Когда я думаю об отце, я вспоминаю, что он всегда забывал чашку на столе. Не допивал чай. Уносился куда-то к новым записям, заметкам, книгам – он вечно громоздил одну на другую, пока они все с грохотом не падали, – к расчётам, профилям на полях, метелям, вихрям. Он сам был как вихрь. Иногда чай так и стоял нетронутый. В любом случае отмывал его чашки всегда я – тихонько, медленно, солью и специальной тряпочкой, пока разводы не исчезали. Чашки были: чёрная, красная и салатовая – моя любимая.
– Руки испортишь, – говорил отец, когда его вихрь ненадолго замедлялся и он успевал разглядеть меня. – Нашёл сокровища! Я новые принесу.
Я не хотел новые. Каждый раз, когда чашка проступала из-под налёта, подставляла салатовое брюшко, – каждый раз мне казалось, что я обнуляю время. Чашка чиста, и, значит, дни начнутся заново. И не настанет тот, в котором мне придётся расстаться с отцом.
О том, что мне придётся с ним расстаться, я, кажется, знал вообще всегда. Не могу сказать «сколько себя помню» – я очень мало себя помнил в те дни; вообще считал, что помнить прошлое людям не положено. Мы всегда жили с отцом в домике в лесу, и рано или поздно мне надлежало этот домик покинуть навсегда – вот и всё, что я знал, но мне хватало. Оставить полосатый коврик в спальне и ещё один, с узкими полосками – в гостиной. Оставить вазу, в которой по особому расписанию менялись листья – дубовые, кленовые, берёзовые. Бордовые, иссохшие. Отец всё норовил сбить очерёдность, но я не давал, и так пока он не сказал, что я его пугаю. Тогда я стал нарочно путаться, но редко – у меня было собственное, тайное расписание в расписании, в которое отец так и не вник.
Отдельно я заранее горевал по солонкам – их было две. Весенняя – в виде белой птички и зимняя – из хрусталя и серебра. Иногда отец доставал зимнюю и летом тоже, унизывал пальцы кольцами, и губы у него в такие дни казались ещё тоньше обычного. Я ни о чём не спрашивал. Про птичку отец всегда говорил, что отпустит её в тот день, когда я уйду.
– То есть это застывшая живая птица?
– Да, тебе на счастье.
Мне казалось, что горе моё, когда я уйду, будет слишком огромным, невозможным за один раз, и поэтому каждый день как бы немного прощался – с умывальником, у которого носик был свёрнут чуть набок; с чашками; с круглым нашим столом – у него ножка внизу ветвилась на три когтистые лапы; с кроватью на втором этаже; с сушёной мятой на карнизах; с чернильными ручками отца – он их везде разбрасывал – и с чернильными пятнами на его пальцах; с его манерой разговаривать с ростками. Весной у нас весь дом напоминал оранжерею – так много везде стояло рассады.
Я прощался с рассветами, которые лучше всего виделись из моего окна – мне кажется, несколько раз отец даже устраивал парочку лишних, чтобы я посмотрел, – со скрипом снега на крыльце зимой и с белками, которые садились на руку. С тем, как отец говорил им:
– Вы отвратительные грязные животные. Нет, я не дам вам больше семечек, вы их попрячете и забудете. Нет, приходите завтра.
Поэтому, когда теперь мне вновь и вновь напоминают, кто мой отец на самом деле – кем он был на самом деле, – я надеюсь, что кто-то сейчас моет его чашки. Мне говорят, что я в таких беседах будто задёргиваю шторы изнутри, но это не так. Я заколачиваю ставни.
– Какой тебе ещё рынок?
Отец, как всегда, на Каштана не смотрел. Куда угодно: на тарелку с оладьями, на хрустальные блюдечки с вареньем, на письмо в собственной руке – отцу вечно носили письма самые разные птицы, от ворон до снегирей, – куда угодно, только не в глаза. Нахмурился, исправил походя:
– Это розетки, а не блюдечки, сколько раз говорить. Откуда ты взял рынок?
За окном уже рассвело – уныло и устойчиво. Отец иногда быстро-быстро оглядывался и поворотом кисти делал заоконный свет чуть ярче, но сегодня они сидели так, при лампах. Одна, набухшая жёлтым светом, как груша – соком, свисала с потолка, и когда Каштан однажды спросил, как вообще она работает, отец ответил: да не обращай внимания, её вообще не должно быть здесь.
– Так что-что там с рынком?
Когда отец не отвечал Каштану, Каштан замолкал. Когда Каштан не отвечал отцу, тот спрашивал снова и снова, чаще и чаще, и так пока не оказывался рядом и не сжимал тонкими пальцами Каштановы плечи. Или ещё мог, наоборот, неожиданно стать мирным, рассеянным даже, отложить письма, позабыть дела, пожать плечами, как сейчас:
– Не хочешь – не рассказывай.
И так и оставался за столом, смотрел не на Каштана всё равно – в окно за его спиной. Мягко смотрел, как будто небо ещё только розовело, только ступали на него рассветные кошачьи лапы. Это отец придумал про кошку рассвета, и отец же рассказывал Каштану: мол, если тихо сидеть ранним утром, не спугнуть, то обязательно увидишь хотя бы, как хвост мелькнёт. Да, застынет потом еловой веткой, да, саму кошку не поймаешь, не услышишь, но караулить-то всегда можно. Это наш с тобой секрет. Поэтому сейчас Каштан спросил:
– Отец, кошку увидел?
Вот, пожалуй, когда Каштан пытался пошутить, отец нет-нет да смотрел прямо. Будто удивлялся: это что, мой сын так говорит? Это его я вижу?
– Кошку?.. А, нет, кошка давно скользнула выше по небу, исход с тобой. На рынок не пойдём.
– А ты бывал на рынке?
– Приходилось.
– И там правда прилавки, и ягоды в корзинах, и рыбы лежат во льду?
– Как же ты любишь новые слова! Нет, не было там рыб, у нас море не рядом. Ягоды ещё могут быть. Где ты узнал?
Всё упиралось в новую книгу. О, что это была за книга! Обложка – бело-красная, полосатая, как леденец, который отец как раз накануне сюрпризным жестом вытащил из кармана куртки. Каштан таких леденцов ещё ни разу не видел и таких книг – тоже. Новые, не отцовы, книги в их доме вообще появлялись редко и в основном набраны были мелкими буквами и на плохой бумаге, и картинки там если и мелькали, то смазанные, нецветные – буро-зелёные или серые. Отец такие книжки не ценил: проглядывал на ходу и отшвыривал в угол, где они исчезали, не достигнув пола. Если всё сохранять, что само в доме сотворяется, – места не напасёшься. Иногда Каштан успевал эти ненужные книги заметить первым и уносил к себе в спальню, наверх. Хранились у него, например, справочник по строению рыб, и история приключений доблестного рыцаря, и некий сводный список замков с описаниями – в предисловии автор честно признавался, что большая часть замков в наши дни лежит в руинах и он и сам не знает, для чего свёл обрывочные сведения воедино. Из любви к порядку разве что.
Но эта книга возлежала на столе в гостиной, и обложка её блестела. Эта книга не сомневалась, что имеет право тут быть. Может быть, эта книга была уверенней в себе, чем сам Каштан.
– Где ты узнал?
– Я прочёл в книге. Принести?
Отец кивнул, будто не сразу и расслышал, что именно Каштан сказал. И губы – только что были обычные, такими можно есть варенье и оладьи – вдруг стали тонкие и тёмные. О, как же Каштан это не любил – когда отец будто подёргивался тенью, весь делался царапина, расщелина, глухая нора, чёрная вода.
Книга блистала и благоухала: открой меня, любуйся мной, я томно распахну страницы и покажу тебе лошадей и лужайки, рыцарей и рынки. Каштан принёс её, неловко прижимая к себе, боясь оцарапаться об угол, и выложил на стол. Обложка слишком яркая для кухни. Красный подходит к отцовским губам. Каштан, в своей коричневой рубахе и зелёных штанах, совсем померк на этом фоне. Ой, что будет.
Отец медленно откинул обложку – задел свою же чашку, та заскользила по столу, брызнул остывший чай. Каштан вскочил за тряпкой. Отец переворачивал страницы и вскинулся вдруг:
– Не может быть так быстро.
– Прости, что?
– Да я просил их, я их умолял… Не может быть так быстро! Ай, как плохо, прах побери, да чтоб их пересоздали!
Отец часто ругался, но пересозданием на памяти Каштана – только один раз. Вообще, он как-то очень уж переживал – так резко махнул рукой, что уронил-таки розеточку с вареньем, и даже не собрал осколки одним движением кисти – только зашипел. Но у Каштана оставался ещё один непроизнесённый вопрос, – такие нельзя накапливать, они потом мешают спать и перепутываются. Поэтому он спросил:
– Ты говорил, снаружи очень мало людей, но книжка говорит, на рынке – много.
– Да мало ли что я говорил… Здесь рядом рынки есть? Нет. Я говорил о лесе, не о городах.
– А в город нам тоже нельзя, да? Я хочу флажки. Такие красные и белые флажки, которые иногда натягивают между прилавками, если те крытые.
– Да я принёс бы тебе эти драные флажки!..
Тут отец замер и правда потащил из кармана рубашки мятые флажки – красные, красные на белой верёвке, жёлтые, снова красные… Они не кончались, и отец сдался первым и остановился, махнул рукой.
– Спасибо, – поблагодарил Каштан.
– Да не за что. Ты ведь и врать не умеешь толком, верно?
– А зачем мне врать?
– Чтоб в мире, где много людей, остаться в живых. Чтоб на рынке тебя не обсчитали. Давай, скажи: сегодня небо синее.
– Оно не синее.
– Я вижу. Повтори.
– Сегодня небо… синее немножко.
– Нет.
– Сегодня небо серое с уклоном в синий.
– Нет. Ты что, не в силах произнести прямую ложь? Давай, скажи: я живу в городе.
– Нет, я живу в лесу.
– Ты идиот?
– Да.
– Вот и объяснились.
Отец вскочил. Иногда, когда злился, он мог унестись чёрным ветром через окно, но тут только вздохнул. Лампа моргнула и почему-то стала светить тускло, мутно-зелёным.
– Ну, собирайся, что же.
Отец наступил в варенье, скривился и всё-таки пощёлкал пальцами, чтобы осколки вперемешку с раздавленными ягодами прыгнули в большую миску. Вынести потом…
– Понимаю, что ты хотел пойти один, но я тебя провожу. Будь это хоть сто тысяч раз запрещено. – Отец фыркнул. – Кто признает во мне меня?
Каштан совершенно не хотел идти один. Он вообще был бы счастлив никуда не идти. Но этого он говорить не стал, просто спросил:
– А кого в тебе могут признать?
– О-о, – отец закатил глаза. – Ещё поймёшь, Каштан. Ещё наслушаешься.
Вышли затемно, и отец держал Каштана за руку. Лес был тёмный, чужой, как будто нарисованный кем-то очень печальным, очень мрачным, и ни одной рассветной кошки в нём водиться не могло. Всё скрипело, хрустело и царапалось, как будто лес стал новой, неразношенной одеждой – тут топорщится, там жмёт. Каштан умудрился даже пропустить паутину – так и влип в неё на ходу всем лицом, и отец, выругавшись, долго оттирал собственным жёстким рукавом и щёки Каштана, и лоб. На чёрной ткани остались бело-серые разводы, на Каштане – розовые пятна. Немного паутины попало и в рот тоже, и чем-то она напоминала молочную пенку.
– Я ничего тебе не могу сказать, – говорил отец, глядя куда-то во тьму и сам оскальзываясь на мху, которого ещё вчера и вовсе не лежало в этих местах. – Я не должен тебе это рассказывать. Поэтому я сейчас буду говорить с деревьями, а не с тобой, а ты слушай и, если что, говори: «Дерево не понимает». Это не ложь, они и правда не поймут, им не до наших развлечений. Понимаешь?
– Но для чего рассказывать деревьям, если… Ай!
Как будто самый воздух им противился и то леденел, то теплел, и в любом случае идти по лесу, всегда такому ясному и родному, сейчас было как раздвигать руками воду или самый тяжёлый сон.
– Я знаю, знаю, что мы не должны сюда высовываться, – отец с усилием придержал очередную выставленную поперёк дороги ветку и пропустил Каштана вперёд. – Точнее, я не должен. Но я всё равно пройду, так что в ваших же интересах – ай, да чтоб тебя! – в ваших же интересах пустить нас быстрее. Я всё равно не начну играть, пока его не провожу.
– Не начнёшь что, отец?
– Итак, цитата! – Отец примерился и аккуратно наступил на лёгший посреди дороги мхом поросший ствол. Тот осыпался бурым прахом – да, впрочем, в ночи всё бурое, даже при звёздах и при том, что рядом с отцом воздух чуть-чуть светлел как будто бы. – Игра идёт почти что непрерывно, пока стоит мир. Паузы между играми входят в расчёт – пока все отдыхают, но готовы продолжать, ничто не рушится. В ходе игры каждый из избранных имеет свою роль, имеет роль свою, я говорю, а ну пусти меня! И роль эта непреложна. Иногда роли меняются, если будет на то воля игры. У нас тут есть похищенная королева, юная принцесса, девушка, избранная для борьбы со злом, король-самодур и – если бы кто-то со мной сейчас шёл, я бы велел ему стоять на месте, – и всякие тёмные личности. Чем старательней все играют, тем лучше себя чувствует мир вокруг. Отказываться нельзя. Всякий из избранных играет выпавшую ему роль по нескольку кругов, после чего в игру вступают его дети и продолжают дело. Роль наследуется. Последняя смерть обычно окончательная, поэтому в последнем коне все очень, очень аккуратны.
Отец перепрыгнул набухшую мхом лужу и всё равно провалился чуть ли не по щиколотку. Чавк. Чавк. Каштан рядом с отцом стоял свободно, даже следов почти не оставлял.
– Тьфу, только обувь пачкать, – отец выдернул ногу лишь затем, чтоб тут же снова погрузиться уже по колено. – Они хотят, чтобы я тут нравоучительно стоял с лягушками и сознавал свою вину. Ну, пусть развлекаются. Всё, всё, я дальше не пойду, всё, я не иду, да тихо, тоже мне. Тихо, сказал!
Мох будто устыдился и так и остался у отцовских колен – выше не шёл. Отец запрокинул голову и зашарил в кармане – будто был ни при чём, будто карман принадлежал кому-то ещё и отец не хотел, чтобы этот кто-то его заметил. Мох снова чавкнул. Каштан наконец кинулся к отцу, протянул руки – редко касался без спроса, но теперь, но здесь…
– Стоять на месте, – отец вытащил что-то из кармана и теперь говорил сквозь зубы, почему-то зажмурившись. – У меня ленточка в кулаке. Возьми свободный конец.
– Ты же утонешь?
– Не твоя печаль, хватайся. Скажи тем, у кого окажешься, что сила Ференца хранится в памяти Гюрзы. Услышал? Повтори.
– Сила Ференца хранится в памяти Гюрзы.
– Они не смогут получить одно без другого.
– Не смогут получить одно без второго. Отец, ты здесь…
– Я здесь прекрасно простою, сколько потребуется. Никто не умирает до начала игры, а я пока не в игре. Не выполняю то, чего требует роль. Ни с кем не говорю. Мы на границе. Скажи: Ференц вступит в игру только в полной силе, а где нынче его сила – помнит один Гюрза.
– Помнит Гюрза.
– Ну что же, верю в тебя, – отец как будто стиснул зубы. Будто удерживал вообще всё – себя самого, болото, проклятую ленточку, тонкую, атласную, вообще неуместную. У Каштана болталась сумка на плече – с водой, и хлебом, и рубашкой, – но это всё было не то, не то, не то. Он собирался оставлять отца дома, а не в болоте. – Итак, – отец сосредоточился, как будто должен был успеть первым на кого-то прыгнуть, – раз, два, три, уважаемая дорога, приведи-ка Каштана сначала к Карине и хорошо бы ещё к Алисе, я знаю, ты можешь. Каштан, не медли, не позорь семью. До скорой встречи.
