© Шиповалова Лада Владимировна – доктор философских наук, доцент, Санкт- Петербургский государственный университет; е-mail: ladaship@ gmail.com
В заглавии обозначены два способа определения научной деятельности, два предиката того, что понимается под наукой в современности, которые в некотором смысле противоречат друг другу, отсылая к гетерономии и автономии воли. Эти предикаты задают два противоречащих друг другу дискурса – управляющего наукой менеджмента, выдвигающего первое требование, и научного сообщества, настаивающего на исключительной значимости второго. Они репрезентируют исследования на основании различных интересов, вступающих в противостояние за главенство и объективную значимость одного из них. Развитие борьбы «за адекватное понимание науки» определяется во многом абстрактным противостоянием этих интересов, и, соответственно, принципиальным различием позиций их субъектов. В контексте такого противостояния все разговоры о «конструктивном взаимодействии» обречены на то, чтобы оставаться лишь разговорами, до тех пор пока не будет указан субъект всеобщего интереса, существующего до разделения на «мое и твое», который за это взаимодействие может взять ответственность. Таким субъектом может быть именно научное сообщество, однако идентифицирующее себя не в альтернативе дискурсу эффективности, но в связи с ним. Тогда наука окажется не спорным полем интересов, но деятельностью, необходимо включающей в себя противоречие между эффективностью и свободой, а само это противоречие станет тем, что препятствует развитию науки только в том случае, когда оно понимается абстрактно. Конструирование такого субъекта, определение условий его возможности, можно считать главной целью данной главы.
Однако видимость противопоставления эффективности и свободы – естественная иллюзия, и возникает она с необходимостью в развитии самой научной деятельности. Потому разоблачение абстрактного противостояния указанных предикатов научности связано с прояснением условий его возникновения. Эта своего рода генеалогия проблемы представляет собой вторую цель. Третья – описание условий того, что спор научного разума, раздираемого противоречием между эффективностью и свободой, может трансформироваться в источник развития науки. Движение к этим целям будет предваряться ответом на два существенных подозрения: в морализаторстве и в выстраивании очередной утопии, которая, являясь движущей вперед силой, тем не менее остается при частичной значимости собственных интересов, претендующих на тотальный характер. Ответ на них будет определять используемый метод.
Первое подозрение определяется претензией современных исследований науки на исключительно дескриптивный характер собственной деятельности. В этом смысле они противопоставляют себя традиционной философии науки, предписывающей нормативную определенность научному знанию. Признавая относительную правоту этой претензии, мы будем стараться «следовать за учеными», апеллируя к их собственным практикам, в которых обнаруживается пересечение двух стратегий – ответ на вызов эффективности и верность идее автономии. Следует, однако, заметить, что любой опыт, и опыт дескрипции в том числе, чреват нормативностью и претендует на то, чтобы задавать правила; протест против этого – слепота относительно оснований собственной деятельности. Ответ на второе подозрение связан с первым: этот текст представляет собой опыт философского прояснения оснований научной деятельности, происходящий из настоятельной необходимости этого. Он может быть истолкован как возможный жест исследований науки, определяющих собственную позицию на пересечении контекстов эффективности и свободы.
Путь, которым мы предлагаем идти в прояснении статуса современной науки может быть назван введением в проблему[2]. Проблема возникает тогда, когда определяемый субъект оказывается в ситуации раскола и не-самотождественности, потому что в его определение вводится противоречие, а его существование описывается как конфликт онтологических допущений[3].
Тогда то, что выступало исключительно в качестве препятствия или внешнего, чуждого определения, обнаруживается, так же как задающее собственную идентичность[4]. Введение в проблему современной научной деятельности предполагает понимание того, что конфликт между эффективностью и свободой – это не различие между собственным и чуждым определением; понимание того, что его невозможно разрешить путем принятия одной из сторон противоречия и отрицания другой, поскольку это будет означать отсутствие внимания к их равной значимости для научного субъекта. То есть процедура введения в проблему трансформирует, расширяя, понимание научного субъекта, предлагая его иную сборку, которая может служить основанием его действий. Именно это определение иного порядка действий в ситуации проблемы должно быть итогом пути.
