«Так делай! – приказал он себе и покрепче стиснул ремень сумки. – Какого лешего? Что я теряю? Если она рассмеется мне в лицо, я уйду этим же путем и может, стану наконец нормальным человеком…»

Он поднялся по ступеням так медленно, что успел изучить пыльные разводы на каждой. Одни из них были закручены спиралями, другие напоминали интегралы, о которых Никита лишь то и помнил, как они рисуются. А на верхней ступеньке разглядел тонким росчерком нанесенную голову лося, похожую на те, что были нарисованы на скалах, которые потому и назывались Писаными. Тот человек, восхищавшийся похожим на полет бегом животного, умер еще в каменном веке, а его любовь осталась, вошла в этот мир и принесла с собой немного красоты.

«Мои стихи тоже вошли в него, – Никита вдруг увидел это с неожиданной стороны, – хоть и под чужим именем. Но ведь имени того парня, что рисовал на скалах, мы вообще не знаем. Зато знаем, как можно любить красоту… Благодаря ему. Может, кто-то прочтет мои стихи и чуть лучше узнает, как можно любить человека. Разве это знание становится другим от того, что на обложке значится имя не Иванова, а Петрова?»

От этого противоречивого заключения ему стало легче. Никита подумал: хоть уж ему не суждено прийти к Лине с книгой, сами стихи все равно остаются при нем. Он может прочесть их наизусть, и если она окажется такой, то ей не будет дела до того – изданы они или нет.

Немного повеселев, Никита решительно потянул тяжелую, наполовину стеклянную дверь, удивляясь только тому, что эти логичные рассуждения не пришли ему в голову пару месяцев назад, когда они могли вытянуть его из депрессии, из-за которой мир почернел до такой степени, что жить в нем стало невозможно. Обнаружив в мусорном ведре пустые коробки из-под снотворного, Таня успела вызвать «Скорую», а врачи, в свою очередь, взялись за пациента так умело, что в два счета извлекли его с того света, который именно светом Никите и представлялся. Правда, само это убеждение пришлось изгонять из него еще несколько недель, но уже в другой больнице…

– Здравствуйте!

Его голос в пустом холле прозвучал неожиданно громко, и Никита смутился. Он не собирался сообщать о своем визите всей школе. Случившаяся с ним болезнь была все же не настолько тяжелой, чтобы вытеснить из памяти то, что Лина замужем, а значит, ей ни к чему лишние разговоры.

Он замолчал, не зная, стоит ли продолжать. Но дежурная улыбнулась, как улыбались почти все женщины, с которыми Никита заговаривал. Он принимал это за обычную вежливость до тех пор, пока Таня в сердцах не бросила: «И почему это на тебя все западают?»

Ему даже пришлось переспросить: «Что-что? Западают?»

Она отозвалась с раздражением: «Ты же понял, о чем я говорю!»

Тогда он просто пожал плечами: «С чего ты взяла?»

И запомнил, что она ответила: «Все бабы так и расцветают тебе навстречу!»

Слово «бабы» она использовала не для того, чтобы задеть его. Таня вообще часто так говорила. Если Никита морщился, она удивлялась: «Ну и что такого? Вокруг меня молодые ребята. Конечно, я разговариваю на их языке! А то они и не поймут… С тобой мне и так вечно приходится следить за собой. У тебя неестественно правильная речь, никто так и не говорит! Думаешь, на меня это не давит?»

Пришел его черед удивляться: «А что – давит? Ничего я не слышу неестественного в своей речи… И я ведь тоже среди студентов нахожусь. Чему ты научишь этих ребят, если будешь с ними вровень? Я же не призываю тебя выдерживать менторский тон, это еще хуже… Но уважать тебя они должны. Да ты пойми! Это же им самим необходимо!»

Это всегда смешило Таню: «Уважать?! Да они все поголовно в меня влюблены!»

После таких слов Никита обычно умолкал. Тот эмпирический опыт, что он вобрал из литературы, утверждал, что можно влюбиться в человека и не уважая его, но Никита не мог обсуждать это, не испытывая неловкости, потому что сам такого не пережил. Ему всегда было необходимо высоко ценить женщину, чтобы впустить ее в свою душу. В Тане он оценил глубину ее любви к нему…

До этого Никита по-настоящему влюбился только раз – в учительницу истории. Она сразила его своей смелостью. Тогда еще только начинались восьмидесятые, и разоблачительной волне предстояло идти на них еще лет пять. А на уроках истории им уже давали понять, что не нужно все слепо принимать на веру. Что школьные учебники написаны обычными людьми, и, возможно, даже не самыми умными. И уж конечно, не самыми честными…

Нельзя сказать, что эти осторожные замечания подействовали на Никиту как гром среди ясного неба. Его отец был человеком ироничным и довольно скептически относившимся ко многим достижениям советской власти. Поэтому к девятому классу семя сомнения, доставшееся Никите вместе с жизнью, уже дало неплохие всходы. Но мальчика не могла не поразить дистанция между «кухонной» храбростью и отвагой публичных высказываний.

