Бывают обстоятельства, когда вечность – ничто перед четырьмя днями. Таковы были обстоятельства, при которых Тарвин выполз из повозки через девяносто шесть часов после того, как волы появились среди облаков пыли перед станцией Равутской ветки. Они – эти часы – тянулись позади него сводящей с ума, скрипучей, пыльной, медленной процессией. В час повозка делала две с половиною мили. Состояния приобретались и терялись в Топазе – счастливый Топаз! – пока повозка прокладывала себе путь по раскаленному речному руслу, заключенному среди двух стен песка. Новые города могли бы вырасти на западе и превратиться в развалины более древние, чем Фивы, пока, после обеда на дороге, возница возился с трубкой, справиться с которой для него было не легче, чем с ружьем. Во время этих и других остановок – Тарвину казалось, что путешествие состояло главным образом из остановок – он чувствовал, что всякий гражданин мужского пола в Соединенных Штатах обгоняет его в скачке жизни, и стонал от сознания, что он никогда не догонит их и не возместит потерянного времени.
Большие серые журавли с ярко-красными головами величественно проходили по высокой траве болот и прятались в ущелья гор, как в карманы. Кулики и перепелки лениво взлетали из-под носа волов, а однажды на заре Тарвин, лежа на блестящей скале, увидел двух молодых пантер, игравших, как котята.
Проехав несколько миль от станции, возница вынул из-под повозки саблю, повесил ее себе на шею и временами погонял ею волов. Тарвин видел, что и в этой стране, как ив его родной, все ходили вооруженными. Но три фута неуклюжей полоски стали показались ему плохой заменой изящного и удобного револьвера.
Однажды он встал на повозке и приветствовал то, что показалось ему белой верхушкой американской повозки. Но это была только огромная телега с хлопком, которую везло шестнадцать волов, то поднимавшихся, то опускавшихся с холма. И все это время палящее солнце Индии светило на него, заставляя его удивляться, как мог он когда-либо хвалить вечный свет солнца в Колорадо. На заре скалы горели, как алмазы, а в полдень пески ослепляли его миллионами блестящих искр. К вечеру поднимался холодный сухой ветер, и горы, видневшиеся на горизонте, принимали сотни оттенков под лучами заходившего солнца. Тут Тарвин понял значение выражения «ослепительный Восток», потому что все горы превратились в груды рубинов и аметистов, а лежавшие между ними, в долинах, туманы казались опалами. Он лежал в повозке на спине и смотрел в небо, мечтая о Наулаке и раздумывая, будет ли она подходить к окружающей обстановке.
– Облака знают, к чему я стремлюсь. Это хорошее предзнаменование, – сказал он себе.
Он облюбовал решительный и простой план покупки Наулаки; нужные для этого деньги он надеялся найти в Топазе, втянув город в это дело, конечно незаметно. Он надеялся на Топаз, а если магараджа, когда они заговорят о деле, заломит слишком большую цену, он образует синдикат.
Ударяясь головой о качавшуюся повозку, он раздумывал, где могла быть Кэт. К этому времени, при благоприятных обстоятельствах, она могла бы быть в Бомбее. Это он знал благодаря старательному изучению ее пути; но одинокая девушка не могла добраться так быстро из одного полушария в другое, как он, пришпориваемый любовью к ней и Топазу. Может быть, она отдохнет немного в Бомбее вместе с Зепанской миссией. Он решительно отказывался допустить мысль о том, что она могла заболеть дорогой. Она отдыхала, получала приказания, впитывала в себя некоторые чудеса чуждых земель, презрительно отброшенные им в его стремлении к Востоку; но через несколько дней она должна быть в Раторе, куда везла его повозка.
Он улыбнулся и с удовольствием облизнул губы, представляя себе их встречу, а затем принялся фантазировать насчет того, как она представляет себе, где он находится.