Однако действительно ли возможно такое ведение в проблему современной науки? Можно ли приписать научной деятельности самой по себе такие противоречащие друг другу предикаты? Ведь в характеристике эффективности речь идет об интересах Другого, во внимание принимаются исключительно результаты исследования, представляемые иным социальным субъектам, для того чтобы оправдать существование научной деятельности в системе общественного разделения труда. Причем этим субъектам может быть не ясен, а также принципиально безразличен, смысл собственно научных проблем. Главное требование эффективности – значение результата и понятность этого значения по преимуществу в контексте его использования. Такого рода «легитимация исследования через результативность»[5] становится преобладающей тогда, когда наука оказывается одним из социальных институтов, связанных с другими внешним образом, исключительно событием обмена благами, ценность которых тем выше, чем больше потребителей они удовлетворяют. Можно ли такое требование эффективности и результативности непосредственно связывать с собственными интересами научного сообщества? Не является ли очевидным внешний, привходящий, характер этих требований?
В противоположность им автономная исследовательская работа, по сути, определяется внутренним экзистенциальным мотивом ученого, движима им. «Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира для того, чтобы оторваться от мира ощущений, чтобы в известной степени попытаться заменить этот мир созданной таким образом картиной. Этим занимаются художник, поэт и естествоиспытатель, каждый по-своему. На эту картину и ее оформление человек переносит центр тяжести своей духовной жизни, чтобы в ней обрести покой и уверенность, которые он не может найти в слишком тесном головокружительном круговороте собственной жизни»[6]. Пафос великого физика, говорящего о мотиве научного творчества, может быть понятен любому ученому, считающему свою работу делом всей жизни, а не только наилучшим способом проявить интеллектуальные способности или заработать средства для поддержания существования на должном уровне, следуя «утилитарным целям».
Истолкованные таким образом концепты эффективности и свободы не дают основания говорить о проблеме научной деятельности, определяющейся в контексте их противостояния. Напряжение между творческим исследованием, осуществляющемся в «одиночестве и свободе»[7], с одной стороны, и «необходимостью» утверждать такой способ идентификации в глазах сколь угодно далекого от науки Другого – с другой, можно снять указанием на внешний характер этой «необходимости», а также отрицанием значимости взглядов и дискурса аутсайдеров для автономного научного творчества.
Здесь стоит высказать предположение о том, не оказались ли понятия свободы и эффективности истолкованы слишком узко, что и стало условием их абстрактного противопоставления? Не претендуя на полный анализ концептов, выскажем несколько соображений, имеющих отношение к истории употребления терминов, которые сделают возможным расширение их смысла.
В современном языке, в том числе в языке, оценивающем науку, стало привычным использовать эффективность, в отличие от концепта результативности и в дополнение к нему. Речь идет при этом о сравнительной характеристике изменяющейся системы: эффективность определяется как отношение дохода (полезного результата) к затратам (использованным ресурсам) и имеет по преимуществу экономический окрас, связанный с максимизацией прибыли. Однако кажущееся само собой разумеющимся употребление термина эффективности в современности стало таковым совсем недавно. Анализ истоков англоязычного словоупотребления показывает, что в своем экономическом звучании, оказываясь симптомом властных претензий экономического дискурса, он начинает использоваться только с начала XX века. До этого сходные по звучанию термины употребляются таким образом, что дают возможность понять эффективность в широком смысле. При этом она соотносится с результатом деятельности, влияющей на другой объект; с впечатлением, производимым на кого-то; с действием, достигающим предположенную (собственную) цель; с силой, причиной, способностью производить результат; а также с существованием в качестве агента, производящего воздействие[8]. Анализ словоупотребления, конечно, не является достаточным способом доказательства, однако он дает повод к широкому взгляду на интересующий нас концепт. В данном случае он позволяет предположить, что экономический смысл, включающий внешнюю оценку произведенного действия, является вторичным по отношению к содержанию самого производимого действия, которое осуществляется в силу некоторой внутренней необходимости и включает в себя достижение результата, влияющего на Другого. Этот широкий первоначальный смысл эффективности может быть определен в самом общем виде как способность к практическому действию, производящему результат, имеющему значение для другого субъекта, а также как необходимая результативность собственного действия, воздействующего на Другого. Иначе говоря, концепт эффективности включает силу, позволяющую достигать цели, а также воздействие на Другого, с чем связывается достижение этих целей.