Каштан хотел закричать, вцепиться в отца, но его будто потянуло в бурую даль, во тьму, в воронку, и в глубине её всё танцевала ленточка. Он заорал-таки, а ленточка вилась и вилась – спиралью, годовыми кольцами, не пойми чем. Сколько верёвочке ни виться…
И наверняка Каштану почудилось. Ведь не мог же отец сказать, когда Каштан уже провалился незнамо куда и вокруг в темноте заплясали цветные искры, – ведь не мог же отец пробормотать:
– Не очень-то ты будешь рад, когда мы встретимся.
Ноги промокли. Это первое, что понял Каштан, когда ленточка наконец его отпустила – обвисла в ладони, обгоревшая и безобидная. Пахло палёным. Кажется, ладонь Каштану тоже обожгло, но боли он не чувствовал, просто рассматривал с минуту чёрные разводы на собственных же пальцах.
Он зачем-то сунул ленту, хрусткую и бесполезную, в карман штанов и наконец-то огляделся. Как оказалось, стоял на лужайке перед домом – здесь тоже была ночь, но фонари по обеим сторонам от входа светили бледным белым, всё просматривалось. Каштан смог разглядеть и розы – целые кусты растрёпанных цветов. Они как будто только что проснулись и потягивались, и предстоял им длинный летний день. Да и пахло здесь не только его горелой ленточкой, но и розовой сладостью, и немного гнилью, и свежестью то ли просто ночной, то ли уже осенней. И у дома была ещё парадная лестница – лестница и терраса с колоннами, и всё это из блестящего белого камня. В перечне замков он описывался. Мрамор? Да, мрамор. К этому-то мраморному крыльцу Каштан и двинулся.
В ботинках хлюпало. От шерстяных носков («шерсть греет, даже когда мокрая, а ну надевай») чесались ноги. Что у него есть? Горелая лента. Сообщение, которого он сам не понимает. Отец в болоте, обещал не умереть. Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать.
Фонари не мигали, но будто поворачивали головы Каштану вслед. И здесь не пели птицы – ладно, ладно, сейчас не лето, чтобы они заливались ночь напролёт, но хоть бы кто чирикнул, хоть бы встрепенулся. Солонку в белую птицу отец превращать не стал: не захотел. Не до хороших примет было. Оказывается, если пытаешься скользить по мрамору в насквозь мокрых ботинках, раздаётся скрип. А если двери не откроются?
Они открылись. Каштан сперва постучал полукруглой – бронзовой, что ли – ручкой и только потом за неё потянул. Дверь поддавалась медленно, и ботинки опять скрипели на мраморном крыльце.
Внутри было темно. Каштан чуть не споткнулся о порог и на ощупь пошёл вперёд – он не умел повести кистью и вызвать свет, как отец, он вообще ничего не умел, и отцу стоило учесть это, конечно, прежде чем оставлять себя в болоте. Отец иногда был нерационален. А ещё он умел врать, и Каштан, пробираясь в темноте и на всякий случай касаясь стены, нет-нет да и думал: вдруг отец соврал о том, что в начале игры не умирают?
– Меня зовут не Каштан, – попробовал Каштан соврать сам для себя, и горло не свело. Всё получилось.
А потом он увидел свет. Очень тонкая полоска очень тёплого света виднелась из-под двери – и Каштан выдохнул и на выдохе постучал в эту дверь тоже.
– Ах! – отозвались с той стороны голосом тонким-тонким, почти звенящим. – Ах, ах, войдите.
Он никогда – или очень давно – не слышал таких голосов. Вообще никаких не слышал, кроме беличьих, птичьих и отцовского. На миг замялся, но толкнул дверь и вошёл. В комнате всюду валялись цветные клубки – розовые и жёлтые, голубые и красные, белые и оранжевые. Тонкие нитки и толстые, прямые и кудрявые, совсем маленькие мотки – и очень пышные. И среди всего этого сидела женщина в голубом платье и подкидывала на ладони светло-серый клубок. В углу расположилось кресло-качалка, и на него тоже были навалены мотки и катушки. У стен стояли шкафы с дверцами нараспашку, но и с полок смотрели нитки, нитки, нитки…
– Бисер в соседнюю дверь, – сказала женщина обычным голосом и зевнула.
Талия у неё была такой тонюсенькой, будто её когда-то вырезáли то ли из дерева, то ли из камня и на талии нож у мастера соскользнул и соскрёб лишнюю стружку. Много лишней. Наверное, эта женщина и ходила как-нибудь необычно – мелкими приставными шагами, и ещё…
И ещё она вдруг повернулась и посмотрела прямо на Каштана. Отшатнулась:
– Ой, мамочки мои. Ты кто, ребёнок? Я думала, ты дочь моя, а ты…
– Здравствуйте, – Каштан поклонился, как сумел. Он не мог снять ботинки – неудобно, но и пройти не мог тоже – пришлось бы наступать на клубки и пачкать их мхом, лесной грязью и неизвестно ещё чем. – Здравствуйте. Вы Карина или Алиса? У меня к вам весть.
– Ну, положим, Алиса. – Женщина распрямилась, отбросила клубок.
У неё были белые волосы – белее паутины, белей лишайников, белей берёзовой коры. Вот, может быть, как лепестки ромашки под самым ярким солнцем разве что. Каштан моргнул.
– Так, – сказала Алиса, если только это действительно была Алиса и отец не спутал. – Так. Ноги мокрые? Пойдём на кухню греться. Нитки я всё равно уже не разберу. Пошли, пошли, сейчас я только встану… Ах, где моя молодость.
И они пошли. Алисе даже свет не нужен был – так и шагала в темноте стремительно, подобрав юбки, не заботясь о том, отстал Каштан или нет. На полпути вдруг замерла, так что Каштан на неё налетел, воскликнула: «Ах да!» – и всё-таки щёлкнула пальцами. Почти как отец делал.
– Вот ведь всё время забываю, что на своей земле это не требует сил. – Она подумала и добавила, скривившись: – Даже теперь. Ну и зачем ты, неизвестное дитя, почтил визитом бедную королеву?
«Королеву»? Они шли по красным коврам, по белым лестницам, и лампы на стенах вспыхивали, когда они подходили. Одна за одной. Как будто, щёлкнув пальцами, Алиса отдала им приказ зажигаться постепенно. Каштан то жмурился, то распахивал глаза: слишком светло и слишком много хрусталя. Но как красиво! Казалось, будто он попал в ту самую книжку, где были рынки и прилавки и всё сияло.
Он совсем уже было потерялся, когда Алиса вдруг затормозила:
– Наконец-то! Этот дом любит в шутку путать комнаты, но мы его обыграли. Входи, пока он что-нибудь ещё не выкинул. Входи, входи.
Каштан пригнулся и вошёл – и оказался в кухне. Он узнал стол на лапах с когтями и буфет с резными дверцами тоже узнал. В их с отцом доме были такие же. И солонки на полочке стояли там же, где Каштан привык: белая птица и серебро с хрусталём.
Алиса ставила чайник на плиту, раскладывала хлеб и мимоходом поливала цветы на подоконнике – руки в кружевах так и мелькали от лейки к ножу и разделочной доске и от доски к буфету.
– Вам помочь?
– Ты что! Так, это мёд, это отварчик, это хлеб ещё хороший, это сухарики, это масло… И ботинки снимай, слышишь? Всё-всё-всё, скидывай, и слушать не желаю.
Каштан кое-как развязал мокрые грязные шнурки, и Алиса полила ему на руки над раковиной.
– Ешь и рассказывай. Сперва одно, потом второе.
Сама она налила себе чаю в самую тонкую фарфоровую чашечку и так его и не допила. Касалась губами, морщилась, отставляла чашку, снова брала, снова касалась, снова поджимала губы. Каштан ел, как было велено: хлеб с мёдом, и хлеб с маслом, и хлеб с ветчиной, которую Алиса вихрем принесла из подпола. Королевы ведут себя иначе. Королевы сидят на троне, и ещё…
– Так. Не простудишься? Тогда я тебя слушаю.
Каштан не знал, простудится ли он. В лесу, если болел, он просто спал, и отец вздыхал где-то очень рядом и брызгался горячим воздухом. Но тут…
– Отец сказал найти Алису и Карину и им сказать, что Ференц вступит в игру только в полной силе, а где его сила – знает только Гюрза. И что одно не выйдет без второго. Вот.
– Погоди, так Карина разве всё ещё… Ну надо же, подумать только. Кто у нас ещё в строю. А как ты вообще пришёл? Дорогу покажи.
– Дорогу?
– Да эту самую, как его, ленточку дай мне сюда?
И Каштан протянул.
– До Карины-то мы и не дошли, – сказала Алиса, зачем-то растирая в пальцах горелую ткань. Испачкается ведь! – Только зря ноги промочили. Ты не дошёл то есть. Карина же у нас сейчас на той стороне, а туда ленточки не водят.
– Той стороне?
– Ференца знаешь, меня знаешь, а ту сторону не знаешь?
«Да я и Ференца не…» – хотел Каштан ответить, но раздумал. У всех людей есть имя, даже у Каштана, хотя у всех остальных оно какое-то другое, не растительное. Но всё-таки. И только отец всегда был просто отцом.
«Я и не спрашивал, как его зовут».
– Слушай, а кто тебя послал-то?
– Мой отец.
– А твой отец?..
– В болоте.
– Вот оно как получилось. – Алиса цокнула языком и подлила Каштану ещё чая. – Ну ладно, Ференц вернётся в игру – это хорошо, это то, что нам надо, хоть и… ладно. Но Карину ты будешь искать сам, потому что я добрая королева и по дорогам в одиночестве ходить не изволю, а в компании – тем более. Тебе надо – ты и зови.
Она достала из чашки кусочек лимона, обстучала его о стенки и проглотила, не поморщившись.
– А вы подскажете, где её искать?
– Чего ж не подсказать? Я даже карту дам.
– А вы не знаете…
– Что?
– Люди до игры правда не могут умереть?
– Правда, дружок. Могу поклясться на мизинчиках.
Вообще-то, думал Каштан, засыпая, вообще-то, даже просто стоять в болоте неподвижно – тоже не очень-то. В волосах тина. В ушах гулкая вода. Глаза можно зажмурить, и, наверное, отец сумел бы как-то временно перестать дышать, но с кем ему там разговаривать, во мху? С кувшинками?
А может, отец выбрался. Может, как только Каштана сдёрнуло этой лентой не пойми куда, отец встал как ни в чём не бывало и вернулся домой по твёрдой земле. И никаких брёвен на пути, и никакой паутины, и белки пляшут на крыльце победный танец. Может, отец даже обрадовался, что теперь живёт один и ни о ком ему не надо вспоминать, отрываясь от писем. Кто ему писал – Каштан не знал. Отец фыркал и говорил: «Без меня там, конечно, всё разнесут». Где?..
Что у Каштана есть? Ленточка и решимость впервые в жизни не послушаться открыто.
Королева Алиса перед сном сказала ещё:
– И вот это громоздкое строение мой муж считал охотничьим домиком. Для уединения.
Домик – это четыре комнаты в лесу, а не холл, коридоры, внутренняя лестница и двери, двери, Каштан сбился их считать.
– Вообще и меня тут быть не должно, но я за нитками пришла, видишь, как вышло. Мы же все разбежались на ту сторону после конца прошлой игры. Хоть дух перевести.
– А что было в конце прошлой игры?
– В конце прошлой игры Ференц сошёл с ума.
– А кто такой всё-таки Ференц?
– О, ты не знаешь роли? Ну смотри. – Алиса сидела в кресле и наматывала голубую пряжу на его, Каштана, растопыренные руки. Её движения успокаивали – почти так же, как чирканье отцовской ручки по бумаге. – Я – Алиса. Я королева, и мысли мои светлы. Я осушаю болота и снисхожу к бедным, и слова мои несут тихие сны и исцеление, – она будто рассказывала старую сказку, и сами руки её не опускались резко, не метались вспугнутым мотыльком, а плавно оборачивали пряжу вокруг его, Каштана, ладоней. – В землях моих тепло и сладостно, – сиди спокойно! – и обитатели их счастливы жить под моей защитой. Их мысли легки. Русалки в реках и девы в долинах, люди на пажитях и люди в городах, руки ровно держи, люди за стенами и нелюди на лугах. Тихо льётся мелодия, и плавно идёт песня.
– Но что же тогда?..
– Для равновесия в мире нужны зло и тьма. Они всегда были, ибо без тьмы мир быть создан не может, – тут Алиса сморщила нос и шлёпнула Каштана по дрогнувшей руке, – как таковой. Тьма – как подкладка, понимаешь?
– Не особенно.
– О! – На Алисе были очки с тонкими позолоченными дужками – отец иногда тоже надевал похожие. – Правда, что ли? Бедное дитя. Но, согласись, здорово же иметь возможность злиться?
– Нет.
– Почему это нет?
– Я не умею.
– Совсем? – она нахмурилась. – А если я тебя сейчас ударю всерьёз?
Много лет спустя Каштан будет это вспоминать – вечер, комнату в пустом дворце, нитки на руках, мягкий свет, Алису, которая отложила клубок и замахнулась узкой ладонью. Взрослый Каштан перехватил бы руку. Юный не шелохнулся, только полюбопытствовал:
– А за что?
Манжеты у Алисиного платья пахли сиренью, но сирень не цветёт в начале осени, поэтому Каштан сморщился и чихнул. Всякий цветок должен проявлять себя в положенное время. Алиса опустила руку:
– Удивительно.
И больше ничего не говорила. Отправила Каштана спать чуть ли не жестами, и в спальне пахло пылью и сиренью, и за окном не блестело глянцевым чёрным ни одного мокрого дерева. И даже фонари погасли.
Утром Каштан пришёл на кухню первым. Но здесь тоже пахло сиренью, а не деревом, кофе, а не оладьями, и на верхней полке хранился тёмный вогнутый изюм, а не корица. Оладьи липли к сковороде и чернели вмиг, так что, когда вошла Алиса, Каштан её сперва не увидел из-за дыма.
– Ой, надо же. И тебе доброе утро. – Алиса замахала рукой, закашлялась напоказ. – Хоть бы окно открыл! А, они здесь не открываются, прошу прощения.
Так и завтракали в чаду; Алиса налила Каштану из тонкого кофейничка.
– Отец не разрешал пить кофе.
– А я разрешаю. Да ты попробуй, тебе сегодня знаешь сколько предстоит, – она поморщилась, покачала головой. И волосы у неё, наверное, уже пропахли дымом, и платье тоже. – Слушай. Карина у нас отвечает за дороги, у неё этих лент полны карманы. Убедишь её – отведёт тебя к отцу. Боишься – оставайся здесь, ничего с ним не сделается.
– Откуда вы знаете?
– Да уж знаю. – Сегодня ей как будто жали туфли, ну, или платье кружевами щекотало спину. Она три раза подлила Каштану кофе, и дважды кофейник был пустой. А на столе лежал блокнот, Алиса объясняла – и вычёркивала пункт. Перед строчкой «Гюрза» она замолкла.
Сквозь белый тюль на окне светило солнце, и почему-то – может быть, всё из-за кофе – Каштану показалось, что сейчас весна, и что Алиса точно на его стороне, и можно взять стремянку, и прислонить к скату крыши, и наломать сосулек.
– Теперь про Гюрзу, – Алиса обвела пункт «Гюрза» в рамочку, ещё раз и ещё. – Да, про Гюрзу. Я б ему память и не возвращала, если честно. Такой себе был человек, сомнительный.
– А что он сделал?
– Гхм. – Алиса высунула язык, зажмурилась, перевернула несчастный кофейник и с минуту ждала, пока оттуда выльется хоть капля. – Гюрза у нас был сын одного злодея. К концу игры страшно поссорился с отцом и вызвал на поединок, мы не знали почему. И были, в общем-то, уверены, что отец его и… – Она ещё раз покосилась на Каштана и наконец поставила кофейник обратно на стол. – Но, видимо, ошибались. Карина у нас в прошлом коне была воспитанница злодея, очень мило. Ещё есть моя дочь, и она юная принцесса, и ей, конечно, предстояло перевоспитать Гюрзу, но что-то, видишь, всё не так пошло в тот раз. Так и не поиграла моя девочка.
