Дионисия. В тот момент я решила, что хочу изучать икону.
Это потрясение я пронесла через много лет – и из-за него пошла учиться на искусствоведческий факультет.
Мои родители познакомились в 1905 году на баррикадах в Одессе. Папа, тогда студент медицинского университета, как все студенты, которые во все времена сочувствуют различным изменениям, лечил людей и помогал раненым. Мама, курсистка высших женских курсов – очень решительная девушка, – вместе с группой своих сокурсниц спасала еврейских детей, страдавших от жестких погромов. Во главе их группы была студентка-еврейка из очень богатой, доброй, интеллигентной семьи. Ее отец отдал свой дом для этих детишек, а сами они переехали в квартиру.
Мама вместе с сокурсницами по всей Одессе собирали маленьких, оставшихся одинокими детей, у которых во время погромов погибли родители, дежурили около них, кормили, поили.
Потом отец оказался на Первой мировой войне, которую прошел от начала до конца. Мама его ждала, хотя жениться по тогдашним законам им было нельзя: были запрещены браками между русскими и евреями.
По-настоящему они соединились уже во время Гражданской войны. Папа был уже не просто хирургом-врачом, а начальником полевого госпиталя. Мама всю войну находилась рядом – библиотекарем в его госпитале.
Религиозным в семье никто не был. Но при этом мы с мамой очень часто ходили на богослужения: она любила Покровский собор Новодевичьего монастыря.
Моя прабабушка, мамина бабушка, была одной из первых военных сестер милосердия, которые во времена Севастопольской кампании служили вместе с Николаем Ивановичем Пироговым.
В то время, когда я уже могла что-то понимать и помнить, папа уже был главным врачом в Москве, работал в детской туберкулезной больнице, в которой годами лежали больные ребятишки.
Он, вместе с коллективом, создавал для них условия, хоть как-то приближенные к домашним, старался, чтобы к ним все относились с теплом, по-родственному.
Я в этой больнице очень часто бывала, причем окружающие нас люди поражались: «Как это папа водит своего ребенка в туберкулезную больницу!» Но папа – опытный врач – был убежден, что если соблюдать необходимые требования, заразиться нельзя, а общение с больными детьми важно и для меня, и для них.
Так же на этот вопрос смотрели и другие сотрудники, которые тоже приводили детей.
В то время, начиная с конца февраля или с самого начала марта, больных детишек увозили из Москвы в Крым. «Папину» больницу вывозили в Ялту. Я помню, как заказывались составы, как в них размещали детей, медицинский персонал, учителей.
Рядом с пансионатом, где находились дети, арендовали дом для родственников персонала, – ведь на столь длительное время семьи разлучать было нельзя. Если могли поехать родители больных детей, то их тоже с удовольствием брали с собой.
С детьми работали опытные педагоги, ведь ребятам приходилось и учиться в стационаре.
Было твердое правило: кто туда ехал, независимо от того, был он сотрудником больницы или нет, был обязан помогать больным детям. Самые маленькие дети сотрудников могли приходить и играть с больными детьми. Дети постарше должны были им читать вслух, помогать нянечкам во время обеда подавать еду, иногда покормить, если человечек был совсем неподвижный.
У нас, детей сотрудников, был строгий режим: мы могли выходить хоть с пяти утра купаться, если хотели, но ровно в десять все обязаны были находиться на территории и приступить к своим работам.
Все силы направлялись на помощь лежачим детям, чтобы они не чувствовали никакой оторванности от мира, беспомощности…
Мама очень любила детей, поэтому в какой-то момент бросила Союз писателей, где была главным библиографом, и пошла работать в школу учителем. Причем она была невероятно добросовестной, а потому всегда работала на полставки. Она говорила: «Я не могу внимательно и вдумчиво читать все работы ребят из всех классов. У меня два класса, их я читаю». Она действительно, от первой и до последней буквы читала каждое ученическое сочинение, каждую работу.
У нас дома постоянно можно было встретить ее учеников. У мамы было негласное правило, которое вся школа знала, и ребята ему подчинились. Если кто-нибудь из мальчиков (она работала в школе для мальчиков) из класса, в котором она была классным руководителем, получил двойку, он не имел права уйти из школы раньше нее. «Двоечник» должен был дождаться ее – Надежду Дмитриевну – и идти с ней к нам, чтобы продолжать заниматься.
В наших двух комнатах в коммунальной квартире мамины ученики постоянно собирались: чтобы делать какие-то литературные журналы, стенгазеты, что-то обсудить.
Кстати, когда во время войны маме близкие говорили: «Как ваша дочь могла уйти на фронт, оставить вас одну?», мама отвечала на упреки: «Она же не на прогулку уехала! Кто-то же должен защищать Родину?»
Помню очень хорошо до сих пор, как я испытывала длительную обиду от того, что моя мама, мудрый человек, педагог от Бога, почему-то заставляла меня, семилетнюю, анализировать (а не просто читать!) роман «Евгений Онегин». В итоге я этого «Евгения Онегина» ненавидела очень долго и в школе – по программе – не хотела ни за что читать и уж тем более учить наизусть, потому что в памяти стояла живая картинка: Крым, солнце, кругом розы, а мы с мамой сидим под каким-то навесом, и я письменно пытаюсь анализировать пушкинское творение. На самом деле – это самая большая обида детства. Других обид просто не было!
Писатели-заключенные, которых мы с мамой увидели на пути в Ферапонтов монастырь, вписались в общую картину действительности, когда пришел 1937 год и начались аресты – и в доме, в котором мы жили, и в школе. Точнее, арестовывали родителей одноклассников.
Чуть ли не каждое утро мы узнавали, что арестовали еще одних знакомых. Особенно атмосферу страха я ощутила, когда во время ремонта той школы, в которой я изначально училась, меня на несколько месяцев перевели в школу № 25. Среди ее учеников были дети правительственной верхушки: там учились Василий и Светлана Сталины, очаровательная дочка Молотова (я была значительно старше ее).
Здесь буквально каждый день кто-то из детей не приходил в школу – или приходил в слезах, потому что родителей арестовали.
Потом я вернулась в «обычную» школу, там тоже многие ребята лишались своих родителей. Это, конечно, была катастрофа, но катастрофа, которая, я думаю, из нашего поколения вырастила отзывчивых людей. Мы были очень дружны.
Утром идешь в класс и не знаешь, все сегодня придут или не все. И вот – приходит девочка заплаканная (а мы же уже не дети – восьмой класс), и все понимают, что случилось.
У одноклассника Володи Баевского арестовали сразу и маму, и папу; он остался с сестренкой Аллой, дошкольницей. И мы, одноклассники, дежурили около этой сестрички, потому что ее сразу хотели забрать в детский дом. Кто ходил готовить, кто помогал ему покупать продукты, кто играл с этой девочкой, кто гулял с ней. И вот на такой помощи цементировались отношения между одноклассниками. Мы все были невероятно дружны.
Володя потом нашел каких-то родственников, которые стали с ними жить. Позднее он ушел на фронт добровольцем, буквально в самые первые дни войны; почти сразу погиб, что стало потом с этой девочкой – я не знаю.
Отец моей подруги – Ирины Львовны Карахан (она училась не вместе со мной, так как была младше) был дипломатом, его вызвали в 1937 году из Турции, где он работал, и прямо с поезда арестовали. Затем – расстреляли. Его одиннадцатилетняя дочь узнала об этом из «Пионерской правды», которая по традиции была наклеена на стене в классе. До сих пор она с благодарностью вспоминает учительницу, которая сказала: «Мы будем продолжать уроки, а ты пойди домой и дня три можешь не приходить в школу».
В 1941 году на фронте у нее погиб старший брат. А она стала художником и все свои силы тратила на то, чтобы служить своим творчеством людям.
Она, по-моему, ни одного дня в своей жизни не потратила на то, чтобы больше заработать, улучшить свой быт.
Помогать другим – это было главное в те очень трудные годы.
Я очень хорошо помню, как в апреле 1941 года мы после комсомольского собрания стояли с одноклассниками на углу Садовой и улицы Чехова (малой Дмитровки) и очень долго горячо разговаривали на тему: как можно сейчас проявить героизм? Наши сверстники – первые комсомольцы – воевали в Гражданской войне, боролись с кулачеством (мы тогда воспринимали это как явление сугубо положительное). А что мы, избалованные выпускники 1941-го? Сидим на комсомольском собрании, отчитываемся на отметку?
Вопрос о том, как быть полезными своей стране, нас очень сильно волновал. И как оказалось, это не было пустым сотрясанием воздуха.
Война началась в ту ночь, когда мы праздновали выпускной вечер. Мы гуляли по Москве и радовались всему: друг другу, собственной молодости и невинным безобразиям, которые делали наши мальчишки, забирающиеся на клумбы, чтобы нарвать для нас букеты. Я даже помню маршруты, по которым мы ходили тогда.
В воскресенье мы должны были пойти в парк Горького кататься на лодках. Но мама сказала: «Надо готовиться в институт, а не кататься на лодках! Погуляли сегодня ночь – достаточно, садитесь и занимайтесь!» Я поступала в Московский институт философии, литературы и истории…
А в понедельник утром мы уже все были в райкоме комсомола: пришли записываться, чтобы идти на фронт.
Меня тогда не взяли – как активную комсомолку, сразу послали в бригаду содействия милиции. Сначала было несложно: мы ходили по Москве, по определенному маршруту, всю ночь и следили, чтобы нигде в окнах не зажигали свет, следили за светомаскировкой. Потом стало тяжелее – мы участвовали в разборке разбитых домов, в спасении тех людей, которые там остались…
А когда начались бомбежки, москвичи стали дежурить еще и на крышах. Начальником пожарной команды, с которой приходилось дежурить мне, был Григорий Маркович Ярон, знаменитый артист оперетты, невероятно веселый человек, выдумщик.
Нужно было следить, чтобы на чердаках всегда было достаточное количество воды и песка. Во время дежурств мы огромными такими щипцами ловили «зажигалки», швыряли в воду или в песок, предотвращая пожар. Я жила на Садовой-Каретной улице, а напротив нас был авиационный завод, где выпускали не сами самолеты, а какие-то детали моторов. Немцы это очень хорошо знали, поэтому бомбили бесконечно. Слава Богу, ни в этот дом, ни в наш они не попали, но повсюду в округе в домах были выбиты стекла и двери.
И вот, под аккомпанемент бомбежек, между тушением «зажигалок» у нас на чердаке разворачивалось веселое театрализованное представление. Григорий Маркович нас всячески развлекал, исполнял какие-то отрывки из своих ролей, иногда просто импровизировал.
В 1941 году нас возили строить противотанковые рвы – сначала под Вязьмой, потом уже буквально на границе Химок. Оттуда нас отвели заранее. Мы сами убежали, увидев вдалеке идущие на нас немецкие танки.
Но все же я не оставляла надежды пойти на фронт, думая, что там смогу принести больше пользы.
Дважды я пыталась попасть туда обманом, хотя никогда не была заядлой авантюристкой. Иногда думала, что если бы у меня папа был жив – он умер до войны, – то он, наверное, отговорил бы меня от этого шага.
Первый раз я, уже студентка, отправилась на фронт вместе с приятельницей Лидой Акимовой – дочкой министра легкой промышленности. Маме я ничего не сказала, только оставила записку: «Мама, ты меня не ищи и не волнуйся! Я ушла на фронт!». Эту записочку мама потом долго хранила…
Мы знали, что военные части расположены в районе Наро-Фоминска, поэтому сели в электричку и поехали. Причем я поехала в своем выпускном, голубом батистовом платьице.