Учитывая этот широкий смысл, уже сложно обойтись, определяя научную деятельность, без этой, на первый взгляд, чуждой характеристики, противостоящей автономии научного поиска. Становится очевидным, что суждение, основанное на таком первом взгляде, достаточно лукаво. И дело не в том, что другие субъекты нужны ученому в силу финансовой необходимости, в силу того, что его исследования невозможны без сложных лабораторных установок, компьютерных программ, без должного уровня полученного образования и включения в информационное пространство научного сообщества[9]. И не в том, что если настаивать на окончательности противопоставления эффективности и свободы, то в «испытании сил» в пространстве реализации научной политики «энтузиазм управленческих структур», владеющих дискурсом эффективности, очевидно, побеждает «тревогу академического профессионала», на долю дискурса которого остаются «алармистские сентенции», предрекающие смерть Академии и Университета[10]. Дело в том, что еще до переживания внешней необходимости в Другом или до отрицания значимости позиции Другого, принцип недостаточности присутствует в основании всякого конечного человеческого существа, и этот принцип заставляет не только и не столько пестовать отдельность и уединенность существования, сколько, выражая себя, искать того, кто будет тебя «признавать» или «оспаривать»[11].
Именно в этом контексте может быть понятно значение научных репрезентаций, объективированных форм выражения научной деятельности – речей, текстов, научных теорий, описания наблюдений и т. п.[12] Научные репрезентации представляют собой язык науки в широком смысле слова, и кажется само собой разумеющейся претензия этого языка на «понятность каждому», коль скоро объективность как всеобщность считается критерием его научности[13].
Два исторических примера могут свидетельствовать о том, что работа над «признанностью» Другим и, соответственно, необходимое воздействие на него, принадлежит существу научных исследований. Первый пример относится к периоду концептуализации понятия «объективной достоверности», характеризующего познание, начиная с XVII века. Этот концепт в текстах иезуитов включал три взаимосвязанных смысла. Во-первых, физическая достоверность факта, данного в непосредственном наблюдении. Именно с совершенствованием этого вида достоверности связано усложнение технического оборудования лабораторий. Именно его недостаточность предопределила существование двух других видов: моральной достоверности заслуживающего доверие свидетельства и метафизической достоверности правильно (логически или математически) построенного вывода[14]. Моральная достоверность, как модус достоверности объективной, отсылала не только и не столько к авторитетному свидетельству, статус которого утрачивал значимость и отчасти подвергался сомнению в контексте критики схоластической приверженности доверию авторитетам. Условием достижения моральной достоверности считалась также репрезентация результатов исследования незаинтересованным, не сведущим в научной деятельности, свидетелям. Апелляция к их пониманию означает необходимость признания Другими, по преимуществу теми, кто не имеет непосредственного отношения к деятельности конкретного ученого или научного сообщества[15]. Сложно не заметить, что эти два вида моральной объективной достоверности (старая и новая, отсылающие к знающему авторитету или к свидетельствующему большинству), требующие воздействия на Другого, в измененной форме продолжают существовать и проблематично взаимодействовать в современности. С одной стороны, мы имеем дело с проблематичной в своей объективности достоверностью экспертного суждения, используемого, но часто подвергаемого сомнению, в современных процедурах оценки научных исследований. С другой стороны, при обсуждении этих процедур мы сталкиваемся с предположением объективности тотального удостоверения значимости научного исследования любыми аутсайдерами. Статистика, числа, количественные показатели объемов внешнего финансирования или публикационной активности оказываются универсальными (в своей всеобщей понятности) анонимными критериями, заменяющими необходимость демонстрировать каждому и любому зрителю непосредственную научную работу [16].
Второй пример работы над созданием научного языка, который будет признан в качестве объективного, всеобщего, разделяемого всеми, – создание К. Линнеем единого способа именования растений, который должен использовать ученый, составляя словарь растений. Ботаника в эпоху Международного Кодекса Ботанической Номенклатуры с ее стремлением «дать растению название, которое подходит только к одному конкретному растению, а к другому не подходит, и которое будет понятно всякому человеку в любой точке земного шара», была наукой идеала коммунитарной объективности, служащей преодолению «слишком человеческих» различий в языке ученых[17]. Действительно, для Линнея познание вещей (научных объектов), по сути, зависело и определялось тем, насколько правильным будет именование: «Если не знаешь названий, то теряется познание вещей. <…> Дать истинное название способны только подлинные ботаники»[18]. Сквозь тезисы Линнея, в которых продумывается каким конкретным языком лучше пользоваться, показания каких органов чувств принимать во внимание, какую функцию растения учитывать в качестве сущностной, что полагать в качестве отличительного признака (время цветения, окраску, запах), какие собственные имена (боги, правители, известные ботаники) использовать, – сквозь все это сквозит забота о всеобщности, о том, чтобы суждение было обязательно разделено, а язык признан всеми. Эта забота служит в том числе формированию сообщества «подлинных ботаников».