И он влюбился в Ирину Аркадьевну до того, что готов был ходить на уроки истории и с другими классами – да хоть с пятыми! – жертвуя ради этого даже литературой, которая, впрочем, велась точно в соответствии с программой и потому особого интереса, как учебный предмет, у начитанного мальчика не вызывала.

Перемены превратились в непрерывный поиск: ее нет в кабинете, может, она в учительской? Или пошла в столовую? Где она?! Увидеть – это была та великая цель, что придавала смысл каждому дню. Увидеть…


– Я могу увидеть Элину Васильевну?

Он стоял перед дежурной со своей огромной сумкой и ловил себя на том, что улыбается как-то заискивающе, как коммивояжер, который надеется всучить Элине Васильевне что-нибудь из спрятанного в этом коробе барахла.

– Нет, – радостно сказала дежурная, показав пикантно блестевший позолотой зуб. – Она только ушла. На улице не встретили?

– Ушла?

Никита физически почувствовал, как меркнет в нем радость, и решимость, отхлынув, уступает место знакомой черной волне. Ее брызги, колючие и едкие, уже впились ему в глаза, и он едва удержался, чтобы не зажмуриться.

– Да вот только вышла! Может, еще догоните?

– Вряд ли, – ответил он, отступая. – Спасибо.

– Как Мусенька ваша?

«Вот черт, она меня помнит!» – растерялся Никита и пробормотал:

– Хорошо Мусенька. Отдыхает. А вы? Уже из отпуска?

Дежурная охотно поделилась невезением:

– Да у меня в этом году разорванный. Прям так неудобно, ужас!

– Еще бы, – поддакнул Никита, изо всех сил сдерживая желание броситься к двери. – Мне хорошо, у меня – преподавательский, длинный.

– Да, вам хорошо…

«Ну вот, – подумал он, снова выбравшись на крыльцо. – Что и требовалось доказать… Разве у меня могло выйти что-нибудь в таком роде? Я – не Дали, ко мне чужая жена не сбежит…»

Не чувствуя в себе сил добраться до отцовского дома пешком, Никита прошел десяток метров до остановки и заскочил в уже отходивший трамвай. Днем он оказался полупустым, и Никита через весь вагон потащился со своей сумкой к кондуктору, которая и не подумала подойти к нему.

Он не запнулся. Он просто почувствовал, что больше не сможет сделать ни шага. Лина подняла голову и посмотрела на застывшего перед ней мужчину – сперва рассеянно, потом взгляд ее сосредоточился, как у человека, который пытается что-то вспомнить, хотя не может понять – что именно.

– Здравствуйте, – он откашлялся и повторил: – Здравствуйте.

– Мы знакомы? – не очень уверенно произнесла она.

– Да. То есть нет, конечно…

Никита без приглашения опустился на сиденье перед ней и повернулся, облокотившись о спинку. Может, он и подождал бы, пока Лина предложит ему сесть, но ведь ей было неудобно задирать голову…

– Вы не можете помнить, – начал Никита, с ужасом понимая, что даже не удосужился продумать этот первый разговор, от которого все и зависело. – Мы встречались с вами в лесу. Неподалеку от обрыва.

– В лесу?

– Вы несли такие огромные листья, похожие на перья… Я еще сказал, что вы – как птица.

– А! – Она беззвучно рассмеялась и прикусила нижнюю губу. Никита еще не знал этой ее привычки. – Помню!

– И меня помните?

– Да, конечно! А вы, наверное, решили, что я – ненормальная… Да? Так и было?

– Поэтому вы и ушли так быстро? А я подумал: райское создание спустилось на землю. А я спугнул.

Перестав улыбаться, Лина посмотрела на него испытующе. Ему показалось, что и сейчас она встанет и уйдет. Но она только сказала:

– Это неправда.

– Почему? – удивился Никита, точно зная, что не лжет.

– Разве у… людей бывают такие возвышенные мысли?

Почему-то ему показалось, что Лине хотелось сказать: у мужчин. Он счел правильным согласиться:

– Наверное, не у всех. У большинства не бывает.

Ей так захотелось улыбнуться, что у нее заблестели глаза:

– А вы, значит, не боитесь остаться в меньшинстве?