– А ей хотелось?
– Да не думаю, – Алиса пожала плечами и принялась убирать чашки. Тут только Каштан увидел, что вокруг пояса у неё повязан белый шерстяной платок.
– А это у вас…
– Что? А. Поиграй с моё, а там посмотрим, как тебе соответствие образу будет важней больной спины.
– Да мне… нет, не важней.
…Просто отец никогда, ни за что на свете не надел бы при ком-то постороннем шерстяной платок, как бы там что-то ни болело. И в одиночестве не надел бы, скорее всего, но тут Каштан не был уверен. Если даже королева позволяет себе такую слабость, то и отец мог бы временно сдаться. Он-то не король.
– Что ты там шелестишь? Короче, оставайся. – Алиса сдёрнула со стола белую скатерть. – Возражать ты не умеешь, врать не умеешь, куда тебе на ту сторону? Твой отец погорячился.
На миг Каштан представил: он остаётся. По утрам гуляет среди роз, может, остригает те, что уже осыпались. Учится варить кофе. Помогает Алисе мотать нитки. Это, конечно, нет, не дом отца, хоть кухни и похожи, будто кто-то за кем-то повторил, но и не мир, о котором Каштан не знает вовсе ничего.
– Вот накричат на тебя – что ты будешь делать?
– За что накричат?
– А так, просто, день неудачный. Толкнут, ударят, обзовут. Ты когда-нибудь толпу видел?
Каштан помотал головой.
– Игра начнётся – поживёшь при мне. Скажу, скажу – что я скажу? – воспитанник. Паж. Пажа у меня, кстати, ещё не было. Будешь просить всех примириться. Нет, серьёзно, он считает, что кричать должны обязательно за что-то, ты посмотри на него.
– Но ведь так правильно.
– Но мир устроен не как правильно, ты понимаешь?
Эти игравшие – они встречались, расставались, кто-то кого-то обнимал наверняка, и кто-то, может, бил по лицу. Даже отец зачем-то угодил в болото, лишь бы Каштан кому-то что-то вовремя пересказал. И только он сам, Каштан, отсиживался за чужими стенами. Чужими историями. И на рынок не ходил ни разу в жизни.
– А почему моему отцу важна память Гюрзы?
– Вот пусть отец тебе и отвечает.
– А раньше я тоже играл? И кем был?
– Начнётся кон – поймёшь.
– А вы не знаете, как зовут моего отца?
– А у него ты, то есть, ни разу не спросил?
Посуду Алиса мыла не солью, а содой. Тщательно оттирала, тщательно споласкивала. Промокала отдельным клетчатым полотенцем и ставила на стол вверх дном. Они молчали, пока Алиса не перемыла все чашки и все тарелки со вчера. И все ножи. Тарелки были тонкие, как лепестки. Алиса вытерла последний нож и обернулась:
– Ференц твой отец. Ференц Злодей. Ференц Отступник. Ференц Ни Нашим Ни Вашим. Я бы на твоём месте бросила его там, где он остался.
Ну разумеется, Каштан не собирался оставлять отца. Алису он огорчать тоже не желал, но та ведь не расстраивалась, просто злилась, а это не одно и то же. Перетряхнула его сумку, выбросила хлеб:
– Он у тебя заплесневел уже! Кто тебя собирал? Ай, всё, не отвечай. Хлеба ребёнку положить и то не может.
– Он торопился.
– Да он вообще о еде вспоминает раз в три дня, и что с того? Вот стоило взваливать ответственность, если в итоге всё равно…
Крупная соль в белой тряпочке. Сухари. Чёрный хлеб, белый хлеб. Сыр, ветчина. Фляжка с водой и фляжка с молоком. Мёд в третьей фляжке пах липовым цветом.
– А откуда вы знаете моего отца?
– Я добрая королева, а он исчадие тьмы. Конечно, мы знакомы.
– А за что вы сражаетесь?
– За первенство.
– А что оно даёт?
– Соль не забудь. Если дам ножик – не порежешься?
– Нет, я умею резать сыр.
– Ну мало ли… Так, ну, сухих ботинок у меня для тебя нет, но я эти вчера бумажками набила, уже можно надеть. Свитер возьми вот красный, это дочкин, но она больше красное не носит. Да бери-бери! Ты худенький, на тебя как раз налезет. Хоть в сумку засунь. Да я новый ей свяжу!
– А вы не знаете, мой отец вязать умеет?
– Да кто ж его разберёт. Может, и научился, пока без дела-то сидел… Точно уходишь? Точно не останешься?
– Простите. Точно.
– Всё взял?
– Вроде бы всё.
– Тогда давай смотри внимательно.
Они снова уселись за кухонный стол, Каштан – уже одетый, и Алиса развернула карту. «Узкие земли», – значилось наверху. И посредине, на буро-зелёном фоне, стрелочки: «болото», «болото», «и тут болото», «и вот здесь ещё болото».
– Не самая новая редакция, но суть ты ухватил. Когда к власти приходит твой отец, с землёй случается вот это самое, и люди жмутся по краям. Бодаются за земли со всякими там. Речными девами. Лесными девами. С кем только не бодаются.
– Это отец так делает? Он создаёт болота?
– Да, именно. Болота или лес густой. Но города не разрушаются, а так… – Алиса повела рукой, – перемещаются, отодвигаются, сливаются. Всем рукотворным твой отец очень дорожит.
Каштан смотрел на карту, вглядывался в буквы. Почерк же был узкий, летящий – папин почерк!
– Откуда у вас карта моего отца?
– Ну подарил, – Алиса принялась стряхивать с карты незнамо как туда попавшие белые хлебные крошки. – Тебе-то какая печаль, в конце концов?
– Вы что, дружили?
– Ай, ещё чего. Так, вот смотри, – она ткнула в точку, подписанную «дом К.», – тебе сюда. Там рядом лаз на ту сторону, ты найдёшь. Ищи там, где его не может быть. Если потребуют плату за вход, пообещай. Если на той стороне Карины рядышком не будет, сразу лезешь обратно и через час-два пробуешь ещё раз. Никуда не отходишь и не говоришь ни с кем. Карина должна знать, где память Гюрзы.
– А от вас надо передать привет?
– Ой, нет, от меня – точно нет. Всё понял, да? Можешь пойти через столицу, можешь обойти вот этой пустошью, – Алиса очертила ногтем вытянутое светло-зелёное пятно, подписанное как «Русалочьи броды». – Русалкам ничего не обещай. Ты простой путник, ты проездом, ничего не знаешь.
– Но я же что-то знаю. Я не могу врать.
– Тогда молчи – что я тебе могу сказать?
Алиса проводила его до крыльца. Вот она – карта, вот он – «дом К.», и вот «домик Алисы» и пририсованное к нему солнышко с восемью лучами. Но как дойти от домика до дома? Как это соотносится? Куда ему? И отец будет всё это время отмокать во мху?
– А вы…
Алиса так и стояла на крыльце, и огромные двери были распахнуты настежь. На платье светлая королева накинула шаль, и всё равно Каштану стало за неё холодно: тут, снаружи, дул ветер, и руки у Каштана покрылись мурашками.
– А у вас нет ленточки, Алиса?
– Королева.
– У вас нет ленты, королева?
– А должна быть?
– Не знаю.
О, как ему не хватало шарфа. Почему-то в лесу с отцом было теплее, даже по утрам, даже когда на лужах хрустел первый лёд.
Ветер обтряхивал розы, и лепестки неслись куда-то вдаль на фоне тёмно-серых облаков.
– Просто я подумал, что вы же королева. Может, есть. Отец же явно не рассчитывал, что я буду сто лет идти пешком.
– А что ты можешь мне дать?
– Я скажу спасибо. И могу попросить синиц вам помогать.
– Да на что мне твои… А крикнуть можешь? «Алиса, гони ленту, я спешу»?
– Алиса… что-что делай с лентой?..
– Безнадёжен. Держи, – Алиса протянула ему моточек белых шерстяных ниток, заколотый булавкой. – Хорошо хоть, решился попросить. А почему ты, кстати, не подумал, что, если я тебя вот так вот собираю, значит, дорога будет долгая и всё пропало? Ну, что нет у меня ленты, да и всё тут?
– Люди умеют врать.
– Вот умница, запомнил. Держи кончик. Нитка, давай нам дом Карины или рядышком. Каштан, когда я в следующий раз тебя увижу, игра уже начнётся. Мы враги по ней.
За миг, пока Каштан ещё стоял на месте, она успела рукавом стереть с его щеки какой-то след – Каштан не знал, где мог испачкаться. Будто Алиса просто хотела лишний раз коснуться.
«Дом К.» оказался ещё меньше отцовского – избушкой, срубом посреди поляны. Отец свой дом хотя бы обил досками, хотя бы лаком покрыл – «привёл в приличный вид», как сам говорил. Тут о приличном виде и речи не шло – сруб и пристройка. На крыльце стояли высокие болотные сапоги, перед крыльцом – лавочка. И где тут этот лаз?
Каштан обошёл дом кругом – нет, не избушка, ладно, но так, сарайчик по отцовским меркам. С другой стороны, он-то, Каштан, какое право имел осуждать чужие дома? Вот сам построишь хоть один – тогда и говори, а пока…
Под дверь была подсунута записка: «БУДУ ПО-ПОЗЖЕ ТАМ ТАКОЕ НЕ ПОВЕРИШЬ К.». Алиса на всякий случай дала ему с собой и карандаш тоже, поэтому он аккуратно соединил «по» и «позже» в одно и положил записку на прежнее место. Алиса сказала, кажется: «Ты всё найдёшь», но, может быть, она опять рассчитывала на кого-то умного? Того, кто может за себя постоять и кто умеет врать. Может, такой уже нашёл бы лаз, поговорил с Кариной, и теперь был бы на пути к отцу, и принёс бы силу, и тот бы осушил болото одним взглядом. Больше всего на свете Каштан сейчас хотел бы просто ждать, пока отец придёт из леса. Перечитывать справочник по строению рыб. Смотреть в потолок.
Окон у местного домика было три. Два – ничего, стеклянные, хотя и грязноватые, и одно – крест-накрест заколоченное досками поверх закрытых ставней. Каштан погладил доску и немедля поймал занозу. Сунул палец в рот.
Алиса сказала: ищи вход там, где его не может быть. Дверь – это и есть вход. Окна – тоже. Но в заколоченное окно никто войти уже не сможет, а значит… Каштан медленно потянул за одну из досок, и окно правда отворилось – обе ставни оказались одной-единственной дверью. И изнутри, из темноты, пахнуло сыростью и свежим хлебом, и сразу за тем – свежей краской.
– Дверь закрой! – заорали из тьмы девичьим голосом.
Он что, слышал такие голоса? Нет? Откуда тогда вдруг всплыло название?
– Твою иллюзию, плату гони или дверь закрой!
– Я… я готов отдать, мне нужно на ту сторону.
– Да что ты шепчешь там?!
– Мне нужно на ту сторону.
– Алло, ты платишь или нет?
– Плачу, да, да, плачу!
Его не слышали. Темнота в доме билась и пульсировала, как птичье сердце.
– Э, я закрою щас, и всё!
Может, отца бы она поняла. Отец стоял бы твёрдо, не отдёргивался бы, и сказал бы, конечно, в ответ – не заорал, а именно сказал:
– Да я готов платить, ты пустишь или нет, ну?
Кажется, получилось. Темнота успокоилась, затихла и пригласила тем же голосом:
– Залезай, раз пришёл.
На той стороне воздух был пропитан моросью. Каштан не глядя перелез через натянутую крест-накрест ярко-жёлтую ленту и вывалился в огороженный забором двор. Чуть не упал в лужу. Лужи, и песок, и у забора – чуть-чуть измочаленной травы, и лавка, и стог сена – такого мокрого, такого обвисшего, будто им вдоволь повозили по грязной воде и так и бросили, – вот и всё, что тут было. И ещё небо – мутно-розоватое, как рвота. И девушка с короткими чёрными волосами – стояла к Каштану спиной, и намыливала бельё, и полоскала в жестяном тазу.
– Эй, – сказал Каштан, примаргиваясь к этой общей тусклости. – Привет! Ты Карина?
– Я ленту для кого лепила? – девушка обернулась, и руки её – в одной вспененный кусок мыла, в другой наволочка – медленно опустились.
– А, это ты, да?
Глаза у неё были тёмные, в коричневый, а всё лицо покрыто чёрными веснушками.
– Вот ты и пришёл.
– Вот я и пришёл.
– А я думала, он тебя убил.
– Кто?
– Идиот. Пойдём.
Ладони у неё были розовые, распухшие и сморщенные одновременно, будто она стирала в кипятке. Потом, когда Каштан её вспомнил, он вспомнил и это – что она никогда не стирала в тёплой воде, только в горячей или ледяной, – а пока просто смотрел. Все только и делали, что таскали его за собой, как любимую книжку или одеяло.
– Меня прислал отец, – сказал привычное. – К Алисе и к тебе. Сказал: где сила Ференца, помнит только Гюрза, и вот я здесь, а отец ждёт меня в болоте.
– Да пусть провалится там.
Она схватила таз, и вода выплеснулась ей же на ноги. Мутная, пыльная вода.
– Пойдём, – сказала Карина, стоя в этой воде в сиреневых (он только разглядел) тапках без задников. – Пойдём, пойдём домой. Пожалуйста. Ждёшь его, ждёшь, хоронишь его, хоронишь, а он является такой красивый и с инструкцией. Что, кроме игры, ничего и нет, да? Знаешь, что помогу, вот и пришёл?
– Я не помню, кто ты такая.
– Почему ты всегда играешь больше всех?
– Я не играю, я и правда…
– Идиот, – Карина дёрнулась, и вода в тазу опять плеснула. – Да не смешно же, ну?
– Я не шучу.
– Гюрза, не смешно, – она всё прижимала таз к животу, – на западе поют твою историю, в долинах поют, у реки поют, а ты меня не помнишь? Да я тебе даже записки оставляла! Вдруг ты придёшь, а меня нет. А ты что вздумал!
«Я не Гюрза», – хотел Каштан ответить и не смог.
– Я, я… Я верю, что меня зовут Каштан.
– Ну и дурак.
В доме Карины оказалось очень холодно. Снаружи он весь был будто бы в заплатках – вот тут тёмное дерево на светлом, а тут вообще прибит лист жести. И внутри так же: не прибрано, неуютно, разуваться нельзя – пол ледяной, а в углу и вовсе куча сухих листьев. Стол, сколоченный кое-как, и сиденья из ящиков. Кровать – тоже несколько ящиков, продавленная красная лежанка в катышках, и на всё это сверху брошен плащ.
– А как вы греетесь?
– О, а тут есть такое, руки греть… мангал, – Карина хмурилась, будто вспоминала слова и вообще саму возможность разговаривать.
Свет проникал через фальшиво заколоченное окно и через щели в стенах, и Карина ещё отгородилась от ветра ладонью и зажгла фонарь. У неё были, оказывается, перчатки без пальцев и синяя чиркалка – проводишь по железному колёсику и высекаешь огонь.
– Это волшебная вещь?
– Нет, это зажигалка.
– Ты правда тут живёшь?
– Да мы все тут живём. Ты что, не помнишь? Дом родной наш с малых лет.
– Что?
– Ладно, шучу, шучу я, в этом доме ты никогда не жил. Тут даже я недавно живу. Зато смотри, я сочинила им мессию. Ну, всем своим, кто ждёт кого-нибудь.
– Кого?
– Ну, вместо твоего отца. Чтобы хоть кто-то пришёл.
– Вместо кого?
– У тебя что, и выразительность украли вместе с памятью?
– Да кто украл?