Таким образом, формирование научного сообщества и достижение достоверности собственных суждений – это собственные цели исследования, которые с необходимостью включают воздействие на Другого. Формирующийся при этом научный язык, претендующий на всеобщую дистрибуцию, оказывается условием того, что он будет определять общественные практики, производя, таким образом, непосредственный общественный эффект[19]. Предпосылкой этого движения служит трансформация экзистенциального мотива «одиночества» в мотив «признания», связанный с необходимостью манифестации или репрезентации научных идей. Любопытно, что в кратком тексте «Всеобщий язык науки» А. Эйнштейн обращается к производству этого языка, исток которого лежит в одиночестве душевной жизни: «Наднациональный характер научных понятий и научного языка обусловлен тем, что они были созданы лучшими умами всех времен и народов. В одиночестве (и тем не менее в совместном усилии, если рассматривать их конечную цель) они создали духовные орудия для технической революции, преобразившей за последнее столетие жизнь человечества»[20].
Обратимся теперь к концепту автономии. В период формирования науки как социального института (XVII–XIX вв.) дискурс эффективности уже находится в проблематических отношениях с дискурсом свободы или автономии в контексте определения статуса таких субъектов научной и образовательной деятельности как университеты. В правовом смысле автономия в первую очередь предполагает самоуправление, при этом выделяется два взаимосвязанных аспекта – независимость от централизации власти и собственное законодательство. Именно в таком смысле следует говорить об автономии средневековых корпораций, в том числе университетов, которым была предоставлена самостоятельность в сфере финансовой, административной и отчасти академической[21]. Отдельность существования – главный принцип такой автономии. Именно против такого рода отдельности, отсутствия включенности в общественные процессы, была направлена просветительская критика средневековых университетов в XVIII веке. В результате этой критики трансформация научных и образовательных структур порой определялась усилением государственного управления и контроля, обеспечивающих связь научных исследований и образования с общественными потребностями. Так происходило отчасти и в ходе реформ образовательной системы в Германии в конце XVIII века, «огосударствление» определяло создание новой системы высшего образования во Франции времен Наполеона, в Австрийской империи и в России[22]. Причем в России это относится и к созданию собственно научных учреждений, образовательная деятельность которых не была приоритетной[23].
В XIX веке не без влияния немецкой классической философии приобретает институциональное выражение иное понимание автономии, связанное со статусом университета и науки. Существенное в нем – не отдельность, но следование всеобщему закону разума. Здесь свобода предполагает не противопоставление целому (например государству), но, напротив, претензию на то, что частные максимы могут становиться правилами всеобщего законодательства, а собственные задачи – приобретающими всеобщее значение в результате борьбы за признание или вследствие практики широкого мышления[24]. В этом случае автономия уже, безусловно, не противостоит задаче общественной легитимации и необходимому воздействию науки и образования на иных социальных субъектов, но включает ее[25]. Потому и наука классического немецкого университета, имевшего в своем основании такое понимание свободы, следуя собственным целям, служила одновременно интересам национального государства и культуры.
Мы видим, если понятие эффективности толковать широким образом, то оно не противостоит существу научных исследований и автономии, понятой как следование закону разума и включающейся в существо определения науки и образования с XVIII–XIX веков. Эффективность обнаруживается на нескольких уровнях и репрезентирует различные степени дистрибутивности научного знания[26]. Воздействие на Другого принадлежит научному исследованию, потому что оно связано, во-первых, с необходимостью формирования научного сообщества; во-вторых, с заботой о достоверности научного суждения; и, в-третьих, с претензией всеобщего языка научной картины мира – определять практики повседневности в нем. Проблема включения равным образом свободы и эффективности в характеристики исследований становится очевидной постольку, поскольку обнаруживаются две стороны эффективности: с одной стороны, естественное и необходимое стремление самого ученого выражать себя в исследовании, представляя его результаты Другому (назовем это «внутренней» стороной эффективности, связанной со свободой); с другой стороны, становится явной переживаемая научным сообществом в качестве гетерономии оценка этих результатов с позиции управляющих наукой «аутсайдеров», порой не понимающих существа научных проблем и принципиально не внимательных к ним. Это представляет собой «внешнюю» сторону эффективности.