– О, вот чего я никогда не боялся! – с легкостью признался Никита, но тут же спохватился: «Она может принять меня за хвастуна». Он осторожно добавил: – Такое воспитание, понимаете? Мои родители всегда мне внушали, что нет ничего страшного в том, что девять из десяти собеседников тебя не понимают. Я радуюсь, если хоть один понял…

– Вы будто оправдываетесь, – она улыбнулась. – Это же замечательно, когда человек не боится остаться в меньшинстве.

– А вы не боитесь?

Это Никита спросил только потому, что ему не терпелось узнать о ней всё. Как можно больше, раз уж выпал случай поговорить. Кто знает, может, в следующий раз она заметит его еще года через три… Никиту не оставляло ощущение, что реальность, в которой он только что жил, как бы слегка разошлась и впустила в себя другую реальность, вмещавшую и летающий корабль, и берег, полный солнечного песка, и Лину, разговаривающую с Никитой.

– Боюсь, – шепнула она и снова улыбнулась, быстро оглянувшись. – Поэтому стараюсь держать язык за зубами. Вот мой муж, он, как вы, – ничего не боится.

Это сравнение привело Никиту в уныние. Меньше всего ему хотелось бы походить как раз на ее мужа. Чем может заинтересовать человек, если ты замужем за таким же?

– Хотя, кажется, в остальном вы совсем на него непохожи, – добавила Лина, мгновенно вернув ему радость.

Он засмеялся, даже мысли не допуская, что это может оказаться и не в его пользу. В этот момент Никита не помнил того, как час назад возмущенно доказывал, что один человек не может быть лучше другого. Они просто разные. От тех слов его отделяла уже целая вечность.

* * *

Какой-то голос, звучащий внутри меня, пытается подстегнуть. Но это не я говорю себе. С мальчишеской бесцеремонностью он повторяет: «Вам ведь не пятнадцать лет… Не пятнадцать…»

А сколько? Откуда мне знать это, если я не знаю о себе вообще ничего. Может быть, у меня нет ни возраста, ни имени, ни пола…

Я – дух этого корабля, что уносит меня прочь от мутного света. Он постанывает, ведь это нелегко – отрываться от мира. Я знаю, потому что чувствую то же самое.

Кто-то продолжает бубнить прямо в моей голове: «У меня нет стихов… Нет стихов…»

Я чувствую, что надо помочь этому голосу, за которым должен скрываться человек. Но мне не хочется видеть людей. Никаких. Они – по ту сторону иллюминатора. Мы никак не пересекаемся.

К тому же у меня нет и стихов, которыми можно было бы пожертвовать. Впрочем, это не жертва, когда от тебя все равно ничего не осталось. Только одно – почти не слышное, почти не подающее признаков жизни. Но еще не погибшее окончательно. Моя любовь.

* * *

«Дорогая моя, как хочется сказать вам „здравствуйте“ и просто поговорить, вместо того, чтобы писать. Но иначе не получится. Да и письма эти для меня – сплошное удовольствие, хоть я и нечасто за них берусь. Когда я пишу вам, мысли мои приходят в порядок, и то, что я ощущала лишь смутно, становится ясным и определенным.

Хотя получится ли так сейчас – не знаю. Всё во мне пришло в смятение, хотя ничего вроде и не случилось. Просто поговорила в трамвае с одним человеком… Ничего значительного сказано не было, и следовало бы с легкостью забыть этот разговор, а я не могу.

Знаете, бывают такие люди, которые, даже произнося банальности, производят впечатление. Я не хочу сказать, что услышала от него самую легковесную ерунду, однако это был обычный разговор, не более того. Но что-то есть в этом человеке, чего я, конечно, сразу не разгадала, и оно не отпускает меня.

Я не влюбилась, нет! Вы же знаете, как я привязана к Сереже… Вот именно – привязана. Хотя в этом слове слышится оттенок насилия, оно очень точно отражает наши отношения. Это даже больше любви, ведь она может кончиться, а то, что связывает нас, по-моему, нет. Иногда мне кажется, что Сергей (да и я сама!) мучается прочностью этой связи и в который раз пытается разбавить ее крепость водкой. Это выматывает нас обоих, но, как ни странно, не отдаляет друг от друга.

Вот смешно, я пишу о Сереже, а вижу лицо того человека… Он назвал только свое имя – Никита. И произнес это с какой-то детской и показавшейся мне удивительно милой застенчивостью. В его лице есть нечто очень трогательное. Не только глаза – тоже карие, как у меня, только больше и как-то круглее. И не в улыбке дело… А вот все вместе…

Он совсем не юный и не хрупкий, и довольно симпатичный человек, а мне с первой минуты стало жаль его. Почему? Не знаю. Но меня не оставляет ощущение, что в нем живет боль. И он вынужден скрывать ее ото всех. В чем она? Мне хотелось бы узнать это, хотя я понимаю, что лучше не заводить отношений доверительных настолько, что при всей своей внешней безобидности они могут ранить одного из двоих. А может, и обоих.

Зачем мне это? Я и так живу в постоянном напряжении, не зная, чего ждать от Сергея сегодня. На днях его опять „попросили“ из той газеты, где он продержался последние полгода. Его пьянство здесь ни при чем, из пишущих многие пьют. Я знаю, что это у него – всегда следствие, как у большинства тех, которые были рождены сильными, а обстоятельства постепенно уничтожили эту силу и подчинили людей себе. Если б в журналистике у Сережи все сложилось так, как мечталось в юности, он чувствовал бы себя счастливым человеком. Он сам не раз говорил мне это: „Многим куда хуже! У них еще и жены – стервы“.

На этот раз все опять рухнуло из-за его непримиримости. Она калечит Сергею жизнь, но если б он хоть раз пошел на компромисс, я была бы разочарована. Понимаю, что нормальная, трезвомыслящая женщина не должна так говорить. Наверное, я просто идеалистка, и годы меня не лечат…

Сережа написал статью (разумеется, далеко не хвалебную!) о работе одного химического комбината, который опекают местные власти. Кому могла понравиться такая статья? Не редактору, конечно. Он-то как раз из людей здравомыслящих. А Сергей его доводам не внял и стал требовать, чтобы статью напечатали. То основание, что в ней все – правда, никого не убедило. Потребовалось немного времени, чтобы довести Сережу до такого состояния, что он сам швырнул заявление об уходе.

Вечером его буквально притащили домой… И я не выдержала – расплакалась прямо на глазах у его приятелей. Во мне не было злости на него, ведь ему самому в такие дни еще хуже. Но мне было так жаль его, что просто сердце разрывалось! Я уселась рядом с ним на пол и проплакала, наверное, целый час. Грех говорить, да и больно, только ведь хорошо, что у нас нет детей. Как они смогли бы понять все это?

А на следующий день я возвращалась с работы и встретила того человека. Никиту. И теперь мне кажется: эта четверть часа, которую мы провели просто болтая ни о чем, – самое светлое, что было в моей жизни за последние лет десять. Это неправильно – так думать, ведь были же и победы моих учеников на конкурсах, и собственные неплохие выступления, и дни, когда нам с Сережей было хорошо и весело. Но почему-то прежде всего мне вспоминаются эти минуты в трамвае…

Оказалось, мы уже встречались с ним, с Никитой. Но тогда я была слишком подавлена, чтобы память о другом человеке могла остаться во мне. Никита заставил меня вспомнить, как я оказалась тогда в лесу. В тот день Сережа в очередной раз лишился работы и со злости сказал, что это из-за меня застрял в этой дыре. Мол, будь он свободен, жил бы в Москве, хоть на каком-нибудь чердаке или в подвале, но работал бы в честной газете.

Я только спросила: „А такие существуют?“

Тогда он закричал, чтобы я подавилась этой честностью, которая не позволяет ему оставить меня и отправиться на поиски счастья.

Я сдуру брякнула: „А я думала, что я и есть твое счастье…“

Его так и перекосило от этих слов. Но Сергей справился с собой и сказал: „Конечно. Так и есть“.

Только меня это уже ничуть не обрадовало. Я видела, как душит его это счастье.

В другой раз, когда он заговорил о Москве, я сказала: „Знаешь что, поезжай. Один. Мне совсем туда не хочется. Но тебе, наверное, и вправду нужно жить в столице. Там для тебя больше воздуха, а для меня меньше“.

И это были не просто слова, я действительно так чувствую и готова отпустить его, но Сергей не хочет в это поверить. Он сразу принялся восклицать: „Как же я оставлю тебя? Как это возможно? Ты же совершенно беспомощная!“

„Я?! – Это меня не на шутку удивило. – Почему ты так решил? В чем я беспомощна?“

„Да ты ведь всю сознательную жизнь была замужем“, – уверенно произнес он.

Мне хотелось сказать, что это он был за мной всю сознательную жизнь, и это я втаскивала его на крыльцо, когда Сергей уже не мог подняться самостоятельно, и обслуживала его, и утешала, и занимала денег, и расплачивалась с долгами… Но я, конечно, не произнесла всего этого, ведь все, припомнившееся с обиды, было невероятно оскорбительно для него. Он не простил бы мне такого…

Я рассказываю вам все так откровенно только потому, что вас уже нет среди живых, а из них никто не знает обо мне почти ничего. Только вам известно, как с первой пьески „Воробей“ я шла к Рахманинову – вы вели меня. Но я не дошла… В той мере, как хотела, хотя, конечно, какие-то вещи я играла. Но во мне не оказалось мощи, созвучной рахманиновской, и, убедившись в этом, я сдалась.

Загрузка...