Дорога к Царскому Селу была шумной и оживленной. Везли нужный для строительства лес, камень, кирпичи, туда же направлялись возы со скарбом новоселов. В этой веренице телег и повозок затерялась одна, довольно легко нагруженная. Впереди рядом с кучером сидел человек в армяке и нахлобученной на самые брови круглой русской шапке. Он тихонько напевал – но если бы кто грамотный услышал эту песню, то крепко бы зачесал в затылке.
– Лицо свое скрывает день, поля покрыла мрачна ночь, – меланхолически пел человек в армяке. – Взошла на горы черна тень, лучи от нас склонились прочь. Открылась бездна звезд полна, звездам числа нет, бездне дна…
Мелодия была самая что ни на есть похоронная. Она по-своему соответствовала словам – ведь не станешь же исполнять под трепака ломоносовское «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния». Сие творение и впрямь будило мрачную задумчивость. Ведь если вообразить, как покойный Ломоносов, что в непостижимой вышине горят несчетные солнца, обогревая множество миров, и в тех мирах есть свои народы, и в обычный телескоп этого, как ни бейся, не углядеть, – поневоле впадешь в скорбь.
Поблизости от великолепного Царскосельского дворца выросла слобода, где селились художники и каменотесы, кузнецы и резчики по дереву, подрядчики и архитекторы. Слобода строилась вкривь и вкось, народу в ней все прибывало, и все эти люди, занятые своими делами, не имели возможности толком познакомиться с соседями. Если бы кому взбрело на ум надежно спрятать полк эфиопов, то этот полк следовало вести в Царское Село – там бы в общей суете на него и внимания не обратили.
На краю этой слободы, на пока безымянной улочке стоял дом с небольшим садом, приобретенный госпожой Егуновой для дочери. Там она хотела держать свое несчастное дитя, пока не станет ясно, что с девицей делать дальше, способна ли она хоть к какому-то обучению, или лучше всего поместить ее в обитель под присмотр опытных монахинь. Этот дом был убран с виду скромно, однако внутри все свидетельствовало о богатстве и хорошем вкусе хозяйки.
Возле него-то и остановилась телега, а исполнитель ломоносовского творения соскочил наземь и побежал к калитке.
Во дворе он отыскал сторожа, велел отворить ворота и с большим бережением втащить в дом ценный груз, ни в коем случае не разматывая окутавших его рогож. На вопрос, где именно установить груз, поклонник Ломоносова отвечал, чуть заикаясь:
– Сперва – у лестницы, что ведет на чердак. Дальше – поглядим.
Он вошел в дом, на ходу развязывая кушак, и тут же с превеликим облегчением скинул волочащийся по полу армяк. Под простой одеждой оказались темно-зеленый камзол преображенца, такие же штаны, полотняные черные штиблеты, застегнутые на мелкие пуговицы, и черные же башмаки на довольно высоких каблуках. Галстука, правда, на кавалере не было. Шнурок, стягивавший у горла рубашку, был по случаю жары распущен.
– Эй, Черкасский! – закричал преображенец. – Я приехал, выходи!
– Иду! – отозвался голос из каких-то дальних комнат. И появился молодой человек в богатом шлафроке, заспанный, нечесаный и с правой рукой на перевязи.
Лет ему на вид было не более девятнадцати, и всякий, взглянув на круглую физиономию, на длинные светлые кудри, сейчас не убранные в положенную офицеру прическу с косой и буклями, на мягкие и по-детски неопределенные черты лица, на нежную шею и безволосую грудь, видные в вырезе рубахи, сразу сказал бы: балованное чадушко. И по-своему был бы прав – юный князь Темрюков-Черкасский еще не кончил расти, ему совсем недавно шили новый мундир, и портной удивлялся – за полгода прибавился целый вершок. Та же беда была и с обувью.
– Царь небесный, ты сколько же часов сегодня проспал? – удивился преображенец.
– Громов, ты не поверишь – я решил отоспаться за все те ночи, что провел в шалостях и проказах, – отвечал князь. – Да ведь и доктор говорит, что во сне человек выздоравливает. Тришка, накрывай на стол! Что матушка?
– Матушка твоя – святой человек. Она дала еще денег, чтобы подкупить девок и сводню. Что будем делать с ними?
– Отслужим молебен матушке во здравие, – решил князь. – Тут храм Божий уже поставили – вот и обновим.
– Там на десяток молебнов станет.
– Тогда… тогда, может, на девок?…
Оба рассмеялись.
В ту ночь, когда Петруша Черкасский был ранен в руку, а риваль его – в грудь, оба товарища вовсе не были в веселом доме, и случайной ссоры также не возникло – это была дуэль по всем правилам, с вызовом, посланным как полагается, с секундантами. Но противники заранее уговорились, что для света и особенно для государыни это будет случайная стычка двух подвыпивших буянов. Несколько соответствовало вранью лишь то, что дуэль приключилась из-за молодой и легкомысленной фрейлины.
– Что матушка разведала?
Вспомнив о неприятности, преображенец помрачнел.
– Риваль твой, сказывают, никак на поправку не пойдет. Лежит в полковом госпитале – родни-то у него в столице нет.
– Плохо. Я ему зла не хотел… хоть и немец…
– Плохо, – согласился Громов. – Матушка твоя ездила к фавориту, упросила его шуму не поднимать. Она у него накануне вазы какие-то выиграла, вернуть хотела – ни в какую! Да они, сдается, в давнем приятельстве…
Командиром преображенцев был сорвиголова и щедрейшая в мире душа – Алексей Орлов, он же – Алехан. Но Орлов в столице отсутствовал, и княгиня здраво рассудила, что нужно просить о помощи его всесильного брата Григория, которого весь свет называл одним кратким словом «фаворит» – никому и ничего разъяснять не приходилось.
– И за тебя просила?
– Статочно, и за меня. Она от него передала – надобно отсидеться, нигде носу не показывать. И Бога молить, чтобы твой риваль жив остался. Коли помрет – измайловцы тебе того вовек не простят. Там господа злопамятные…
– Сам знаю. А как же быть, коли он язык распускает?!
Громов только руками развел.
– Что твоя рана? – спросил он. – Франц Осипович смотрел?
– Смотрел, сказал – от гноя совсем очистилась, шрам останется порядочный. Ну да это – ерунда, я не щеголиха. Что ты привез? – князь подошел к окну и с любопытством смотрел, как разгружают телегу.
– Привез вина, битой птицы, колбас, окорок привез – дай волю княгине, она бы и корову к телеге привязала. Хлеба хорошего… А вот что еще! Помнишь, княгиня поселила нас тут и уговорилась с Авдотьей Тимофеевной, что ненадолго, потом нам другое жилье сыщет?
– Помню, ты сам сказывал. И что – съезжать велено?
– То-то и плохо, что нет. Для кого Авдотья Тимофеевна дом купила – помнишь?
– Для дочери украденной?
Вошел денщик Тришка, оценил обстановку, подтащил к раскрытому окну овальный столик и накрыл его простой скатертью.
– Да. Так вот – прискакал из Курляндии человек, которого она посылала дочь привезти. Оказалось, девица пропала. У того человека есть подозрение, кто ее выкрал. Но он потерял след.
– Черт возьми! Кто ж польстился на дуру?
– Дура не дура, а приданое царское. Госпожа Егунова на себя почти не тратит, все копит и копит. Она как-то пошутила – если сложить первые буквы тех деревень, что получит в приданое ее Катенька, то как раз и выйдет «Катерина Егунова».
Тришка повез по полу разом два стула, обитых красной кожей. Если господам угодно глядеть в окошко – пусть глядят сидя.
– Ума у ней от того не прибавится. Девица должна быть ловка, знать языки, музицировать, – уверенно заявил князь Черкасский, усаживаясь поудобнее. – В домашних спектаклях блистать, одеваться к лицу. И то еще неведомо, посватаются или нет. Хотя есть случаи, когда нужно о приданом подумать. Кабы она не была дура, я бы упросил матушку, чтобы тебя на ней женила – тебе ведь из чего-то нужно сестрам приданое дать!
– Да Бог с ней! – Громов махнул рукой и сел напротив. – Там, Петруша, сразу женихи сыщутся. Жениться на дуре ради приданого – пошлость какая-то… да я лучше в Академию наймусь, оно как-то достойнее…
– В которую? – живо спросил князь.
– Фортуны.
Академиями называли постоянные сборища картежников, и там можно было сорвать крупный куш, а можно было и проиграть последние штаны, это случалось куда чаще. Но кроме картежных академий в столице завелась еще одна, основал ее учитель фехтования, то ли англичанин, то ли шотландец. Дав своему заведению имя «Академия Фортуны», он сперва собрал там опытных бойцов, потом стал устраивать ассо – бой из трех схваток, до первого укола, для зрителей, которые бились об заклад, и особенно забавно выходило, когда хозяин выпускал бойца в маске. Эту-то Академию и имел в виду Громов – хороший фехтовальщик мог взять там отменный приз. Другое дело, что дворянину, гвардейцу, преображенцу недостойно брать деньги за поединок.
– А отчего бы нет? Ты в полку первый боец! Мне бы так! – с совершенно детской завистью сказал князь. – Садись. Будем пить венгерское вино, глядеть на огород и воображать себя в Аркадии. Истинная идиллия! Покамест нас обоих не женили! После этой дуэли матушка непременно захочет мне на шею какую-нибудь дуру навязать, чтобы я угомонился! А тебе – за компанию! Чтобы больше ко мне в секунданты не шел! И ведь найдет двух дур с приданым, вроде этой Катьки Егуновой, из-за которой Авдотья чуть последнего ума не лишилась… Эх! Сколько нам еще той идиллии осталось!.. Тришка, дармоед! Тащи хоть что-нибудь! Знал бы ты, Громов, до чего мне не хочется жениться!
Идиллия была самая достойная – комнату, которую Авдотья Тимофеевна обставила для девицы, велев повесить и зеркало в резной позолоченной раме, и крошечные полочки, поддерживаемые амурчиками, двое преображенцев обратили в мужской рай: тут висели на стульях их зеленые мундиры, стояли в углу два мушкета, над изящнейшим канапе вместо канделябров пристроены были пистолеты. Мраморная девка, державшая над головой корзинку для фруктов, увенчана была приметной треуголкой – по галуну на треуголках гвардейца могла признать даже дама, которая путалась в различиях меж мундирами: у семеновцев он был с мелкими зубчиками, у преображенцев – с крупными, у измайловцев – вовсе без зубчиков. А пустых бутылок, выстроившихся вдоль стены, за время идиллического изгнания из столицы набралось уже более полусотни. Выносить их князь не велел – это зрелище его веселило, всякому приятно осознавать грандиозность своего подвига.
– Да и мне совсем не до женитьбы, – поддержал князя Громов. – Ох! Чуть не забыл! Я ведь телескоп привез! Ей-богу! Маленький, да отменный! Взял у господина Эйлера – сам-то он уже в небо не глядит.
– Ты ездил на Васильевский? – удивился князь.
– Далеко ли? По Исаакиевскому мосту за полтора часа обернулся – и то, пока телескоп в перину и в рогожи заворачивали… Идем! Потащим его на чердак.
– Сам, что ли, потащишь? А люди на что? Вон Тришка?
Тришка в этот миг как раз водружал на столик блюдо с холодными мясами всех сортов.
– Сам и потащу. Людям столь хитрую механику доверять нельзя.
И Громов, лишь малость перекусив, действительно чуть ли не на руках внес на чердак свою любимую игрушку.
Дом был новый, на чердаке еще не набралось древнего хлама, и Громов установил трехногий телескоп у окошка без затруднений. Если бы князь Черкасский не залез туда и не давал советы, было бы куда легче.
– Эх, жаль, до ночи далеко, – сказал Громов. – Я бы тебе показал лунные моря и все созвездия…
– Постой! А днем в него смотреть никак невозможно? – спросил князь.
– А чего днем смотреть – ничего же не видно…
– Не в небо, дурень! На грешную землю! В окошки! Это ж мы и в дворцовые окошки сейчас заглянем! И по всей слободе прогуляемся! Узнаем, где у нас тут живут красоточки! Ну, давай, учи, как с ним управляться!
– Не тронь! Убери немытые лапищи!
Некоторое время спустя оба преображенца старательно изучали соседние окна и дворы. Увидели два грехопадения, задумались: это что же, и мы в столь важный момент являем собой такое нелепое зрелище? Громов уже решил гнать товарища с чердака, но Черкасский вдруг закричал:
– Гляди, гляди! Нимфа!
Во дворе (а в котором – не поймешь, потому что глядит телескоп далеко и окрестностей не показывает) прохаживалась девица в белой рубахе и с распущенными пышными волосами. Волосы были не совсем рыжие, а приятного рыжеватого цвета, достигали ягодиц. Лицо оказалось приятным, округлым, с мило вздернутым носиком.
– Что это она? – удивился Громов.
– Эх ты, астроном! Это она после бани волосы сушит, – догадался князь. – Видишь, на солнышке прохаживается… пусти… узнать надобно, чья такова…
– На что тебе?
– Сам знаешь, на что… она неспроста этак бродит, заманивает…
– Ну да! Она знает, что на чердаке сидят два болвана с телескопом, и для них старается!
– Нужно отыскать тот дом.
– Не стану, и не надейся.
Громов был старше князя года на четыре и потому принимал иногда отеческий тон. Зато князь был чиновнее – Елизавета Темрюкова-Черкасская знала, кому за карточным столом у важной персоны или даже у самой государыни проиграть дорогую безделушку, чтобы сын веселее поднимался по служебной лестнице. Так на так и выходило.
Вниз они спустились вместе и доели мясо. Теперь нужно было придумать себе развлечение до ужина.
– Вот что плохо в Аркадии – скука смертная! – догадался князь. – Видел на картинах – овечки пасутся, пастушок на камушке сидит – идиллия! А он там со скуки помирает. Разве что пастушка?… Слушай, Громов, какая идиллия без пастушки?
– И какая идиллия без французской хвори? – осадил его старший товарищ. – Нет уж, лучше скука!
– Может, поупражняемся? – спросил князь, имея в виду шпажный бой.
– Куда тебе! Рука еще не зажила.
– А я – левой!
– Ну, тогда и я левой, – решил Громов.
Князь радостно скинул шлафрок, Громов снял камзол. Тришка принес рапиры с шариками на концах, кожаные нагрудники и перчатки. От масок преображенцы отказались. Биться условились не до синих пятен, а так – поучить свои левые руки уму-разуму. Авось когда пригодится.
Они не первый раз скрещивали учебные рапиры и знали друг друга, так что не было нужды прощупывать слабые места. Но левая против левой – это им было в диковинку. Наконец они нашли чем заняться – стали поочередно отрабатывать сперва парирование терцией, потом парирование квартой с обезоруживанием противника. Бедный Тришка набегался, подбирая и поднося выбитые из рук рапиры, да и Громов с Черкасским взмокли.
– Нет, тебе точно место в Академии! – воскликнул князь, глядя, как ловко орудует товарищ клинком. – Только ведь, сказывают, туда попасть непросто. Нужно, чтобы кто-то замолвил словечко. Это не гусиные бои – да и там, поди, есть своя компания, что бьется об заклад.
– Там, я так полагаю, собираются фехтовальные учителя. Куда мне против них! – отвечал Громов. – Ты не забудь, нас благородному фехтованию обучают, красивому, а там в ходу, может статься, подлые приемы и ухватки. И первая моя схватка окажется последней.
– Хоть раз бы туда попасть! Хоть поглядеть бы!
– Вот вернемся в столицу – поспрашиваем умных людей, раз тебе невтерпеж, – пообещал Громов. – Но ты имей в виду – нельзя, чтобы тебя там видели. Уже и теперь измайловцы считают, что ты недостойную ухватку пустил в ход, к коей твой риваль не был готов. А коли узнают, что тебя видели в Академии, такие слухи пойдут! И до государыни дойдут, помяни мое слово.
– Эх, вечно ты всю идиллию испоганишь…
– Пошли ужинать. Ужин мы честно заслужили.
– А знаешь ли, Саня, о чем я думал, когда с тобой бился?
– Даже и вообразить невозможно.
– Я думал о ней – о той рыженькой… Вот бы она видела, как я бьюсь!
Громов только вздохнул – с ним в юности тоже такое бывало, но сейчас он считал себя человеком взрослым и переросшим пору нелепой мечтательности.
– А разве тебе никогда не хотелось встретить даму – и сразу полюбить ее? И чтобы она тебя сразу полюбила? И знать – вот оно, вот! И чтобы без всяких выкрутас и записочек дурацких, без девизов в коробочках, без конфектных бумажек со стихами!
– Да не влюбился ли ты посредством телескопа? Вот было бы беспримерное дурачество! – сказал на это Громов. – Совсем ты ошалел от здешней идиллии!
За ужином князь строил домыслы – в какой семье могла бы жить красотка. Громов пытался отрезвить его новостями о московской чуме. Потом князь принял лекарство и лег спать, а Громов полез на чердак.
Он был счастлив наедине с дорогой игрушкой. К тому же Эйлер дал ему как давнему приятелю переписанные страницы трактата, над коим трудился, невзирая на слепоту. Трактат был посвящен небесной механике, движению планет и комет, а именно эти страницы – движению Луны. Одна беда – мальчик, которому диктовал ученый, был невеликий знаток немецкой грамматики, а Громов – невеликий знаток немецкого языка. В разговоре с Эйлером оба старались понять друг друга, да немец и знал уже немало русских слов, а наедине со строчками Громов ощущал свою беспомощность.
Глядя на Луну, он замечтался. Как хорошо было бы, если бы к сестрам посватались богатые женихи, готовые взять их без приданого… Тогда осталось бы только позаботиться о матери. Служба, полк, мушкетерская рота, которой отдано семь лет жизни, – это прекрасно, однако его опережают сынки из знатных семейств, и это неизбежное зло. Да и сам он не был ли записан в полк грудным младенцем? Был – в пору расцвета своей семьи. Теперь же для него самое разумное – выйти из гвардии в армию, где можно сделать настоящую карьеру.
Странным образом он не придавал значения своим качествам, не замечал женских взглядов. А ведь не одна огорчалась, что эти карие глаза глядят столь отрешенно! Не одна замечала изящно вырезанные, как у статуи, губы, и подбородок с едва заметной ямкой тоже был отмечен придворными ценительницами прекрасного, и отменный для гвардейца рост, и широкие плечи. Не то чтобы преображенец был скромником и недотрогой – а просто голова вечно оказывалась занята вещами посторонними.
В его жизни было несколько приключений, одно даже опасное, и он решил для себя, что романы с замужними дамами уж очень обременительны. Сейчас он находился словно бы в отпуску – и полагал, что в следующий раз подставит грудь купидоновой стреле не ранее осени, когда начнутся балы и маскарады.
Вот тогда они с князем Черкасским непременно будут бывать в свете – а, может, этой осенью появится и молодая княгиня Черкасская – Елизавета Ивановна, передавая деньги для сына, говорила, что недолго соколу летать, найдется и на него управа. Вот бы еще только матушка присмотрела сыну невесту не хуже, чем та рыженькая, с распущенной косой…
На следующий день они, разумеется, снова нацелились на двор, где видели красавицу, но она не появилась. Громов, сжалившись над другом, ходил даже искать тот дом и расспрашивал знакомого архитектора, поселившегося неподалеку. Архитектор обещал разузнать, обещал послать на поиски жену, но прошло еще два дня, и он доложил – нет, никакой курносой девицы с длинными рыжеватыми волосами в окрестностях нет. А живут в доме две русские женщины и старик. Недавно к ним приехали мужья – у старшей женщины муж уже в годах, угрюм и неразговорчив, у младшей – весьма подозрительный белобрысый молодчик, сдается, даже из тех портных, что шьют под мостом вязовой дубиной.
Громов изложил все это Черкасскому, но того как заколодило: вынь да положь девицу. Сам он еще не мог вдеть забинтованную руку в рукав кафтана. Пришлось спустя еще два дня опять навестить архитектора. Тот снова попросил о помощи жену. Оказалось, дом не так-то прост – накануне поздно вечером подкатил богатый экипаж, вышел закутанный в епанчу кавалер, его лакей постучал в дверь, обоих с поспешностью приняли. Когда кавалер изволил уехать, архитекторская жена не знала, но наутро кареты возле дома уже не было.
– Кончай ты валять дурака, Черкасский, – сказал Громов, пересказав эту сплетню. – Видать, тот господин прятал в Царском Селе любовницу, а теперь ее перевез в иное место. Это ты все от безделья…
– Если бы точно знать, что там с курляндцем! – воскликнул князь. – Громов, ты мне друг – сегодня же поезжай к матушке! Она этого чертова курляндца из виду не упускает.
– Опять маскарад? – обреченно спросил Громов.
– Друг ли ты мне?
– Друг…
На сей раз, впрочем, преображенец обошелся без армяка. Он одолжил у знакомца верховую лошадь и первым делом поехал к казармам своего полка – сколько ж можно пропадать, надеясь на влияние княгини Темрюковой-Черкасской? Когда он ехал к Спасо-Преображенскому собору, у которого рассчитывал встретить сослуживцев, не заходя в офицерские казармы, не одна девица обернулась, не одна проводила взглядом статного всадника.
Этот храм, первый в столице о пяти куполах, был знаменитый – его поставили по приказанию покойной государыня Елизаветы на том самом месте, где был полковой двор и казарма гренадерской Преображенской роты; там появилась императрица, призывая преображенцев помочь ей взойти на престол, принадлежащий дочери Петра Великого по праву рождения; там горячо молилась об успехе дела.
Громову повезло – несколько человек из недавно учрежденной при полку егерской команды торопливо шли к полковому собору. Он узнал знакомцев и окликнул их.
– Ты откуда взялся? Мы думали, лежишь раненый при последнем издыхании, – сказал подпоручик Прохоров. – Слыхал ли новость?
– Нет, я за новостями и прибыл, – Громов соскочил с коня. – Мы с Черкасским после той дуэли боимся лишний раз на улицу нос показать. Ждем, пока княгиня все уладит.
– Ну так самое время вам выбираться из убежища. В Москве бунт, толпа с кольями ворвалась в Кремль, разгромлены дома и чумные больницы!
– Господи Иисусе… – только и мог произнести Громов.
– Владыку Амвросия растерзали в Донском монастыре. Москва без начальства взбесилась.
– Куда ж оно подевалось? – удивился Громов. – Неужто чума?…
– Чума, да не та! – перебил его Прохоров. – Имя ей – трусость. Генерал-губернатор Салтыков из Москвы сбежал, отсиживается в деревне. Обер-полицмейстер Юшков сбежал! Один генерал Еропкин с бунтовщиками не побоялся схватиться и стрелял по ним картечью. Так что, собирайся, Громов, через день выступаем.
– Куда?
– Еще не понял? Да в Москву же. Армия на юге застряла, государыня посылает усмирять бунт гвардию. Поведет фаворит. Сказывали, сам вызвался. От каждого гвардейского полка – по большой бригаде, идем с припасами, с лекарями, чуть не всех из столицы забираем!
– Черкасского княгиня не пустит, – сказал Громов. – Я ее знаю, всех переполошит…
– А напрасно, – отвечал Прохоров. – Вам обоим умнее всего было бы спрятаться в Москве. Пока оттуда вернетесь – все про ту дурацкую дуэль позабудут! Так князю своему и передай. Если есть лучший способ получить прощение государыни – то я его не вижу, да и никто не видит.
– Но ведь и измайловцы идут?
– Как же без них! Но там будет не до дуэлей, ты уж поверь.
Громов задумался.
– Пожалуй, мы успеем собраться и к утру быть в казармах, – сказал он. – Не исполнить приказа – нет, такого позора мне не надобно…