Следствием осознания возможности приписывания науке двух существенных предикатов (эффективности и свободы) является тот факт, что решение проблемы (работа над совмещением двух сторон эффективности) оказывается задачей для самого ученого. Только он сам переживает в полной мере как эту двойственность внутреннего и внешнего, так и необходимость разрешения проблемы, поскольку в противном случае его личностная определенность оказывается стоящей под вопросом. Философский характер проблемы принципиально отличает ее от, например, науковедческой постановки вопроса об адекватном измерении эффективности науки или от административной задачи обоснованного распределения ее финансирования. Только в первом случае решение проблемы происходит из осознанного стремления совместить автономное развитие науки, с одной стороны, и ее оценку общественным мнением – с другой. Только в первом случае становится понятной сложность и неоднозначность критериев эффективности науки, а также самого понятия эффективности.
Итак, если научное сообщество понимает себя в качестве субъекта эффективности и свободы, становится настоятельной задача – понять вторую «внешнюю» сторону эффективности в качестве превращенной формы первой и, соответственно, увидеть закономерность этого превращения[27]. Тогда сопротивление «внешнему» требованию эффективности может быть трансформировано в задачу преодоления внешнего характера этого требования и работу с ним как с собственной проблемой.
Следует отметить, что двусмысленность эффективности обнаруживается также в том, что объект возможного влияния научного знания не столь однозначен. С одной стороны, полученное научное знание может оказывать воздействие на последующие научные исследования, и только опосредованно на чуждого науке аутсайдера; с другой стороны, можно говорить о непосредственном воздействии науки на все сферы общественной жизни. В этом втором смысле эффектом науки может быть изменение уровня жизни и формирование общественного сознания, обоснованные решения в политике и максимизация прибыли в экономике. Иначе говоря, можно условно выделить интерналистский и экстерналистский аспект эффективности науки, правда, нельзя не заметить, что воздействие исследований на Другого неустранимо[28]. Должно быть понятно, что их оценку следует производить с помощью различных процедур и критериев. Первый аспект требует содержательной качественной экспертизы, хотя в некоторых науках[29] может быть удостоверен на основании публикаций в ведущих научных журналах. Второй аспект оценивается не менее сложным образом в силу того, что направления влияния различны, так же как и конкретные средства его осуществления. Объемы заключенных внешних контрактов на использование результатов, проведенные научные экспертизы, в том числе оценивающие оправданность решений в социально-политической сфере, подготовленные учебники и учебные курсы, влияющие на формирование общественного мнения, – это далеко не полный перечень несравнимых объектов, которые в той или иной степени выражают эффективность научных исследований и могут оцениваться. Эти эффекты, связанные с развитием науки, очевидно несоизмеримы. Вопрос об их систематизации, унификации, подведения под единую меру может быть отдан на откуп управляющим наукой структурам, стоящими перед задачей подсчета эффективности различных институтов и распределения финансирования. Возможен и другой вариант, когда проблематическое единство интерналистских и экстерналистских эффектов науки будет включено в задачу собственной идентификации научной деятельности, тогда это единство, так же как и система оценки различных эффектов, будет делом самого научного сообщества.
На пути ко второму варианту стоит ответ на вопрос: что является причиной того, что развитие научного знания само по себе или автономия научных исследований, связанная с эффективностью, начинает противостоять оценке науки со стороны общества и государства, управляющих наукой структур? Это одновременно и вопрос о вхождении в права и о приобретении власти узкого понятия эффективности или «внешней» стороны эффективности. Отвечая на него, следует признать следующее. Научная деятельность, подпадая под требование внешней универсальной измеримости собственного эффекта, что является необходимым условием контроля и управления, и выдвигается его субъектами – научным менеджментом, сама оказывается поздней жертвой классической научной рациональности, mathesis universalis, претендующей на открытие одного уравнения, объясняющего весь мир и все изменения в нем происходящие[30]. Уже, казалось бы, опровергнутый в своей позитивной значимости и отвергнутый историей европейской культуры «метанарратив» универсальной познаваемости и эффективного управления нашел свое последнее прибежище, поле приложения силы. Этим полем оказывается теперь не только мир (природа) в его целостности, не только человеческая культура в ее нередуцируемом многообразии, но и сама наука. Научная деятельность становится объектом точного наукометрического анализа, контроля и управления, «объективированным миром», доступным научному постижению[31].