Карина плюхнулась на лежанку – сиденье даже не заскрипело, нечему там было скрипеть. Блаженно вытянула ноги, всё ещё в огромных тапках, и на полу стоял фонарь, и вся Карина получалась только тень и свет.
– Смотри, – сказала, поднося ладонь ко рту, – смотри, как я теперь умею. Это он меня научил.
Зажмурилась – и выкашляла что-то в лодочку из пальцев, в полосатую перчатку. Кашляла плохо, будто долго-долго мёрзла и даже во сне в груди и в горле у неё ползло шершавое, – но на ладони остался кусочек жёлтого света. Тёплого, кажется. Таким же светом была наполнена та лампа на их с отцом кухне.
– Он учил выдыхать, – сказала Карина, – медленно, как на стекло дышишь, когда от холода запотеет. И думать о своём. Но это долго. И ему самому и этого не нужно было, он обнимает – и готово.
– Он тебя обнимал?
– А тебя нет, что ли?
Кусочек на её ладони так и манил. Похож на янтарь. На соты. На варенье из морошки, когда сквозь него пытаешься посмотреть на свет. На цветное стекло.
– Что это?
– Это энергия для нас для всех. – Даже огонь в фонаре рядом с этим сгустком света казался будто бы разведённым водой. – Что для нашей стороны, что для другой. Ваш мир ещё туда-сюда, где взрослые. А тут атас. Они же здесь не знают про игру, и всё только сереет и сереет. Твой отец мог вагонами свет гнать, вокруг него сейчас бы все теснились. А он ушёл, понимаешь? С тобой что-то сделал и ушёл, осталась только я. И вот я надеваю его плащ, – она стиснула свет в кулаке и правда нацепила плащ; тот был ей велик, – и вот я надеваю его плащ, ленточкой кое-как перепоясываю дорогу своей памяти к нему и делаю вид, что я – это он и есть. Ты видишь обман, но другие-то не видят. Всем нужен кто-то вроде твоего отца.
– А почему не кто-то вроде тебя?
– А ты променял бы?
Она крутнулась вокруг собственной оси, хотела встать на цыпочки, но в тапках не вышло; плащ был велик ей – и одновременно впору.
– Я думала, он сгинул, понимаешь? Всё завалил и сгинул, и тебя унёс с собой. Я думала, хоть кто-то должен тут остаться. – Она осела на кровать. – По вашу-то сторону всем легко. Леса, русалочки. Я думала, хоть кто-то должен здесь быть.
– Ты не пойдёшь со мной за отцом?
– Я сейчас пойду только в магазин. – Она одёрнула отцовский плащ, но так и не застёгивала. – Сама пойду, не как Ференц. Хочешь – давай со мной. Я хочу, чтобы ты увидел, что он сделал.
– Что такое магазин?
Магазин оказался домиком на обочине. До него нужно было идти по песку и грязи, вдоль дороги, а сама дорога была шире, чем Каштан когда-либо видел, и камень был на ней какой-то чёрный и нескользкий совсем, и гладкий, без стыков. Будто дорогу не выкладывали им, а обливали.
– Да, конечно, облили. Ты… А, ладно.
Карина всё косилась на него, будто уверена была, что он сейчас расслабится и сделается тем, кого она привыкла видеть, – может быть, спину выпрямит или что-то в этом роде. Или походка станет другой. Или манера улыбаться. Но Каштан смотрел на дорогу – даже подошвой по ней поводил туда-сюда, – и на ели вдоль дороги, и потом – на дверь домика, всю оклеенную какими-то бумажками. «Самый низкий тариф», «Кубики дёшево», «Проведу свет, оплата после получения», «Дрова недорого», «Оптоволокно».
– Дрова недорого, – хмыкнула Карина, открывая дверь. – Они б ещё «валежник» написали.
– А что…
В магазине был очень грязный пол – очень гладкий и очень скользкий. И картонка у самой двери не спасала – может, кто-то думал, что вся грязь останется на ней, но так не получилось. Внутри был, кажется, деревянный прилавок, похожие Каштан видел в той книге о рынке, и деревянные полки, на которых лежал хлеб, и прозрачные полые кубы, внутри которых тоже что-то стояло и лежало: «кофе», «молоко», «йогурт»…
За прилавком стояла женщина – усталая и какая-то подтаявшая. Как будто по лицу у неё долго текли то ли слёзы, то ли весенняя грязь и дорожки так и остались. Впалые щёки, смуглое лицо, тёмные волосы собраны на затылке, и, главное, глаза – как будто она смотрела сквозь такое окно, за которым всегда шёл дождь.
– Тёть Маш, – сказала Карина, пропустив Каштана вперёд. – Тёть Маш, тёть Маш, я принесла.
– Кого? А, это ты, Карин. Что, сколько принесла-то?
Карина сунула руку в карман и протянула давешний кусочек света на раскрытой ладони.
– Не в крови? Хорошо, – женщина повертела кубик в руке и сунула куда-то под прилавок. – Сигареты есть, будешь?
– Не.
Каштан, пока они говорили, всё оглядывался. Тут продавалось мыло, и стиральный порошок, и почему-то игральные карты.
– А это кто? Новенький?
– А, не, тёть Маш, это родственник. Хлеба дашь?
– Сколько?
– Да батон. И молока, что ли.
– Пива не возьмёшь?
Карина махнула рукой.
– Так я тебе ещё должна буду?
– Ну.
– Лучше б пивом забрала.
– Да младшенький не пьёт.
– Младшенький? А чего он молчит-то?
– Он городской, отвык.
– А, – сказала женщина, как будто разом всё поняла. – А, городской. А что они, совсем не пьют там, что ли?
– Этот не пьёт.
– А, этот не пьёт.
Карина щурилась – рассматривала всякое засохшее печенье, и жёлтые коробки с надписью «шоколадное веселье», и пакетики с надписью «желатин». Женщина снова сгорбилась за прилавком – как будто у неё давно и привычно болела голова. «Ноги куриные 5 шт.». «Чулки цвет луковый».
– Рыбий жир хочешь в капсулах? Я сама пью.
– Да какой рыбий жир, тёть Маш, ну?
Карина будто чего-то ждала. Может быть, это испытание для него, Каштана? Карина не предупредила. Но ведь на то и испытания, чтобы не предупреждать. Ноги опять замёрзли. Пахло сырой рыбой. Каштан шагнул к прилавку, к женщине в её пасмурность:
– Хотите, я вам помогу? Вылечить голову. Я чувствую, что она болит. Можно? – он поднял руки, но до женщины пока не дотрагивался.
Отец тоже так делал, мог лечить руками, и вот теперь Каштан понимал, как это было, – чужая боль отдавалась в собственных висках. Тягучая, усталая, заунывная. Как будто день за днём он разделывал куриные тушки с их бледно-розовой в мурашках кожей – день за днём с хрустом раздвигал куриные ноги, день за днём, день за днём, день за днём…
– Да что ты делаешь-то?
Женщина смотрела испуганно, но ясными глазами. Встала и повторила:
– Ты чего делаешь-то? Я тебя просила? Карин, он у тебя из этих, что ли?
– Не-не-не, – Карина замотала головой, – он не из этих, вам почудилось. Городские просто странненькие. Да какой из него, вы сами посмотрите!
– Ну не знаю какой, – женщина шагнула назад, вжалась в полки с хлебом и мотала головой. – Забирай-ка что причитается да иди подобру отсюда. Иди-иди, а то щас этих позову.
– Да у тебя и телефона нет, тёть Маш.
– Надо будет – найду, как позвонить. – Женщина спрятала руки в карманы своего синего фартука. – Давай-давай. Вон пять батонов сразу забирай и уходи.
– На кой мне сразу пять?
– А мне облава на кой? Давай-давай, чтоб духу вашего тут не было. Умные, блин. – Она вытащила из фартука белую баночку, отвинтила крышку, закинула в рот капсулу. – Ой, блин. Добренькие нашлись за чужой счёт.
– Да он не знает ничего!
– А мне какое дело?
Из магазина выходили нагруженные хлебом, молоком и теми самыми куриными ногами.
– Тебя кто просил лезть? – спрашивала Карина, кое-как перехватывая буханки под мышкой. – Тебя кто лезть просил? Один, что ли, умный, да?
– Ей было больно.
– Да здесь всем так, что теперь-то! – Она зубами перехватила прозрачный пакет с куриными ногами и одёрнула кофту под плащом. – А знаеф, пофему всем так? Тьфу, знаешь, почему? А потому что твой отец прервал игру!
– Что?
– Чем активней идёт игра, тем лучше миру. Чем медленней, тем мир сильней хиреет. Вон видел, сколько солнце не появлялось?
– Нет.
– А, да, откуда тебе видеть. Ты ж у нас нормальный весь.
Каштан запутался. Проще смотреть на лужи на дороге: маленькая – огромная, большая – маленькая. Вот бы ещё ручьи были, но они – весной, а тут было что угодно, но не весна.
– А что тут…
– Год какой?
– Нет, время года.
– А, – Карина нахмурилась. – Время года – осень. Точно, осень, наверно. Ну да, осень.
– То есть точно ты не знаешь?
– Да я как-то давно на календарь… – она опять перехватила куриные ноги. – Ну не весна же. Значит, осень. Зимой снег лежит. Ты вот сейчас что – ничего не говори. Поздоровайся и не говори. Полезешь лечить кого-то – мы к твоему отцу вообще не пойдём.
– А так пойдём?
– А так – наверное. Но сначала пойдём мы к Саше и к Алисе, потому что я знать не знаю, где там твоя память.
– А почему мы не можем сначала к отцу? И у него и спросить… Про память и про остальное.
– Потому что он сам же себя вывел из игры. – Карина будто каждым словом огрызалась, как будто у неё что-то болело, но когда Каштан попытался хотя бы понять, что болит, – отшатнулась так, что чуть хлеб не выронила, все буханки, которые несла. Одна всё-таки улетела и теперь валялась в луже. – Только посмей, – сказала Карина и наверняка и руки перед собой выставила бы, если бы не поклажа. – Только посмей, и мы с тобой тут подерёмся. Отец родной не узнает. Только попробуй.
– Но тебе же плохо?
– Кому сейчас не плохо, покажи мне?
А хлеб так и лежал в грязной воде.
«Я бы тоже остановил такую игру. Эта плохая. Нужно просто начать новую».
– Мы отправляемся к Саше и к Алисе, – Карина говорила, будто одновременно дёргала какие-нибудь шнурки или завязки и никак не могла развязать, – и отдадим им весь несчастный хлеб. А ты молчи.
– Ой, да тебя-то уж точно никто не выберет, – сказала Катька, она же Катиш, она же с недавних пор младшая воспитательница Катерина Игоревна, наклоняясь к зеркалу.
Она подкрашивала губы ярко-красной помадой, которая ей не шла, но другой не было. Помада называлась «Сердце родины», на вкус была чуть сладковатой и ненастоящей.
– Чего это меня никто не выберет?
Вообще-то спрашивала Карина так, проформы ради. Думалось о печенье – ну том праздничном, которое с зелёной серединкой. Как бы оно по языку рассыпалось, и мармелад этот ещё – жуёшь его, жуёшь…
– Кать.
– А?
– Заныкаешь печеньку?
– Ты объяснительную мне сначала напиши, Лапшевич! Ишь, печеньки ей.
Вот с объяснительной-то и были все проблемы. Желтоватый от времени тетрадный лист лежал прямо перед Кариной и так и манил, так и призывал, зараза, потихоньку себя закрасить от угла к углу.
– Кать, может, ты сама?
– Да ну не в день же праздника, Карин!
М-да, праздник тот всё усложнял, конечно, будь здоров. Карина с Катькой сидели в воспитательской каморке – ну как сидели: Катька красилась, а Карина мысленно гоняла туда-сюда бумажный шар, от одного конца стола и до другого. Или кулёк ещё можно скрутить. Хлопушку сделать.
– Земля, Земля, – сказала Катька, не отводя взгляда от зеркала. – Земля зовёт лапшичную, приём-приём. Пиши уже давай.
– А ты была когда-нибудь в лапшичной, Кать?
– А? Нет, конечно. Как я, ничего?
Она была настолько ничего, насколько вообще возможно в интернате, где у всех платья и рубашки из одинаковой ткани в крупную клетку, а тушь с ресниц заставляют смывать холодной водой, если заметят. Катька, видимо, тоже вспомнила эти вечные чёрные разводы на жёлтой эмали раковин, потому что тряхнула головой:
– Да никто не прицепится, им не до этого. Зато какая я красотка, а? Скажи?
Катька крутнулась на носках – туфли были ей велики и напоминали деревянные ботинки старинной куклы из того музея-усадьбы, куда их всех однажды вывезли на экскурсию.
– Ещё какая, – фыркнула Карина. – Иностранка прямо.
– Ой, скажешь тоже: иностранка. Да хоть мне объясни, чего дралась-то?
– Я горбушку хотела.
– Ну?
– А он тоже хотел.
– Но тебя Слалом запалила, а его нет? А с кем дралась-то?
– С Васильком.
– Так он же маленький совсем?
– Вот именно, а в делёжку встревает как большой.
Прозвище Слалом носила заведующая, Марина Георгиевна, она же Хоп, она же Смерть Моя, очень удобно было шутить: Смерть Моя идёт. В её столе объяснительные Карины уже занимали чуть ли не отдельный ящик. Двигалась Слалом стремительно, высматривала Карину в любой толкотне, хватала за плечо, хмурила тонкие чёрные брови и говорила: «Ну и что же у нас на этот раз?»
– Ну и что же у нас на этот раз, – пробормотала Карина и всё-таки написала в углу листа хотя бы дату.
– Ой, да ты без подсказки помнишь? – восхитилась Катька и тут же насупилась, скрестила руки на груди и принялась вещать не своим голосом, качая головой: – Такой талант, Лапшевич. Такая фактура. Ты знаешь, что могла бы в этом году поехать на отбор? Нет, это что-то с чем-то, это что-то. Ей в люди предлагают выйти, а она что?
Чем воспитательская была хороша – в неё почти никто не забредал. Старшие воспитатели больше любили как раз кабинет заведующей – там и бумага была белая, и чайник стоял. Но вот сейчас, когда Катька, войдя в раж, всё клеймила Карину словами Слалом, дверь всё-таки распахнулась – и на пороге эта самая Слалом и воздвиглась. Ничего не сказала, только брови подняла.
– О, – сказала Карина. – О, Марина Георгиевна, а Катя мне как раз тут объясняет, как я не права.
– Я слышала, – сказала Слалом. – Очень точно. Нет, ну это неуправляемость, конечно.
– Что?
Неуправляемость – это та самая характеристика, после которой тебя переводят куда-то ещё. Из интернатов люди вырастают и выходят – ну, если не проявляют признака один, признака два, признака три и далее по списку. Те, кто проявляют, уезжают на отбор и больше в интернате не показываются. Но неуправляемость – совсем другое. Это значит…
– Но Марина Георгиевна!
Катька ожила, бледнее бледного. Наверняка сейчас клялась про себя сразу же смыть тушь, и туфли сменить, и гостям не улыбаться. Выбрать её себе в дочери уже никто не мог бы, поэтому она мечтала выйти замуж. Выйти замуж – и стать актрисой, две мечты у Катьки.
– Давайте лучше мне тогда! Это же я…
– У тебя сколько замечаний? Полтора? А у Лапшевич их сорок с добавкой, я что с этим должна делать? Отчётность куда засуну?
О, Карина бы всем им сказала куда, но только не сейчас.
– Но не сразу же! Можно же дать шанс!
– Я этих шансов ей давала сотню с горочкой. А она вон, сидит, – Слалом кивнула на Карину, – вон, веселится себе. Мало того что потасовку мне устроила перед самым праздником, так ещё весело ей.
– Ну вы бы хоть предупредили, Марина Георгиевна!
На столе, совсем рядом с Карининой несбывшейся объяснительной, валялась Катькина тушь. Слалом, конечно же, её заметила: сцапала щёточку – и вдруг принялась очень аккуратно подкрашивать себе ресницы. Кто б знал, что она вообще умеет.
