Она сидела, зажав руки между колен, съежившись от холода, и плакала, как плачут дети, когда утомятся от долгого плача – тоскливо, монотонно, надрывающе.
Было свежо. Солнце еще не взошло, птицы не проснулись. Стояла та напряженная тишина, которая предшествует восходу солнца. Везде кругом – в поле, в лесу, над селом – скопилась масса звуков, и они повисли в воздухе, как будто в ожидании сигнала зашуметь и на целый день наполнить неумолкающим гомоном всю окрестность. Они, эти повисшие в воздухе звуки, как будто о чем-то перешептывались между собой, как резвые дети перед запертой дверью, за которой их ожидает блестящая елка: но она еще не готова, и дети, толкаясь на цыпочках в соседней комнате, сдержанно шушукаются между собой.
Вдруг откуда-то вырвался, как будто нечаянно, как будто он и не ожидал, что так выйдет, вырвался и прозвенел один стройный, мелодичный звук; не успел он растаять в утреннем безмолвии, как вслед за ним вырвался другой, такой же, но только выше и длиннее, потом третий, четвертый… и от дальнего конца, от засеянных полей, полились ясные, печальные переливы пастушьего рога.
Пастух играл очень хорошо и так печально, что девочка на минуту примолкла, а потом заныла еще тоскливее.
Этот пастуший рог и был сигналом для скопившихся в воздухе звуков. Заскрипели ворота, заблеяли овцы, запели, не смолкая, петухи, раздались человечьи голоса.
На востоке, над горизонтом, залитым огнем, показался верхний край солнца. Из села пешком и на телегах народ потянулся в луга.
Бабка Оксинья Кащеева вышла доить коров и только что приладилась с дойником к корове, как вдруг услышала где-то на задворках детский плач. Она поставила дойник на опрокинутые сани и через задние ворота вышла на огород. Там, у картофельной полосы, на груде старой соломы сидела девочка и плакала. Около неё валялась большая синяя тряпка, служившая в оно время кому-то сарафаном. Девочка взглянула на старуху и с прежним равнодушием продолжала тянуть унылую ноту.
– Господи Иисусе! – удивилась старуха, вглядываясь в незнакомую девочку. – Ты чья? – нагнулась она к ней. Девочка не отвечала. – Чья ты? откуда?.. а?…Что ты не баешь? – Опять ни слова. – Айда в избу! вишь назяблась, инда посинела! – старуха взяла девочку за руку и хотела поднять на ноги. Девочка взвизгнула, выдернула руку и заплакала еще громче. – Экий постреленок, прости, Господи! – проговорила старуха и пошла назад. Минуты через две все большаки Кащеевы спешили на задворки.
– Мм… чумаза кака! – протянула старшая сноха, Марья.
– Да чья же это? – сказала вторая сноха, Дарья.
– Родимые!.. ведь, знать, подкинули.
– И то! вон одевка, – переговаривались между собой бабы. Девочка продолжала ныть, не обращая внимания на окружавших.
– Ну, ладно лалакать-то: в луга пора! Бери ее, Марья, в избу! – приказал своей жене Василий, старший брат, набольший в доме. Марья подхватила девочку под локти, чтобы поднять, но та вдруг с громким криком припала к её руке, намереваясь укусить.
– Ах, чтоб те пришибло! – проговорила Марья, отнимая руки, и девочка снова брякнулась на солому. Василий с сердцем вскинул девочку на руки и понес домой. Она закричала, забилась руками и ногами, начала щипаться, царапаться, но не проронила ни одного слова. Василий внес ее в избу и скинул с рук на лавку. Девочка, заложив руки за спину, крича во весь голос, впивалась в глаза окружавших упорным, блестящим взглядом, как бы готовясь броситься на кого-нибудь.
Кащеевы наскоро закусили и тут же ушли в луга. Дома осталась бабка Оксинья, да старый дед Влас, муж её, восьмидесятилетний старик, за свое благодушие признанный выжившим из ума. Девочка все продолжала кричать. Бабка, наконец, начала браниться. Дед попробовал было утешить девочку, но, заметив, что она старалась нарочно громче кричать, чтобы не слышать его увещаний, отступился. «Ну, ну, наревешься, сама перестанешь», – закончил он свои назидания.
Проснулась на шум и мелюзга Кащеевых, вповалку спавшая на полу, в сенях. Они удивленно обступили плакавшую девочку, не успев как следует очнуться от сна.