Именно это расширение смысла классической научной рациональности на саму науку стоит, на наш взгляд, за утверждением возможности применения к исследованию узкого смысла экономической эффективности. Показатели результата и затрат, а также их сравнение могут быть использованы тогда, когда при заданных предпосылках (условиях развития, затратах) движение к завершению, к полезному результату, предсказуемо. «Детерминизм – гипотеза, на которой зиждется легитимация через результативность: она определяется отношением вход / выход. Нужно допустить, что система, в которой осуществляется вход, стабильна и послушно следует правильной «траекторией», в отношении которой можно установить постоянную функцию, а также отклонение, позволяющее правильно прогнозировать выход»[32]. Именно эта предпосылка – отношение к науке как к объекту классической научной рациональности, потенциально однозначно понятому, подчиненному естественной физической причинности, а не закону свободы, – служит основанием редукции значимых различий в самой научной деятельности (например, между различными уровнями и направлениями исследования) к уже существующему единству[33]. Эта предпосылка объясняет и невнимание к автономии научных субъектов, которые, превращенные в винтики механизма детерминированного производства предсказуемого результата, закономерно лишаются возможной роли «управления собой».
Следует подчеркнуть, что в самом определении научной деятельности присутствует закономерность возникновения такого превращенного отношения к ней, как к объекту, подчиненному естественной причинности. Объективность языка науки, как независимость его от субъекта, вводится в качестве критерия научности в силу того, что ученый, по крайней мере, с начала XIX века, занимаясь научной работой, стремится стереть всякое присутствие субъективности в визуальных изображениях или концептуальных описаниях объекта, в теоретических объяснениях или экспериментальных подтверждениях. Как следствие, научная репрезентация в письменном тексте, речи, образе, скрывая условия своего производства и тем самым связь с производителем, может поступить и фактически поступает в полное распоряжение потребителей, оказывается предметом внешнего сравнения значимости и оценки. Дескриптивный объективированный язык науки, истолкованный в контексте эволюционной эпистемологии К. Поппера, позволяет ученым выживать в конкуренции научных теорий[34]. Однако единственным следствием и целью этого выживания может оказаться подчинение механизму тиражирования и воспроизводства этого анонимного языка, если сам ученый не будет настаивать на пределах его объективации, и, соответственно, на пределах отчужденного существования в ситуации экономического обмена благами. Только в этом случае, утверждая собственное авторство, ученый сможет оправданно претендовать на управление собственной деятельностью и ее результатами, а не просто критиковать мешающее развитию науки администрирование. В этом и состоит существо проблемы эффективности научных исследований: классическая научная рациональность, утверждая свободу от субъективности, сама тем самым создает условия возможности отчужденных форм управления научными исследованиями, создающих вызов для науки в современности.
Что может способствовать разрешению проблемы современной науки, обнаруживающей себя между эффективностью и свободой? Что может означать утверждение собственного авторства в современном контексте? Прежде, чем ответить на этот вопрос, укажем на некоторые условия возможности этого разрешения, которые выражаются в кризисе абстракции «внешней эффективности», в смешении или пересечении интерналистских и экстерналитских определенностей науки, а также ее критериев эффективности, использующихся при оценке извне и изнутри.
Односторонний взгляд на науку как на известный управляемый механизм, производящий ожидаемые результаты (так же как и на систему образования, выполняющую функцию формирования заданных компетенций), оказывается неспособным с ожидаемой эффективностью управлять наукой (и образованием). Такое управление оказывается губительным для науки, и это не может долго оставаться скрытым для самих управляющих структур[35]. Этот бюрократический формальный взгляд упускает такой объект, как «наука в действии», в спорах о предмете, с которым она имеет дело, в лаборатории «проб и ошибок»[36]