Он отправился ночным поездом из Топаза в Сан-Франциско сутки спустя после своего разговора с миссис Мьютри, ни с кем не простившись и никому не сказав, куда он отправляется. Кэт может быть, несколько удивилась горячности, с которой он пожелал ей «доброго вечера», когда простился с ней в доме ее отца по возвращении из поездки к «Горячим Ключам». Но она ничего не сказала, а Тарвину удалось усилием воли не выдать себя. На следующий день он спокойно продал часть своих городских облигаций – потеряв на продаже, – чтобы добыть денег на путешествие. Но это было слишком обыкновенное для него дело, чтобы вызвать какие-либо разговоры, и когда в конце концов он смотрел из своего поезда на мелькавшие внизу, в долине, огоньки Топаза, он был уверен, что город, ради процветания которого он отправлялся в Индию, и не подозревал о его великом плане. Чтобы быть вполне уверенным, что в городе распространятся нужные ему слухи, он рассказал кондуктору, раскуривая с ним, по обыкновению, сигару и прося его сохранить в тайне, что отправляется на Аляску, где намеревается заняться в течение некоторого времени выполнением одного небольшого плана относительно золотых приисков.
Кондуктор привел его было в смущение вопросом, как он поступит со своим избранием, но Тарвин нашелся и тут. Он сказал, что это устроено. Ему пришлось открыть кондуктору еще один свой план, но так как он обязал своего собеседника сохранить и эту тайну, то это ничего не значило.
Про себя он размышлял, исполнится ли этот план и сдержит ли миссис Мьютри свое обещание телеграфировать о результате выборов в Ратор. Забавно, что приходится положиться на женщину, что она даст знать, избран ли он членом законодательных учреждений Колорадо; но она – единственное существо, которое знает его адрес, а так как эта идея понравилась ей в связи со всем вообще «очаровательным заговором» (как говорила она), то Тарвин довольствовался ее обещанием.
Когда он убедился, что взору его никогда больше не представится благословенный вид белого человека, а уши никогда не услышат звука понятной речи, повозка прокатилась по ущелью между двумя горами и остановилась перед станцией. Это был двойной куб из красного песчаника, но – и за это Тарвин был готов заключить его в свои объятия – полный белыми людьми. Они были донельзя легко одеты; они лежали в длинных креслах на веранде; между креслами стояли поношенные чемоданы из телячьей кожи.
Тарвин сошел с повозки, с трудом разминая свои длинные ноги. Он представлял собой маску из пыли – пыли, засыпавшей его сильнее, чем песчаный смерч или циклон. Она уничтожала складки в его одежде и обратила его американский плащ из желтоватого в жемчужно-белый. Она уничтожила разницу между краем его брюк и верхушкой башмаков. Она падала и катилась с него, когда он двигался. Его горячее восклицание «Слава Богу!» замерло в пыльном кашле. Он вошел на веранду, протирая болевшие глаза.
– Добрый вечер, джентльмены, – сказал он. – Нет ли чего-нибудь выпить?
Никто не встал, только громко крикнули слугу. Человек в желтой шелковой одежде, сидевшей на нем, как шелуха на засохшем колосе, кивнул ему головой и лениво спросил:
– Вы от кого?
– Вот как? Неужели они бывают и здесь? – мысленно сказал себе Тарвин, узнавая в этом коротком вопросе всемирный лозунг коммерческого путешественника.
Он прошел вдоль длинного ряда сидевших, пожимая руку каждого в порыве чистой радости и благодарности, прежде чем начал сравнивать Восток с Западом и спросил себя, могут ли эти ленивые, молчаливые люди принадлежать к той же профессии, с которой он делился рассказами, удобствами и политическими мнениями в курительных вагонах и гостиницах в продолжение многих лет. Конечно, это были униженные, унылые пародии тех живых, надоедливых, веселых, бесстыдных животных, которых он знал под названием «коммивояжеров» – странствующих приказчиков. Но, может быть, – боль в спине навела его на эту мысль – они дошли до такого печального упадка, благодаря путешествию в местных экипажах?
Он сунул нос в двенадцатидюймовый стакан виски с содовой и оставил его там, пока ничего не осталось, потом упал на свободный стул и снова оглядел группу сидевших людей.
– Кто-то спросил «от кого я»?.. Я здесь сам по себе, путешествую, как, полагаю, и многие другие, – ради удовольствия.