– Это, дедка, чья? – спросила Оленка, старшая внучка стариков, лет шести, с любопытством тараща на гостью свои заспанные глаза.
– Богова, – отвечал дед.
– Нет, исправда?
– Исправда, Богова.
– Бабка, он хвастат? – обратилась Оленка к бабке.
Та промолчала.
– А где ее нашли?
– Нашли-то где? На задворках у картошки, вот где.
– У нас? – с возраставшим интересом допрашивала Оленка.
– У нас, у нас.
Наслушавшись всяких россказней о появлении в семье своих братьев и сестер, родных и двоюродных: то в крапиве нашли, то сорока на хвосте принесла, то сам прилетел и проч., – Оленка чрезвычайно заинтересовалась девочкой.
– А что она какая большая?
– Да уж такую нашли.
– Нет, исправда?
– Исправда и есть.
– Что она ревет?
– Кто ее знает; вот ты взяла бы и утешила, – посоветовал дед.
– Ну, нишкни, чего тебе? – приговорила Оленка, подсаживаясь к девочке. Она дружелюбно обняла ее за спину и подолом своего сарафана начала вытирать ей чумазое личико. Вдруг та схватила ее зубами за пальцы. Оленка взвизгнула и рванула руку к себе, но девочка так крепко вцепилась, что всем корпусом подалась вслед за рукой, а зубов не разжала. Ребятишки с криком заметались около. Подбежала бабка. Увидав, в чем дело, она кинулась отнимать Оленку. Старый дед тоже тумашился около.
– Пусти! Пусти, говорят… ах, дьяволенок!.. – кричала бабка, задыхаясь от злобы и напрасных усилий. Оленка верещала, что было сил, но девочка руки не выпускала. Бабка схватила ее за горло, и та, наконец, разжала зубы. Рог её был полон крови! Оленка вынула искусанные пальцы и, продолжая кричать, замахала от боли рукой, разбрасывая кругом капли крови.
– Покажь! покажь! – кричала бабка, хватая Оленку за руку. А девочка – найденка, обхватив руками свою шею, блестящим взглядом пронизывала толпившихся около неё ребятишек и уж не плакала.
– Ах, чтоб те издохнуть, поганке! – вскрикнула бабка, осмотрев окровавленную руку, и костлявым кулаком ткнула девочку в лицо. Удар был очень силен: девочка откинулась назад и с глухим стуком ударилась головой в стену. Это было сигналом к нападению на нее всей мелюзги. Кто бил ее кулаком, кто ладонью, кто щипал, кто царапал. Девочка сидела в самой беззащитной позе – сложив ноги калачиком и закрывши лицо руками, без единого звука. Из-под ладони и сквозь пальцев у неё сочилась кровь – это уж её собственная: бабка разбила ей нос и рот.
– Бога в тебе нет! – крикнул на старуху дед и кинулся отнимать у ребятишек девочку; но кто-то вцепился ей в волосы, и она боком свалилась с лавки на под. Ребятишки раздались. При падении дырявая рубашенка поднялась у девочки до пояса, и на спине её обнажились огромные разбереженные рубцы и ссадины с проступавшею местами кровью; но их видела, и то мельком, только мелюзга. Девочка быстро поднялась на ноги и проворно, как кошка, взобралась на печь.
Понемногу все успокоились. Ребятишки поели и разбрелись; дед уж перестал ворчать на бабку; бабка не огрызалась на деда, только Оленка продолжала плакать, качая обмотанную искусанную руку.
Весть о подкидыше тотчас же разнеслась по селу. До полден перебывало у Кащеевых все оставшееся в деревне население. Девочка сидела в самом углу на печи и, как пойманный зверёк, сверкала оттуда на всех глазами. Она была лет около пяти, с большой всклокоченной головой, со спадавшими наперед густыми космами выцветших на солнце волос, из-под которых сверкала с зеленоватым отливом упорно и недружелюбно смотревшие глаза; верхняя губа и нос её сильно припухли, но, несмотря на это, её чумазое донельзя личико было красиво, особенно её зеленоватые глаза. Вскоре девочка, вероятно, продрогнув всю ночь и утомленная утренней сценой, свернулась в углу и заснула. Оленка уже спала на кутнике, в защиту от мух закрывшись подолом сарафана.