– За себя бы просила, – проговорила чуть не нараспев. Когда она замолкла, рот всё равно остался немного приоткрытым. – А эта дура нас подводит под комиссию.
– Но вы ведь даже не сказали!
– Ну конечно, – Марина Георгиевна накрепко завинтила тушь и одним движением кисти выбросила в корзину для бумаг. – Лапшевич, ты мне валишь показатели. Была бы умная – давно бы сообразила.
– Куда валю?
– В ноль валишь, в самый низ, к оси икс валишь! Всё, можешь вещи собирать. Разборчивая наша.
– Это из-за того, что я на отбор не захотела?
– А теперь ты не узнаешь.
Слалом пристроилась с другой стороны стола, на другом стуле, и вместо «Объяснительная №…», чего Карина не успела написать, на листе появилось «Докладная № 1».
Карине вечно говорили, что она не очень умная, и сейчас до неё доходило будто бы ударами: никакой больше Катьки, никакого праздника и никакого печенья с зелёной серединкой. Там, в местах содержания, кормят одним и тем же серым, из расчёта на питательность, и даже говорить друг с другом не дают. И всё это из-за какой-то там горбушки.
Слалом летящим почерком всё выводила её, Карины, новую характеристику, её новую жизнь, а Карина смотрела на окно. Тут – второй этаж, это надо подняться на шестой, и, может, если всё себе сломаешь, отправку хотя бы отложат. Не в бинтах же транспортировать.
– Не вздумай, – сказала Катька, когда Слалом ушла визировать подпись. – Сейчас же праздник, никого она не найдёт до вечера. Выкрадешь докладную, ну а там она остынет.
– Думаешь?
– Точно.
Скорее всего, Катька тоже подумала про шестой этаж, и может быть, ещё подумала о том, что всякие переломы в праздник – это очень плохо. Может, пеклась о репутации интерната. Но у Карины губы-то еле шевелились – какой смысл лишний раз возражать, тратить силы, которых и так нет? И всё-таки она сказала:
– Слалом кабинет запрёт.
Катька уселась на корточки и извлекла тушь из корзины для бумаг. Осмотрела на свет, обдула, сунула в рукав. Некоторые ещё в лифак суют или за резинку.
– Подумаешь, – сказала, – будто у меня ключей нет. Только чур я не при делах, если поймают.
Штора была из шерсти, а шерсть была жёсткая. Когда привезли ткани, можно было выбирать: персиковый нейлон или вот эта – грубая, зато тёмная, и, разумеется, Слалом выбрала бурый цвет, не нежный. Что в тот раз сталось с персиком – неясно. В спальне Карины девчонки ещё смеялись, что всё к лучшему – иначе из этой шерсти им того и гляди сшили бы платья, и хорошо, если c подкладкой. Шерсть царапалась. За такой-то по-ежевичному колючей шторой Карина теперь и пряталась.
Ну то есть как. Все ждали праздника, всё выходило замечательно. Зелёный холл у кабинета оказался пуст. У северной лестницы сторожила Катька и всем гостям врала про штукатурку: так сыплется, мол, что и не пройти. А к восточной Карина пригнала Антона, он всё равно ей должен был желание. Антон, этот дурак, с которым только на еду меняться было хорошо, никому бы соврать, конечно, не сумел, но обещался громко спеть в предупреждение, и этого было достаточно. И Катькин ключ подошёл с первого же раза, а не как когда торопишься. И докладная – да, лежала на столе, поверх журналов учёта, поверх кроссворда даже, поверх всего. Докладная – и пачка баранок. Открытая пачка.
С одной стороны, баранки не печенье. С другой – праздника-то Карине точно сегодня не видать, а баранки – вот они. Разбухли немного от сырости, но это значит – легче разжуются. Можно представить, что макаешь в чай, к примеру.
В кабинет Слалом некому входить во время праздника. Гости – в столовой или шляются по этажам. Сама Слалом – с гостями, и уж очень вряд ли захочет им похвастаться своими шторами. Директор, человек, появлявшийся раз в месяц и вяло произносивший речь со сцены в актовом – Карина различала каждое второе слово: «гордимся», «должны», «на пути», – в этот кабинет не заходил вовсе. Помимо этого планировался ещё какой-то концерт с обручем – ну, кто-то с обручем, кто-то поёт про облака, младшие ставят «Семерых козлят» и блеют так, что и костюмов никаких не нужно, – в любом случае, кто не ест пирожки и не рассматривает стенд «Мы – гордость школы», тот слушает концерт. Бедные гости.
Карина как раз сцапала баранку и примеривалась, не пошарить ли наскоро ещё и в шкафчике, как ручка двери повернулась.
Стол – без скатерти. Шкафчик мал, и на полку не залезть. Штора тоже до пола не доходит, но, может быть, если этот входящий кто-то будет рассеян и увлечён, если уже успел попробовать контрабандный учительский коньяк – дежурные всех обыскивали на входе в столовую, но тормозить учителей дураков не было, – так вот, может быть, этот кто-то просто Карину не заметит, туфель её не заметит? Может же так повезти?
Ручка медленно повернулась ещё раз. И что Карине стоило закрыть дверь изнутри? А ничего не стоило, дура потому что. Взять докладную или тут оставить? Баранку нету времени пихать обратно в пакет.
Когда дверь наконец открылась и влетела Слалом, шторы как раз перестали колыхаться. Ну, почти.
– Вот! – сообщила Слалом, и это, в принципе, был вопрос времени, когда она заметит Каринины ноги. – Вот, сейчас покажу вам документы.
Если она обойдёт стол…
– Какое рвение, – сказал кто-то ещё, кого Карина не знала. – Что же, ценю, ценю. Не торопитесь.
Карина аж сощурила тот глаз, который видел что-то, кроме штор. Не так часто к ним в интернат заглядывали люди с такими интонациями. Он, этот кто-то, будто думал: сбить Слалом с ног щелчком, как муравья с плеча, или ещё подождать? И она это понимала.
– Ну ведь должна же быть ещё одна девочка, – проговорил этот кто-то, – или даже мальчик? На празднике не все, а вы сказали: все. Как же так может быть?
– Нет, нет, я же сказала: все, кроме наказанных, – Слалом листала незаполненную ведомость. – А так, конечно, все у нас на территории.
Обычно приходили люди в пиджаках – садились в кресло, и вытягивали ноги, и пили кофе, и говорили: ну, Марин, как жизнь?
Этот был в одной рубашке, ещё и верхняя пуговица расстёгнута. Волосы чёрные, вьющиеся, по плечи.
– А вы, – спросила Слалом, – от какого департамента?
Ноги Карины были прямо у неё под носом, хотела бы – могла бы ткнуть туфлей. Слалом утрамбовала о стол стопку листов, уставилась ровно на Каринины ступни – и промолчала. Конечно, ей невыгодно скандалить, пока этот в комнате!
– А, – сказал этот, – новое лицо, конечно. От…
И повёл в воздухе кистью – будто крышку откручивал. Ничего не ответил. Слалом на миг застыла, приоткрыла рот, нахмурилась – этот отвернул невидимую крышку до конца – и сказала:
– Да, да, конечно, так и думала, так и думала.
Карина вдруг разглядела: у гостя в ушах серёжки, по крайней мере, в одном-то ухе точно серьга-паутина – девочки за такую удавились бы. Да с каких пор…
– Знаете, – сказал гость, – пока мы тут сидели, я уже сам всё вспомнил. Найдите мне Карину Лапшевич и больше никого.
– Да она, знаете…
– Сходите, приведите. Да ну быстрее, право слово, что за нега.
И Слалом вышла чуть ли не строевым шагом – стремительно, будто шла разнимать очередную драку.
– Ну, – сказал гость, который как-то заморочил Слалом голову, – давайте уже, выбирайтесь из-за шторы. Да-да, я вам говорю, нос в веснушках.
Да как он смог увидеть её нос и какое ему дело до её веснушек?!
– Давайте, – повторил гость.
Нужно придумать ему дурацкое имя, какой-нибудь Евстафий Ромуальдович – у человека с глупым именем нет над тобой власти. Карина переступила с ноги на ногу.
– О, – сказал гость. – Прогресс.
Имя к нему не липло никак. Евстафий, повторила Карина про себя. Прокопий. Агафон. Архип. Герасим.
– Да давай же скорее, странное создание, – гость оглянулся на дверь, встал, шагнул к Карине. – Давай я выпущу тебя, пока она не пришла. Я никому не скажу. Что, лучше будет, если я уйду – она останется?
И правда что. В конце концов, если бы он хотел её сдать, он бы уже сдал. А если сейчас ускользнуть, то как Слалом потом докажет, ведь сама же…
– Вот так и уважай людские слабости, – сказал гость и отдёрнул штору сам – Карина и понять ничего не успела.
Показалось, что сейчас он её отхлещет по щекам. Евстафий-Агафон. Архип-Евлампий.
– Ну, ну, ну? Кыш отсюда, говорю! Вас что тут, обучают стоять сусликами?
– А у вас идиотская серёжка.
– Да ну что ты говоришь?
– А зачем вам нужна Карина Лапшевич?
– Карина Лапшевич? Да так, поговорить.
Он принялся ощупывать серьгу-паутину – не сползла ли, защёлкнут ли замочек, в порядке ли его нежное ухо. Может, он вечерами отмокал в ванне с пеной – Карина как-то видела журнал с картинками.
– Дура ваша Карина.
– Да? Серьёзно?
– Дура необучаемая.
– А ты с ней дружна? А может, ты тогда её, – он всё подкручивал серёжку, – приведёшь сюда? А то имя-то я считал, а внешность, знаешь ли…
– Да посмотрите, что о ней пишут, – Карина сунула ему ту самую докладную. Вот сейчас у него изменится лицо – у них на неуправляемости у всех меняется.
– О, – сказал гость, просмотрев текст. – Какая незадача. Вот эта-то бумажка нам и ни к чему.
Он правда сказал «бумажка»?
– Вот эту бумаженцию мы сейчас…
И прежде, чем Карина возмутилась, мол, кому бумаженция, а кому и отрезанный путь назад, гость щёлкнул пальцами – и докладная загорелась. Пепел оседал Слалом на стол – на ведомости, на баранки, на журналы в синих обложках, на карандашницу в виде деревянной кружки, на чёрный футляр для очков. Гость держал лист за самый угол, и пламя задевало его пальцы.
– Да вы больной?
– А что?
– Да что вы делаете?!
– Да ну, – сказал гость. – Скучная бумажка, поменьше бы таких. Так где Карина?
– Вообще-то, – ответила Карина как могла спокойно, запустив руку в карман юбки и обнаружив там только баранку, потому что свой перочинный ножик недавно проспорила, – вообще-то, это я и есть.
Сжала баранку в кулаке, но та не ломалась – больно уж была сырая.
– Фу, – сказал гость. – Ну вы ещё её оближите, выплюньте, пережуйте, я не знаю.
– Вы видите сквозь ткань?
– Воспитанный человек бы не заметил.
– Вы кто вообще?
– Кем был, тем уж не стану вновь, – проговорил он и дунул на загаженный пеплом стол – пепел исчез. – Но всё это лирика, а нам с вами пора.
– С чего это я должна с вами идти? – Потом найдут ещё изорванное платье в каких-нибудь кустах, и до свидания. – Куда идти?
– А вам не всё ли равно?
– А вам было бы всё равно?
– Вот же упрямая… – Он будто хотел выругаться, но сдержался. – Пятно на репутации. Луг ста цветов тебе о чём-то говорит? Замок Ференца Рьяного? Русалочьи броды?
– Вы двинутый, да?
Вообще-то байки о той стороне всегда ходили. Зеркала, говорили, прошлый век, но вот если явиться на заправку в полночь… Они даже выбирались как-то с девочками – на спор, через окно, пригнувшись, мимо проходной, в сырую ночь; асфальт всё отдавал тепло, и ступням было хорошо и без ботинок. На саму заправку, правда, не зашли – так, послонялись вокруг, посмотрели в окна, сами – как чьи-то тени или незваные гости. Ну, дождались полуночи. Украли пиво. Но одно дело – на спор куда-то там побегать, а другое…
Дверная ручка вновь зашевелилась.
– Видите? Пора.
Он повернул свою невидимую крышку против часовой стрелки – ручка на время замерла и снова дёрнулась. Ещё, ещё, ещё.
– Нет, ну пойдёмте же, – сказал гость. – Они сейчас её сломают.
– Да куда пойдём?
– Я не пойму, вы, что ли, той серой каши жаждете, неуправляемая?
Ручка всё дёргалась. Незапертая дверь пока держалась.
– Так, – сказал гость, – в шкаф или под стол?
– Вы что, там были?
– Под столом?
– Нет, там, где каша.
– Да мне за шкирку, что ли, вас тащить, дитя иронии? – Он распахнул шкаф, посмотрел на банку с кофе, на мытые чашки на расстеленном полотенце, подвигал рукой – будто зеркало тряпкой протирал. – Я вас себе хочу забрать, слышите, нет? Как на празднике и происходит. Ну? Здесь лучше, что ли?
Ручка дёрнулась снова, и дверь задрожала, как будто бы снаружи кто-то её сверлил.
– Мало времени, – сказал гость, и внутри шкафа заклубилась темнота. – Идём же, смотри, я открыл проход. Отдельная комната. Пудинги на завтрак. Одежда – какую захочешь: хоть в клетку, хоть в полосочку, хоть без всего.
– А я смогу потом всех навестить?
– Если захочешь.
– А не обманываете?
Он посмотрел на Карину, плюнул на ладонь – и протянул ей.
Потом, когда она пыталась всё это осмыслить – очень честно пыталась, как могла, – подумала: первое слово тут звучало бы как «бардак». Сам переход был – пять шагов во тьме, и гость сказал: ей потом будет нужна плата, но это позже.
– Семён! – закричал гость, не успела Карина открыть глаза. – Я говорил или нет по траве не бегать?
– Я же немножко, – ответил кто-то очень тихо и дотронулся до щеки Карины чем-то влажным. Ай!
Она ударила наугад, потому что всё ещё жмурилась.
– О, не дралась бы ты с порога, – посоветовал гость, которого Карина до сих пор не знала как звать и у которого уже и сама оказалась в гостях. – Тут человек почти развоплотился.
– Я от волнения, – вздохнул этот же тихий, и тут Карина наконец его увидела: вот были ведь раньше идиотские раскраски, где мазнёшь мокрой кисточкой – и цвета проступают сами. Не нравились никогда – смысл в этой сырости?.. И тихий тоже не понравился – лет двенадцать, короткие волосы, рубашка глаженая, белые пуговицы мелкие и сплошь на своих местах. Шорты подвёрнуты. Из туфель белые носки. А ещё он просвечивал – как та раскраска.
– Это Семён, – сказал гость. – Это Карина. Семён, познакомься. А я Ференц, кстати, – он протянул ей руку снова, и пришлось пожать.
Они стояли где-то на заднем дворе – высилась чёрная стена, клубился дымок, и рядом валялись белые облупленные рейки, а совсем близко – груда кирпичей.
– У нас ремонт, – пояснил Ференц, – не обращай внимания.
– У нас всегда ремонт, – сказал Семён.
– Только последние два года и три месяца, – поправил ещё кто-то, и так Карина познакомилась с Гюрзой.
Сперва она причислила его скорее к тем, у кого можно отжимать хлеб или сигареты, чем к тем, кто сам отжимает. Бледное лицо, чёрные шмотки и такой нездешний вид, как будто он всё время мысленно собирал какой-нибудь кубик-рубик. Тёмные волосы вьются на концах. Ей немедленно захотелось за них потянуть – просто чтобы вот этот неизвестный перестал так задирать нос.
– А, Гюрза, – сказал Ференц. – Вот тебя-то я и ждал. Это Карина. Покажи-ка ей тут всё.
– А она из разряда «гостья» или же из разряда «навсегда»?
– Думаю, навсегда. Гюрза, а Гюрза? Пальцы в саже почему?
При встрече эти двое всегда так взглядами друг в друга и впивались, будто соревновались, кто у кого больше углядит увечий.
В тот раз Ференц начал первым, пока Карина смотрела на мальчика-призрака, на кирпичи у стены, на дым и на одуванчики. Она же даже зубной щётки с собой не взяла. На той стороне вообще есть зубные щётки? Почему-то, когда стоишь не ночью на заправке, а среди бела дня на тут и там закапанной белой краской траве, бояться той стороны не получается.
Гюрза всё молчал, и потому Ференц спросил снова:
– Гюрза, а пальцы в саже почему?
– Так ведь драконы же.
– А обязательно было пальцы в пасть совать?
– Ну а как, если они в этом возрасте иначе не едят?
Потом Карина насмотрелась на его драконов – мелких, совсем юных, с облезшей чешуёй, под электрическими лампами в аквариуме. Один почти не двигался, лежал, положив третью шею, самую тонкую, на овальный плоский камень – как на плаху. Шеи у них у всех были непропорционально длинные, а некоторые головы – без глаз.
– Некоторые отмирают, – пояснил Гюрза, который проводил для неё эту экскурсию, – мы прижигаем. Это в порядке вещей.
– А я думала, в каждой голове своя душа.
– А я думал, ты их впервые видишь.
– То есть мне что, обязательно что-то видеть, чтобы об этом думать, да? – Карина даже встала посреди драконьей комнаты – аквариумы на столах, еловые ветки, кое-где лианы, кастрюля с кашей и кастрюля с творогом. – А закрыла глаза – не знаю ничего, да? Ты бога, что ли, видел?
– Опыт соприкосновения со сверхъестественным, как правило, сугубо индивидуален, а значит, в споре одинаково нерелевантен, и стоит вывести его за скобки изначально.
В тот, первый, день Карина ещё не знала его манеры чуть что переходить на сложную речь. Она вообще не знала никого и ничего: ни самого Ференца, который числился здесь тёмным властелином (вау), ни привидений (дважды вау, Семён из них), ни минотавров, ни статуй с отбитыми пальцами и носами – ничегошеньки. Трижды вау, ты попала на ту сторону, и как попала – Катька обзавидуется!
– Ты что, – спросил Гюрза у Ференца и аж сощурился, – ты что же, проходил сквозь тьму неуставным способом?
– Ну не было у меня времени петлять, – отозвался Ференц и взъерошил Гюрзе волосы. Тот перетерпел – не подставлялся под руку, но и не шарахнулся. Так, переждал, как порыв ветра. – В следующий раз по всем канонам пойду, только не бурчи. Там в этом шкафу ещё кофе затхлый, как…
– Как неоткопанные помещения.
– О, и даже хуже. Что, Карина-краса? Гюрза тебе покажет, где еда и одежда… – Он сам себя прервал на полуфразе и кивнул Гюрзе: – Сотворишь ей?
– А сама она не может?
– Первый день человек на воле, пощади уж!
«Первый день, – думала Карина, закрыв глаза, чтоб лучше слышать запахи: трава и краска, – и я стою в уродских интернатских туфлях и ужасно хочу есть».
– Тук-тук.
Карина открыла глаза и уткнулась взглядом в потолок. Потолок – точно был. Сквозь облупившуюся штукатурку тут и там виднелись чёрные камни в деревянной оплётке. А если был потолок, было и всё остальное. Значит, это она вчера смотрела на драконов, и пару раз перебегала с чердака на чердак по перекинутым доскам, и ела в общем зале, среди привидений, колдунов и одной больной русалки (от неё ужас как воняло водорослями). Значит, Карина и правда поселилась в замке местного тёмного владыки. Владыка этот, правда, вчера на спор нарисовал себе углём усы и брови и так и ужинал, серьёзный – хоть портрет рисуй.
За ужином Карина нарочно подсела к нему поближе, вовремя отпихнув русалку. По правую руку от него сидел Гюрза, а вот по левую…
– О, – сказал Ференц, будто бы сам не наблюдал, как Карина проталкивается и плюхается на место рядом с ним, забыв тарелку, – мы играем в «подмени соседа»?
– А можно кое-что спросить?
– А почему же нет?
Вот если б у Карины был собственный замок, она бы ужинала одна – ну, может, ещё с девчонками. Никаких водорослей. Никакого балагана. А этого словно бы и не интересовало, сколько людей (дракончиков, русалок, каких-то ещё призраков и прочих тварей) – сколько народу – имел в подчинении.
– Что я должна буду делать?
Ференц нахмурился и ткнул в её сторону вилкой. На вилке был кусок картошки и рыбий хвост.
– Вопрос, – сказал Ференц. – Что-то не так в самом вопросе твоём, милое дитя.
Вот ведь дурак-то.
– Вам что, пособия платят? Но вы ж меня нормально не оформили. Или там что, на кухне помогать?
Рядом с Кариной призрачный Семён всё смотрел и смотрел на миску с очень ярким салатом – жёлтый перец, красный, рыжий…
– Он поглощает впечатления, – пояснил Ференц. – К твоему вопросу: ничего ты не должна. Живи, расти, познавай мир, Гюрза присмотрит за тобой первое время.
– А можно кто-нибудь другой?
– Боюсь, что нет.
– А можно я сама тогда?
– А что с Гюрзой?
Гюрза всем видом приосанивался, любым движением – и когда они вылезли на крышу, и когда он покормил драконов, покосившись на Карину и всё-таки сделав это ложкой с длинной ручкой – ложки лежали во льду и раскалиться не успевали, – и когда провёл её через двор к хозяйственным постройкам. Даже когда он взялся перетаскивать мешок с мукой, отказался от помощи и в итоге муку просыпал, – даже тогда он будто бы милость оказывал – Карине, муке, кухне, Ференцу – кому угодно. Вот интересно, если так сейчас и сказать, она нарушит правило не жаловаться или ещё нет? В интернате бы за такое сожрали без хлеба. Гюрза сидел по ту сторону от Ференца и ел так, будто каждый его жест фотографировали с трёх сторон, вносили в хронику.
– Да он выпендривается, – сказала Карина сердито.
– А! Да ты тоже, это не считается. Что ли, хуже, чем в интернате?
И сравнил же!..
– А у вас можно выходить за территорию?
– Когда как. Пока войны нет, можно выходить. Да ты сначала территорию освой, Карина свет-Вадимовна.
Вообще-то отчеств у Карины было три: Владиславовна для серьёзных дел, Архиповна для веселья и Вадимовна – просто чтоб отстали, а в графе стоял прочерк.
– Вы мысли читаете?
– И не мысли, а факты, и то через раз.
Так вот, это-то всё было вчера. А сегодня к ней стучались и зачем-то ещё озвучивали стук, и ничего хорошего из этого выйти не могло. Когда женщины с ласковыми голосами говорят «тук-тук» вместо того, чтобы просто войти, потом оказывается, что ты останешься в больнице, или что кто-то умер, или что ты ещё куда-то срочно должна переезжать.
– Тук-тук, могу войти?
Из чистого упрямства – конечно, она помнила, что ничего здесь не решает на самом деле, в чужом-то дворце, – из чистого упрямства Карина крикнула:
– Не можете!
– А что так?
И вот пока Карина думала, можно ли заорать: «Я голая!» – в комнату всё-таки вошли. Бывают люди – как мохеровые нитки, такие же безумные, но в целом ничего. Нитки эти пушатся и топорщатся, и волосы женщины – потом Карина узнает, что её зовут Алиса, – тоже пушились и топорщились во все стороны. Платье было на ней совсем простое, светлое, разве что с кружевами по подолу.
– Послушай, деточка, – она присела на кровать, хотя Карина её вовсе и не приглашала. – Это ошибка, ты должна была оказаться совсем не здесь.
Когда живёшь в интернате – привыкаешь за версту чуять речи с линеек и открытий. Кто-то вещает на трибуне, а кто-то под ней давится пирожками (или дымом). Из-под трибуны тебя никогда не тащат, потому что на ней вещает очередная женщина из района (в туфлях-лодочках) или мужчина аж из центра, которому надо в этот день объехать ещё интерната три.
Так вот, речь этой женщины с тонкими нежными руками была ровно такой – речью с линейки.
– Не-а.
Впервые в жизни Карина могла возразить; Ференц вчера прочёл целую лекцию насчёт того, что никого, мол, нельзя сталкивать с их мест, даже русалок, и тем более больных русалок, и почему вообще тот факт, что кто-то тут русалка, – почему он вообще тебя смущает в свете всего остального, а, Карина-свет? Но он ни слова не сказал насчёт, к примеру, вежливости, если кто-то припёрся в твою спальню и норовит порушить только-только отстроенную со вчера определённость. Поэтому Карина повторила:
– Никакой ошибки.
Ну, и перекатилась на живот. Так можно болтать ногами и делать вид, что ты и вовсе без мозгов. Вот же неловко будет, если это баба Ференца.
– Нет, никакой ошибки, мне здесь нравится.
– Да как же так? Здесь, в этом царстве хаоса, – тут она почему-то фыркнула, как будто слышала свою речь со стороны, чего такие, как она, обычно не умели, – и разврата?
– Никакого разврата я не видела. Вы кто?
– О, ну вот Ференц у нас же тёмный властелин, да? А я светлая королева, на секундочку. К светлым-то лучше примыкать. Оденем в белое.
– Да не сдалось мне ваше белое.
– Меня Алисой зовут. А тебя?
– Карина.
Не Алиса явилась за ней в интернат, и не Алиса сожгла её характеристику с неуправляемостью, и не Алиса думала защитить её от Слалом, ещё не зная даже, что Карина именно та, кто ей нужна.
– Ну, Карина, – Алиса потянулась заправить ей прядь за ухо, и от того, какая эта рука была чистая и розовая и как от неё пахло сдобой и сиренью, Карина отшатнулась. – Ну посуди, ну здесь-то что тебе ловить? Призраков в башнях? А там выдадим за принца.
– Да я сама стану как принц.
– Это Ференц тебе сказал?
Вообще-то насчёт принца Карина сама только что придумала, но вот от ямочек на Алисиных щеках, от этого маленького уютного заговора, в который её словно приглашали, а она не хотела, потому что в такие заговоры вступают мамы с дочерьми или никто, – от всего этого она кивнула и сообщила:
– Ференц лучше всех.
– Да быть не может, чтобы я настолько опоздала. Ты же здесь всего вечер?
– И полдня ещё.
– Ну и какие тогда могут быть выводы? Послушай-ка, давай ты прямо сейчас отправишься со мной, посмотришь на мой замок тоже, а потом уже…
– Я не хочу в ваш замок, спасибо большое.
– Да кто ж отказывается, даже не взглянув?
Что ей ответить? «Вы как тётка на линейках»? «Вы слишком милая, чтоб мне с вами пойти»?
– Сливочное мороженое.
– Что?
– Вы как мороженое сливочное, а я не люблю. У вас там по полу, небось, ещё и цветы в вазах.
– Но что плохого в цветах?
Ну, например, с ними нельзя играть, только фотографироваться – с ними и женщиной, которая их и принесла. Однажды Карина с Антоном подрались хризантемами, белой и жёлтой, измочалили стебли в хлам, не говоря уж о соцветиях, и потом, оттирая стенку в туалете в качестве искупления, Карина всё ещё помнила этот запах – чуть застоявшейся воды и лепестков. Но если кто-то расставляет цветы в вазах…
– У вас, наверное, денег завались.
– И у тебя будет.
Заманчиво – Ференц про деньги ничего не говорил. Но он сказал: расти, познавай мир – и рисовал сам на себе усы углём, а эта была как с картинки: и бегать ты, наверное, не смей, и платье не порви.
– Я тут останусь.
– Да почему ж меня все вынуждают применять силовые методы в последнее время? – Алиса вздохнула и потянула за приколотую к юбке белую шерстяную нитку. – Карин, ну что случится от того, что сходишь в гости?
– Не пойду я к вам!
Никогда ещё Карина не дралась со взрослой женщиной. Ну, то есть в детстве – может быть, но чтоб сознательно, и ещё чтобы эта женщина не врач…
Никогда не дралась, но изготовилась. Можно треснуть её подушкой по белым волосам. Можно зубами. Жалко, ни ножа нет, ни штопора – ничего такого.
– Я не уйду. Я не хочу к вам в гости даже на секундочку. И денег не хочу.
– О, какая принципиальность, ты подумай.
Теперь обе они стояли на ковре – Карина в пижаме, а Алиса в платье, – хмурились и смотрели друг на друга. Можно ещё, наверное, завалиться под кровать – оттуда в детстве обычно ленились доставать, только если комиссия или шли на принцип. Принципиальность, говорит Алиса. Ха. Просто нельзя же переезжать чаще раза в сутки.
– Я не вовремя? – в дверь заглянул Гюрза, взъерошенный со сна. Ну надо же, кто-то всё-таки живой и не успел свериться с зеркалом! – О, добрый день, Алиса. Мне казалось…
– Давай, – вздохнула Алиса, сложив руки на груди, – давай, давай, зови своего отца.
– А вы уверены, что хотите его видеть?
– А ты уверен, что можешь без него решать вопросы? Такого уровня, во всяком случае.
– Такого уровня – это какого? – влезла Карина. – Это моего? А что за уровень вообще?
Она тут что, внезапно важная персона?
Гюрза поскучнел лицом. Он и так не сказать чтобы был образец открытости, но тут будто овсянку на воде ел где-нибудь в огромном зале, на белой скатерти и в белом кружевном воротнике. Постное лицо и снисходительное.
– Я, – проговорил, рассматривая собственный рукав, будто тот чем-то провинился и заслужил по меньшей мере выговор, – считаю, что и сам в силах кое-что понять и что отец отлично это знает, и именно поэтому я его замещаю, когда он в отлучке.
Карина теперь стояла между ними и всё мотала головой: Гюрза – Алиса, Алиса – Гюрза…
– А ещё я считаю, – сказал Гюрза, взирая на рукав всё так же скептически, – что люди, которые договорились о союзе, не должны переманивать… ценные кадры за спиной другого.
– Ага, ага, вот верные слова же, – Алиса закивала, – именно за спиной! А кто это начал? Как вы к нам, так и мы к вам!
– Да погодите вы! Это я, что ли, ценный кадр?
Гюрза вдруг поклонился, прижав руку к сердцу.
– Уважаемая Карина, – теперь он выглядел как ведущий на концерте, вот-вот на сцену выйдут младшие петь песенку козлят, – я обещаю вам, что всё объясню позже.
– «Я абисяю вам»! – передразнила Алиса и тут же покачала головой: – Нет, Карин, тебе правда тут понравилось? Поверить не могу.
– Мне – да.
– Ну не Гюрзе же! Так вот, а если возвращаться к «кто кому что должен», уж наверное, не я выкрала из интерната чужую избранную!
– О, – сказал Гюрза. – А вы её как-то зарезервировали в этом интернате? Клеймо поставили? Отец, наверное, не заметил.
– Что непонятного в словах «избранная светлой стороны»?
– Если она и избранная светлых, это не значит, что расти должна у вас же. – В дверь всё-таки вошёл Ференц, которого как будто бы никто не звал.
Потом Карина не раз замечала это его свойство – появляться в нужный момент, не раньше и не позже, и как бы невзначай перетягивать перебранку на себя. «Навыки управления, – говорил он и подмигивал. – Кто-то должен бесить одновременно всех».
– Да ну а где же ей ещё расти?
– Ну, – Ференц повёл рукой, – вот её спальня. Потом она, то есть Карина, вырастет и в нас разочаруется, потому что игра превыше всего, но пока пусть живёт себе спокойно. У вас там нервная атмосфера во дворце, ты же сама рассказывала.
– А у вас, разумеется, тишь да гладь!
– А у нас весело, по крайней мере, – Ференц подмигнул. – Верно, Карина-свет?
– Вот видите, – вставил Гюрза, – мы даже прозвище оставили сообразное вашим традициям.
– Спасибо большое, – буркнула Алиса и наконец-таки направилась к двери. – Хотя бы чай мне тут предложат или нет?
Чай ушли пить только Алиса с Ференцем – Гюрза схватил Карину за рукав пижамы и помотал головой.
– И что? – сказала Карина, высвобождаясь. – И что теперь, я тут должна стоять, пока они все будут меня обсуждать?
– Они все – это мой отец с Алисой? О да, целая толпа.
– Что значит «выкрала чужую избранную»?
Гюрза вздохнул.
– У нас тут есть такая игра, – пояснил, глядя куда-то в сторону, – ну, знаешь, все эти сказки. Светлый рыцарь, который потом становится светлым королём, светлые девы и не знаю кто ещё. А мы из тёмных.
– То есть вы меня втянули в какую-то муть?
– Тебя бы так и так втянули. – Он по-прежнему смотрел в сторону, и Карина пихнула его в плечо. – У тебя первый кон. В первом не полагается знать правила.
– Но я же уже слышала!
– Что ты слышала – это твоё дело, тем более что мы пока что в паузе, и Алиса к нам явилась как Алиса, а не как королева. А вот когда игра начнётся, тогда никто из нас ни словечком тебе не даст понять, что этот разговор вообще-то был.
– Вы тоже врёте на линейках?
– На каких ещё…
– На таких сборищах, где надо отчитаться, иначе денег не дадут. – Вообще-то спонсоры отдельно, линейки отдельно, но смысл Карина вроде бы передала.
– Зачем нам деньги? – Гюрза нахмурился, будто и правда её не понял. – У нас одних драконьих слитков из старого фонда…
– Ну, когда показать надо одно, а на деле совсем другое? И твой Ференц обещал пудинги на завтрак и одежду в клеточку.
– Ах да, одежда. – Гюрза умолчал про первое, и, значит, Карина, скорее всего, была права, и никакого пудинга ей тут не светит. – Ты нарисуешь?
– Так на складе у вас что есть?
– Какой ещё склад? – Гюрза был уже у двери – может, намеревался дать ей переодеться, тоже мне, джентльмен выискался, но обернулся: – Ты думаешь, она хранится где-нибудь централизованно?
– А как ещё?
– Ну, переоденься во что можешь, и я покажу. – Он будто бы куда-то очень спешил, но Ференц поручил ему Карину, и теперь…
– А пудинг? – спросила Карина, едва только вышла за порог спальни. Платье, конечно, пахло интернатом: столовой и немного сигаретами. Если ей правда тут дадут нормальную одежду, эту она на тряпки пустит – тряпки всем нужны. – А пудинг мне достанется или нет?
Не то чтобы она хотела пудинга – она и знать не знала, что это такое, но Ференц обещал, и если только он подумал, что она забудет…
– Пудинг? Не уверен, делали сегодня или нет. – Вот интересно, если треснуть этого Гюрзу, он наконец посмотрит прямо или нет? – Отец, наверное, это всё метафорически… А ты что, любишь пудинг?
– Да без всяких обожаю. По две тарелки ем, а то и три. С подливкой.
Вот хорошо бы пудинг оказался жирным мясом.
– Это, что ли, с карамельной?
Вчера они поднялись по парадной лестнице – на ней ещё был ковёр и почти не стояло ни стремянок, ни этих деревянных, через которые надо прыгать на физподготовке – коней? козел? козлов? Сегодня Гюрза сразу от спальни повернул в другую сторону, отворил незаметную дверь в стене и занырнул в какой-то такой узкий тёмный ход, что Карина в него полезла бы только на спор.
– Иди за мной.
– А если не хочу?
– Ну, тогда ты и позавтракать, наверное, не очень хочешь? – Он замер уже там, в темноте, и Карина видела только его спину. – Ладно, извини. Прости. Просто я хочу послушать, о чём они там говорят, и, если ты не будешь мешкать, мы как раз успели бы…
Карина прыгнула в проход.
– Мешкать – это тупить?
– Мешкать – это болтать, когда можно уже идти.
– Да я не вижу ничего!
– На, возьми руку. Не споткнёшься, и пол тут ровный, просто под уклон.
– А что ты мне дашь за молчание?
– За какое?
– Сам собрался подслушивать своего же отца и какую-то бабу – и сам же ещё и спрашивает…
Что он резко замрёт, Карина ожидала и потому остановилась тоже. В принципе, если за руки его схватить, ещё получится победить в драке… Или нет. Так странно.
– Извинись.
– Да с чего бы мне?
– Во-первых, – он вздохнул, – Алиса не баба, а женщина. Во-вторых, хорошо, я был не прав, думая, что тебе можно доверять, – он потянулся поправить пуговицу на рукаве, перекрутил её и вдруг оторвал – разом, рывком. Ого. – Ты из таких мест… В-третьих, лучше бы тебе помнить, что это я над тобой старший, а не наоборот.
И дверь захлопнулась.
– Я поняла, – сказала Карина, отступив на шаг. – Я поняла, поняла. Мы пойдём слушать или нет?
– А ты не выдашь нас в самый ответственный момент?
Они тут что, все полагаются на честные слова?
– Не-а, – сказала Карина и провела рукой по стене. Прохладный камень, но не ледяной – и не гладкий ни разу: то впадины, то трещинки…
– Я понял, – сказал Гюрза отрывисто, – ты боишься темноты. Возьми-ка меня всё же за руку.
Откуда он знает? Карине захотелось вжаться в дверь, но вместо этого она и правда сунула руку куда-то во мрак. Закашлялась.
– Нет, – сказал Гюрза и взял её за руку крепко, но не стискивая, – это не подземелья и не камера, тут воздух как везде, так что дыши нормально.
– Легко тебе говорить!
– Ну конечно, мне легко. – Он устремился куда-то вперёд, так и не отпуская её руку, пришлось подстраиваться. Они шли долго – или это темнота тянула время и минуту растягивала на десять, Карина не знала.
– У вас тут что, и факелов даже нет?
– Ход не используется, – сказал Гюрза. – То есть не использовался.
– А ты родился здесь?
Опять он замер и выдернул руку, и Карине вдруг показалось: сейчас он сбежит и оставит её одну.
– Ну, прямо здесь – нет, – он выдохнул через нос и взял её за руку снова, – но в целом да.
– То есть ты как я?
– Что?
– Тоже всё время жил на одном месте?
Вообще-то в детстве-то Карина часто переезжала, но так то в детстве. А потом, со средней школы…
– Ну да, – сказал Гюрза. – То есть не совсем. Можно и так сказать. Теперь помолчи.
Они вывалились в какую-то не то кладовку, не то подсобку, не то на плане раньше было пустое место, а теперь из щелей в стенах торчали кое-где клочья мха, а кое-где и тряпки; одно перекрытие напирало на другое, не развернуться, и кладка каменная, старая – такие выщербленные камни-кирпичи, в музеях ещё лежат… Гюрза прикрыл за собой дверь, помедлил, повёл в воздухе рукой – и дверь исчезла.
– Это остаток старого замка, – пояснил, – без ремонта.
Присмотрелся, упёрся ногой в выемку в опоре и, подтянувшись, прыжок за прыжком взобрался аж под самый потолок.
– Сможешь сюда?
Он говорил почти что шёпотом. Карина чихнула, и Гюрза приложил палец к губам.
Ну разумеется, она смогла. Конечно, в платье неудобно, и ноги пару раз не вовремя скользнули, и руки были теперь в белой каменной пыли. А всё-таки она стояла рядом с Гюрзой – кто-то вынул из кладки столько кирпичей, что тут и сесть оказалось возможно при желании.
– Я подтяну звук, – пояснил Гюрза одними губами. – Мы сейчас ровно под кухней.
Почему-то он, когда вот так шептал, не казался настолько уж невыносимым. Карина стукнула его в плечо, так, в знак расположения, сюда бы ещё пива, – и он обернулся резко, чуть не свалился. Карина тоже прошептала:
– Я любя, знак дружбы.
Вообще-то «я любя» универсальной фразой было у девчонок, пацаны не нуждались в этих тонкостях; но Гюрза кивнул. Медленно, медленно потянул с потолка что-то невидимое, щепотью – Карина ела так сладкую вату в тот раз, когда хватило не всем, но ей досталось.
– Ну ты даёшь, – раздался голос Ференца как будто бы у них над ухом, Карина даже дёрнулась, – ну ты даёшь всё-таки. Хаос и разврат.
– Должна же я была это сказать.
– Тогда я в следующий раз назову твои владения царством унылого порядка, в коем нет души.
– Ой, кто городит конструкции с «коем», тот сам устарел.
– Не по роли говоришь.
– Так на кой ляд тебе девчонка, объясни мне?
– Кой ляд, – повторил Ференц. – Ну что за выражения, королева.
– Так для чего же ты, прислужник тьмы, завлёк в свои сети юную эту душу?
Кто-то из них поперхнулся, и Гюрза поморщился.
– Вот, – прошептал тише тихого, – ты хотела знать.
– Честно? – переспросил Ференц и, кажется, судя по звукам, подлил этой своей Алисе чаю. – Честно? Да просто так я её взял. Думал: зайду, погляжу, как они все живут, посмотрю, с чем столкнусь года через два…
– Ну и?
– Отвратно живут. – Ещё какая-то жидкость, булькая, полилась в сосуд. – Так погано живут, думаю: дай вытащу хоть эту…
– Так я бы тоже вытащила.
– Так я раньше пришёл. – Карина ведь и знала его всего ничего, а всё равно будто увидела, как он подмигивает. – Ей у вас скучно будет, честное слово.
– То есть ты не хочешь обыграть судьбу?
– Зачем? Сказано «уничтожит» – да пожалуйста, только сначала пусть подышит хоть немного.
– А ты не думал, что, если она будет тебя знать, потом станет ещё больнее?
– Кому, ей? Да она же разочаруется наверняка, и вот тогда, пылая гневом праведным…
– Перестань, – сказала Алиса, – ай, перестань. Налей мне вот чего себе сейчас налил.
– Пойдём, – Гюрза сказал это почти что в полный голос. – Пойдём, я сотворю тебе одежду, какую захочешь.
Наверху замолчали; Гюрза спрыгнул на пол, секунду посидел на корточках и распрямился.
– Колени что? – возмутилась Карина, по-быстрому спускаясь как положено, то есть повисая на руках и дёргая ногами в поисках опоры. – Колени что, железные, ау?
– Да какая разница, – он так рьяно оправил свой второй рукав, что чуть не оторвал ещё одну пуговицу, – ненавижу. Ненавижу, когда они там вместе пьют.
– Ты что, не знаешь, что такое топик?
– Это как верх у русалки?
– Ты думаешь, я ту лахудру прямо разглядела?
Вообще-то да. Вообще-то, конечно, прежде чем спихнуть ту фифу, пахнущую водорослями, со стула, Карина её рассмотрела во всех деталях. Зелёная кофточка, волосы тоже зелёные, тонкие и сухие-пресухие, кое-как стянутые в хвост, и кофточка застёгнута на все пуговицы. Какая-то вязаная, что ли.
– А почему она вообще русалка, раз с ногами?
– А, это обращение. Могут быть ноги, если русалка молчит или мало говорит.
– О, так вот почему она вчера…
– Молчала, когда ты её столкнула? Да, и ещё потому, что удивилась. У нас здесь не пихаются за ужином.
Он прозвучал похоже на своего отца, и Карина фыркнула. Они сидели где-то в глубине двора, в беседке – деревянной, обросшей чем-то с зелёными листьями. Карина всё вот это вьющееся определяла про себя как «виноград», но Гюрза просветил:
– Нет, это хмель. Могу потом принести атлас растений с картинками.
– Это ты сейчас намекнул, что я тупая?
– Нет, – лицо у Гюрзы не дрогнуло, – это я так пошутил. Однако же, Франтишка не лахудра.
– Это что вообще за имя?
– А Карина что за имя?
– Карина по алфавиту, – сказала Карина, – до меня были на «И». И потому что краска для волос.
– Какая краска?..
Легенда гласила, что имени Карины, когда она попала в интернат, никто не знал – тогда многие так попадали – и Слалом нарекла её по краске для волос, которой в тот день как раз и воспользовалась. Чёрные волосы. У Карины тоже чёрные. У Слалом собственные волосы давным-давно седые.
– Неважно, какая краска.
Карина забралась на скамью с ногами и уставилась на тетрадь и карандаш. Тетрадь, конечно, с пожелтевшими листами, в клеёнчатой обложке, и на первых страницах, если просмотреть, какие-то строительные планы, чертежи, пунктиры…
– Рисуй свой топик, – повторил Гюрза. – Неважно, можно схематично, я пойму.
– И джинсы можно?
– Да, и джинсы можно.
– И босоножки?
– Да, и босоножки.
– А помаду ты сможешь?
– У Алисы одолжи, – Гюрза скривился. – Нет, правда, тут был где-то целый комод.
– А если я свою хочу?
– Да консистенция, не знаю, – он нахмурился, – не уверен, что верно получится.
Карина рисовала – и вспоминала ворох объяснительных для Слалом. Та бы сейчас сказала: «Лапшевич, ну ты совесть-то имей». И вот назло ей Карина и воспроизводила, как могла, по клеточкам, топики, которые только в журналах и видела, и туфли на платформе, и ошейник…
– Это зачем тебе?
– Для красоты.
– Ты же осознаёшь, что не в плену?
– Да все так носят!
– У нас никто не носит.
– Значит, будут!
– Хм.
Карина сперва хотела самый простой ошейник – чёрный, строгий, может, с такой серебряной каплей посредине, – но после «хм» добавила шипы. Если Ференц не соврал, если Гюрза сейчас и правда откуда-то достанет вещи – да можно не сразу сейчас, можно хоть через неделю, – то Карина вся будет местная, с потрохами. Отмоет все окна в крепости.
Гюрза сидел рядом, то смотрел на хмель, то постукивал по столу карандашом.
– Да сейчас, – огрызнулась Карина, – вот сейчас уже! У вас журналов нет, как мне всё вспомнить?
– Мы же как-то помним.
– Тьфу ты!
Когда она всё-таки сунула ему изрисованный лист, он велел:
– Отвернись.
Она послушно отвернулась и зажмурилась. Если он убежит и потом будет всем показывать её мечты…
– Считай до ста, – сказал он. – Я не издеваюсь.
Карина досчитала до семидесяти. Потом открыла глаза – и увидела, как Гюрза вертит в руках и, хмурясь, рассматривает вот тот самый чёрный топик, какой она хотела. Только лямки слишком тонкие, но нельзя же сразу всё…
– Пойдёт? – спросил Гюрза, протягивая топик. Помедлил, отряхнул от вездесущей белой строительной пыли, снова протянул. – Такой подходит? Я просто, знаешь ли, не очень в этих материальных…
– Ты что, – сказала Карина, – больной? Конечно, подходит.
– А, это вместо «спасибо, Гюрза»? Тогда держи ещё.
И он протянул ещё – целую стопку. Тут были шорты, и короткая юбка, и длинная юбка, на случай, если придёт охота поизображать принцессу, и на скамейке – Карина вдруг увидела – стояли босоножки.
– Пойдёт платформа или надо выше?
– Ты ненормальный, – сказала Карина, на всякий случай прижимая шмотки покрепче к себе, и вылезая из-за столика, и делая шаг назад. – Что… сколько я тебе должна? Откуда ты взял это?
– Ты что, не слышала? – Он тоже встал. – Сотворил. Отец одежду тебе обещал. Ничего ты не должна.
– Это вы все так можете?
– Нет, только некоторые, – он нахмурился и пощёлкал пальцами. – Не отвлекай. И не смотри, пожалуйста, так, будто я могу всё это отобрать.
– А вдруг ты их обратно сотворишь?
– Развоплощу? Нет.
– Точно?
– Точно.
– Пообещаешь?
Гюрза уставился на неё в упор, и Карина попятилась ещё.
– Иди, – сказал он, – переоденься, наконец. Я всё равно не буду плевать на ладонь и жать тебе руку, это только отец так делает.
На самой верхушке стопки вдруг соткался – из воздуха – ошейник с шипами.
Потом она думала: лучше бы пошла другой дорогой. Лучше бы, переодевшись в спальне, пошла бы пробовать босоножки в коридорах, или кривляться в старые зеркала, или смотреть на всех подряд – разинут рот, заметят, что она за красотка, или мимо пройдут? Ох, вот бы Катька удивилась!
Но мысль о Катьке стала роковой. Именно эту мысль Карина несла к Ференцу, а Ференц был неизвестно где, а сам ведь обещал, что у неё получится всех навестить. Когда угодно. Почему бы не сегодня?
Искала Ференца, а натолкнулась на Семёна. Тот застыл у стены, держал на ладони голубое стёклышко. Карина подошла.
– Ты не знаешь, где Ференц?
– Что ты говоришь?
Наверное, он опять питался впечатлениями – сперва глядел на это самое стекло, а теперь на саму Карину, аж рот приоткрыл. Чёлка ко лбу прилипла – это как можно, уже будучи без тела, всё равно выглядеть как дурак? А все с ним носятся…
– Карина, – он спрашивал очень серьёзно, очень старательно, как будто в её имени можно было ошибиться, как в какой-то формуле. – Карина, а зачем тебе шипы?
– Да нравятся, и всё тут. – Будет она ещё ему тут расписывать. – Где Ференц, говорю?
– Ой, я не знаю. Хочешь, поищем вместе?
– Нет, – сказала Карина и повернулась, чтобы идти дальше, потому что со слабаками не любила зависать. Что общего может быть у девчонки в новых босоножках и какой-то мелочи в отглаженной рубашке? И ещё он сегодня был в подтяжках.
– А я хочу с тобой.
– Ну и хоти себе.
Она не повернулась, но он всхлипнул – это пацан-то! – и вот тогда она и шлёпнула его по руке, снизу. Стёклышко поскакало по камням, упало в щель у стенки и исчезло.
– Мы же теперь не достанем! – Семён опустился на колени, прозрачными руками зашарил по чёрному полу. – Зачем ты? Для чего ты? Ты его себе хотела?
– Да ничего я не хотела. – Надо же, что выдумал. – Я просто так ударила.
– Зачем?
Вот заладил: зачем, зачем. Хотела сказать «потому что ты бесил», но плечи у него дрожали, и он никак не мог достать стекло из щели меж двумя булыжниками, так что пришлось огрызнуться:
– Ловить надо было!
– Но я не мог бы поймать, я же три дня учился, чтобы только удержать…
А, точно же, он призрак, он проблемный. Вот стоило умирать, чтобы так блеять?
Карина села на корточки:
– Убери руки, я сама найду.
– Ты, – сказал мальчик-призрак, – ты плохая.
– Ой да ну что ты говоришь! Руки убрал быстро.
Стекло застряло ниже, чем Карина могла бы дотянуться; как дотуда достать? Карандашом?
– Да не реви ты!
– Сама не реви.
– Я и не реву!
Она всё-таки легла на пол и просунула, свесила в щель правую руку, насколько смогла, – клятое стёклышко скользнуло ещё ниже. Свободной рукой врезала по полу, просто от злости, и пол задрожал. Или ей казалось так?
Удар, удар, удар. Волосы в пыли. Стекло поди ещё нашарь, вслепую-то, и шмотки новые изгваздала теперь…
– Ага, – сказали сверху. – Ну и ну. Нет уж, вставай теперь, Карина-свет.
Она чихнула. Там, наверху, в мире нормальных, ничего не испортивших людей, стоял Ференц и обнимал Семёна.
Ждал её.
– Ну, – сказала Карина, – сразу отнимете или сначала отчитаете?
– Что отниму?
– Одежду. Ваш сын для меня это… сотворил.
Почему-то обидно было стоять перед ним вот так – с пыльными волосами, с налипшей паутиной, с распухшей от пропихивания в щель правой рукой. И стекло так и не нашла. На что годишься?
– А, – сказал Ференц, – ты в этом смысле, ну конечно же. Око за око. Нет уж, Карина-свет, никто у тебя ничего не заберёт.
– Как так?
– Вот так. Постой немножко, я договорю.
– А объяснительные я пишу тоже дурацкие!
Он не ответил. Кивнул Семёну, опустился на колени у той же трещины, погладил пол. Покачал головой.
– Боюсь, оно исчезло безвозвратно, – сказал. Как будто ему правда было важно. Как будто ничего грустнее с ним в жизни не происходило. Да ну стёклышко и стёклышко! – Я сделаю другое, но не сразу. Прости, пожалуйста. Ты очень хорошо его держал, кто ж знал, что так получится.
– Я не… – Семён сморгнул, помотал головой. – Я не держу зла.
– Да ну? А мог бы и держать, я бы вот злился. Пойдём, Карина, что-то покажу.
– И вы не будете… ну… чтоб я извинилась?
– А толку. – Ференц протянул ей руку, и пришлось взять, как маленькой. Ладонь у него была тёплая, сухая, в мелких царапинах, – очень надёжная ладонь.
– Вы меня собираетесь сейчас отсюда вышвырнуть?
– Собираюсь, – Ференц кивнул, – часа на два-три.
– Маленьких надо уважать?
– Ты перепутала. Маленьких глупо обижать. Хотя Семён не то чтобы очень маленький.
– Почему глупо?
– Подрался с равным – заработал репутацию. С тем, кто слабее…
– Да я даже не дралась!
– Посмотрел бы, как ты дерёшься с призраком.
– Да он бесит, вообще-то!
– Угу, – Ференц кивнул опять, не глядя на неё. – Ты тоже кого-то бесишь. Давайте все друг у друга станем отбирать любимые вещи.
– Да я не знала, что оно… что навсегда, ну!
– Он так гордился, что может удерживать.
– Да я пыталась всё исправить!
– Да, я заметил. Почему ты вообще к нему полезла?
Ференц держал за левую руку – нераспухшую – и вёл куда-то коридорами. Те, тёмные, не кончались. Бесило, что здесь она не знает каждый поворот – вот тут короткий путь, вот тут на задний двор, и в смену Марии Васильевны можно по два раза подходить за запеканкой.
– А куда мы идём?
– Луг ста цветов.
– А что на этом лугу?
– Да как тебе сказать.
Они шли всё быстрее и быстрее, и голова у Карины кружилась и кружилась. Рука ныла, конечно, но в интернате она бы уже о ней и думать забыла. Как тупо вышло, как обидно это вышло. Там погорела на том же самом, теперь здесь опять…
– У вас разве есть время тут со мной ходить?
– Как видишь, есть, раз иду.
– Хотите, скажу «больше так не буду»?
– Выбивать стёкла из рук? Разумеется, не будешь. Вообще довольно инфантильно – каяться, чуть что.
– Инфанти-что?
– Говорю, перестань извиняться, не поможет. От тебя что, на прежнем месте только этого и хотели?
Ну в целом да – и объяснительных ещё. Пришлось замолкнуть. Если этого так бесит…
– У тебя есть моральный кодекс? Как звучит?
Моральное чего?.. Обычно взрослые начинали так расспрашивать, когда пили на День педагога или всё на том же празднике. У тебя есть мечта? Кем будешь, когда вырастешь?
Карина так увлеклась, мысленно передразнивая все эти вопросы, что сначала зажмурилась, а уж потом поняла – они и впрямь вышли на луг.
Во дворе воздух был не жаркий – тёплый, и ноги быстро пачкались в пыли, даже и в обуви. Здесь никакой пыли в помине не было, зато были ромашки и одуванчики, лютики, и россыпи белой пастушьей сумки, и клевера столько…
– Садись, – сказал Ференц и плюхнулся прямо в заросли травы, – садись, несчастное дитя, и дай мне руку.
– Я не несчастная.
– Садись давай уже.
– Вы сказали, что я несчастная, а я нормальная.
Ференц покачал головой. Воздух подрагивал – и от жужжания шмелей, и от жары, и от запахов – медового, и травяного, и полынного. Клевер тут рос и розовый, и белый, целые поля. Карина села за пару шагов от Ференца.
– Клевер, вообще-то, сладкий, знаете?
– Ну разумеется! – Он сорвал розовый цветок и положил в рот.
Шмели жужжали. Кто-то трещал в ивовых кустах рядом – то ли сверчок, то ли трясогузка. Не то чтобы Карина знала хоть одну птицу не из городского парка.
Ференц молчал, жевал. Рука болела, но не сильно. Всё-таки выгонят? Обратно или дальше? Как она объяснит, где проболталась сутки, и где её платье, и почему она в таком…
– Скажи, – попросил Ференц, пока по тыльной стороне его ладони медленно полз шмель, – скажи-ка. Ты дерёшься, чтобы что?
– Я не дралась с ним!
– Да, мы уже выяснили. Ты обижаешь младших, чтобы что?
– Я не…
– Что? Не обидела?
Нет уж, тут Ференц был прав. Тот же Антон, если б Карина попыталась отобрать его, например, мяч, заорал бы: «Ну ты дура, что ли!» – а если бы мяч пропал, то ещё и врезал бы. Ну, может быть, врезал, если бы снова позабыл, что Карина девчонка. То есть даже Антон обиделся бы, а уж этот плакса…
Она сняла ошейник, кинула Ференцу на колени:
– Забирайте.
Ференц покрутил ошейник в руках – растянул, отпустил, подёргал за шипы.
– Это Гюрза тебе сделал?
– Ну а кто ещё?
– Надо же, какой молодец. Я-то, признаться… Да, а зачем ты мне его кинула? Похвастаться?
Он дурак или издевается?
– Вы сказали, что никто ничего не заберёт, но так не может быть, потому что я вас расстроила или разозлила, и это значит…
– А почему расстроила?
– Потому что обидела вашего плаксу.
– Кого, не слышу?
– Вашего любимца.
– Мне показалось, ты сперва сказала «плаксу». Забирай. Никто не будет отнимать твои сокровища, даже если ты вдруг отобрала чьи-то чужие. Это не так делается.
– Вы меня вышвырнете?
– Уже вышвырнул, смотри. Сидишь и смотришь на цветы.
– Так не бывает.
– Смотри-ка: клевер, лютики, кипрей… Кого же из них не бывает? Или нас с тобой?
Клевер и лютики. Она вскочила и пнула розовый клевер, и белый тоже, не просто наступила, а вбила в землю, растрепала и втоптала, размазала в кашицу, и руку жгло ещё – потому что нельзя карать цветами! Ференц мог в комнате запереть, мог отнять вещи, лишить обеда, смену длинную назначить – а он привёл смотреть цветочки! Как так можно?..
Глаза жгло, и горло будто бы пытались натереть на тёрке.
– Ненавижу вас.
– Что-то ты быстро перешла к этому выводу. Прибереги до финала. Дай руку, пожалуйста.
– Отстаньте от моей руки! И я нормальная, я вам не эти все, и я не буду!
Чего она не будет, не успела сказать, потому что глаза намокли, вот же гадость, да никогда они не мокли, даже когда она ещё не была сама по себе сила, даже когда втолкнули в мужской туалет, даже когда…
Ференц фыркнул – не фыркнул даже: громко выдохнул через нос, – но Карина-то чуяла, что он смеётся, и так и сказала:
– Что, если вещи у вас тут какие хочешь, то и смеяться можно, да?
– Просто ты говорила – Семён плакса, а сама даже руку дать боишься.
– Да я не боюсь!
– А зачем ты терпишь боль?
– Потому что, – Карина даже придержала раненую руку другой рукой, как будто та, первая, могла бы потянуться к Ференцу сама по себе, – я не слабак, чтобы на каждую царапину…
– У вас у всех там такие понятия? Дай руку, говорю, больно не сделаю.
– Я не хочу.
– А я хочу. Давай, не трать же время.
– Что вам за дело до моей руки вообще?
– Не люблю лишнюю боль, – он поделился, как будто сам только сейчас всё это понимал, как будто бы они курили за проходной. – Она бывает неизбежная, необходимая, но эту мелочь-то зачем терпеть? Как муха над ухом жужжит. Дай уберу.
– А если я себе нос разобью, вы что почувствуете?
– Как интересно, – он всё-таки дотронулся и до костяшек рассечённых, и до распухшей почему-то до сих пор ладони – кончиками пальцев. Щекотно, стыдно. – А если ты нарочно себе разобьёшь нос, я Гюрзу попрошу тебя лечить – и развлекайтесь как хотите.
– Вот спасибо.
Руку он как-то – ну, загладил? Зашептал? Она стала нормальная, не розовая, тонкая снова, и ранки затянулись – даже те, что старые, и не болело больше. А всего-то он пальцами поводил туда-сюда на этом лугу.
– Ты умирала, Карин?
– Если только когда маленькая.
– Нет, насовсем? А Семён умер, и это помнит – так, тебе для сведения.
– А вы мне руку лечите.
– А чем твоя рука ему бы помогла? И твой ошейник мне зачем? Вот если ты стекло поможешь обточить – ещё куда ни шло, а так – смотри на цветы.
– Чтобы плакать и позор?
– Позор – твои учителя. Вот кто внушил, что от помощи нужно шарахаться, те и позор.
– Нормальные они там. Вы бы сами с нами…
– У меня в подчинении драконы, и русалки, и взрослые призраки, и минотавры, например. Почему-то ни на кого из них я не срываюсь.
– Да вы бы видели…
– Смотри, вон там ещё цикорий есть.
От запахов кружилась голова – от запахов, от исцеления руки, от Ференца, который снова говорил «бедная девочка», от сот, которые он сотворил. Тупо из воздуха!
– А вы научите?
– Не всем это дано.
– Что, вы считаете, я отсталая?
– Только ты таковой себя считаешь.
– Ещё Гюрза!
– Гюрза пока к тебе присматривается, а если напускает важный вид, так ты ведь тоже, просто на свой лад.
– А как понять, могу я делать штуки или нет?
– Делать штуки… Время покажет, подожди пока немного.
– Это я в вашем замке буду самой скучной?
– М-м-м, – сказал Ференц, потому что жевал воск, – м-м-м, только не скучной. Да ты попробуй, до реки дойдём – умоешься.
Соты текли – вкуснее мармелада, слаще долгого утреннего сна, слаще каникул. Мёд искрился на солнце. Ференц отломил кусок сот и кусок хлеба – мягкого, пухового – и протянул Карине.
– Что, мёда никогда не видела?
Тот, который Карина ела в интернате, напоминал усталый мокрый сахар или, наоборот, подсолнечное масло: или слишком густой, или какой-то уж совсем бесстыдно жидкий. Здесь мёд как будто сам по себе порождал лето.
– Кусаешь соты. До реки дойдём – умоешься.
– Вы всегда по два раза повторяете?
– Привычка.
Он растянулся на траве, и ни один дурацкий муравей не заполз ему под рубашку; даже шмели не трогали их соты, их мёд. Вот бы Катьку сюда. Вот бы их всех.
– Я к вам чего шла.
– А?
– Я хотела навестить. Вы говорили: сможешь навестить, когда захочешь.
– Да, а ещё я должен тебе пудинг, Гюрза обмолвился. Когда захочешь, но не на следующий же день. Дорога ещё не просохла, погоди немного.
– А вы научите меня сотворять соты?
Какая дорога?.. Почему она просохла? Почему за историю с Семёном и стеклом ей не вломили, а вот – дарят мёд и клевер? Иногда проще ничего не выяснять, а спрашивать о текущем, о заметном; пусть остальное остаётся на обочине, остаётся у берегов, ну а саму Карину понесёт река – дальше и дальше, всё страннее и страннее.
Что он сейчас скажет? Что соты сотворять умеет только он? Что классные вещи вообще умеют делать только он и его сын, а остальные им за это подчиняются? За помаду. В интернате он стал бы королём всего – за помаду и за футбольные мячи…
– Да это скучно, – сказал Ференц, – было бы чему учить.
– Скучно?..
Он что, дурак? Скучно сотворять шмотки, и еду, и чёрт знает что ещё?
– Вы когда-нибудь жили в общей спальне?
– Ну, положим, не жил.
– И клетку небось не носили одинаковую.
– Полосочку носил.
– Вы сейчас шутите?
– