Ветер ткнул кулаком в плечо, и я пошатнулся. Когда долго стоишь, почему‑то кажется, что Земля потихоньку накреняется сама. Вроде не двигаешься, а постепенно из‑за края крыши выползает дорога, тротуар, козырёк над подъездом… Козырёк не входил в мои расчёты, и я сдвинулся в сторону на несколько шагов.
Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на ускорение свободного падения. Плюс‑минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра. Масса тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограмм массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат.
Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить. Такая мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому‑нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки. Последний вариант добавил бы комизма в ситуацию, а мне этого не хотелось.
Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер проветрил голову, хоть там и так было пусто. Он был холодным и свежим, и я впервые за последнее время смог глубоко вдохнуть.
***
Два месяца назад что‑то случилось, что‑то совсем для меня непонятное. Кожа, обтягивающая сердце, вдруг стала тонкой, нервы вылезли наружу, начала просачиваться кровь. Горячими струйками она касалась синапсов, они запаниковали, закричали, что горят, и мозг поверил. Мозг подумал, что огонь выжег кислород, и я задохнулся. Но это не сразу, сначала я совсем ничего не заметил.
Просто расформировали спортшколу и в наш класс пришла новенькая. Я равнодушно посмотрел на неё и опустил глаза обратно под стол, где на карандаше крутил кассету с карандашной надписью «Кино»
Потом в плечо воткнулся локоть.
– Димыч, смотри, нравится? – зашептала в ухо Саблина.
Я ещё раз поднял глаза. Да, красивая. Необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щёчках. Чёрные, ехидные, надменные глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, загорелая кожа над острым белым краешком лифа.
Аннушка, классная, смотрит недобро. Все взрослеющие ученики попали под колпак. Только начинало темнеть, и она выходила на охоту. Бродила с блокнотом по паркам, заходила в кафе. Напялив красную повязку, дежурила на дискотеках. И писала, писала на листочках в клеточку, где, кого, с кем и во сколько видела, чем занимались и в каком состоянии находились. На первом классном часу нового учебного года она тыкала загнутым бордовым ногтем в нашу весёлую компанию и шипела:
– Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!
А мы сидели и ржали, бравируя своим тайным знанием. Видимо, крыша у классной отъехала напрочь. Буду справедлив: она ни разу не ошиблась, и с этого момента никому из нас легко не было, она постаралась. Сейчас Аннушка поджала смазавшиеся губы и злобно зыркала исподлобья на бесстыдно красивую и недопустимо свежую новую ученицу.
– Ну чё, как тебе? – не унималась Саблина.
– А тебе?
– Ну, Ди‑им, ну я ж не по девочка‑ам. Но ваще красивая, скажи? Такая… М‑м‑м…
Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.
– Саблина! – рявкнула тут Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. Наверное, в этот момент я и начал карабкаться к своей крыше. Саблина, ну какого хрена, а? Всё ж хорошо было…
***
Дома мама с надменно поджатыми губами и скуластая ряха в тёмных очках на экране «Электрона‑738».
– Где был?
– Бродил.
– А, – подбородок покрылся ямками – крайняя степень скепсиса. – С Аннушкой твоей виделась…
«Ландон, гуд бай! У‑у‑у»
– Зачем?
– Позвонила. Говорит: приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына, – мама попыталась изобразить дрожащие интонации Аннушки, но не слишком похоже. Я вздохнул и откинул голову на спинку дивана, чтобы не видеть. Слушать тоже не хотелось, но тут ничего не поделать.
– Пришла, она мне блокнот свой тычет. Говорит: вчера на «Ивушке» ваш сын зажимался с девушкой явно старше его возраста.
Я молчу.
– Я ей сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую.
Я молчу.
– Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.
Я молчу.
– Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось всего ничего.
Я посмотрел на неё, как на человека, сморозившего несусветную глупость.
– Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?
– Знаешь, нельзя так говорить, она всё‑таки твой классный руководитель!
– Она озабоченная маньячка!
– Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!
– Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу! – опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, от пыльного зелёного ковра на стене с прицепленным к нему камчатским крабом. От высасывающих воздух разговоров, из которых торчат обиды на «биологического папашу», как нитки из кресла, в котором она сидит.
– Ну‑ну. Сам‑то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Я тоже видела тебя с какой‑то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.
Я втянул воздух. Где‑то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.
– Какой‑то ты неразборчивый! Получше не мог найти? – крикнула она мне в спину. – Такой же ё***ь, как папаша твой! Кобель!
Я аккуратно закрыл за собой дверь – хлопать ей было бы слишком мелодраматично – и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.
«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром»
Да кем угодно, лишь бы не тут.
Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности.
Я глазами спрашиваю: что тебе?
Он показывает: наушники сними.
Не хочу. Просто не хочу. Сниму и услышу снаружи ещё что‑то, что слышать мне не надо. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно‑зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся эта часть моей жизни.
«Вечер наступает медленнее, чем всегда,
Утром ночь затухает, как звезда.
Я начинаю день и конча‑аю но‑очь.
Два‑адца‑ать че‑еты‑ыре‑е кру‑у‑уга‑а‑а‑а про‑о‑о‑о‑о‑о…»
Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом со мной лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох серпантина из коричневой магнитной ленты. Там же валялись все мои четыре кассеты Sana с выпущенными кишками. Я посмотрел на брата, он выпучил глаза и бросил на пол бабушкины портняжные ножницы. С истошным воплем «Мама, он меня бьёт!» мелкий засранец вылетел из комнаты. Я поднял с пола кассету с карандашной надписью «Кино». Из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.
Он вовремя убежал. Стиснув кулаки, я вылетел за ним и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле мой младший братик и верещал:
«А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!» По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху ноздрей.
– Это что причина его бить? – Мама начала снизу, перейдя к концу на две октавы выше.
– Я его не бил, – попытался защититься я.
– Не бил? – «л» в конце зазвенело металлом. – А это что? Ребёнок рыдает!
– Ребёнок рыдает, потому что этот ребёнок изрезал мне всю плёнку в кассетах!
– Может его убить за это?
– Мама, я не тронул его пальцем!
– Он твой брат!
– Да, мама, он мой брат! – я сорвался на крик. – А я его брат! И я тоже твой сын!
– Не смей повышать на меня голос! – взвилась она.
Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал и припечатал её к косяку вместо меня.
– К чему этот дешёвый театр?! – проорала она мне вслед.
Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И‑ди‑те‑вы‑все‑к‑чёр‑ту».
***
У школы я услышал короткий свист и нырнул в кусты. Залез на трубу, перепрыгнув через длинные ноги Тимура. Мы ткнулись кулаками.
– Чё, как?
– С матушкой посрался.
– Чё так?
– Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.
Тимур присвистнул:
– По баксу, по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. На хрена башка, если в ней мозгов нет.
– Я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему верит.
– Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кидает: завязывай, а то уйду.
Я скривился: больная тема.
– А ты чё?
– Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.
– Ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же скоро будешь.
Тим спрыгнул с трубы, нагнулся надо мной: длинный, худой, руки в карманы. Страусёнок‑переросток.