В Наро-Фоминске мы, будучи на самом деле умными и умеющими ориентироваться девушками, у каждого прохожего спрашивали: «А где здесь штаб?». Некоторые на нас смотрели с удивлением, некоторые говорили: «В милицию вас надо, а не в штаб». Но в конце концов, штаб мы нашли.
В это время как раз уже начинался разговор о том, что нужно мужчин, способных к строевой службе, освобождать от всевозможных секретарских обязанностей.
В общем, нас решили зачислить в часть. Однако мою подругу, Лиду, родители начали искать: у отца-министра были для этого возможности.
Так что мы не успели почувствовать себя военными: дня через два-три на территорию части въехал черный лимузин. Из него вышел гражданин в штатском, сразу прошел к командиру и сказал, что по поручению министра такого-то он приехал забрать его дочь, сбежавшую из дома. Поскольку мы сбегали вместе, то обратно нас забирали тоже вместе.
Нас посадили в машину и с позором привезли в Москву. Причем сразу – к ним в дом. Когда прислуга открыла дверь, мы сразу услышали голос мамы Лиды: «Немедленно в ванну! Пусть они там вшей своих фронтовых оставят! Только после этого веди их в комнату».
Нас загнали в ванную, заставили хорошо вымыться и пригласили к столу, накрытому всякими яствами. Через два часа я была уже у мамы.
Мне было стыдно людям в глаза смотреть! Через несколько дней мы с другой подругой пошли уже официально записываться в добровольцы.
Медицинское обследование я не прошла по состоянию сердца, а у нее окулист нашел какие-то проблемы. Мы не растерялись, заметили, что фотографии на учетных карточках нет. На следующий день поменялись. Она пошла к другому терапевту вместо меня, а я к – другому окулисту. В итоге мы оказались обе «годны».
Нас отправили на Западный фронт, в штаб около Клина. Меня распределили туда, где готовили секретарей военной прокуратуры и секретарей военного трибунала.
Из этого штаба я совершила еще одно бегство, хотя условия жизни у нас по военным меркам и по сравнению с голодной Москвой были хорошие. Занимались мы очень серьезно и много.
Были там два момента, которые мне не очень нравились. Но если одно я все-таки приняла, то другое раздражало меня крайне.
Первое обстоятельство, которое я принимала, – наличие штабного магазина. Там было там купить то, что хочешь, но денег у нас особенно не было. Однако были мы довольно-таки молодыми и интересными девицами, и знакомые офицеры закармливали нас шоколадом и вкусным печеньем «Суворовское», которое я до сих пор помню и которого больше нигде не видела.
А второе обстоятельство – обязательно два часа отдыха днем, когда надо было лежать, лучше спать. Во всяком случае ходить было нельзя.
Эта санаторная обстановка доводила меня до бешенства, я не хотела ей подчиняться и все время нарушала режим. Кончилось все тем, что я сбежала из штаба непосредственно в дивизию.
Прокурор дивизии Шарандин оказался потрясающе добрым и человечным! Он любил свою семью, жену, четверых детей. Они забрасывали его письмами и хотели узнать, как и чем живет он. А он писать не любил, да и некогда было. Я оказалась в роли его добровольного «писаря». Сначала под его диктовку писала, а потом иногда и сама, подписываясь «Нина». В его семье уже знали, кто такая Нина.
Тогда были совсем другие люди! Вот этот немолодой уже человек, обремененный семьей, когда ездил в штаб, где мог что-то купить в магазине, конечно, не забывал и про меня. Причем, как отец взрослых дочерей, он понимал, что нужно девушке и чего она в дивизии ну никак не найдет.
А я заслужила это только своими письмами: никаких поблажек он мне в работе не давал! Никакой фамильярности, никаких отношений, выходящих за пределы служебных!
Войну я увидела через несколько дней после того, как попала в дивизию. Естественно, такие маленькие подразделения, как прокуратура, – это все штаб. Это так называемый «второй эшелон». Нас отделяло от передовой 2–3 километра, не больше. Боев мы не видели, только слышали. Штабы тоже обстреливались, только, понятное дело, не так интенсивно.
Первый раз ужас войны я испытала, когда линия фронта ушла вперед и «второй эшелон» передвинулся туда, где недавно был «первый».
Я увидела какую-то непонятную яму, заполненную водой, в которой плавали трупы – и немецких, и наших солдат. Для девицы, которая никогда в жизни еще и смерти не видела – кроме смерти отца, но там, конечно, все было по-другому, – это было очень страшное впечатление. Я закричала и куда-то побежала от этого места. На ходу повторяла: «Там же люди, может быть, среди них есть живые? Надо им помочь!». Но мне объяснили, что здесь уже ничем не поможешь. Позже мне объяснили, что яма – это воронка фугасной бомбы, в которой уже успела скопиться вода…
Во второй раз я подобный ужас испытала, когда меня послали по какому-то заданию. Поскольку у меня, секретаря прокуратуры, не так много было обязанностей – бумажки привести в порядок, и все, – меня часто отправляли, когда надо было в штаб пойти, отнести какое-то донесение. Вот однажды я шла через лес и увидела девушку, повешенную на ветке большого дерева… Тогда у меня появилась прядь седых волос.
Но у войны было и другое лицо. Как-то я вновь оказалась в лесу, но уже не одна, а с «ездовым» – немолодым солдатом, чуть ли не единственным на всю нашу прокуратуру. Когда меня куда-нибудь далеко посылали, он обычно меня сопровождал.
И вот мы с ним в лесу заблудились, пытаясь отыскать штаб. Вдруг нам навстречу – два офицера.
Встретившиеся нам офицеры были оба высокие, красивые, один совсем молодой, другой среднего возраста. Понимая, что передо мной офицеры и они должны знать, где штаб, я спросила: «А как нам ближе пройти в штаб?». Тот, который постарше, посмотрел на меня с некоторым удивлением, не понимая, что здесь происходит такое, а более молодой военный стал кричать: «Какой штаб?!» Я назвала армию, штаб которой ищу. «А пароль?» – спрашивает строгий молодой. Пароля я не знала, понадеявшись на «ездового», а он – на меня, кстати, уже носившую офицерское звание.
Если бы в то время люди были как большинство сегодня, произошла бы катастрофа, потому что молодой офицер задавал и задавал мне вопросы, ответов на которые я не знала. Но старший офицер очень спокойно произнес: «Подожди-подожди, давай разберемся. Как это ты не знаешь пароля? Откуда ты идешь?» Я рассказала, что у меня было задание, что я несу документы. Разобравшись в ситуации, он сказал молодому: «Вместо того чтобы отчитывать, проводи их до штаба!»
Позднее я узнала, что это был Константин Константинович Рокоссовский с адъютантом. Он приехал в армию с проверкой и вот, сразу наткнулся на то, что военнослужащие не знают правил выхода с территории. А я потом очень долго гордилась тем, что знакома с командующим фронта.
Я не знаю, принесла ли я пользу на фронте или нет, но все же надеюсь, что принесла – в той мере, в какой давала мне возможность моя должность и мои способности, и в том числе тем, что честно и грамотно писала протоколы. Может быть, даже не только честно, но пытаясь поставить какие-то акценты. Когда речь шла о каком-нибудь мальчике или старослужащем, который прострелил себе палец, потому что боялся, те обстоятельства, о которых он рассказывал на суде, стараясь себя оправдать, я как-то усиливала. Мне очень их было жалко. А когда писала о разных ворюгах, то акценты расставляла, наверное, по-другому.
Но ворюг вылавливали с трудом, ведь это всегда были офицеры со званиями – те, кто имел возможность воровать по-крупному. Повар, который варил овсяную кашу, может быть, и мог положить в огромную кухню не десять килограммов овсянки, а девять, утаив килограмм. Но что он мог сделать с этим килограммом? Только себе сварить или своему подразделению, отправить же он никуда не мог. А вот эти интенданты, хозяйственники – они могли сотнями килограммов воровать сахарный песок. Мы никогда не видели сахар на фронте, а он, оказывается, поставлялся в немалых количествах. Но дел этих хозяйственников было меньше, потому что у многих была «крыша». Потом, у них всегда находились какие-то поручители, защитники, у них были адвокаты. У бедных самострельщиков, конечно, никаких адвокатов не было, никто их не защищал.
И потому я, как и мои коллеги, всячески, в меру сил, старались смягчить участь этих бедолаг.
Вспоминаю 1943 год, когда Сталинград уже был отбит и вообще настроение было бодрое, хотя все было непросто. Мы стояли в каком-то месте, сейчас затрудняюсь точно сказать – там, где Россия соприкасалась с Украиной.
И вот был приказ, чтобы в этих местах, которые долго находились в оккупации, в проходящих туда подразделениях были выделены люди из офицерского состава для того, чтобы собирать сирот и о них заботиться. Когда прокурору передали этот приказ, он сказал: «С детьми возиться тебе». Ведь я была единственной девушкой среди военных.
И вот ко мне стали приводить детей, в основном малышей от 3–4 до 10 лет (подростков было мало). Все изъязвленные, голодные, чумазые, грязные, жалкие… Штаб у нас располагался даже не в землянке, а в какой-то маленькой сараюшке, сделанной, по-моему, из ящиков. Что-то такое шаткое, падающее… В общем, места, где можно было бы принять этих детей, приютить, обработать по-настоящему, не было. В этих условиях их все равно надо было срочно лечить, срочно кормить и превращать в людей, потому что это были маленькие зверушки – брошенные, никому не нужные, несчастные.
Первое, что я сделала – попросила своих товарищей наносить воды, мы соорудили что-то наподобие «ванны», и я принялась старательно отмывать ребятишек. И вдруг появлялась очень симпатичная детская мордашка с серьезными умненькими глазками.
Василий, тот самый наш «ездовой» – на фронте мне почему-то часто встречались именно Василии, – срочно принялся варить овсянку из сухого пайка, не ждал, пока придет полевая кухня. Когда мы кормили детей, вокруг собрались все мужчины и переживали: «Только много не давай – им нельзя много, это может быть опасно! Они должны постепенно приучиться к еде!»
Мне как-то удалось быстро привязать их к себе. Пока их не перевезли через линию фронта глубоко в тыл, они ходили за мной хвостиком.
С тех пор я всем сердцем прикипела к детям – и всю жизнь работала с детьми, с молодежью.
К этой категории детей меня судьба привела еще раз, когда я уже была в Москве и училась на искусствоведа. Это было, по-моему, в начале 1946 года, когда в Москву начали привозить эшелоны осиротевших детей, которые были в оккупации, и распределять по разным учебным заведениям, в основном – по ремесленным училищам.
Но сначала всех проверяли на способности в изобразительном искусстве и в рукоделии, а также – в музыке. Способных отправляли в соответствующие заведения.
Художественно одаренных подростков определили в училище, где их собирались учить художественному делу. Там было отделение стекла, отделение дерева и третье, по-моему, металла.
Был приказ, согласно которому этих учеников нужно было обеспечить самыми высококвалифицированными преподавателями. Там стали работать очень сильные художники, а читать историю искусств прислали двух дам – кандидатов искусствоведения из Пушкинского музея, которые преподавали и у нас в университете. Это были аристократические дамы, у которых мы, студенты, учились не только предмету, но манерам поведения, – но они не смогли найти с трудными, внутренне искалеченными войной подростками общий язык. Они уходили с каждого урока в ужасе и отчаянии.
И вот однажды меня, за плечами которой был фронт и рождение ребенка, вызвали в кабинет к ректору. Я вошла, замирая от страха, и, кроме ректора, увидела незнакомого мне пожилого интеллигентного мужчину. «Владимир Иванович, вот кандидат, которого мы вам рекомендуем, – сказал ректор. – Она студентка первого курса, но справится с задачей. Я бы хотел, чтобы вы сейчас с ней отдельно поговорили».
Владимир Иванович оказался завучем того самого художественно-ремесленного училища. Он мне говорит: «Ваша комсомольская организация очень рекомендует вас к нам на работу преподавателем истории искусств. Я понимаю, что вы только начинаете учиться, но, может быть, вы, молодой человек, сможете найти подход к ребятам? Давайте попробуем». «Пробовать» нужно было на следующий день.
Я потом долго не могла понять, почему именно меня вызвали: на курсе со мной учились ребята гораздо более способные, например, вернувшийся с фронта Дима Сарабьянов.
Домой я пришла вся в слезах. Услышав причину моего расстройства и сомнений, мама воскликнула: «Ты сомневаешься идти в училище, где собраны дети, вернувшиеся фактически с фронта? Какое ты имеешь право от этого отказываться?!» На мои переживания, что я не умею говорить и не знаю, что говорить, мама ответила: «Все можно преодолеть. Кроме того, что ты умеешь или не умеешь, хочешь или не хочешь – есть долг!»
Мама заставила меня написать конспект, потом выучить его. Я решила рассказать, чем ценно искусство, почему оно-таки интересно. Когда я утром встала, на столе лежали мои медали – «За оборону Москвы» и «За победу над фашистской Германией». Мама велела обязательно приколоть их к платью: «Они тебе помогут найти общий язык с этими детьми».
Я пришла в училище, где как раз прозвенел звонок на урок. Владимир Иванович посадил меня у себя в кабинете и сказал: «Никуда не выходите, у нас в училище может быть все что угодно, пока вас не примут дети! Я сейчас пойду в свой класс, дам задание и через десять минут приду за вами». Его слова бодрости мне точно не прибавили.
В здании было тихо: все занимались. Только откуда-то несся ужасающий шум, крик, грохот. Я не могла себе представить ничего подобного в учебном заведении, тем более когда идет урок.
Движимая сама не знаю чем, я пошла по направлению этого шума, и оказалась у одного из классов. Решительно открыла дверь и… ничего толком не увидела, только какие-то горы в тумане и мечущиеся между ними тени.
«Всем встать, остановитесь!» – крикнула я командирским тоном, хотя никогда не была командиром ни по сути, ни по своей военной должности. Тени остановились, туман рассеялся, и оказалось, что горы – это парты, поставленные друг на друга, около которых дети играют в футбол тряпками, которыми стирают мел.
Следующим моим приказом было расставить парты по местам. Ребята подчинились. Уже менее командным тоном я попросила всех занять свои места. Но садились они с грохотом, демонстративно. Тут, я думаю, проснулся во мне педагогический дар, потому что я вновь командным тоном сказала: «Встать!» Они встали с грохотом, постояли с минуту, я приказала: «Тихо сесть!» Кто-то сел тихо, кто-то продолжал грохотать. В этот день мне мои выученные конспекты совершенно не понадобились, я весь урок заставляла учеников вставать и садиться. В конце концов я добилась того, что хотела, уже ребята в классе начали говорить тем, кто упорно не хотел подчиниться: «Перестаньте наконец, сядьте!» В классе наступила тишина, я увидела устремленные на меня глаза и успела сказать до звонка на перемену: «Мы с вами будем заниматься очень важным и интересным и очень красивым делом. Красоту я вам покажу в следующий раз».