Он не успел насладиться нелепостью своих слов, как все пятеро разразились громким смехом, смехом людей, давно уже далеких от веселья.
– Удовольствие! – крикнул кто-то. – О, Господи. Боже мой! Удовольствие! Вы не туда попали!
– Хорошо, что вы приехали ради удовольствия. Не то бы умерли, если бы приехали ради дела, – заметил другой.
– Это все равно, что вызвать кровь из камня. Я здесь больше двух недель.
– По какому делу? – спросил Тарвин.
– Мы все здесь больше недели, – проворчал третий.
– Но какое у вас дело? За чем вы гонитесь?
– Вы, вероятно, американец, не так ли?
– Да, Топаз, Колорадо. – Это заявление не произвело никакого впечатления. Он мог бы с одинаковым успехом говорить по-гречески. – Но в чем же дело?
– Видите ли, местный король женился вчера на двух женах. Слышите, как звучат гонги в городе? Он пробует образовать новый кавалерийский полк для службы правительству Индии, и он поссорился со своим политическим резидентом. Целых три дня я провел у дверей полковника Нолана. Он говорит, что ничего не может поделать без разрешения высшей государственной власти. Я пробовал поймать государя, когда он отправлялся на охоту на кабанов. Я пишу каждый день премьер-министру, когда не объезжаю город на верблюде, а вот тут пачка писем от фирмы с вопросами, почему я не собираю денег.
Через десять минут Тарвин стал понимать, что перед ним полинялые представители полудюжины калькуттских и бомбейских фирм, которые безнадежно осаждают это место во время своей регулярной весенней кампании, чтобы собирать кое-что по счетам раджи, который заказывал пудами, а платил очень неохотно. Он покупал ружья, несессеры, зеркала, украшения для камина, блестящие стеклянные шарики для елки, упряжь, фаэтоны, четверки лошадей, флаконы с духами, хирургические инструменты, канделябры и китайский фарфор дюжинами, сотнями или десятками, смотря по его королевской фантазии. Когда у него пропадал интерес к покупкам, сделанным им, то вместе с тем утрачивался и интерес к уплате за них; а так как мало что занимало его испорченную фантазию более двадцати минут, то иногда случалось, что было достаточно самого факта покупки, и драгоценные тюки из Калькутты оставались нераскрытыми. Мир, предписанный Индийской империи, запрещал ему подымать оружие против своих собратьев-государей и воспользоваться единственным наслаждением, известным ему и его предкам в течение тысячелетий; но оставался несколько измененный вид войны – борьба с получателями по векселям. С одной стороны стоял политический резидент, помещенный тут, чтобы учить его, как хорошо править и, главное, экономии; с другой – то есть у ворот дворца – всегда можно было найти коммивояжера, чувства которого разрывались между презрением к неаккуратному должнику и свойственным англичанам благоговением перед государем. Его величество выезжал насладиться охотой на кабанов, скачками, обучением своей армии, заказами новых ненужных вещей и, временами, управлением своим женским персоналом, которому – гораздо более, чем премьер-министру, – были известны притязания всякого коммивояжера. За резидентом и коммивояжерами стояло правительство Индии, ясно отказывавшееся гарантировать уплату долгов государя и время от времени посылавшее ему на голубой бархатной подушке осыпанные драгоценными камнями знаки какого-нибудь имперского ордена, чтобы подсластить замечания политического резидента.
– Надеюсь, что вы заставляете его платить за все это? – сказал Тарвин.
– Каким образом?
– Ну, в вашей стране, когда покупатель глупит, обещая встретиться с продавцом в такой-то день, в такой-то гостинице и не показывается, потом обещает зайти в магазин и не платит, продавец говорит себе: «Отлично! Если желаете платить по счетам за мое жилье, за вино, ликеры и сигары, пока я дожидаюсь уплаты, – сделайте одолжение. Я как-нибудь убью здесь время». А на следующий день он представляет ему счет за проигрыш в покер.
– А, это интересно. Но как же он записывает на счет эти расходы?
