«Машинка?»
«Ну да, она и есть».
«Смешно».
«Тогда что это? Пусть уж лучше будет «машинка», чем… Чем ничего или что-то там, что никому не дано понять, но творит, собака, что только ей заблагорассудится».
«Доступное объяснение, нечего добавить. Вообще ничего не скажешь».
«А никто и не ждёт».
«Обиделся».
«Я на себя? Не сходи с ума, шизик».
«Это внутренний диалог. Внутри одной и той же душевно здоровой личности».
«Согласились. «Шизик» отозван до лучших времён».
«Для кого лучших…»
«Слушай, не отвлекайся уже, а?! Ма-шин-ка».
«Ах, да, машинка. И в нее… В нее по известно чьему чаянию-повелению-прихоти поместили карту моего пути. Сплошь непутёвую – вот же парадокс! – карту».
«Сразил наповал. Подписываюсь».
«А до этого…»
До этого машинка бойко строчила-строчила свои нервно-рваные пассажи. А потом взяла да и вдруг осеклась. Не случайно ведь поломалась. Кто бы сомневался. К бабке не ходи, так и было задумано. Отчего-то на фольклорной глубине жизни принято считать, что без задумки, сами собой, только кошки родятся. Мне, что и говорить, обидно за униженных уличением в бестолковости популярных животных, чьим почитателем я не являюсь. И любителем, кстати, тоже. Это, во-первых. Во-вторых, между задумкой и ее воплощением слишком часто пролегает дикая пустыня с ее иссушающими ветрами и песчаными бурями, способными до неузнаваемости обтесать любую идею. Итак, фантазия и свершение. Чаще частого непохожие, порой две крайности, что не мешает им родниться чудовищностью.
Ничего не скажу о задумке по моему скромному поводу, она мне неизвестна, а вот оценку ее воплощению выставить все же осмелюсь: чу-до-вищ-но-е! Был цветом до открыточной неестественности насыщенный кадр и вдруг – о как… – выцвел разом до мутно-коричнево-серой невыразительности.
Машинка умолкла нежданно-негаданно. Будто наткнулась всей своей сущностью на новую мысль и задумалась. О чем-то своём, предметном, механическом. Вряд ли иссякли хаотично разбросанные дырки, сотворённые небесным перфоратором, я бы первым узнал. «Приехали…» – выдохнул бы совсем не гагаринское, наоборот. Так или иначе, но машинка вдруг прекратила городить в моей жизни таинственный узор, неведомый швейному делу. Но ведь и дело ни с какой стороны не швейное. Пусть и зашиваюсь в суете что ни день.
Потом всё вернулось, но не таким как было, драматически измененным. Ощущение, будто выпрыгнул из окна, с сумасшедшей верхотуры, а у самой мостовой вдруг одумался и повернул назад, но ошибся окном, домом, улицей, городом, страной. Происшедшее со мной позже, вплоть до сего дня, и близко не походило предыдущую вакханалию. Моя старо-новая или вторая, возможно, я заблуждаюсь в счете, жизнь явила собой полную противоположность предыдущей и сложилась шокирующе унылой. Судьба, если верить в нее, лишает нас воли. Строгий ошейник, короткий поводок. Даже собака на таком поводке своенравничает больше. Потому что не верит в судьбу. Слова такого в собачьем языке нет. В то, чему нет слова, верить нельзя.
Так вместо богатого мушкетёрского фетра с невообразимым кустом из перьев я получил робкий котелок неприметного служащего. Из похоронной конторы? Мрачно, но не настолько же. Скорее уж земского врача. По-своему так и есть: по профессии я редактор, и в нашей «больничке» мы пытаемся лечить чужие мысли. Одни поддаются, нередко меняя авторство, но не имя автора; другие приходится хоронить, они неизлечимы. Или «лекарь» нерадив, что тоже сплошь и рядом случается. Земской врач из похоронной конторы. Как мило! Умереть можно от умиления. В моей литературной тетрадке есть бог весть когда сделанный претенциозный набросок, развивать который не нашлось смысла в силу его обнаружившейся завершённости.
Он подумал: «Взять бы да умереть!» До буквы именно так подумал. Именно что с восклицанием. «На террасе. С видом на морское без конца влажное, зыбкое, на неясные и непонятные огоньки вдалеке. Это маяк? Судно? Киты перемигиваются со звёздами? Жалуются, наверное, на свое китовое житье-бытье. У такого большого тела и горести должны быть под стать. Умереть здесь и сейчас было бы круто. Закрыть глаза и никогда больше не открывать, чтобы картинка не смазалась». Его услышали. Про картинку ничего сказать не могу – не в курсе, но всё прочее состоялось.
Вообразите себе мою новую… моё новое… даже не знаю что это. Только что, ваша правда, назвал «это» «второй жизнью». Но ведь нечто вполне определённое не может обходиться без определения? Что же до сути, то какая это к черту жизнь. Банальное чередование точки с тире. Бесконечное «а-а-а-а…», если вспомнить «морзянку», назначившую эту пару знаков препинания первой буквой алфавита почти во всех языках. Кроме тех, где вместо букв символы и ассорти из крючков и закорючек.
«А-а-а…»
И на одной ноте. Даже близко не ария. Разнообразия – ноль. Как промелькнувшее, но так и не сбывшееся в прошлом году, «бабье» лето.
«А обещали тепло. Вот и с погодой надули».
«Кто посмел?»
«Кто-кто? Будто сами не знаете!»
– Выключите, кто-нибудь, мать вашу, это ток-шоу!
Такой сюжет.
Вот еще один.
Помню, как однажды, инфицированный писательством, а посему безголово ввергая себя, жаждущего новых познаний, в слои жизни непредсказуемой плотности, я оказался далеко на Севере. Разгулялся во мне непоседливый демон тщеславия. Я искал себя, образы, славы и где бы подальше схорониться от методично прогрызающей плешь жены. За последнее я был готов отдать почку, поменять ее, к примеру, на печень, раз уж почек две, но плохо владел курсом одного к другому и размен мог получиться невыгодным. Так метеорологи интуитивно владеют знанием про четыре времени года и пытаются, задаваки, пристроить его в обмен на народное понимание, но курс чудовищно не в их пользу, почти все усилия даром. С организмом такие трудности никому не нужны, я не исключение.
Чудовищно безразличный к людским нуждам снежный буран плотно привязал меня к номеру в гостинице и тамошнему общепиту. Да еще сны снились диалоговые, отрывочно-героические и эротические по догадке.
«У тебя конь есть?»
«Нет».
«Тогда направо ступай».
«А кабы был?»
«Тогда налево. Там за коня тако-ое удовольствие выменять можно…»
После таких снов аппетит богатырский. Я полюбопытствовал у соседа по истощённой безлюдьем гостиничной столовке на предмет кухонь разных народов мира. Или хотя бы одного народа, но с полноценной кухней. Где-либо по близости. Чтобы по дороге не вмёрзнуть в мечту о вкусном. В ответ плохо говорящий по-русски гражданин намалевал на салфетке какой-то ужас, до меня не сразу дошло, что это пурга. Добившись от моих глаз относительной ясности, он ткнул давно не пестованным ногтем в условную точку, потом указал перстом в пол и веско, как искатель сокровищ над кладом, изрёк:
– Тут!
Салфетка была в форме сердца. Возможно, ее художественно обкорнали для свадьбы. Но по ходу торжеств кто-то завистливый неудачно зажевал нижнее острие. От такого грубого, неэтичного вмешательства сердце заметно опечалилось и стало символично походить на задницу. Об этом я умолчал. Дипломат от природы. Ну и в знак благодарности художнику-краеведу.
– Тут, – отозвался я, опровергая легенду о заведомой тупости приезжих. Неважно куда, как и неважно откуда.
За согласие и восприимчивость к местным формам общения мне достались: похвала затейливым словом, печальная улыбка и ободряющее похлопывание по плечу. Невольно подумалось, что таким сложением мимики и жеста поощряют безнадёжно тупых, но не самых упрямых. Тех, что по наитию, без злостного проникновения в суть подсказок, доверчиво внемлют голосу разума. Еще они любят в подпитии поддержать песню на незнакомом языке. Ну да бог с ними.
Слово я не разобрал и не запомнил. Возможно, оно одно означало всё, что я себе напридумывал. В конце концов, языки коренных северян обязаны быть лаконичными. Чего лишний раз рот на морозе разевать? Другое дело в тепле.
После третьей рюмки без закуси Краевед хвалено расслабился, сносно затараторил по-русски, откликнувшись на мой шок откровением, что все дело в долге гостеприимства. Он, долг, и наделил его сверхспособностью говорить на языке гостя. Правда, неувязочка вышла: поил-то его я, но цепляться к сущим пустякам гостям не пристало, я и не стал. Тем более, что не в моих это было интересах. Чем еще, кроме выпивки, можно скрасить тоскливые дни бурана в гостиничке, не предполагавшей ни занятости, ни развлечений, как историями. Разумеется, из жизни.
Я бодро, щедро и, как показалось, к месту поделился с Краеведом личным опытом освоения горных трасс. В образе лыжника, в каком еще? Как я споро, изо всех сил, в равной степени не доверяя предшественникам и современникам, противостоял притяжению земли. Уповал, болван, на теорию относительности, на глубоко личное и гуманитарное ее понимание. Я даже заносчиво пообещал ее автору в случае успеха настоящий пирсинг на фотографический язык.
Гению не свезло. Я снёс первую линию ограждения и повис банановой шкуркой-переростком на второй. Бесполый после удара о пластмассовый столбик, сдвуноженный цепким, не в пример лыжам, сноубордом – «Зато ботинки удобные, ходить одно удовольствие. Вы непременно оцените… Твари!» – и на тот момент неопределённо, но вполне возможно, что частично беззубый. Язык тут же принял заказ от мозга и опроверг опасения. Я же пожалел, что пренебрёг возможностью самому себе вставить в язык обещанную Эйнштейну железку: так было бы ободряюще слышать сейчас: «тык-тык-тык…» Ни единого пропуска, ксилофон во рту.
Пока пара дюжих спасателей выпрастывала меня из сетей, словно парадоксально обрадованную кулинарными перспективами рыбину, мое усталое, свернувшееся прокисшим молоком тело стало обретать чувствительность. Оживление совсем не цацкалось со мной, отзываясь болью там, где я умудрился ушибиться или потянуть. Надо сказать, что в руках моих французских избавителей оказалось и того меньше нежности. С другой стороны, их же не на эротические массажи натаскивали.
По ходу работ спасатели хлёстко обменивались репликами на родном языке, мне недоступном. Тем не менее смысл аттестаций угадывался, несмотря на заученно деликатный отказ собеседников от слов интернационального звучания, вроде «идиот» или «кретин». Случись им отставить кошерность, я бы ни в коем случае не протестовал, даже не чувствовал бы себя уязвлённым – настолько болела промежность. В конце концов, операция по спасению счастливо завершилась, и я, отделённый от доски, осторожно посгибал ноги в коленях, пошевелил руками и даже попробовал присесть. К моей радости выяснилось, что по большей части организм с честью выдержал мои непреднамеренные кувыркания. Я пообещал «в темпе» наградить его сочным стейком, но прежде всего, до выхода на заданный «темп», мне срочно требовалось чего-нибудь выпить. Поэтому от предложенного путешествия на рентген я отказался, подмахнул какую-то бумазею и смиренно попросил своих дюжих спасателей подбросить меня на снегоходе к кабинкам фуникулёра. Продолжать эксперименты с доской как-то расхотелось, а на заднем сиденье снегохода мне и вовсе подумалось: «Вот оно – мое! Быстро, стабильно, что вверх, что вниз. И не сам – везут!»
В местном баре на стойке в удивительно сплетённой клетке хозяйничала небольшая птица. Словоохотливый бармен из Кишинева уклончиво посетовал, что владелец птицы и заведения не он, при том, что задумывается о заманчивом – «Чай, не дурак какой!» – да вот незадача: не знает человек – с какой стороны к мечте подступиться. Хозяин – «Вот кто урод!» – вроде бы есть, а вроде и нет его. «Такие дела…» Притащил однажды клетку с птицей, сказал, что из дому, и пожаловался, что птица его сильно пугает. Не ест, мол, клюв от еды нарочито воротит, сидит себе и непрестанно, хорошо хоть ненавязчиво, тихо, пощёлкивает клювом. Словно секунды жизни отмеряет. Хозяин разносолами хитрыми кормить ее взялся – все безуспешно, не ест. Поить – результат тот же, не пьёт. Попытался словами умаслить – бессмысленно: слушать слушает, тварь пернатая, а выводов никаких не делает. Потом птица умокла. Устала? Однообразие утомило? Может, надоело попросту клювом щелкать. С хозяином же, вопреки нажитым страхам, ничего не случилось. Ну, почти ничего. Ничего особенного. Остался мужик жить, как и раньше. Но утратил ту часть памяти, где объяснялось – зачем.
– С другой стороны, бар… – закруглил рассказ молдаванин. – Бар – не то место, где надо о смыслах думать. И память не сильно нужна, без нее всегда кто-нибудь найдётся, расскажет… Вот и непонятно тогда, чего такого в хозяине переменилось. А ведь как пить дать другим мужик стал.
Я одобрил направление мысли бармена и выпил сначала за общность целей недружных народов, потом за птицу. Третьей рюмке полагалось приманить удачу.
И тут вдруг почудилось мне, что слышу странные такие щелчки. Сперва едва различимые, потом чуть громче. Раз, два, три четыре, пять… Вдруг они прекратились. Ни с того ни с сего. Как и начались.
«Э, нет…» – мысленно отгородился я от сомнительных перспектив, расплатился по-быстрому и покинул «мутное» место. Недопитую бутыль без речей, обыденно вручил присоседившемуся интеллигентного вида старичку. Тот, оценив добычу скорей по объёму, чем по достоинству, пробормотал:
– Можете мною располагать сколь угодно долго. Молю.
Удивительное прекраснодушие. Уже в дверях до меня донеслось:
– Кстати, молодой человек, с этой птичкой я отлично знаком. Было дело, когда-то она у меня начинала. Вы уж поаккуратнее, будьте любезны. Искренне вас предостерегаю. Особенно если… за удачу тост поднимали? Вот-вот.
Обещанную телу встречу со стейком вновь пришлось отложить. Само виновато: ныло и настойчиво требовало обжигающе горячего душа. Сопротивляться не было сил. В ванной я обидно и совершенно не к месту заскользил, в итоге сверзился в чугунное ложе так неудачно, что подвернул ногу в лодыжке и сломал ключицу.
«Дрянь!» – запоздало вспомнил о птице и стариковсикх увещеваниях. С какого-то непонятого посыла – я не просто не орнитолог, совсем не по пернатым, разве что куру гриль могу растерзать время от времени, – почти бессознательно я отнёс птицу к семейству «кукушачьих». Подумал невпопад: «Накаркала, подлая, нащёлкала своим клювом…»
Не исключаю, что формально семейство «кукушачьих» наукой не предусмотрено. У нее, у науки, вообще недосмотры кругом. Однако кукушек, по моему личному опыту, в отечественных лесах пруд пруди. Рождаются же они как-то, кукуют опять же одинаково… Словом, признаки семейственности налицо. К посторонним семьям, опять же, с неприязнью относятся, птенцов из гнёзд выпихивают. Дополнительный аргумент!
Тут я и подумал: «Убить кукушку – скольких птенцов спасу?! И не накукует больше никому ничего, что тоже неплохо. Хотя какое нам дело до кукований в чужой адрес…» Вот только вера потребна. Вера в то, что дело благое. У меня сосед был в студенческом общежитии, я там какое-то время на нелегальном положении пробавлялся, поссорился со всеми домашними. Сосед верил, что если съесть перед экзаменом минимум пять цветков сирени с «пятилистником», то экзамен сдастся сам собой. И зачёт зачтётся. Он потреблял созвездия «пятилистников» с упорством профессионального «сиренепоедателя». Его несло, как с пургена. С учёбой случился настоящий каюк. Но ничто… ничто не могло смутить человека! Он целеустремлённо продолжал обгладывать сиреневые кусты. Потому что верил по-настоящему. И ведь помогло: сирень отцвела, промывание желудка выявило язву, мираж армии разметало осенними ветрами, а объятия истосковавшегося по молодой, свежей крови вечернего отделения согревали податливо и нежно.
Сейчас с верой совсем не просто, сплошь недоверие. С изрядной натяжкой в нем можно узреть «полуверу». Не путать с не имеющим женского рода предметом одежды и одноименной ассистенткой фокусника, позволяющей себя распиливать. Прочность «полуверы» оценивать бесполезно, бессмысленно. Как крепость чужой крови: какой дурак даст пробовать, если вы не вампир, не зав. терминалом в вечную жизнь? Наверное, это один и тот же персонаж… Не возвышать же церковников?! Те сами себя подсаживают – выше некуда. Досточно раз вкусить по ящику «Слово «пластыря».
Моя собственная вера сродни чёткам: я отделяю частицы ее по горошине круг за кругом и боюсь, что однажды лопнет нить и ссыплется все кому-нибудь под ноги. Хорошо, если мне. Последний шарик, что ненароком в пальцах останется – наперед знаю, – сам выброшу: зачем мне тревоги из прошлого? Или спрячу подальше, чтобы слиться с толпой.
Я и в требовательные-то времена нужной силой веры не обладал. Когда говорят «просрали страну!», ощущаю неуместный спазм…
– Ты сечёшь, мужик? Спазм! А ведь не «просрались страной!» говорят. Я ее вообще не ел! Даже не надкусил! Вот так бывает. Поизносилась моя вера. В разы стала тоньше недоверия.
Недоеденный, обойдённый вниманием сыр зачах окончательно и в сырной своей обиде упорно отстранялся краями от такой же ущербной тарелки.
Я испытывал схожие чувства к случайному собеседнику.
Краевед сначала придирчиво засомневался: как это мне, будучи прикреплённым к одной доске – «Сноуборд этот – одна же доска?» – удалось причинным местом врезаться в столбик?
Я замялся в поисках подручных средств, что позволили бы мне пусть в общих чертах воспроизвести акробатический этюд. Очень хотелось убедить узкоглазого скептика, воспроизвести драматическую встречу организма с препятствием. Штрихом. Намёком. Не до боли. Но Краевед сам, без всяких понуканий, вспомнил про посадку самолёта по глиссаде, изобразил на однажды поруганной салфетке какие-то хитрые графики и согласно кивнул, смирился. Я потянулся со стула, полагая встречу состоявшейся и завершенной, но был остановлен недоуменным взглядом, приправленным искренней горечью собутыльника, выпившего за мой тост и лишённого права произнести свой в ответ.
– Спина затекла, – выкрутился я так же неуклюже, как шевелился
– Это бывает, – приняли мои слова на веру. – Разомнись пока, а я чаю попрошу. И чего-нибудь покрепче заварки. Тебе не дадут, тебя здесь не знают, не местный.
«Наивный, прямо усраться, – подобрел я к собрату. – А то бы я тебе душу «на сухую» выплескивал».
Под чай с привилегиями для местных мне и ответили на мой сбивчивый сказ о том, чем чреваты зимние виды спорта и опрометчивое пренебрежение птичьим языком. Рассказанная Краеведом история оказалась куда менее прозаичной, чем моя.
Однажды к Краеведу прибилась лайка. К нему самому, к его дому и жизни, потому что выделить для собаки что-то одно из перечисленного не представлялось возможным. Звали собаку Чыычаах. Птичка, к слову сказать, если по-русски. Краевед трижды перевел кличку, назойливо привлекая мое внимание, и я так-таки уловил случайное совпадение с мой собственной историей. В селении, где жил Краевед, собаку все знали, потому что хозяином ее был тамошний шаман, возгордившийся своей шаманской искусностью и вознамерившийся потягаться умениями со столичными экстрасенсами. Там, пренебрежительно отвергнутый телезвёздами, он на спор – сугубо частный, к эфиру отношения не имевший, – взялся остановить поезд метро. Чтобы тот полпути не доехал до края платформы. Увы, у метрополитена бубен оказался покруче, как-никак целая Кольцевая. Смяло шамана. Так Чыычаах осиротела, но через несколько дней собачьего траура удивительным образом подыскала себе другого хозяина. Ясное дело, что ни в самом выборе, ни в его скоротечности не обошлось без шаманских заморочек: лайки – «У любой спроси!» – порода самая верная. Потому Краевед не стал киношно прикидываться поражённым, когда обнаружил, что понимает свою Чыычаах. Другому удивился – собака похвасталась, будто может проходить сквозь стены. И тут же предъявила Краеведу наглядное доказательство обретённого дара.
Больше всего Краеведа поразило отсутствие необходимости наскоро затыкать матрасом образовавшуюся в стене жилища дыру, та сама собой «затянулась» в мгновение ока. Иначе выстыл бы дом весь целиком вместе с хозяином: Север.
Дарование собаки пришлось Краеведу по душе. Необременительное, а кое в чем и полезное: пропала нужда выпускать Чыычаах для выгула «по нужде» (у собак, в отличие от людей, произвольная программа накрепко связана с обязательной). Но однажды случилось странное. Волшебство дало сбой. Во время прохождения сквозь бетонное ограждение платной парковки – «Захотелось собачке погонять кошек по углам, вот дура- то…» – Чыычаах застряла. Прямо во внешней стене. В области талии прихватило бедолагу. Битых четыре часа, пока не хватился хозяин, псина смущала редкую публику «вмонтированной» в стену задницей с повиливающим хвостом. Трудно сказать, что так радовало животное, на парковке царила тьма. Радость не оставила Чыычаах и под хваткими руками дорожных рабочих, нанятых встревоженным Краеведом для высвобождения животного. Работяги предпочли толкать Чыычаах внутрь парковки, а не тащить изнутри. Правильным пролетарским умом они предпочли зубам задницу, которая одобрила выбор спасателей игривым, под стать хвосту, вихлянием.
Странно, но никто из очевидцев, они же освободители животного из бетонного плена, не тронулся умом. «Не лёд, чтобы трогаться», – резюмировал Краевед, по-видимому, отточенной аналогией. Впрочем, отрицательные температуры в зиму «Собаки Полной Чудес» (историческое определение) достигали таких значений, что реакцию на происходящее заторможенных холодами людских организмов следовало ожидать не ближайшим летом, а через два на третье. Так и ожидали. Я же «вклинился» со своим приездом аккурат между вторым летом и третьим, так что главная партитура интриги все еще оставалась не сыгранной. Признаться, посули мне Краевед роль первой скрипки или даже дирижерский пульт в будущем оркестре – я бы не согласился остаться. Ненавижу заветренный сыр. Еще меньше я расположен к подогретому самогону, окрашенному для конспирации чайным пакетиком. Наверное, наши благодетели из пищеблока, потворствующие губительным пристрастиям местного населения, уверены, что почти все в этой чёртовой гостиничной столовке – потомственные идиоты, а граждане, по чистой случайности не вписавшиеся в эту общину, страдают хроническим насморком. Поэтому – почём уже еще?! – большинство вынужденных сотрапезников смотрят на нас с Краеведом с завистью, остальные же – с ненавистью.
Ненависть – поразительный плод любви зависти и бессилия. То есть сильное чувство, рождённое двумя слабыми. Шанс, дарованный природой союзам неудачников.
Работяг конечно же удивило: как такой «засор» – «Собака, мать твою. Без яиц. Сука…» – мог приключиться в стене?!
– Сука…
– Чего сразу так… Может, у него причиндалы там, внутри. А что яиц нет, так кастрированный.
– Кастрированного так в стену не засадят!
– Не путай, козел, кастрированных с импотентами. Это импотента не засадишь!
– А ты кастрированного засаживал? Вот и заткнись.
Впрочем, удвоенное Краеведом первоначально объявленное вознаграждение тут же возвело корыстную шушеру в статус высоко оплачиваемых добровольцев, сиречь волонтёров. А заодно перевело их умы, догоняющие возросшее благосостояние на другую волну, каковая ненавязчиво мягко баюкала, все пришёптывая: «Каково-ш-ш-ш было бы ш-шчас-с-с-стье, выпадай такой ш-ш-ш-шанс еш-ш-ш-едневно, еш-ш-шенедельно…»
Так все затруднительные, будоражащие рефлекс познания и наукой никак не оправданные темы сошли на нет. Они без боя высвободили пространство для своей коллеги-простушки, той, что из трёх аккордов, если подняться до музыкальных аналогий. Я о теме наживы.
Стараниями рабочих и вверенной им подручной техники Чыычаах явилась миру живой и здоровой, правда, в железобетонной юбочке со щербатыми краями. По дороге домой собака ныла, жалуясь Краеведу на боли в спине.
– Нечего было жопой вертеть без продыху, как блядь на параде, – совестил он пострадавшую. Без успеха. Чыычаах не вняла аллюзии на бразильские карнавалы, слишком южно, зажигательно и голо даже для собаки. Да и не факт, что Краевед ссылался на что-либо конкретное, просто слова так сами сложились. Наткнулся давеча на какое-нибудь радио каких-нибудь меньшинств в эфире, а собаке – мозг напрягай.
Нытье долгожданно и в то же время неожиданно перебил простой по сути вопрос, одновременно вторгшийся в человечью и собачью головы: «Что, если эта напасть навечно прилипла к судьбе Чыычаах и будет с сего дня подстерегать ее в любой стене? Чтобы себя потешить заведомой подлостью, а народ невиданным зрелищем?»
«Разорительная выйдет история…» – пришло на ум Краеведу отдельное от Чыычаах, животного нрава лёгкого, сродни своему имени, а оттого не способного погружаться в глубины печальной обыденности.
Краевед задумался о многочисленной загородной родне, там вечно нуждались в крепких ездовых собаках. Стыдливо вспомнил о шурине, наследстве покойной жены, чьи корейские корни побуждали раскосо прикидывать достоинства Чыычаах, никакой связи не имеющие с выносливостью. «Слюну подбери», – обычно одёргивал шурина Краевед, но за собакой в его присутствии присматривал особенно тщательно.
В раззявленной к небу железобетонной пасти с выбитыми зубами – проездами, где проживал Краевед со своей собакой, Чыычаах вдруг забыла обо всех неудобствах, сорвалась с шага и резво метнулась за пролетающей низко птахой. Та будто бы заигрывать принялась с собакой – чуть на голову ей садилась.
«К своим потянуло дуру, Чыычаах же…» – незлобливо вздохнул Краевед. И замер на выдохе: псина, метнувшись в центр городской клумбы, словно в земляное болото угодила. Чёрная, будто жиром сбрызнутая земля оказалась мягкой и рыхлой. Видно, только что завезли почву под будущие посадки. «Делать не хер начальникам, лучше бы остановки поправили…» – из года в год однообразно бухтели местные жители, и становилось яснее ясного – весна.
Чыычаах просела в землю по самую талию, примерно до середины бетонного «пояска». Композиция сложилась затейливая, можно сказать – авангардная, бескомпромиссно отрицающая злопыхательские досужьи шепотки о безвременье или сухой траве, захватившей некогда сытные пастбища отечественного искусства. Бюст собаки венчал собою уродливый низенький постамент, попирая многометровые пафосные творения московского грузина натуралистичностью и неопровержимым откликом образа на реалии российской жизни.
Пожилая, подслеповатая соседка Краеведа остановилась, шестым чувством налетев на его тень. Она некрасиво сощурилась в сторону только что возникшего монумента и, поместив под ноги переживший миллениум пластиковый пакет, заблажила, распугивая воздух беззубым ртом:
– Это что ж такое делается?! Только памятников нам во дворе не хватало! То машинами все позаставят, теперь вот, глянь, дрянь какую удумали!
Кроме Краеведа «глянуть» на «дрянь» было некому, и старушка неожиданно сбросила тон:
– Кому хоть?
– Космонавт в нашем доме жил, – нашёлся Краевед к искреннему своему удивлению.
– Ну если только космонавт… Тогда ладно, – смилостивилась соседка и пошлепала дальше, позабыв на грязном асфальте скрытый пластиком скарб.
«Окликать не буду, ну ее к черту. Лучше сам занесу», – определился с «тимуровщиной» Краевед.
Наблюдая за наслаждавшейся новой ролью собакой, он озадачился поиском ответов на вероятные уточняющие вопросы. Въедливой старухи.
«Белкин, Стрелкин, Лайкин… Белкин. А куда пропал? Так ведь нужно было Белкина, а скульптор, скотина не местная – своего художника хера с два кто из начальства поддержит, коррупционеры, мать их! – наваял Лайкина. У того, как выяснилось, тоже родина есть, своя, туда и отправили. Нашего же, который Белкин, в очередь поставили, но сейчас денег нет. Но мы держимся. Потому что патриотизм у нас высшей, мать, категории жирности – сметану положили в основу, – иначе замёрзнет».
Складно получилось. Остро. Жизненно. Краевед был доволен.
Тут что-то явно шаманское запоздало сработало, бетон с Чыычаах осыпался чем и был – каким-то пересохшим говном, а сама псина, высвободившись из чернозёмного плена, не преминула кинуться к хозяину и что было силы потёрлась грязным бедром о его светлые брюки.
– Космонавт. Это я уважаю. Не ожидала.
На этом месте рассказа Краевед задремал. Немудрено: до этого он трижды опроверг бытующее недоверие к северным народам по части переносимости алкоголя. Столько Краевед перенёс – не каждому славянину поднять суждено. Я же подумал, что про светлые брюки он это лишку… Наврал, короче. Никак не получалось представить его в светлых брюках. Стены в столовой были кремовыми, я мысленно прислонял к ним Краеведа и так, и эдак – ничего приличного не выходило. Клякса с жёлтым лицом, да и только. С другой стороны, я и сам, как завзятый грязнуля – из воздуха могу пятно на рубашке соорудить, – обожаю все светлое.
Когда Краевед пробудился, в столовой уже объявили конец завтрака. То есть буфет с сыром закрылся, скукожился вместе с ним. Мы добросовестно высосали из остывших чайных пакетов то неположенное, что в них впиталось, и еще больше расслабились: нам было обещано скорое наступление обеденного часа. Но без горячего.
– Пурга, до дров не дойти, а мазут весь на тепло пустили… – оправдался буфетчик. – Лучше, мужики, холодным в тепле закусывать, чем горячим на холоде. Для яиц лучше. Целее будут, – хохотнул. – Тем более, что пока вы свои байки травите – что хошь выстынет.
«Весельчак», – подумал я. И про упыря тоже, потому что похож. С другой стороны, заботу о яйцах принял и оценил.
Первым делом Краевед почему-то спросил про Путина:
– Как он там? Ты же из центра.
Но тогда – да, и такие случались времена! – о Путине никто ничего не знал. Не было на слуху такой фамилии, хотя где-то она конечно же была и даже не особо таилась. Оставалось пожать плечами, не в дремучести же расписываться:
– Нормально. Куда он денется.
– Да уж, – о чем-то своём взгрустнул Краевед. – Тогда я пошёл. Мне еще собаку кормить.
Невдомёк ему было, что говорил я, в общем-то, о центре.
В «Путевые заметки», ради которых было предпринято путешествие «на Севера́», я там же, за столом, занес весомо странное, однако неоспоримое:
«Глиссада – это про авиацию, глиссандо – о музыке. В обоих случаях речь о скольжении, но насмерть облажаться можно только в одном».
И второе, почему-то никак не желавшее покориться родному русскому и настаивавшему на плохо подвластном мне, даже чуждом английском:
«Who is Mr. Putin?»
«Надо заканчивать с пижонством, с ручками этими импортными, – вынес я самое простое из не подвластного логике приключения. – Свой, отечественный карандаш никогда так не подведёт. Хотя о винах и коньяке такого не скажу».
Вот в таком не имеющем аналогов месте, в один из неподражаемых дней, закрутивших-заморозивших все, что неведомо как оставалось живым за стенами снаружи, я получил взамен компании Краеведа «мясное ассорти». Он же обед «по погоде». Он же – «гвоздь» меню холодных закусок. Горячих, как уже было замечено, не было никаких. Мне, как и прочим нахлынувшим постояльцам гостиницы, словно поджидавшим в засаде ухода Краеведа, подали четыре лепестка мяса совершенно одинаковых формой и цветом. Схожесть вкуса также не оставляла сомнений, мои рецепторы пребывали во всеоружии. В нахлынувшем возбуждении – погребальный прогноз на ближайшие дни подтолкнул к никчемной решительности, – я отвратительно вежливо, как только умеют столичные гости в провинции, справился у официантки о природе столь удивительного феномена. На что получил ответ, с одной стороны, литературно-уклончивый, с другой – весьма предметный. И что особенно важно для беззащитного командировочного в глухих краях – без встречных обид.
Мне было сказано:
– Во-первых, ассорти – это образ, а без образного мышления в нашей глуши никак не выжить. Только оно и выручает. Во-вторых, не сомневайся, что это части разных животных. С тушки одного один лепесток сострогали, с другого – два. Возможно, с одного и того же два, но никак не больше. На тарелке, заметь, их было шесть. Я сама раскладывала и сосчитала. Если в чем ошиблась, то так и скажи, я приму.
Со времен пионерского лагеря мне не доводилось наблюдать массовый и организованный исход столующихся. Правда, тогда я был в безопасности как часть толпы, мнившей себя строем.
– Ни в чем, никакой ошибки, – бодро, с готовностью отступил я с линии эмоционального соприкосновения. – За разъяснение благодарю. Оно исчерпывающе.
– Вот и я буфетчику так сказала, – смилостивились ко мне еще больше. – Этот, говорю, похож на совершенно нормального. Пока что не сбрендил. Хоть и якшается с нашим дуриком… Он собаке на кухне объедки берет. Ты не переживай, у нас буран и не таким заезжим крепышам мозги набекрень перекашивает. Мне можешь верить, я худо-бедно полтора курса на психологии отучилась, пока не залетела по глупости.
– Верю, – легко согласился я с тем, что «по уму» залететь трудно. Потому как «по уму» – это «по расчёту», а тогда все складывается иначе. Как минимум нет нужды притупевшим от непогоды заезжим мудакам растолковывать прописные истины общественного питания.
Впервые за несколько дней я подумал о честно отработанных женщиной чаевых, на которые до сих пор был скуп, чтобы не сказать – высчитывал их сугубо теоретически, с удовольствием множа на ноль. Пагубная привычка помешала изменить мне заведённому правилу и по окончании «просветительской» трапезы. Расчертив воздух неопределённым пируэтом указательного пальца, я прояснил жест просьбой занести не слишком удобоваримое, но все же проеденное на общий счёт комнаты. Добытое покладистостью и глубоким проникновением в тяготы навязанных природой обстоятельств благорасположение официантки отозвалось в умозрительном унитазе печальным «бульком». Я прочитал в не поддавшихся местному колориту и сохранивших округлость глазах официантки ясные мысли прописью и подумал: сколько ни в чем неповинной посуды перебито людьми в охоте за мающейся от скуки мухой! Образ мухи был мне маловат, «не сидел», вообще вызывал неприязнь, особенно мысль о «навозной» или «це-це». В то же время сентенция показалась удачно навеянной антуражем места и сопутствующими обстоятельствами: стопки замаранной посуды на столиках из нержавеющей стали, хищный взгляд охотницы за дребезжащим крыльями обреченным негодяем.
«Открытым остаётся вопрос: с каких щедрот именно мне столько чести? Народ поел и слинял. Кто допивать, кто снова на боковую. Хоть бы к кому кроме меня прицепились. Остаётся вопрос. Остаётся. Это ключевое слово. Остаеёся открытым. Их два».
– Я всё искуплю, дайте срок. Вот только закончится эта круговерть, – пообещал я прочувствованно. И, не будучи до конца уверенным в сдержанности пока что молчаливо оппонирующей стороны, добавил авторское воззвание к здравому смыслу: – Ну скажите на милость, как тут, черт побери, добраться до банкомата?!
– Кому очень надо – те добираются, – подучили меня целеустремлённости. – Ладно, мне вообще-то по фигу, но никто тебя, гоголя столичного, за язык не тянул.
Так я был милостиво отпущен восвояси с «полумиром», но выхвачен из эйфории у самых дверей:
– Кстати, ты в электричестве как? Ловишь?
– Исключительно в том, которое двести двадцать. Могу все разом поймать, – отшутился, чуть содрогнувшись, вспомнился последний «улов». – А в чем проблемы?
– Да электрик, две недели тому как, сеть на себя закоротил. Генератор гоняем. А так бы – ток из города, его завались, еда горячая…
Я представил себе Зевса, в ручищах которого «коротнули» две молнии. Грандиозно велик, непомерно растрёпан и безумен, подобно богу, чей час однажды будет конечен, и он уже об этом оповещён. Буквально только что сообщили. Я бы, признаться, тоже озверел от расстройства. «Веришь, блин, веришь… В тебя верят… А завтра – раз, и о-пань-ки!»
– И что с электриком?
– Оклемался, дурило. Зарёкся выпивать на работе, вот и не выходит вторую неделю.
– Сеть-то на двести двадцать?
– На триста восемьдесят.
– Не потяну. Много.
– Вот же малохольный… Ступай пока. Никого не найду – завтра рискнёшь, – начертали мне строгой рукой в распорядок грядущего дня.
По дороге в номер я не раз матюгнул свой язык. Не русский устный. Тот, что часть тела и служит проводником непродуманных слов в неправильный, куда меньший планетарных масштабов мир. Язык, научившийся переиначивать и подчинять любые, неважно чьи слова своим корыстным целям. И главному интересу – любой ценой сиюминутно выживать. Чем большими шансами на выживание прирастает он, тем меньше – вот же парадокс – их в перспективе остается у меня.
«Закон сохранения и перераспределения шансов».
Так прицельно я назвал это беззаконие. И на пять минут собой загордился. Только тупость сглаживает острые углы жизни с такой непередаваемой нежностью.
Перед сном я долго размышлял о том, что разнообразие в самом деле всего лишь образ, и принятие этого постулата на веру, пусть временное и вынужденное, способно существенно разнообразить жизнь.
Ночью в номер ко мне постучали. Со сна и в полутьме коридора лица я не разглядел. Но как только оно заговорило, стало ясно, что не ошибочно постучали, а от маеты душевной и непреодолимой потребности пообщаться.
– Сосед… Если ты не знаешь, то матэматика – это мат с дочью, очень на мат похожею, – поводили перед моим лицом скрюченным пальцем.
«С воображением кавказец. Или он так пошутил? Тогда, возможно, без воображения, зато с юмором», – определился я с неопределенностью и попытался вспомнить, видел ли его в гостинице. Будто это могло как-то подсобить с правильным ответом на вопрос: чего дальше ждать? На всякий случай, чтобы не молчать, я ответил ему вроде бы в тему «физиком».
– Физик, – сказал я, – это тренер по икоте.
– И что? И кто… те? Какой тренер? Ты что такое сказал, а? – вознес кавказец к потолку полусогнутую в локте руку.
Я тут же мигом забеспокоился: «Ни воображения у джигита, ни юмора. Услышал от кого-то, запомнил, чтобы впечатление произвести. На кого? Какое? Блин, сам же вычислил: на человека с воображением. На худой конец – с чувством юмора. Воображение, конечно же, на первом месте, потому что воображать можно без какого-либо чувства. Но рожа-то зверская!»
– Икота – это когда икают. Ик! Теперь понял? Извини, дорогой, но я не один, – объявил я бесчувственно ложь. Вслед за ложью решительно и правдиво закрыл дверь.
– Э-э-э… – донеслось из-за двери сперва неуверенное, затем уступчивое: – Молодэц. Гирой. – И наконец понимающее: – Черт, везет же кому-то…
«Гирой…» – иронично похвалил я себя, побрякивая внутренностями в позднем адреналиновом шторме, и выстроил коротенький диалог наполовину в иностранщине: «Hero? Wow!» – «И у меня так же. Хиро… во…»
В довершение ночной неурядицы я осознал, что напрочь растерял сон. Несмотря на убогость просторов, где он оказался растерян, собрать его оказалось не так-то просто. Уснул я на рассвете. Он, кстати, так и не пробился в мою келью сквозь мрачное беснование за окном.
Мне снилась снегом припорошенная трава. Словно водоросли, пересыпанные морской солью. Какая-то девочка, удивленная моим незнанием того, что яснее ясного:
– Саши́? It’s me… Саши…ми. Сашими, тупой, соглашайся… – упрашивала она, умильно кривя личико, разыгрывая поровну недоумение и недовольство.
– Откуда ты здесь? Как добралась по такой холодрыге? – упорствовал я в любознательности вместо признательного восторга.
– Я так и не поняла: ты меня будешь?
– Конечно.
– Гребаный педофил… – снесла девочка гастрономическую фантазию, заменив ее тревогой, стыдом и нежеланием принимать – как вообще такое могло пригрезиться нормальному во всех смыслах человеку.
Оказалось, про педофила кричали в коридоре. Голос звучал вполне зрело. Впрочем, ухо – не глаз, ему хозяина подвести – пару раз плюнуть. Сколько народу «на слух» зря пересажали?! Но на «педофила» ответили скрипуче и матом. Я вспомнил ворчливого старика, вслед за которым по «погодной» нужде рекрутировал себя в постояльцы (уж больно голос звучал знакомо), и рассудил, что для такого реликта симпатии к сорокалетней даме – факт сродни постыдному пренебрежению к принятым в обществе нормам.
Коридорный скандал продолжения не получил, но отвел от меня мне самому шокирующие, особенно спросонья, неправедные подозрения. Хорошо, что свидетелей снов не бывает. Жаль, что в тот момент не оказалось свидетельницы пробуждения. Разумеется, совершеннолетней.
Утро оказалось полным сюрпризов. Сперва выяснилось, что кто-то геройски, возможно ценой собственного здоровья, если не жизни, «разобрался» с электричеством, поладил с ним, и на кухне заработали плиты. Потом расторопная – не в пример вчерашней, которая «моя», – официантка предложила мне приготовить яичницу. Заучив недавний урок, полагая его местной «фишкой», я заказал «яичное ассорти», но был изобличен «хулиганом» и тем, кто «мешает нормальным людям нормально работать».
– При том, что у них и без вас вечная мерзлота, поэтому мозг, сука, стынет издевательства чужие терпеть!
– Сука… – поддержал со спины подобравшийся старина-«педофил».
– Уж вам бы заткнуться, не то всем расскажу, – огрызнулся я, намекая на то, что слышал, расслышал и оценил не моим ушам адресованное.
Надо признать, прожитые годы блестяще вышколили человека. В самом деле он педофил или уборщица для острастки кричала? А может, для взвинчивания самооценки был ею весь театр устроен? Мне неведомо, мне наплевать. Но то, что жизнь свела меня с первостатейным искейпером, – факт жизни, который останется со мной навсегда.
– Я тебе покажу суку! – проорали вослед молниеносно смывшемуся старику.
Все-таки женщины, в отличие от мужчин, меньше склонны к философической отстраненности от тягот быта. Возможно, метельное утро сказалось. Мрачное, негостеприимное, раздающее сопутствующее настроение буквально всему живому, не очень живому и совсем мерзлому тоже. На мой взгляд, запитанный бездельем и распоясавшейся фантазией, в пурге скрыто что-то от «Сеятеля» Ван Гога. От «Сеятеля на закате солнца». Например, бессмысленная щедрость. И такая же надежда, что все взойдет.
Зато сбылись чаяния официантки докричаться до моего отупленного бездельем сознания. Мне ускоренно вспомнились заведомо убийственные триста восемьдесят вольт, а последовавший за воспоминанием вдох насытил легкие живительным воздухом, а душу желанным умиротворением: пусть лучше орут, чем током… Я извинился за неудачную попытку пошутить и смело пообещал однажды искупить вину конфетами.
– Грильяжем, – наказали мне по-прежнему строго. – И чтобы непременно фабрики Крупской!
«Удивительное место. Денег за сутки плачу немерено, но всем должен», – подумал я инертно. Хотя следовало раскинуть мозги неводом в иной стремнине: если страна не справляется с обитателем мавзолея, то уж фабрику имени его спутницы, чтобы не сказать «бабы его», – переименовать проще простого! Давно бы следовало. С чего-то же начинать надо? А так подавай этой курице «грильяж» от Крупской… Видали?!
К слову сказать, «перебесился» я быстро и незаметно. Если бы довелось в тот же час венчаться с партией, никто не осмелился бы публично выступить против нашего союза. Вся моя оппозиционность вспухла и сдулась исключительно внутренне. Проще говоря, беду я на себя не накликал. Если такой предусмотрительности достаточно, чтобы провозгласить себя «не дураком», то да – не дурак!
Не скажу, что после прогибов и приседаний новая официантка ко мне подобрела. Скорее утратила интерес.
Я же наоборот – обрел свой.
На дебелом, не прикрытом форменной блузой предплечье официантки обнаружилось темное углубление с пересекшим его в середине коротким, не успевшим побелеть шрамом. Вместе отметины походили на стрелку компаса, балансирующую на оси. Одно острие указывало на север, другое, соответственно, на юг. Может быть именно это пустяшное напоминание о том, что где-то царит тепло, подвигло меня к решению выбираться из далекого захолустья как можно быстрее. Все возможно. Однако если случилось именно так, то исключительно подсознательно, потому что думал я в это время совсем о другом.
Ох уж это непонятное углубление на женской руке с пересекшим его шрамом… Будто оброненные на илистое дно, они устроили настоящую круговерть воспоминаний, окрашенных в мрачные цвета терпкости и бессилия.
Весь, запитый бурдой, именуемой кофе, бутерброд с маслом и сыром, выданный мне на завтрак – яичница, царица поджаренных северных яиц, оказалась мною пошло профукана, – я прилипчиво зыркал в сторону официантки. Жег глазами обнаруженную отметину. В конце концов, женщина с фырканьем в мою сторону удалилась на кухню, а когда вернулась в зал, то загипнотизировавший меня след оказался заклеен полоской пластыря. «Здоровая, как бегемот, жирная и при этом чуткая…»
Заклеенная отметина сделалась для меня еще заметней, чем раньше, но в тоже время скрылась тайной от менее глазастых. Сама того не ведая, бежевая приклейка установила между мной и недоброй официанткой странную, почти что интимную связь. Так бывает, когда продавец что-то украдкой метнет под прилавок, а ты, пронырливый, ненароком засечешь движение. И значение его безошибочно угадаешь. Продавец знает, что раскрыт, но мы оба делаем вид, что все нормально, никаких аномалий. Он в болезненной надежде не быть пойманным и не лишиться работы, а ты – наивно-нелепо уповая на то, что теперь у тебя в лавке блат.
Я представил себе, как будет больно женщине отрывать клейкую ткань. Часть клея – без вариантов – будто вживется в кожу. Потом надо будет до красноты тереть злополучное место пальцем, скатывая грязно-серый шарик. «А она короткопалая, с необъятной грудью… Не самая удачная комплекция для таких телодвижений». Наверное, переживания за предсказанные неудобства невольно отразились на моем лице. Иначе с чего было женщине «добивать» меня «извращенцем» после недавнего «хулигана»?
Сейчас, через столько лет, складывая коллаж из своей немыслимой мысли о таинственной, интимной с официанткой связи, глыбы ее короткого тела, злобного лица человека, познавшего все о насилии унижением, измученного недобрым эхом, каким жизнь отзывается на наши стенания… – я, пожалуй, соглашусь с ее правотой. Извращенец. Вольно было выпендриваться – писатель, как-никак из самой Москвы. Пусть и самоназванный. Это о писательстве. Но поди проверь. Зато штамп в паспорте со столичной пропиской… Москву-матушку не отменишь! Даже из Питера такой фортель немыслим.
Да, я довольно двусмысленно, фривольно даже предложил женщине почитать перед сном.
Три оставшихся до счастливого возвращения в цивилизацию дня мне было предписано безропотно подъедать то, что давали, и любой ценой воздерживаться от эксцентричного юмора. Причиной послужили обнародованные кухней сомнения в достатке еды для всех постояльцев. Если буран затянется. А он затягивался. К тому же макушка, на которую официантка, презревшая чтение вслух, упустила поднос – «Ребром, зараза… Суметь надо при ее-то росте…» – давала о себе знать равномерной пульсацией. Я еще долго скрытно обожал неизвестного мне человека, который изобрел пластмассу. Обидные шрамы лучше любых похорон.
За час до выписки из гостиницы я «растряс» ближайший банкомат, однако «моя» официантка так и не появилась. Я решил, что лютый мороз отбивает все запахи, даже денег, и вознамерился как-то увязать это открытие со здешней моралью, но кукиш так и остался в кармане.
Спустя годы я точно прозрел: да ведь кукиш – это символ непорабощенного мозга! В кармане он, надо сказать, хорошо защищен и от этого еще более ценен, хотя по уму следовало бы ценить беззащитное.
Например, себя на вечно холодном Севере.
Посещение холодильника – вот на что нынче навели меня воспоминания о далеких северных днях. Было еще что-то, но я упустил.
Потирая рукой поясницу – привычка симулянта со стажем, бреду на кухню. Слегка пошаркиваю. За эту манеру, проявляющуюся отчего-то исключительно дома, вовне ни разу такого не приключалось, там я относительно бодр и пружинист, – дочь обзывает меня «стариком-процентщиком». Хорошо бы услышал ее Господь и просто так, хохмы ради, воплотил необидную дочернюю насмешку в жизнь. Цены бы не было моему положению: пожилой, респектабельный и, что важно, сытый банкир. Ведь настоящая сытость – это когда о еде вообще не думаешь, потому что отсутствие ее, даже малейший ее недостаток невозможны, как вчерашний министр на бирже труда.
А пока я принуждаю «старика-холодильника» поделиться накопленным. Он бунтует, урчит нутром, не поддается. Увы, я вынужден свидетельствовать в его пользу: делиться собственно нечем. Ну, почти. Приходится попенять ему на недостаток рачительности, по сути – на мотовство. Один мой товарищ, когда тужится высветить свой недюжинный ум и талант иронизировать над чужими трудностями, говорит, что с моим холодильником классно дерьмо есть: оглянуться не успеешь, а он уже все оприходовал. Я вполне мог бы закавычить слова, их автор частенько повторяется. Он вообще не слишком озабочен интерпретациями. Умно сказанное глупо переиначивать – его незыблемая точка зрения. Такой человек. Но если вменять словам кавычки, то по уму следовало бы обнародовать имя автора, сослаться, так сказать, на источник. А ему еще ох как рано объявляться в повествовании. Не исключено, что он вообще не понадобится. Впрочем, мы столько лет вместе… месте…месть… Пошел прочь, зануда, со своим умничаньем!
Как-то я пытался сочинить пьесу. Кучу персонажей настрогал, а в итоге понадобились всего трое. Два действующих лица и один знакомый пройдоха, взявшийся мой титанический труд к сцене пристроить. Третий не справился. Впрочем, мы оба по-своему оплошали, но он, на мой взгляд, значительнее.
Что же касается холодильника, то его хаятель, конечно же, прав как никто: жрет, собака, за обе щеки и совсем не собака. Давно уже не бросовое в стране электричество, а он его… киловаттами. А платить мне. Хорошо хоть не на этой неделе.
Зато эта дурацкая железяка много чего помнит. Не удивлюсь, если однажды прибегну к помощи альпенштока, кайла и обнаружу в какой-нибудь из подернутых льдами стен… – мамонта. Или яйцо динозавра. Может быть лучше яйцо мамонта? Какое крупнее? Что говорят зоологи? Молчат? Значит, не их профиль. Это другая наука. Яйцелогия.
Холодильник, конечно, не очень велик, но при этом невероятно внушителен своим хо-ло-диль-ни-чьим эго. Проще говоря, мнит о себе слишком много. Однако же управа на него всегда под рукой: вилка в розетке. Он об этом знает и когда почти пуст, будто скукоживается, как приснопамятный сыр в северной гостинице. Чует ледяным сердцем-вещуном, что не ровен час отключат из экономии. Правда, думает, что из вредности.
Мой выбор коршуном падает… Как на всплывшую кверху пузом рыбину… Они, коршуны, в самом деле жрут дохлятину! Я своими глазами видел. Позже проконсультировался – коршун ли? Подтвердили. Я расстроился, выпил, обидно стало за красивую птицу. Короче, выбор падает на початую бутыль вишневого сока. Ему не на что больше падать. В противном случае жертва оказалась бы посытнее. И помягче – охладевшее к людям стекло буквально отталкивает руку. Вот был бы на месте сока фарш! Но фарша нет. Я его на прошлой неделе весь перевел на котлеты. Котлеты слегка подгорели, но притягательность в дым не ушла.
«С корочкой», – взбадривал я себя, сервируя нехитрую трапезу. Амбициозный повар, подозреваю, застрелился бы, не перенеся тягот позора. Даже если позор не публичный. Да и пусть его. Поваров по нынешним временам развелось – проходу нет. Все с амбициями. Юристы с дантистами, пожалуй, уже уступили натиску, не так их много, как когда-то бывало. Или стали они меньше заметны? Ушли в тень вслед за своими доходами и затаились… Так или иначе, утрата одной поварской единицы оказалась бы событием незначительного масштаба.
«Не сметь сомневаться в съедобности моей готовки!» – приказал я себе. Как известно, голод не тетка. В голоде вообще нет ничего женского. Полное отсутствие очарования. Ну, разве что непримиримость, сниженная чувствительность к уговорам… Может быть, может быть…
С каким бы нескрываемым удовольствием я бы сейчас плюхнул ком фарша на сковороду, расплющил бы его сверху настойчивым кулаком и нарек образовавшееся посредством контакта огня металла и мяса котлетой! На худой конец «мясной плюшкой». И пусть все умники в поварских колпаках строем, с песней шагают в жопу! Амбиции у них… Всех в костер амбиций! Не в «Костры амбиций» Тома Вулфа, а в неповторимый «Fallò delle vanita», именуемый также «Костром тщеславия». Такой на закате пятнадцатого века адепты Савонаролы устроили во Флоренции. Палили «греховные» предметы – шикарные облачения, картины, музыкальные инструменты, зеркала, книги… Руку даю на отсечение – среди них были и поваренные. Возможно, та единственная, кладезь котлетных рецептов, по которой я мог чему-либо выучиться. Однако не судьба.
Для начала, отвинтив крышку, я осторожно приближаю обонятельный орган к стеклянному жерлу. Чувство при этом испытываю неуместное, совершенно мимо настроения и уж тем более не по потребности. Переживаю прилив раздражения от «кругом химия, консерванты». А следовало бы возрадоваться, влиться в хор, воспевающий достижения современной науки: напиток, несмотря на пять дней, прошедших со скорбной для него даты, не скис! Цепкий. На его напиточьем гербе должно быть начертано:
«И просроченный чертовски хорош!»
Салютую воображаемому гербу обнаруженным в хлебнице ванильным сухарем. Ему может угрожать только влажность, восприимчивость ко всему остальному давно пересохла.
Завтрак.
Ну что за напасть этот скудный завтрак!
Поесть и еще поваляться.
«Напасть… Я же вроде бы о напасти. При чем тут поесть? Нет, еда, кто бы спорил, всегда при чем. Но не сейчас. Тем более, что еда закончилась. Но после сока с сухарем это откровение переносится легче. Легкомыслие и на жесткой диете остается собой».
«Соберись, легкомысленный на жесткой диете. Думай о важном! Когда же со мной приключилось… переиначивание машинки?»
«Переначивание? Машинка? Что за дурацкий набор слов! Ну да бог с ними, придет и их черед. Пока же следует заняться процессом… Сам процесс я бы описал как низвержение человеческого индивида из непутевых, однако забавных в предсказуемо-скучные».
«Опиши».
«Уже описал».
«Не растекайся. Когда? – был вопрос».
«На первом… Нет, подожди, на втором. Если на втором курсе, то выходит круглая дата. Чем не повод?»
«Уверен?»
«В поводе – безусловно. В дате – никогда. Со счетом никогда не складывалось».
«Согласились. Много еще упущений, но счет… Хм… На отдельном счету».
«Когда трачу. Драма. Чистый Гамлет. И когда не трачу – тоже Гамлет».
«Чистый».
«А то… Проще говоря, с датой по части “округлостей”, вполне мог пульнуть в “молоко”».
«Чем пульнуть?»
«Ну… скажем… бестолковостью. И она – рикошетом, в меня же».
«От “молока” отскочила?»
«А что такого? Порошковое, самый что ни на есть порошок. Сильно спрессованный».
Зато в отличие от цифр и дат с памятью на содержание событий у меня безупречный порядок. Ну… почти безупречный. Островок относительного благополучия среди бесконечного бардака. Неожиданно незамаранный лист на столе, заваленном неудачными набросками жизни и пожелтевшими от времени свидетельствами сомнительных побед. Некоторые в рамках. Не по чину гордые, а по сути – всего лишь не уязвленные упреками в малой значимости. У других стекла потрескались. Наверное, от тщетных потуг разглядеть по соседству что-либо стоящее. Сомневающиеся.
«Смешное соперничество. И невыносимое, как легкость бытия».
«Кундера…»
«При чем тут Кундера? У него с покорением вершин полный порядок. Признанный корифей. Можно сказать – на века… Память? Ну да. Это ведь он – ничего не путаю? – однажды заметил, что темп ходьбы неразрывно связан с памятью? Стараясь что-либо вспомнить, мы подсознательно замедляем шаг, в стремлении же забывать – ускоряемся. Точно. Я тогда подумал, что ночи утренних бегунов должны быть ужасны».
Однако именно неугомонная память о том, что разумнее забывать, а иногда просто необходимо забыть, сыграла в моей судьбе аккордную роль. Еще, конечно, распутное желание делиться нажитым, не приветствуемым обществом знанием (обществом «Знание» тоже) с юной порослью… Оно также отметилось ярким звуком. Может быть, самым ярким. На этих двух крыльях я через считаные месяцы после распределения, в темпе вальса, то есть недолгой грызни, вылетел из педагогического вольера в свободный от предрассудков мир. Пожилой, исцарапанный жизнью коллега по цеху шепнул ободряюще:
– Только не спейся на радостях, иначе будешь корить себя всю недожитую жизнь.
Вам, наверное, интересно: что именно можно было преподавать в советской школе человеку с небывало широкими взглядами? Ну, разумеется, труд! На мое призвание в школе через дорогу от дома спрос оказался вероломно отложен. Пока же обманщица ожиданий всего педсовета и моей «альма-матер» доживала отмеренное, я прельстился трагически осиротевшим кабинетом труда. Право жаль, что гуманитарии столько не пьют…
«Право жаль… Усопшего правожаль весь коллектив…»
Я, конечно же, мог бы встряхнуть традицию, но как уже поделился – судьба уберегла. Традицию, разумеется.
Очутившись на воле, я обошелся без рефлексии. Протекция – «Завтра в девять, не вздумай опаздывать, считай, ты уже в штате» – неловкий и часто не самый удобный фасон для носки, но согревает, и это важно. Через пару дней меня вознесло в пространство безграничной безнаказанности радиочастот. Разумеется, если равнять степень свободы со школой.
– Бездельник, – жестко определила мое местоположение среди занятых мама.
Я на скорую руку в уме поменял первые буквы на две других, «п» и «и» и безоговорочно согласился. Как с мамой, так и с буквальностью выведенного небольшими перестановками определения.
«И все же… курс. Какой, стало быть, курс я тогда посещал?»
«Чувствительная разница: тридцать лет назад или годом раньше? Проще думать “давным-давно”».
«Так и думай, зачем тебе сложности?»
«Уже».
«Уже сложности?»
«Уже так подумал».
Откуда вообще взялась уверенность, что все произошло во времена институтской учебы? Волнение в преддверии сессии припомнилось? Скорее пригрезилось, а не припомнилось. Потому что это полная чушь. Я крайне редко волнуюсь, если не за долгом пришли в тот момент, когда у меня в карманах все форточки нараспашку, сплошной сквозняк. Или другой случай: отдать можно, есть чем, но так не хочется, что опять же в карманах сквозняк… Могу даже вывернуть их для умерщвления ложных сомнений, хотя никакой нужды в этом нет. В конце концов, «вывернутые карманы» – это такой же образ, как «мясное ассорти».
Волнение в упомянутые времена во мне в то время вызывала лишь юбка из шотландского тартана. Точнее, всё, что над ней, ниже, ну и под… разумеется. От одного вида шотландки меня разом укачивало, словно не о Шотландии речь, а о Шетландских островах – поплавках среди неуемного океана.
Юбка была скроена внахлест, и три сыромятных ремешка с латунными пряжками мешали «нахлесту» превратиться в «расхрист». Поистине убийственная конструкция. Сухой «зип» может и не столь изыскан, зато довольно практичен. Обычная молния – тоже. До этого соприкосновения с модой я относился к ней намного терпимей.
Конечно же, в институтские годы дело было, спору нет. И это вне всяких сомнений второй курс. Хватит уже игрищ в слабоумие и беспамятство. После зимней сессии «шотландку» сослали «отвисать» в академке. За прогулы и бесталанность. Довольно спорное суждение, если шире смотреть на дарования, видеть всю их палитру. Там, в академическом, она и зависла на дольше долгого. Сказывали, что вышла замуж, но еще раньше родила. Или все-таки раньше вышла? Тогда выходит, что не «сказывали», а злословили. Словом, мы вполне закономерно и весьма быстро потерялись. К тому же застежки эти на юбке дурацкие… Море жеманства, по-другому не скажу. Мои же вкусы выкристаллизовались день ото дня и успешно дрейфовали к минимализму. Ну и что особенно важно… Вскоре вся моя жизнь, разом, вплоть до покамест неведомой, как и положено заурядному землянину, «итоговой» даты, – в одно мгновение утратила свое волшебно-непредсказуемое предназначение. Взамен она выстроилась чередованием пресловутых «а-а-а», то есть наперед угаданных, обыденных, скучнее скрепок в коробке, дней. Их, дней то бишь, серость и стала самой яркой яркостью. Что обидно: для этой необратимой метаморфозы оказалось достаточно всего лишь единственного, скупого, расчетливого движения руки. Не моей. Доктор сподобился на мановение скальпелем и…
И всё.
Чирей, что вызывающе нагло торчал желто-багровой сопкой в самом центре моего лба, был рассечен строго вертикально. Окажись в руках доктора казачья шашка, я бы мог оказаться разваленным пополам. До седла, если бы был верхом, или до… – ну понятно, если бы просто стоял. Причем обе части были бы абсолютно равного веса. Но фамилия доктора была даже не Розенбаум, а совсем уж никак не казачья – Шлицман. Так что досталось от него только болячке. И хорошо. При том, что все плохо. Даже очень плохо.
Начиналась же эта катавасия, на первый взгляд, ничего, терпимо. Над входом в травматологический пункт барражировала ворона. Я почувствовал ее недоброе намерение и прыжком преодолел расстояние до двери. «Пусть мне и суждено быть обосранным птицей, но это должен быть голубь мира! Кипельно-белый! И ни в коем случае не гриппозный» – такова была моя установка.
Ворона промазала. Установка – это очень важно.
До преступного, врачебного надругательства над моим беспечным и авантюрным будущим (таким оно виделось, и мне искренне верилось, что в этом прожекте я не одинок, даже на авторство не претендовал) чирей выглядел дурно. И еще хуже болел. Изгрызенным острым ногтем кто-то упрямо толкался внутри головы в злополучном месте, настойчиво выискивая точку, где удалось бы пробиться наружу. Я вообразил себе указательный палец, неожиданно появившийся посреди моего лба, и оценил схожесть нетривиального визажа с обитателем мифов, символом духовной чистоты и исканий. «Лобному» пальцу пришлось замереть, несмотря на стремление исполнить восторженный танец вырвавшегося на свободу червяка. Скорбно признать, но замахнулся я не по наросту на челе. Потянул лишь на «единопальца указующего», с единорогом ничего общего не имеющего. От природы и, безусловно, благодаря везению я уже обладал двадцатью. Везение упомянуто в связи с неумелой готовкой, требующей участия крайне острых предметов, и вечно притупленное внимание к этой каторге. Двадцать первый палец был лишним. Но с другой стороны, использованным в иллюзии мог оказаться один из уже имевшихся. Пальцы я пересчитал. На всякий случай. Вспоминал при этом диагноз отца-лекаря, поставленный своему сыну и моему однокласснику:
– По состоянию здоровья ты, сын, клинический идиот!
Это случилось после того, как одноклассник сообщил отцу, что сын его брата, то есть кузен, – полная, не имея в виду фигуру, скотина. И полюбопытствовал: будет ли извращенное надругательство над ним признано судом скотоложеством?
Вот такие пацаны делили со мной школьный класс.
Признаться, реакция чужого родителя была бы мне куда более любопытна, окажись он юристом, а не врачом. Почему? Откуда мне знать! Но раз признался, значит так чувствовал. Наверное, интерес был в детали вникнуть. Впрочем, врач, на мой взгляд, тоже не сплоховал. Знатно отметился. Иначе с чего бы мне столько лет этот текст помнить? С чем-то еще тот доктор, отец одноклассника, был связан… Ах, да, связан был я, он меня развязал. А спеленали меня на призывном пункте. За то, что в туалете, о котором сказать «параша» означало отвесить сему месту неподъемный «респект», я пытался вскрыть себе вены. Вселенская антисанитария, в которой, решил я, моей крови будет уютно, а мне самому… Мне самому будет совершенно по фигу. Наплевать на кровь, на грязь, вообще на все. Важно лишь одно – отыскать подходящий ответ на вопрос Всевышнего:
– Совсем дебил, да?
Так я его услышал. Дословно. Почему-то заранее. Наверное, чтобы успел подготовиться. Очень гуманно. Меня не смутило, что таким манером, гортанно, кавказцы интересуются, в ладах ли ты с собственными мозгами, если не понимаешь, чего от тебя хотят.
«Боже, для чего ты меня оставил?» – спросил я безмолвно странное, вместо «за что?» или, на худой конец, «почему?».
«Нет ничего странного. Очень даже хорошо сформулировал, в точку, – почувствовал я одобрение распахнутой настежь душой. – Всё еще жаждешь услышать ответ? Изволь. Для того, чтобы отдохнуть от тебя, дурака!!!»
На одной руке произвести задуманное мне, можно сказать, удалось. На подходе ко второй фазе кто-то еще припёрся, отважился посетить кисло-говенно-пахучее место. Этот кто-то был здоровым, краснолицым, упакованным, как все мы, в бросовое, выведенное из обращения шмотье. Реакция визитера на увиденное оказалась выше инстинкта испражнения. Я было восхитился в тумане увядания его сдержанностью, потом подумал, что парень, возможно, за другим чем зашел, не по нужде… Тут он принялся орать, заполошный, а на меня снизошло расстройство, что не успел, не отважился призывник наскоро скурить «косяк» заначенный – осадил бы нервы, голос под уздцы взял. Я бы с радостью принял шанс «пыхнуть» напоследок, перед тем как предстать пред главные во Вселенной очи. Мутным пред ясными… Мне это показалось логичным.
Подвел, чмо призывное…
Позже, гораздо позже выяснилось: за мной, горемыкой, парня послали. Искать. Чуйка у кого-то сработала. А ведь я был совершенно уверен, что безразличен всем и вся. По барабану этому миру. Не нужен ему ни в каком живом виде. Ни учителем русского, литературы, труда, ни писателем, ни солдатом… Ни, наконец, сыном.
Возможно, парень, кого мои поиски привели в самое логичное место, сам был не в себе, кто знает. Как еще объяснить, что «чмо призывное» быстро справилось с паникой и вообразило себя моим спасителем. Методы пресечения суицида оказались легкодоступны даже неразвитому уму. Применены они были с избыточной лихостью и, мне показалось, не без удовольствия. Челюсть тихо хрустнула во мне внутренним хрустом, и я утратил естественный прикус. Потом была «Скорая». После нее – неторопливое ковыряние в моем рту, просовывание – между зубов, изнутри наружу – металлических крючков. Просунутое уже в спринтерском темпе было стянуто-скреплено между собой подобием аптечных резинок, только меньшего диаметра и большего сечения. И туже. Зубы оказались спеленутыми, как руки-ноги, но не так обидно. Дюжий санитар, от которого нарочито разило чесноком, покрывавшим другой запах, запретный, наклонился ко мне и сказал-спросил:
– Служить-то с гулькин хуй, год всего. Ты ж с дипломом. Совсем дебил, да?
«Совсем дебил, да?» – отозвалось повтором в моей голове. Ни громкость не потерялась, ни четкость… – ни эхо.
Я узнал эти слова, и светлое тепло наполнило уставшее тело:
«Вот бог».
То, что он матюгнулся, нас даже сблизило. Жаль, что сразу выяснилось – недостаточно.
– Вот же ты… Твою мать! Еще и обоссался, мудак. Я б тебя, у-у-у…
«У-у-у-у-у!» – подхватило мое сознание.
Внутренний звук получился «горкой»: снизу вверх, потом – вниз. «Ревун» – родилось слово. Штормовое предупреждение. Я принял сигнал и мысленно поблагодарил отправителя. «Предупрежден – значит вооружен!» – всплыла мудрость из глубин замутненного событиями сознания. И тут же опровергла свою всеохватность наличием исключений: «Это не твой случай!»
Или это шторм таким образом взвешивал, неторопливо оценивал мои перспективы? Штормам в принципе спешить некуда, хочешь не хочешь, а однажды попадешься ему на пути и… – на тебе, «спета песенка». А песенка у шторма одна. Не раз, к слову сказать, спетая. «Капитан, капитан, улыбнитесь…» – начинается она прямо с припева.
«Больше слов, других шторм не знает. Но ему и этих достаточно», – возникла загадочная уверенность.
Еще мне показалось, что медработник тоже не может вспомнить какие-то слова, не справляется. Таким от натуги он стал багровым.
Тут в палату, а вместе с ней и в игру вступил отец моего одноклассника. Доктор. Он в зародыше пресек приближавшуюся расправу. Удалив разгневанного санитара, доктор спросил как-то очень по-доброму, по-приятельски:
– Что, так сильно с матерью поссорился?
– Нет, – удивился я как вопросу, так и ясности собственного ответа, пусть и сквозь зубы. – Мы вообще не ссорились.
– Чего ж тогда она тебя от армии не отмазала? И вообще, как ты после института… Военной кафедры не было?
– Нет, не было. А у мамы есть. У нее… принципы.
– Ну, вы, семейка, даете. Ладно, у меня с этим проще. Будешь годным к нестроевой и пошагаешь домой… Вразвалочку. Или нога за ногу. Для пущей убедительности. Правда, числиться будешь на голову слабым, но тут ты, брат, сам себе неудачно выбрал… Расковырял, понимаешь, руку стеклом. Ранку я заштопал, но это больше для видимости, чтобы у комиссии меньше вопросов. Вот так, по старой памяти… Сечешь?
– А Сашка? – поинтересовался я судьбой одноклассника.
– В погранцах мой обалдуй. Уже две недели как. На него все свои принципы истратил. Теперь вот ночью не сплю, а днем жена пилит. Ладно, тебе скажу: занимаются уже Сашкой. Повезет – так еще до присяги домой вернется. Будет тебе в компанию еще один слабоумный. Ничего, нынче жить много ума не надо. Скорее уж наоборот. Так проще. Давай-ка выпрастывайся уже. Мыться, переодеваться, горшок, спать. И как можно крепче. Маман твоя сюда мчится. Но для этой пули своя цель есть: офицерик из комиссариата подъехал, еще не знает, болезный, что его ждет.
До меня мама добралась поздно вечером. Я совсем непритворно спал, но на звук двери и шепот двух женщин – в одном из них, в вопросе «почему?», я признал мамино утрированное «ч», – на секунду вынырнул из уютной тьмы. Правда, с ответом на первый вопрос, как и на все последующие, мы разминулись. Я даже не знаю, надолго ли она задержалась в палате.
Через неделю я уговорил Сашкиного отца не подавать документы на комиссию. Что уж он там написал в моих бумажках – только ему самому и ведомо. Но когда еще через пару дней я заявился в военкомат и покаялся в том, что чудил спьяну и несознательно, потому что девушка бросила, а у нее отец умер, тогда как мой еще раньше… – меня приняли как родного.
Я так толком и не разобрался, что в то время со мной творилось. В результате удовольствовался суждением Сашкиного отца:
– До сих пор был уверен, что среди всех знакомых только меня судьба сыном-дураком наградила. Матери привет передавай. И скажи: сочувствую.
Особо изысканно моя болячка на лбу подличала в темное время суток. Внутри нее пробуждался несклепистый гном. Точнее – существо намного «гномее», чем самый мелкий из мыслимых гномов. Оно так и эдак примеряло чирей изнутри. Как шляпу. Волосы «самый гномистый гном» стриг коротко, и были они жесткими, как проволока. При этом я совсем не уверен, что за эту жесткость ответственна стрижка, а не гены. Гномы, если судить по фильмам и книжкам, весьма упертая живность. Я бы даже сказал: несокрушимо упертая. Не о такой ли стойкости думал Маяковский, предлагая переводить людей на гвозди? Жаль, что был услышан. Трижды жаль, что был понят слишком буквально.
Испытания, ниспосланные мне по ночам, были доступны для понимания разве что кофейной джезве – раз в неделю я вычищал ее жестким проволочным «ершиком». Шесть прочих дней посудине полагалось накапливать аромат. Вычитал где-то, что казаны для плова не следует часто мыть, ну и перенес экзотический опыт на собственные заурядные нужды. Нелениво перенес, однако же, заметьте, в угоду лени! Проще говоря, с выдумкой. Если одним словом – то творчески.
Я терпел долго, сколько мог. Так до последнего верят в чудесное избавление от визита к «садисту-целителю» только жертвы атак зубной болью. Я терпел вопреки страданиям, здравому смыслу, заклинателям с телеэкрана, советам друзей и отчаянным предложениям недругов раскалить на огне портновскую иголку и «ширнуть» ею прямо в боль.
– Ага, – отвечал. – Только лучше выбрать шило. Или штык. Штык ведь он – молодец?!
В идее с портновский иглой далеко не последняя роль отводилась переднику. Продуманность недружелюбных планов всегда восхищает. Ожидались вонючие брызги, избежать которых хотелось всем, но в первую голову вероятным исполнителям экзекуции, они же авторы лечебной методы. Ни у кого в личных хозяйствах фартуков-передников, понятное дело, не числилось, а выносить из дома на поругание «семейную собственность» казалось старомодно-предосудительным. Это сильно укрепило мои позиции труса. Даже сильнее ироничной издевки насчет штыка.
Почему-то никому не пришло в голову, что навредить себе предложенным диким образом я мог самостоятельно. И без фартука. Например, в ванной. Разделся бы догола… Или не совсем догола, если неугомонные кровожадные доброхоты вознамерятся порадовать душу моим знахарским вывертом. Только держаться им от меня пришлось бы подальше, разу уж не нашлось у них сраных передников!
«Почему сраные, если они… передники?»
«Потому что такова фигура мысли. И вообще, передник следовало бы повязать зеркалу».
«При таком раскладе – вообще провальная история выйдет. Как, спрашивается, попасть иглой в цель? Не на ощупь же в собственное лицо иглой тыкать?!»
«Хватит уже… Не видишь, что ли: глаза от одной мысли о сближении с иголкой щурятся, как азиатам не снилось».
«Так ведь ты зеркало в фартук задрапируешь – какой там глаза рассматривать!»
«Уел».
С неизбежностью муравьиного нашествия на труп таракана в права вступил день, когда я отчетливо осознал: от постороннего и, что особенно важно, профессионального вмешательства мне не увернуться. Для начала это нерадостное открытие отправило меня на поклон в местную поликлинику. Оттуда я был перенаправлен в межрайонный травмпункт. Перенаправлен спешно и не слишком вежливо. Как случается оказаться перенаправленным любому другому индивидууму, неосмотрительно провинившемуся нездоровьем перед отечественное медициной.
– Травмпункт… – поразил меня адрес.
«Это что же выходит… – задумался. – Кто-то, соблюдая инкогнито, засветил мне болячкой в лоб? Забава такая чужеродная. И она, зараза, болячка, во лбу… залипла. Иначе травма никак не выходит, нет травмы. А при отсутствии травмы – как в картину мира этой долбаной регистратуры прокрался травмпункт? С какого боку, сердешный, подобрался?»
– Да мне туда как слепому в театр! – отозвался я иллюстрацией на очевидную неувязку.
Вскользь подумал, что в театре слепому все же могут порадеть. Например, пересказать коротенько действие. Театр, как правило, ценят добрые, небезразличные люди. Шепот их не смущает, если шепчут они сами. Тяга же к высокому в принципе похвальна, даже если похваленный не может взять высоту в силу обстоятельств.
– Слепой, говорите, в театре? Ну, насмешили. Да кого сейчас чем удивишь?! Вон третью столицу подыскали. Дамаск. Она же Южная. Или Беспокойная. Кому как нравится. Не глупите тут нам! Ступайте, куда сказали, – ответили на мое скрашенное сарказмом и образом удивление так, будто я насорил глупостью, но избавлен от трудов прибрать за собой. – Там ваш доктор.
Мотив переадресации нас с бедой оказался незамысловато простым: в травматологическом пункте шлифовал таланты и навыки хирург, оформленный в поликлинике на полставки. Так сложилось, что именно в тот день он отрабатывал вторую половину ежемесячного вспомоществования, то есть не «поликлиническую» его часть. Таким образом мой маршрут оказался скрупулезно выверенным и фактически безальтернативным, если не принимать во внимание возможность протестного переезда в другой район.
Хирург, пошлепав губами – вот уж не думал, что мой чирей для кого-то может выглядеть аппетитным, – распорядился:
– Приходи ближе к полуночи. Лучше еще позже. Или это уже выходит раньше? Хм… Не лыбьтесь, юноша. Даже если доктор ненамеренно вас развлек. Доктору сейчас не до ерунды. Два перелома. Один как есть весь открытый. Слышишь орет? Сломана нога, а орет рот. Такие вот несуразные сложности в человеческом организме. Хм… Еще ухо пришить. Потом передохнуть. Передохнуть обязательно. В твоих же интересах. Ты же не хочешь, чтобы я с устатку неаккуратно внешность тебе перепахал? Вот то-то же. Доходчиво? Правильно кивнул. И вообще, послушай… Ты, друг мой, не торопись. Подумай глубоко, то есть «энергозатратно»: может, само собой рассосется? Это чтобы ты понял: вершина медицинской помощи – когда оно само… Ну не так, чтобы совсем «само», а по докторскому, заметь, наущению.
– В ужасе перед вашим искусством, маэстро? – схохмил я рисково и от этого чуть хрипловато. Иное объяснение неожиданной хрипотцы: долго перед хохмой молчал.
– Гуляйте, господин юморист, – подтолкнули меня к выходу. – И глядите, лбом ни во что не впечатайтесь. Иначе внутрь чирей прорвет, мозги загноятся, не до шуток будет. Правда, вас тут с такими мозгами… Сказал же – ближе к полуночи подтягивайтесь, с другой ее стороны. Если не оборотень. Луна полная. Хм… И не забывайте, что справка понадобится. Бумага казенная для тех мест, где вы пребываете. Просто так каждому встречному, на лбу меченому… хм… справки не выдаются. Их писать нужно, печатями содержание скреплять. Словом, думайте, вьюнош, над компенсацией трудозатрат. Это для вас не чересчур умно? Не перебор? Нет? Вот и ладушки. Думание – процесс чертовски пользительный. Сама попытка уже роднит с интеллигенцией. Хотя то еще нынче родство: шиш с маслом на скатерти и их же жидкая версия в чашке. Хм… Однако самолюбие! Самолюбие – оно в теплой ванне нежится! Вот и вы свое искупайте. Не сочтите за труд, освежите.
– Мы на «ты» или на «вы»? – зачем-то решил я прояснить.
– На как сложится, – ответили мне с хмыканьем, что, я так понимаю, было скромным проявлением восторга от собственной находчивости.
Пройдет время, лет этак с десяток, никак не меньше, и на меня снизойдет понимание масштаба совершенной ошибки. Но жизнь – засада. Той роковой ночью ни от одной живой травмпунктовской души – других, слава богу, там не было, – я не удостоился и убогого намека на то, что моим страданиям, в сущности, почти вышел срок. Безусловно, награда за перенесенное испытание могла бы превзойти любые надежды, потому что… Потому что третий глаз – это настоящее чудо! А я, идиотина, добровольно ослеп на него под скальпелем. Исключительно по собственной дурости. Ни разу не попользовался, вообще ничего не понял, не ощутил. Только потерю неясного. Вот как бывает. Но откуда было костоправам, латалам телесных дыр и пришивалам отнятых частей обо всем этом знать? Эскулапы-то тут при чем? Они о моих нераскрытых возможностях ведать не ведали. Намекни им – кто бы это мог быть? – все одно отнеслись бы с недоверием. И уж точно не поспешили бы поделиться открытием черт-те с кем. «Черт-те кто» – это, разумеется, я. Хотя странно… Мне казалось, что именно тогда, в девяностые, у самого их истока состоялась закладка монументальной традиции делиться с кем ни попадя, то есть с массами, тем, во что сам не веришь.
До меня хирургический инструмент, возможно, был применен для нарезания колбасы. Еще версия: им вскрывали консервы. Я отчетливо различал на лезвии налет чего-то инородного, явно пережившего дезинфекцию или попросту избежавшего ее. «Это всего лишь лоб, – успокаивал я себя, – то есть кожа и кость». Красок к переживаниям добавляло мое обоняние, в кабинете пахло не медициной, а домашней кухней. От докторского халата тоже: котлетами и грибным супом. Грибным супом от рукава. На беду свою, я с детства оказался приучен к тому, что домашняя еда – залог здоровья. Так все и сошлось, одно к одному: нужно было сдаваться, и я нужду не подвел.
Частью попы я чувствовал скрутившийся валиком дерматин видавшего виды сиденья и холодный металл в прорехе. Думал при этом: как странно, что одна и та же часть тела по прихоти мебели оказалась в разных климатических условиях. И еще: что бы это могло означать? Вывод был ясен: в одной половине бьется горячее сердце, в другой застывает холодный ум.
На самые брови мне пристроили пластиковый козырек. Длинный, прозрачный, темно-зеленого цвета, на круглой резинке. Такими резинками раньше владел всякий уважавший себя и рассчитывавший на уважение школьник. Ее современные воплощения – «Мерседес» с водителем у школьных дверей, каникулы на Бали, если родителей в бизнесе не нае…бали.
С завязанными по краям петельками и натянутые на пальцы резинки превращались в компактные и трудно отслеживаемые рогатки. Одно удовольствие было скрытно пулять из таких на уроках, поражая безглазые затылки одноклассников.
До восьмого класса, так сложилось, я с постоянством подневольного делил последнюю парту с толстяком Антошей. Его пальцы-сосиски слишком долго сохраняли следы от круглой резинки, поэтому учителя легко и привычно вычисляли в нем хулигана. Тем более, что ни снайперским глазомером, ни реакцией кобры Антоша не обладал. И лицо его слишком долго сохраняло выражение щенячьего восторга от собственной проделки. Зато дрался Антоша за друзей героически. Он бил обидчиков, словно кувалдой, невзирая на проигрыш в возрасте. Поэтому кроме учителей с ним никто старался не связываться. Случалось, что и учителя пасовали перед насупленным и набычившимся переростком.
Мне в школе везло, потому что я был худым, метким, быстрым. То есть мог действовать дерзко и исподтишка. Но еще больше, поскольку плотно дружил с Антошей и тем самым делил с ним ступень на лестнице доблести.
Я полулежал в прохудившемся кресле, до зуда под пломбами напоминавшем стоматологическое. Смотрел через козырек на зеленый мир и думал, что синий мир был бы в этом убогом месте красивее. Загадочнее, что ли. А так… Если наш мир был создан Богом, то я не хотел бы им быть. Как-то так или близко к этому выразил свое отношение к миру людей некто Шопенгауэр. В самом деле: чем лукавый не тешится, пока бог почивает?! Могёт ведь и мантию стырить. Или чем там пользуются, дабы мы, человеки, вроде как по собственной воле в свое же дерьмо… Да носом, да с брызгами во все стороны…
Кстати, Шопенгауэр – это не мальчуковая фамилия Шопена, купированная незадачливым и ленивым до написания импресарио.
Не думаю, что эти мысли сложились под влиянием неудачных стекол в солнечных очках. Но если дело было именно в этом, то старина Шопенгауэр в самом деле был крут и его мизантропия совершенно оправдана.
Когда-то я носил козырек с синей слюдой, а сестра – с красной. Красный мир мне категорически не нравился, я его отвергал, не сознавая созвучности с предстоящей историей. Той, что невероятно быстро обучила нас любить деньги, как раньше любили людей – цвет не важен.
Собственно, пространство из-под сестриного козырька было не чисто-красным, а с оттенком малинового. Как дряблое и невкусное желе из скучной коробочки, которым меня вечно пичкали на даче. За неестественный цвет я обзывал студенистую массу химической. Неаппетитный мир был уделом моей сестры, ей он нравился. Она съедала свою порцию желе, мою и покушалась на материнскую. В последнем случае часто проигрывала отцу. Тогда он еще был с нами, но как позже выяснилось, уже не весь: без мыслей о нас и планов на наш счет. Наверное, накопленных впечатлений ему оказалось достаточно, чтобы отбыть из одной жизни в другую. Без магии, без всякой мистики, но с адвокатами и битьем посуды. Хотя надо признать, что разбито ее было куда меньше, чем в охоте за надоедливыми мухами.
– Ей расти, – урезонивала женщина, мать алчного до желе мужчину-отца.
– Вот именно, – парировал мужчина.
Вероятно, он разделял мои опасения насчет нездоровых ингредиентов, но что поделать, не мог побороть собственные порочные вкусовые пристрастия.
Родители всегда брали наши козырьки в Архипо-Осиповку на летние две недели у моря. Неотъемлемая часть детского багажа – козырьки от солнца и хлопчатобумажные платки, клетчатый и в горошек, чтобы прикрывать плечи. Плечи обгорали в первый же день и сразу до волдырей. Они обязаны были обгореть, раз специально для этого случая через треть страны путешествовали платки. Тотальная узурпация любых других возможностей. Полная безальтернативность.
Из-за таких, как козырьки, мелочей, которые ни в коем случае нельзя было поломать, и поэтому в багаже они занимали неоправданно много места, родители шумно ссорились: в багажник нашего «Москвича» всё собранное не умещалось. С обидами и взаимными обвинениями они выгружали что-то из своих вещей, а козырьки с комфортом следовали к морю. Однажды я задался вопросом: чей козырек сыграл бо́льшую роль в разводе родителей – мой или Иришкин? Конечно, мне следовало бы без лишних рассусоливаний признать первенство за слабым полом. Просто из благовоспитанности. Так я и поступил.
Бабушка о родителях говорила, что между ними не случилось ни химии, ни физики, лишь обычная арифметика. Для России, говорила, это не невидаль, вообще не новость, привычно.
– Сколько веков за людей решали – кого за кого отдавать. Вот и выходила любовь по принуждению. А от такой любви дети несчастливыми получались. Потому мы и есть такая страна.
Что она имела в виду под арифметикой? Ясно что: простое сложение. Один плюс один – вышло два. Близнецы. Я и моя сестра. Лузер по принуждению (или все же случайный?) и лузерица добровольная. Звучит как название лекарственного растения, но не лечит. Возможно, с дозировкой сложности.
Сестра шла к сомнительной цели долго, раздумчиво, устремленно. Со мной же всё произошло в одночасье, в раздолбанном кресле травмпункта, по воле раздолбая-врача, бездумно воспользовавшегося моим слабоволием и милосердно одарившего пострадавшую сторону тупой шуткой.
– Чем бы скифы ни болели, – изрек он вроде как в назидание, – а болезни с ними приключались весьма разнообразные, название им было всегда одно: скифилис.
И самодовольно хмыкнул, дебил.
От уничтоженного в зародыше третьего глаза, а это безусловно был именно третий глаз, на моем лбу остался небольшой шрам. Поначалу он был неопрятной дыркой, и мне казалось, что так мог бы выглядеть лоб сына Вильгельма Телля, если бы отпрыску этого персонажа не повезло и рука папаши Телля не в меру дрогнула. Сколько вообще детей было у Телля? Сюжет в общем и целом помню, но вот детали о семье Теллей, хоть какие-то пустяковые подробности – нет. Как смыло их невниманием, а может быть незначительностью наряду с главным сюжетом. Я недавно не сразу смог вспомнить имя главного интригана из «Отелло». Яго, если у кого тоже пробелы. Зато жертва всегда на слуху. Или всё дело в названии?
Наверное, все же был у Телля один-единственный сын. В противном случае легендарный лучник обрел бы право разок ошибиться. И тем самым возложил бы на алтарь многодетности драматизм всей истории. Вряд ли автор пошел бы на такой малопонятный, неоправданный риск. Тем более, что претензию на авторство заявил весьма расчетливый, прагматичный швейцарский народ. Подмешанные к ним итальянцы кантона Тичино не в счет. Больше того: Телль, похоже, невыдуманный персонаж! Жил он, по слухам и прочим свидетельствам, в швейцарском кантоне Ури, постреливал себе из лука по яблокам, и наплевать ему было, на чем именно оно располагалось и что помещалось под ним. Потому как всегда исправно попадал туда, куда целился. Таким был умелым. Именно через меткий глаз, твердую руку и беспримерную отвагу он полюбился самым разнообразным людям, среди которых оказались Фридрих Шиллер и Джоаккино Россини. Они-то и довершили героизацию лучника.
Говорят, «Телль» с непременным успехом идет в Венской опере. Странно, если учесть, что именно против австрийской тирании бунтовали швейцарские патриоты. Неужели однажды в Большом споют и станцуют о киевском майдане?
Через пару недель след от ликвидированного псевдочирея стал скромнее. В конце концов он превратился в едва заметную отметину среди прочих, ранних, времен беззаботного дворового детства: бровь, рассеченная ударом клюшки, светло-розовая полоса на щеке от ни к месту торчавшего из-забора гвоздя… Друзья по двору моему протяженному шраму от гвоздя откровенно завидовали, оттого отзывались о нем нарочито пренебрежительно:
– Цвет бабский, и ни одного стежка. Царапина, блядь!
Я оправдывал визуальную простоту и в этом смысле убогость травмы «козлами-врачами», иногда «суками», порой возвышал голос до «пидарасов» с «хуесосами». (Детский мат – поразительное угодничество. Пустяк, казалось бы, а жизни учит.) Поленились, мол, взять в руки иглу, предпочли стыдные полоски банального пластыря. Знал, конечно, что не в трудолюбии дело, что зря на врачей грешу, хорошие были врачи.
«Самые лучшие».
Так про себя и повторял с извинениями, чтобы не дай бог не аукнулось.
Шить мою щеку не стали на случай скрытого заражения, гвоздь тот еще был чистюля. Правда, до сих пор не понимаю, чего уж было так трястись, когда весь зад уколы уподобили дуршлагу?
Через пару лет завистливых насмешек кто-то из начитанных и романтически настроенных пацанов хлестко обозвал меня «меченым». Вышло уважительно, кличка приклеилась. Так страсти вокруг шрама-не-шрама улеглись сами собой.
Год назад, когда мне стукнул полтинник, я решил для разнообразия обрасти модной четырехдневной щетиной. В ней след от гвоздя затерялся больше чем наполовину.
Впрочем, ни подскочившую, словно в испуге, рассеченную бровь, ни поделенную пополам щеку я давно не замечаю. Зато каждый божий день вижу в зеркале едва заметную отметину в центре лба и непременно касаюсь ее средним пальцем. Выбор пальца не несет в себе и тени скабрезного намека, просто природа выделила его завидной длинной. Странная, ничем не объяснимая потребность движет мной. Даже если я в пух и прах разбит «перебральным» параличом, и незамедлительно потребна капельница с пивом. А лучше две. В обе руки. Прикосновение к шраму сродни нажатию кнопки на невидимом глазу приборе. Неслышный таинственный голос в два слова растолковывает мне труднообъяснимое: почему всего, что нагло хозяйничало и продолжает хамить в моей жизни, никак не удается избежать, а исполнившихся желаний – муравью не напиться.
– Так сложилось… – умиротворяет он мой неродившийся и скупой на бессмысленность внутренний бунт.
Наверное, все потому – должно же быть объяснение?! – что на четверть, а может и на всю половину я – немец. Как выяснилось. Или все это вранье? Семейные предания семьи, которой никогда толком и не было. Почему бы и им не оказаться такими же, под стать выдуманными? Как бы там ни было, но хорошо, что скрывали их в доме добротно, будто швы у хорошего скорняка. Не то быть бы мне битым своей же компанией. С одной стороны, Гитлер так и так капут. Даже если не верить, что покинул он нас там и тогда, как рассказывают в учебниках. Но как не заехать в глаз немчуре, «прибившейся» к пионерии и патриотической дворовой шпане?! Это, я вам доложу, не каждому под силу.
Эскулап что-то неясно чувствовал. Будто руку ему кто отводил, взгляд туманил. Я запоздало, однако же догадался об этом. Вернее – додумался. Задним умом все мы дивные мудрецы. Не зря же в последний момент доктор без причин заартачился, заныл, что сил у него нет, что электричество по ночам «неуверенное». Якобы сам я виноват: припозднился. Будто не он, а кто-то другой уговаривал меня не спешить.
– Зачем вам много электричества? – ехидно дознавался я. – Вы же не пытать меня намереваетесь?
Он мне: через десять минут смена, мол, закончится, а ему еще отчеты варганить про серебряную вилку в бицепсе, про челюсть, скорбно порушенную в трех местах.
Я ему свою линию гну. Про то, что весь «истомился жить в отсутствии таких важных деталей».
– Кстати, серебро в организме, каким бы образом оно в него ни попало, – это большая удача. Здоровья прибавится, – одарил я доктора щедрым познанием.
И рассказал, как в пионерском лагере, в старшем отряде, я алюминиевой вилкой себе губу проткнул, чтобы рассказать про змею и уломать старшую пионервожатую в угоду ответственности за детские жизни высосать кровоточащие ранки. Мне было доложено, что трех зубов в ряд у змей не бывает и это «царь лужи» засветил мне в губу серебряным трезубцем, пока я разглядывал на глади «свою тупую пионерскую рожу». За «пионерскую рожу» можно было ответить перед начальником лагеря, так что беглый поцелуй в щеку за молчание я всё же выпросил. Правда, сопровождался он «малолетней тварью», «шантажистом», «стукачом» и «пидором».
Доктор, казалось, меня не слушал. Моя история его не зацепила. Лишь раз, когда я в пылу достоверности припечатал себя как бы чужими устами «пидором», он глянул на меня по-особенному, но, очевидно, не впечатлился. И опять заладил свое, закрутил шарманку, что в оставшиеся теперь уже пять минут ему со мной и с бумажками никак не сладить. Но что особенно важно – мне самому следовало бы понимать невозможность исполнения всех и даже некоторых желаний, потому как я «не первый года замужем», а он «не золотая рыбка». Совершенно бредовый симбиоз.
Мне было невмоготу. И физически, и отступать. Я уговаривал, умолял, давил клятвой Гиппократа. Он, видно, вспомнил о клятве, дал слабину, кивнул. Первый раз неуверенно. Потом четко, утвердительно, почти по-военному. Сообразил, наконец, утомленным трудами мозгом, что не все случаи жизни прописаны в клятве. Клятве не до деталей. Заниматься же крючкотворством – пошлость и грех, потому что в любом случае выйдет клятвоотступничество. А вот неконфликтно додумывать недостающее, аккуратно привносить в клятву крупицы современности… – такое никому не возбраняется. Так родился запрос на сверхурочные.
По тем временам доктор много взял, целых пять рублей. С работой уложился минуты в три, включая манипуляции с козырьком. Сейчас, наверное, у него большой бизнес, с такими талантами люди не пропадают.
А козырек в моем детстве должен был быть желтым. Сестра мечтала о таком же. Но мама строго заметила, что желтый – цвет разлуки, он отвратительно защищает глаза от солнца и хорош только в густом тумане. В туман же лучше сидеть дома. Разлука, туман, желтый цвет никак не хотели жениться в моем детском мозгу, пока в опустившемся на улицы «молоке» лихой таксист не сбил девочку из семьи японского дипломата.
Эта драма никак не сказалась на нашей с сестрой участи. Я насчет того, что в туман лучше сидеть дома.
Наша мама не давала повода нам, своим детям, гордиться ее исключительной принципиальностью и твердой последовательностью: она немилосердно выставляла нас, не до конца растормошенных, в уличную промозглость будничного утра, набрякшего серым, тяжелым туманом. Из-за сырости я называл туман «полудождем». Я до сих пор помню, как болезненно мне хотелось поспать. Вот прямо как сейчас. Но сейчас боли нет. И сейчас можно. Хоть до самого понедельника. Если сил хватит. Сил на сон. Смешно.
«Спать, валяться. Мечта…та…та… Та-та-та… Расстрел мечты. Однако стоит вставить между этими двумя буквами третью, «р», и эта автоматная дробь уже будет про кота, чижика и собаку. Так фарс сменит драму».
«Смерть – драма?»
«Смерть мечты – безусловно».
«А человека?»
«Возможно для окружающих. Избранных окружающих. Кого человек при жизни избрал для своей любви. И любил».
«Спи уже».
«Уже».
На самом деле я немного поторопился. Засыпая, думал, что хорошо бы проснуться отпетым мошенником. Отпоют меня то ли в маленькой кладбищенской церквушке, то ли в такой же часовенке.
«Нет, это будет не мой случай», – выплетал я холстинку истории.
«Твой, твой…» – поломала узор история.
В открытом гробу мне, недвижимому и остывшему до антиприродных значений, все равно было холодно. Я это знал, но не чувствовал. Rigor mortis.
Трупное окоченение.
Оно наступило еще при жизни, но какое-то время удивительном образом не справлялось с ней, не сумело остановить. Другое дело сейчас. Пришло время. Мы с жизнью сдались.
Батюшка часто и резво хлопал укрытыми в перчатки ладонями, напоминая заводного зайца с металлическими тарелками. Только не жизнерадостного в светлом плюшевом безразличии, а призванно опечаленного и в темном. Если в принципе существуют траурные аплодисменты, то батюшка мог бы претендовать на возведение в эталон. Вот только мелко приплясывать под рясой ему не стоило. Это вредило полновесной картине и влекло мысли к карточным персонажам, чьи нижние части тел вечно скрыты перевернутыми верхними.
Кожаные перчатки каким-то скрытым от понимания смертных, неважно, в какой они фазе – «до» или «уже», изменили суть истово выполненного крестного знамения. Батюшка то ли поостерегся, то ли побрезговал – мы с ним были при жизни знакомы – их снимать. Или ступнями бородач выделывал нечто не слишком богоугодное… Кто знает?! Но только Господа осенило:
«Вот же скотина какая!»
И до моего угасающего, но не угасшего слуха из-под рясы вдруг донесся перестук копытцами. Я умершими мыслями улыбнулся находке Всевышнего, поп замер в ужасе, от чего больше – не знаю.
Всё приняв на свой счет, я как по команде встал, весь затекший, не принятый, не готовый пока трезво оценить происшедшее. И не трезво тем более тоже.
«Возрадоваться? Или наоборот?»
– Вот я тебе, каналья! – прикрикнули на меня мультиязычно. – Дурить он, гондон, господа вздумал!
Я, сдувшись, проникся родственным образом, вякнул дежурно-дурашливо:
– Виноват, ваше высокоблаженство!
– Спи уже, муфлон задиристый.
«Отпетый – это понятно. Отпели. Слабовато, убого даже, но состоялось. Почему мошенник? Про муфлона вообще молчу…» – настигло меня в тамбуре перед царством Морфея необязательное. Но для кого-то, наверное, важное. Знать бы еще – для кого. Точно не для меня.
«Не выебывайся. Радуйся, что живой…»
«Так я…»
«Ух ты, какой непростой клиент прибыл!»
Совсем другой голос.
«Недавно бесчувственный, как башмак без подошвы».
«Союзка» – хочу подсобить важным словом. Не выходит.
«Теперь, вишь… – сомнения его, говноеда, карают. Чувство вины – прямо сплошь фортиссимо! Все остальное – как рыбу гранатой глушит», – донеслось ниоткуда.
«Да это я. Как рыбу…» – шепчу сипло туда же, в никуда, и вваливаюсь в сон с невидимой, но ощутимо устрашающей верхотуры.
Разом с головой я погружаюсь во что-то не просто влажное или сырое. Бесконечно мокрое и теплое окружает меня. Я начинаю пугаться, уж не ароматизирующая ли я таблетка в писсуаре пивного бара, где на меня коллективно и самозабвенно мочатся? И понимаю, что неверно так негативно думать о снах. С другой стороны, именно этому меня обучили. Они же. Или те, кто их придумывает. Пишет? Снимает? Точного слова не подберу, слаб воображением, но в одном уверен: то, что получатся, он же конечный продукт, втюхивают нам, беспомощным.
Ни черта не смыслю в технологиях снов. И поучиться не у кого. Возможно, там, откуда все это «рулится», вообще не нуждаются в учениках.
Обычно это самое «там» я думаю с самой маленькой буквы. Вполовину от «…ам». Но сегодня она подрощена до Гулливера в стране лилипутов. Нет, контраст еще больше. «Т» смотрит на «…ам» с такого высокого верха, что едва различает буквы. Это заслуженно. Сегодня мне потрафили как никогда.
Любопытно, что из жизни память обычно стирает плохое, а из снов – хорошее. Потому что сны – это другая жизнь? «Очная», «заочная»… Как бы то ни было, но сегодня я подпишусь под любым дифирамбом устроителям снов.
Я ловец жемчуга в Желтом море. Красота. И я единственный русский на полмиллиона квадратных километров.
«Кто, интересно, их вымерял? Как? Рулеткой или… шагами? Но тогда это… Бог ты мой…»
Именно так, однако.
И Он сачканул, ушел, уклонился от педантизма. Или избежал? Возможно, принципиально не стал мелочиться, поскольку бог мелочей – это вовсе не бог, а его антипод. Проще говоря, слишком круглую выдал цифру в результате замеров.
Я ее принимаю. Как и ощущение собственной исключительности – с таким непривычным почтением меня с разных сторон изучает тутошняя треска. Она, на мой взгляд, вполне обычная, заурядная, совсем не желтая. Разве правильно в Желтом море водиться не желтой треске? Лично я этот диссонанс категорически не одобряю.
Вне всяких сомнений, я для трески в новинку. Впервые в жизни такого видит. Экзотика! А вот я так даже вкус ее соплеменниц припомнил. И вкус сопутствующего рыбе пюре тоже. С комочками и не успевшим растаять в быстро остывающей среде маслом. Еще консервированную печень на языке ощутил. С мелко нарезанными вареным яйцом и репчатым луком. Непревзойденная закуска под водочку.
Весело улыбаюсь рыбешке, как старой знакомой, а она зубы узрела – и наутек! Глаза бешеные. Все-таки рыбы очень быстрые, когда не на сковороде. Наверное, у этого экземпляра генетическая память сработала. У меня примерно такая же реакция на вулканы: любопытство преодолеть не смог, да и путь за спиной значительный, жаль списывать в убытки, но свалил с горы очень быстро и в довольно рискованном темпе. Вероятность свернуть себе шею существенно превышала шансы на «нежданчик» в виде извержения. Утром – вежливый же человек – пришлось извиняться перед экскурсоводом и говорить необязательное и лживое про непривычную для москвича местную воду. Совершенно она не слабит, чушь. Но как-то оправдаться было необходимо. Вот и выкручивался в меру находчивости. Удивительно: все мы вроде бы вышли из воды, но если что с желудком не так – грешим в первую очередь на нее, родимую. На ее несвежесть. К моему вранью это отношения не имеет, но я подумал, что мои личные корни унизительно тянутся к тухлой воде.
Больше на Камчатку я ни ногой.
Успокаивающе и безуспешно помахиваю вслед рыбешке рукой. Понимаю улепетывающую треску лучше, чем иных людей. Жаль, что мне не пришло в голову принести ей извинения за ущерб. Невольно, однако же с аппетитом нанесенный ее тресочьему роду.
Не поторопился с вежливостью, а следовало бы.
Ощущаю неявное движение за спиной, но тревоги нет. «Сторожевые» волоски на руках шевелятся в блюзовой пьяноватой расслабленности. Тем не менее время от времени инстинкты желательно перепроверять. Бесконтрольные, они раскисают или, что хуже, отбиваются от рук, начинают вести себя кое-как, шалят, шельмуют нас, без того нервических, дерганых.
Поворачиваюсь неспешно, наслаждаюсь возможностями, дарованными средой, где такому неуклюжему персонажу, как я, даровано удовольствие являть необычную легкость и даже своего рода изящество. Восторг от собственной грациозности длится недолго, я в ту же секунду нервно сглатываю, ощущая, как единственная найденная мною жемчужина беспрепятственно проскальзывает в горло. Набедренная тряпица оказалась лишена карманов, и пристроить находку было некуда, только в рот. Остается припомнить, в каком фильме я подсмотрел этот трюк, потом найти и придушить режиссера. Или кутюрье, сконструировавшего мой актуальный наряд.
Кореяночка. Вне всяких сомнений кореяночка, разрез глаз выдает. Выясняется, что в грезах и особенно под водой я уверенно различаю типы азиатских лиц. Наяву все иначе. Наяву мне и со славянскими сладу нет. К своему глубочайшему стыду никак не могу запомнить лицо нашей новенькой почтальонши. Трудолюбие и усердие на нем – помню, а все остальное – словно вымарано. Когда она попадается мне навстречу без потрепанной служебной сумы, с рассосавшимися в щеках и надбровных дугах инъекциями человеконенавистнической набыченности, я прохожу мимо и не здороваюсь. Соседи, хватило ума, как-то раз попеняли на мое несообразное поведение. Видели, как я мимо почтальонши прошагал без приветствия. Даже кивок зажал. Подумали, что и на такую мелочь поскупился. Хам, одним словом. А значит, следует быть предельно осторожными и предупредительно вежливыми. То есть вежливо предупредить о недопустимости невежливого поведения. И как уже было замечено, не нарываться. А уж коли совсем невмоготу душе – так вопрошает к справедливости и всеобщему взаимному обожанию, – то лучше вообще из дома не выходить. У соседей, судя по всему, душевный накал оставался «в рамках», поэтому они проявили себя людьми обходительными, я мог бы сказать – любезными.
Соседей я, кстати, признал. И не кстати, если уж на то пошло. Отбоярился от прилипчивых воспитателей спонтанным нравоучением:
– Необоснованное дружелюбие с вероятными незнакомками, друзья мои, милостивой судьбой заключенные со мной вместе в одну сложенную из кирпича коробку, может оказаться весьма и весьма чреватым. Так в Писании сказано. По памяти не процитирую, а перевирать – боком выйдет. У Ленина со Сталиным тоже найдется похожее, многим боком вышло. Достоевский с Тургеневым только об этом и писали, а президент наш, молва донесла, с моста… через незнакомку рухнул. И через перила тоже. Молва, может, и привирает, а народ – тот всегда правду говорит. Я в самом деле не узнал почтальоншу. Вот хоть убейте. Умом понимаю, что намеренное манкирование знакомой женщиной – непростительное проявление дурного воспитания, нрава, настроения, наконец. Но вспомнить, кто эта очаровательная, будто волжскими ветрами принесенная к нам незнакомка, как ни силился, – не получилось. Вы непременно меня поймете, ни на миг не сомневаюсь. Вы ведь люди интеллигентные, мы с вами одного круга… – мягко пожурил я в финале радетелей этики стилизованным под политическую конъюнктуру призывом Маугли.
Лишил неплохих, допускаю, людей дара речи, годности к пониманию происходящего и, слава Всевышнему, желания впредь когда-либо вступать со мной в разговор. По любому поводу. Даже самому вопиющему.
– В этом весь ваш покорный слуга, – сообщил я пятью минутами позже зеркалу в своей прихожей, шутовски раскланявшись на три стороны. – И поверь, любезное мое, глумливое отражение: нет общения – нет и последствий! Без электричества руку током не ударит. Это сказал… Кто открыл электричество? Кого первым шандарахнуло? Может быть это я, раз не помню?
А ведь, казалось бы, чего было огород городить. Так просто исправить неловкую ситуацию. Вот окликнула бы меня почтальонша однажды:
– Что это вы рожу от меня воротите, как от проходимки какой?!
А я залыблюсь непонимающе, будто только что всплыл из глубины трудных дум на манер шарика с гелием и призывом здравствовать Первомаю:
– Ба! Да вас и не узнать. О как расцвели!
И шасть сей же момент в список душевных, очеловеченных, заслуживающих… Не свинья какая невоспитанная, а самое что ни на есть Homo, но сильно задумчивый. Обременен чем-то важным. Возможно, что непросто важным, а жизненно необходимым. И не только для себя самого, вообще для людей. Типа: «Где, сука, этот долбаный чурка со скребком?! Люди, мать его, ноги на льду ломают!»
Иногда, разминувшись с кого-то напомнившей мне женщиной, особенно если лицо ее натружено мизантропией, от нечего делать запоздало гадаю: почтальонша это была или не она? Одно хорошо: почтальонше я скорее всего еще более безразличен, чем она мне. Приведется однажды угадать «письмоношу» в партикулярном без сумки и поздороваться – не факт, что мне ответят. А невежливость меня задевает. Ой как задевает… Иногда прямо-таки бесит! Так что я не переживаю: дополнительные причины для расстройства мне не нужны, их и без того хватает, хоть в сеятели подавайся.
Но сейчас я далеко от дома и не жду ни счетов, ни извещений, ни устных разъяснений ранящих обстоятельств, по которым многие блага цивилизации более не для меня. Я далек вообще от всего. Я в Желтом море. И у меня здесь компания. Ощущение такое, словно я выпрыгнул из окна с сумасшедшей верхотуры, а у самой мостовой вдруг одумался и повернул назад. Но ошибся окном, домом, улицей, городом, страной. Очень, надо сказать, грамотно ошибся. Такое для меня редкость. Последний раз на службе дело было: пропустил ошибку – не описка, а натуральная диверсия! – в фамилии главного заводилы по делам спорта и молодежи. С другой стороны посмотреть, встречаются имена и фамилии, а иногда комбинации из того и другого… что грех не воспользоваться. На прошлой работе мною руководила Жанна Олеговна Пенкина. Легко догадаться, почему табличка на двери ее «кельи» воспроизводила имя с отчеством дамы полностью, выпадая вслед за директорским кабинетом из привычной для бюрократии лаконичности.
Девушка, заинтригованная чем-то на дне, проворно переворачивается, шевельнув ластами, словно русалочьим хвостом. К слову: русалки хоть и определены фольклором как существа женского пола, однако в том или этом смысле скорее всего бесполезны. По крайней мере я, сколько ни буду силиться, не смогу припомнить ни одной сказки, воспевавшей такое сближение мужского и женского. Правда, есть сказки для взрослых. Но я их избегаю. Явных причин для этого нет, а значит – самое время воскликнуть «ура» в радости! – и отклонений тоже. В обычных же, то есть детских сказках мужские особи при виде русалок вообще ни о чем таком не думают. Им бы щуку с тремя желаниями да жабу со стрелой в заднице. Вот тогда бы они да-а… При этом все как один априори богатыри. Даже если необученные дураки. Или нежные душой принцы.
Фольклор, короче говоря, дело тонкое. Никак не толще Востока. А кореяночка по определению должна быть из Кореи. Из любой, их пока две на выбор. А Корея – азиатский Восток. Словом, Восток, откуда ни посмотри, одинаково загадочен. Этим, собственно, и притягивает. Как любая экзотика, если речь не о вирусологии.
В моем случае, слава богу, русалка – всего лишь образ, навеянный придуманной человеком «обувью» для быстрого плавания. Или все было наоборот? Мне приятнее думать, что первым ее изобрел Леонардо, вторым – француз Луи де Корлье, одним из последних – Бенджамин Франклин. Правда, Франклин, фанат плавания, придумал ласты для рук.
Проще говоря, мой мозг при мысли о русалке не вскипает от сшибки желания с непониманием – «как»? Образ же!
В немыслимом пируэте обнаженное тело кореяночки соскальзывает в глубину вдоль моего совершенно ошеломленного, ошарашенного. О-о-о-о… Она же меня не видит! У нее свой сон, и меня в нем нет, а в моем она есть. Офигеть. Интересно, какого цвета мое лицо в Желтом море, если кровь в самом деле прилила к нему так сильно, как я это чувствую? И как много во мне крови, если с лихвой хватает на верх и на низ. Какая-никакая репутация у меня есть, недели не минуло с последнего подтверждения, а разволновался, как последний пацан. Он же первый и в первый раз. Неловко. Оглядываю себя: вот это да! Эк же значителен я в Желтом-то море! Ну да не мне одному фартит: кореянки тоже, скорее всего, с такой грудью и бедрами в природе не водятся. Если только в каком-нибудь «кимченуновском госрезерве». Нам, простым русским ловцам жемчуга, туда по-любому хода нет. А когда-то, возможно, был. Стоит поспрошать древних мидовцев совковой огранки, у них чердаки должны проседать, захламленные накопившейся памятью. Если было такое дело, скрывать они вряд ли станут. Сейчас время инстинктов, а тайны, особливо пикантные… Тайны стоят денег. Их я могу обещать. Свинство, конечно, обманывать стариков, но как еще с любопытством сладить?
Не передать, как печально мне оставаться для девушки невидимкой. Именно сейчас, когда я… Не буду уточнять, слов не подберу, все они для подобного случая кажутся неподобающе незначительными. Или все-таки есть какой-нибудь способ обратить на себя ее внимание? Должен быть, если все это не подстроено издевательства для. А кстати… северянка она или все же с юга? Хозяйка первых карательных зимних Игр или из гостей? Из тех, что присоседились под рукоплескания мира?
«Ким как тебя там дальше, чувак, бери билет до Осло, пока недорого, мир уже скидывается на Нобелевку!»
Какая мне собственно разница, из какой Кореи мамзель? Что это меняет? Честь ей, что ли, отдавать, если она с Севера? Тем более, что она без формы. Мы оба… При этом я в фантастической форме, а уж ее формы… – черт, черт, черт!
«Но пасаран, маленькая!» – громко булькаю первое пришедшее в голову и понимаю, что первое как раз и следовало пропустить как замазанное тестостероном.
«Эй! Эй! Ты куда?»
В голове при этом откликается эхом недавний телефонный диалог с бывшей, и без спроса туда же врывается неприятный вывод:
«Точно оленевод. Эй! Эй! Кола Бельды… Косенький, но свой. В смысле, не китаец и не киргиз».
«Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним…»
Ну, хоть это вспомнил. Он, правда, «Эгей!» пел, по-моему. По-своему. Всё равно близко. Будем считать, что я ученик оленевода. Нет, лучше младший оленевод. Ученик старшего оленевода, приравненный к младшему…
«Ну куда же ты?! Спугнул, мудила!»
Ко времени бывшую жену и певца с песней вспомнил. Ай, молодца! Проснусь – пошлю бывшей эсэмэску с одним словом: «Права!» Пусть думает, что я с «тварью» смирился. Или у меня водительские права пропали, я же уверен, что она, стерва, их сперла. Чтобы досадить. Теперь строго, по-мужски лаконично требую вернуть собственность. Подумаешь, что машины не было и нет!
«Права – это часть «дорожной карты», которая приведет…»
«Куда?»
«Молчи».
Всё одно – заявится за разъяснениями, а тут мы – старый конь! Глубоко не вспашем, но и… Дальше всё как у народа в пословицах и поговорках. Пора бы уже.
Напыщенный болван. Еще «горько!» заори. Только предупреди заранее, что это не тост, а эмоциональная констатация. Сажа в перегоревшей душе, от которой осталась одна оболочка. На удивление несгораемая. Хранит в себе память о былых пожарах. Ничего больше ей не осталось. Привычный сторож при хламе, уволить которого не выходит, а оплачивать надоело.
Черт, надо было кореяночке про «КИА» что-нибудь выкрикнуть. Клевая, мол, тачка. У моей мамы такая. «Самсунг», на худой конец, оправдать за взрывоопасные аккумуляторы, пусть и бракоделы. У моей сестры такой. Побаивается его, но заплачено много, и возможно, что страх идет «в нагрузку». Как в свое время партер в театр Гоголя к галерке в Малом. Хотя нет, «Самсунг» в пролете. Вспомнил, кретин, как другая такая же особь приобщила меня к визуализации этого слова. «Пидор с резиновым членом» – надули мне в благодарное ухо. Подселил мерзкий образ, подавляющий во мне и без того еле теплящееся толерантное.
Что я несу?! Нет, не об этом надо… Вопрос меня мучает. Ну не то чтобы мучительной мукой мучает, но беспокоит. Беспокойным беспокойством. Они там, в Северной Корее, в самом деле приготовились воевать? Или на испуг мир берут? Если все по-взрослому, то отправятся мужики на бойню и останется моя кореяночка – неважно в какой части света, – одна-одинешенька. Неприкаянная. Преданная. Не в том смысле, что тут же переспит в память о защитнике родины или в награду за предприимчивость с непринятым в армию другом мужа. Впрочем, что мне ведомо об их нравах?! Я о другом: слова совпали, а смыслы нет. Уходя на войну, мужики, хотят они этого или нет, однако же предают своих женщин. Вроде бы и идут защищать их всех разом, но при этом каждую в отдельности оставляют незащищенной. А теперь пару капель неразбавленного сексизма… Возможно, именно по этой причине многие отправляются воевать легко, где-то даже с удовольствием, с азартом, с песней. Им неведомо, что их ждет впереди, хотя надо быть полным кретином, чтобы не учуять в будущих приключениях запах крови. Общей. Той, что не делится на свою и чужую. Зато они неплохо осведомлены о том, что за «клад» оставляют дома.
«Осталось выкрикнуть сексизму в лицо самое большое из самых больших человеческое: «НЕТ!»
«Хорош дурью маяться, протирай глаза, пора заинтриговать бывшую эсэмэской».
«Хоть копейка на счету телефона имеется?»
«Ну ты и сволочь…»
«Спи давай. Сэкономишь».
Какая же мразь этот будильник! Я тоже редкий по тупости молодец. Дурак. Не Иван и совсем не Емеля, то есть не дура…чок, а дурак и есть. Полноценный. Взвел вечером отчаянную пружину, будучи «на автомате». Привычное действие: глаза не видят, голова не варит, руки делают. «На автомате»? Как-то я чересчур нежно о пьяном идиоте, потерявшем себя во времени! Ну, хорошо хоть не в пространстве. Разгромил в пух и прах воскресное утро. Второй раз за год. А ведь год и трети еще не отжил. Блестящая перспектива. Особенно если учитывать сезонные обострения, внесезонную рассеянность и всесезонную тупость. По-хорошему надо бы запустить престарелым скандалистом в стену, да обои жаль. Хотя незначительная ямка вряд ли им повредит. Порваться они точно не смогут, прикипели к бетонной стене ближе некуда. Редкое везение: бронежилет на спине, а стреляют в грудь… Но нет. Ни рука моя не поднимется, ни тем более плечо не раззудится. Этот ненавистный механический хлам, неизвестно где и когда приблудившийся к нашей семье и по умолчанию отошедший мне при разъезде с прочими проросшими семенами рода, по-прежнему хозяину небезразличен.
Кажется, что всю свою жизнь я просыпаюсь под безжалостную скороговорку этого чертова будильника. Неловко признаваться, как часто я был близок к тому, чтобы надавить чуть сильнее обычного на потертые крылышки мотылька, доверчиво растопыренные на плоском спинном кругляше. И оправдание было готово: силы не рассчитал, случайно переусердствовал, с каждым может случиться. Всякий раз в последний момент я пугался и пасовал. Непонятно – чего именно пугался. Скажем: чего-то. За что отвечать больнее, чем за осознанное. К тому же этот коварный притвора так трогательно клянчил пощады! Внутри его давно отблестевшего корпуса приглушенно сходилось, совмещалось несовместимое. Время и вечность. Чья же возьмет? И раздавался смиренный хрип, вдох астматика. А я, черт меня побери, в полушаге от злодейства. Ну как тут сладить с задуманным?!
«Трусло»?
Пусть буду «трусло».
Больше того скажу: «Еще какое «трусло»!»
А ведь найдется кто скажет: «Какой сострадательный и сознательный гражданин». Ему бы, найденышу, еще добавить в позитивном задоре: «Счастья ему, раз он такой сознательный!» И взяться за работу над пожеланием. Пожелал – сделай! Но увы, нет у людей такого навыка. Это вам не «пожелал – выпей!», а выпил – спешно забудь, что пожелал. Потому что неискренность плохо сказывается на печени и на карме.
Так в мозг поступил грустный вывод о природной неприспособленности людей к откровениям в тостах, и былое восхищение кавказскими застольями спешно покинуло пьедестал.
О чем это я? Ну да, будильник – астматик. Так вот, будильничий хрип подействовал на меня совершенно невероятным образом. Я охолонул и устыдился. Скорее всего мне не суждено проникнуть в природу этого звука. Немеханическую природу в абсолютно доказуемо неживом и в то же время безусловно одушевленном механизме. Но гораздо важнее другое: я кое-что узнал о себе. Сентиментален. Бриз, приносящий старость.
«Мило. А до этого не догадывался?»
«Соврать?»
«Если поможет».
Я осторожно возвращаю будильник на тумбочку, чувствуя, как кровь непрошено приливает к подушечкам пальцев – большого и указательного, среди всех моих эти самые ханженские. Им стыдно вместе со мной и в то же время отдельно от меня. Самим по себе. Дополнительно. Причина? Они недоверчивы и всякий раз сомневаются в искренности моих раскаяний. По большей части совершенно напрасно.
Будильник смотрит на нас, на меня и на мои пальцы, с грустью. Он понурил стрелки на половину седьмого и, возможно, жалеет уже не себя, а меня, непутевого, так и не доросшего до понимания, что с предназначением не поспоришь, хотя профукать его очень просто. Даст Бог, взберусь на эту вершину в следующей жизни. Если Он окажется ко мне милостив. Или по недосмотру дарует счастье пожить старым будильником. Послужу, коли доведется, посчитаю чью-нибудь жизнь, как этот неугомонный старик отсчитывает мою. Убедительно так отсчитывает: «Тик-Так! Тик-Так!» Такую неубедительную жизнь и так убедительно. В самом деле, разве можно доверить столь интимное дело бездушной пластмассовой мыльнице на батарейке? И этот их мертвый звук:
«Тук. Тук. Тук».
Полная безнадега.
Есть и еще кое-что, заставляющее меня хранить извращенную, как кто-то подумает, верность механическому динозавру. Какую бы слабость натуры я ни выказывал, он от меня зависим. От меня, а не от «дюраселевского» чуда. Помните кролика Банни с батарейкой на спине, что уподобляло его плюшевому террористу? Розовый кролик с рюкзаком шахида… Нет, это совсем не смешно. Короче говоря, я могу «забыть» завести свой будильник, а потом бесчувственно наблюдать, как вконец ослабевшая пружина отдает потяжелевшим стрелкам последние силы. Представлять себе ужас, охватывающий зубчатые шестеренки, разновеликие колесики и все прочее часовое внутри. Они недоумевают: «Что же такое творится?» – но догадываются – что-то непременно чудовищное. Неумолимое. Неодолимое. И вцепляются друг в друга крепче обычного, полагая, что вместе им будет не так страшно. Наивны, право слово. Как люди.
Ладно, моя совесть чиста, я ни разу не опустился до мести. Мне хватает воображения и… уверенности, что от меня в этой жизни хоть что-то зависит. Масштаб не важен.
«К черту масштаб».
«Неверно. Потому что именно что численность от тебя зависимых определяет масштаб твоей личности».
«А я говорю: к черту масштаб! Я предпочитаю быть незначительной личностью с единственным зависящим от меня предметом, чем говнюком, от которого зависит жизнь миллионов. Это осознанный выбор… Но в какой-то мере и вынужденный».
«Кто ж меня так?»
«Да сам себя. Самовынудился. Сам виноват. Если в одно слово, то звучит как название какой-нибудь индийской провинции – САМВИНОВАТ. Боже мой, сколько же нас произошло из тех мест. Наверное, индусы тоже встречаются. А кстати… Я ведь могу башмаки сносить, перчатку посеять. Не только будильник от меня зависим».
«Вот видишь: личность как на дрожжах в рост попёрла».
Все равно надо быть круглым идиотом, чтобы в принципе любить часы – главных свидетелей наших невосполнимых растрат. Будильники с их навязчивой привычкой напоминать – в этой армии наихудшие.
Вполне возможно, что будильник не самая противоречивая вещь, прокравшаяся в мой дом и обосновавшаяся в нем, чтобы обременять мою жизнь. С ним соперничают хомяк и ершик в туалете. Хомяк по природе своей замысловат и неоднозначен. Ожидать от этого разнузданного эпикурейца мало-мальского послабления дело в принципе крайне сомнительное. От него, от ожидания за версту несет бесконечностью. У меня этот запах – землистый дух неочищенной картошки, с горкой насыпанной в здоровенный алюминиевый столовский бак. В войсках частенько отбывал за нерадивость и дерзость на кухне. Нерадивость с годами с местом освоилась, а вот дерзость съехала, не прижилась. Да, еще ершик… Этот… прибор? Предмет. Этот предмет с его прямолинейностью и ограниченным районом использования вполне мог бы быть вполне себе покладистым, так нет же! Намертво, пес, залипает в пластмассовом стакане. А тот наполнен жидкой, вонючей гадостью, чье предназначение люто умерщвлять бактерии, а не рубашки с джинсами. Неожиданное высвобождение ершика из стаканного плена слишком часто превращается в трагедию для моего весьма скромного гардероба. Был случай, я на ночь оставил его торчать в толчке. И вы думаете, что-то изменилось?
Шикарный все-таки сон случился. Про Желтое море. Море дарит человеку надежды, а сны – мечты. Вроде как Христофор Колумб так выразился. Сам он слова придумал или позаимствовал у какого-нибудь менее значимого романтика – врать не буду, не знаю. В конце концов, мудрость ценна отнюдь не авторством. Кто знает, сколько изречений, почитаемых нынче за мудрость, было брошено кем-то, походя, в насмешку или даже по глупости и только потом, подхваченные случайным свидетелем, оказались преподнесены человечеству в обмен на собственное бессмертие в звании мудреца.
А сон? Что сон… Сон в самом деле – мечта. Да и море не подвело, еще как обнадежило. Ненаглядное загляденье моя кореяночка… Давно меня не посещало столь игриво-жизнелюбивое настроение и дрожжевым тестом подошедшая на нем смелость фантазий. Этот факт, подчеркнутый измененным рельефом ватного одеяла, не укрылся от глаз моего мелкого постояльца. Что поделаешь, язык тела – азы для всего живого, «самцовского». Или может «самецкого»?
Хомяк замер и, как мне кажется, внимательно, с пристальным прищуром наблюдает за мной из клетки. Видеть вдаль без очков в последние лет пять у меня получается (как и многое прочее) очень неважно. Поэтому, скорее всего, я додумываю неразличимое, дополняю нечеткое однажды подмеченным и, как водится, собственными фантазиями. Допускаю, что хомяк банально спит в позе смиренного суслика. Морда верноподданически обращена ко мне. На всякий пожарный. Окликнет хозяин – достаточно будет открыть глаза. Минимализм движений. Равно как и усилий. Чертовски экономичное решение.
Я часто застаю хомяка в этом предупредительном состоянии и умиляюсь, вспоминая свою службу в армии…
Второй раз казарму за утро вспомнил. Не к добру.
Уж я в карауле наэкономил силенок.
Третий.
Третьей! После третьей гауптвахты грозили сослать в штрафбат, да тут Афган по разнарядке подвернулся. И суждено мне было оказаться внесенным командирской рукой в список добровольцев. Коротенький, надо сказать, списочек. Имен на пять. Даже закорюку за меня поставил, причем похоже. Попрактиковался, видать, на славу. Или от природы дар. Вот и свалил в предчувствии дурного от этого дара в военное училище. Как от греха… А мне руку «добровольческую» на плацу жал, сынком величал.