– Конечно, они входят в следующий счет на проданные товары. Он там поднимает цены.
– Это мы сумеем сделать. Трудность состоит в том, чтобы получить деньги.
– Не понимаю, как это у вас хватает времени на то, чтобы киснуть здесь, – убеждал удивленный Тарвин. – Там, откуда я приехал, каждый путешествует по расписанию и если опоздает на один день, то телеграфирует покупателю в следующем городе, чтобы он пришел встретить его на станцию, и продаст ему товары, пока стоит поезд. Он мог бы продать всю землю, пока ваша повозка пройдет милю. А что касается денег, то отчего вы не арестуете старого грешника? На вашем месте я наложил бы арест на всю страну. Я наложил бы запрещение на дворец, даже на корону. Я достал бы исполнительный лист на него и представил бы его – лично, если бы это потребовалось. Я запер бы старика и стал бы сам управлять Раджпутаной, если бы пришлось, но деньги я получил бы.
Сострадательная улыбка пробежала по лицам сидевших.
– Это потому, что вы не знаете, – сказали сразу несколько людей. Потом они стали подробно объяснять все обстоятельства дела. Их вялость исчезла. Все заговорили одновременно.
Вскоре Тарвин заметил, что эти люди, такие ленивые с виду, далеко не глупы. Их метод состоял в том, чтобы смирно лежать у врат величия. Терялось время, но в конце концов уплачивалось кое-что, в особенности, объяснял человек в желтом сюртуке, если суметь заинтересовать своим делом премьер-министра и через него возбудить интерес в женщинах раджи.
В уме Тарвина мелькнуло воспоминание о миссис Мьютри, и он слабо улыбнулся.
Человек в желтом сюртуке продолжал свой рассказ, и Тарвин узнал, что главная жена раджи – убийца, обвиненная в отравлении своего первого мужа. Она лежала, скорчившись в железной клетке, в ожидании казни, когда раджа увидел ее впервые, и – как рассказывали – спросил ее, отравит ли она и его, если он женится на ней. «Наверно, – ответила она, – если он будет обращаться с нею, как ее покойный муж». Поэтому раджа и женился на ней, отчасти для удовлетворения своей фантазии, но больше – от восторга, вызванного ее грубым ответом.
Эта безродная цыганка менее чем через год заставила раджу и государство лежать у своих ног – ног, по злобным замечаниям женщин раджи, огрубевших от путешествия по постыдным тропам. Она родила радже сына, на котором сосредоточила всю свою гордость и честолюбие, и после его рождения с удвоенной энергией занялась поддержанием своего господства в государстве. Верховное правительство, находившееся за тысячу миль, знало, что она сила, с которой приходилось считаться, и не любило ее. Она часто препятствовала седому, медоточивому политическому резиденту, полковнику Нолану, который жил в розовом доме, на расстоянии полета стрелы от городских ворот. Ее последняя победа была особенно унизительна для полковника: узнав, что проведенный с гор канал, который должен был снабжать летом город водой, пройдет по саду апельсиновых деревьев под ее окнами, она пустила в ход все свое влияние на магараджу. Вследствие этого магараджа велел провести канал другим путем, несмотря на то, что это стоило почти четвертой части его годового содержания, и невзирая на доводы, почти со слезами приводимые резидентом.
Ситабхаи, цыганка, за своими шелковыми занавесями слышала и видела этот разговор между раджой и его политическим резидентом и смеялась.
Тарвин жадно прислушивался. Эти вести поддерживали его намерение; они были на руку ему, хотя совершенно нарушали придуманный раньше план атаки. Перед ним открывался новый мир, для которого у него не было мерок и образцов и где он должен был открыто и постоянно зависеть от вдохновения данной минуты. Ему нужно было прежде, чем сделать первый шаг к Наулаке, как можно лучше ознакомиться с этим миром, и он охотно выслушивал все, что рассказывали ему эти ленивые малые. Он чувствовал, что ему как будто приходится идти назад и начинать с азов. Что нравилось этому странному существу, которого называли раджой? Что могло подействовать на него? Что раздражало его и – главное – чего он боялся?
Он много и напряженно думал, но сказал только:
– Нет ничего удивительного, что ваш раджа – банкрот, если ему приходится иметь дело с таким двором.
– Он один из самых богатых государей в Индии, – возразил человек в желтом сюртуке. – Он сам не знает, что имеет.
– Почему же он не платит своих долгов и заставляет вас бездельничать здесь?
– Потому что он туземец. Он может истратить сотню тысяч фунтов на свадебный пир и отложить уплату векселя в двести рупий на четыре года.
– Вам следовало бы проучить его, – настаивал Тарвин. – Пошлите шерифа описать королевские драгоценности.
– Вы не знаете индийских государей. Они скорее заплатят по векселю, чем отдадут королевские драгоценности. Они – священны. Они составляют часть государства.
– Ах, хотел бы я посмотреть «счастье государства»! – крикнул чей-то голос, как впоследствии узнал Тарвин, принадлежавший агенту калькуттской ювелирной фирмы.
– Это что такое? – спросил Тарвин насколько возможно равнодушно, потягивая виски с содовой водой.
– Наулака. Разве вы не знаете?
Тарвин был избавлен от необходимости отвечать человеком в желтой одежде, сказавшим:
– Чепуха! Все эти рассказы о Наулаке выдуманы жрецами.
– Не думаю, – рассудительно заметил агент. – Раджа говорил мне, когда я в последний раз был здесь, что он показывал однажды ожерелье вице-королю. Но это единственный из иностранцев, который видел его. Раджа уверял меня, что и сам не знает, где оно находится.
– Неужели вы верите в резные изумруды величиной в два дюйма? – спросил первый из собеседников, обращаясь к Тарвину.
– Это только то, что находится в центре, – сказал ювелир, – и я готов побиться об заклад, что это чрезвычайно ценный изумруд. Не тому я удивляюсь. Я изумляюсь, каким образом люди, которые нисколько не заботятся о чистоте камня, ухитрились собрать не менее пятидесяти безупречных драгоценных камней. Говорят, что изготовление ожерелья было начато во времена Вильгельма Завоевателя.
– Ну, времени было достаточно, – сказал Тарвин. – Я сам взялся бы набрать драгоценностей, если бы мне дали на это восемь веков.
Он лежал в кресле, чуть отвернувшись от собеседников. Сердце у него сильно билось. В свое время он занимался конями, спекуляциями по части продажи и купли земли и скота. Ему случалось переживать мгновения, от которых зависела его жизнь. Но никогда ему не приходилось переживать такого мгновения, которое равнялось бы восьми векам.
Собеседники с оттенком сожаления в глазах взглянули на него.
– Совершеннейшие образцы девяти драгоценных камней – начал ювелир, – рубин, изумруд, сапфир, бриллиант, опал, кошачий глаз, бирюза, аметист и…
– Топаз? – с видом владельца спросил Тарвин.
– Нет, черный бриллиант – черный, как ночь.
– Но откуда вы знаете это? Как вы собираете эти сведения? – с любопытством спросил Тарвин.
– Как и все сведения в туземном государстве – из обыкновенных разговоров, доказать правдивость которых очень трудно. Никто не может даже отгадать, где находится это ожерелье.
– Вероятно, под фундаментом одного из храмов города, – сказал человек в желтом сюртуке.
Тарвин, несмотря на все усилия сдержаться, не мог не загореться при этих словах. Он уже представлял себе, как перерывает весь город.
– Где же город? – осведомился он.
Ему показали на скалу, обнесенную тройным рядом стен, на которую падали лучи палящего солнца. Город был совершенно такой же, как многие разоренные города, по которым проезжал Тарвин. Другая скала, темно-красного, сердитого цвета, возвышалась над этой скалой. До подножия скалы простирались желтые пески настоящей пустыни – пустыни, в которой не было ни дерева, ни куста, только дикие ослы, да в самой глубине, как говорят, дикие верблюды.
Тарвин пристально смотрел в трепетавшую дымку зноя и не видел в городе признаков жизни или движения. Было послеполуденное время, и подданные его величества спали. Итак, это уединенная, твердая скала – видимая цель его путешествия, Иерихон, атаковать которую он явился из Топаза.
«Если бы из Нью-Йорка явился какой-нибудь человек в повозке, чтобы кружить вокруг Согуачского хребта, каким бы дураком я назвал его!» – подумал он.
Он встал и потянулся.
– Когда становится настолько прохладно, что можно побывать в городе? – спросил он.
– Что такое? Побывать в городе? Лучше поберегитесь. У вас могут выйти неприятности с резидентом, – дружески предупредил советчик.
Тарвин никак не мог понять, почему может быть запрещена прогулка по самому мертвому городу, какой он когда-либо видел. Но он промолчал, так как находился в чужой стране, в которой ему только и было знакомо известное стремление женщин к власти. Он хорошенько осмотрит город. Иначе он начинал опасаться, что поразительный застой, царящий на обнесенной стенами скале, где по-прежнему не замечено было и признака жизни, повлияет на него или обратит в ленивого калькуттского торговца.
Нужно сделать что-нибудь сейчас же, пока не отупел ум. Он спросил дорогу к почтово-телеграфному отделению; несмотря на телеграфные провода, он сомневался в существовании телеграфа в Раторе.
– Между прочим, – крикнул вслед ему один из торговцев, – следует помнить, что всякая телеграмма, которую вы пошлете отсюда, пройдет через руки всех придворных и будет показана радже.
Тарвин поблагодарил и подумал, что это действительно следует помнить. Он тащился по песку к закрытой магометанской мечети вблизи дороги; в мечети теперь располагалось телеграфное отделение.
Местный солдат лежал на ступенях мечети. Он крепко спал, привязав лошадь к длинной бамбуковой пике, воткнутой в землю. Не видно было никакого признака жизни; только голуби сонно ворковали во тьме под аркой.
Тарвин уныло оглянулся вокруг, ища в этой странной стране белый с синим флаг западного союза или что-нибудь подобное. Он видел, что телеграфные провода исчезали в дыре купола мечети. Под сводом с арками виднелись две или три деревянные двери. Он открыл наудачу одну из них и наступил на какое-то теплое волосатое существо, которое с ревом поднялось с земли. Тарвин еле успел отскочить в сторону, как мимо него пронесся молодой буйвол. Не смутившись, он отворил другую дверь и увидел лестницу шириной в восемнадцать дюймов. Он с трудом поднялся по ней. Здание было безмолвно, как могила, которой оно служило некогда. Он открыл еще дверь и, споткнувшись, вошел в комнату с куполообразным потолком, покрытым лепными украшениями варварских цветов, среди которых виднелись мириады крошечных зеркальных кусочков. Он невольно прищурил глаза от потока света и блеска белоснежного пола, особенно яркого после полного мрака на лестнице. Комната была, несомненно, телеграфным отделением, так как на дешевом туалетном столике стоял ветхий аппарат. Лучи солнца лились потоком в отверстие в куполе, проделанное, чтобы провести телеграфные провода, и оставшееся не заделанным.
Тарвин стоял и разглядывал все вокруг при свете солнца. Он снял мягкую широкополую западную шляпу, которую находил слишком теплой для этого климата, и отер лоб. При виде этого стройного, освещенного солнцем, хорошо сложенного, сильного человека всякий, кто проник бы в это таинственное место, имея злой умысел против него, должен был решить, что он не из тех, на кого можно напасть безнаказанно.
Он дергал длинные, жидкие усы, повисшие в уголках рта, принявшие такое положение вследствие привычки потягивать их при раздумье, и бормотал живописные замечания на языке, которому никогда не отвечало эхо этих стен. Есть ли возможность связаться с Соединенными Штатами Америки из этой пропасти забвения? Даже «черт побери», возвращавшееся к нему из глубины купола, звучало как-то по-иностранному и невыразительно.
На полу лежала какая-то фигура, прикрытая простыней.
– Как раз подходящее место для мертвеца! – вскрикнул Тарвин. – Эй, ты! Вставай!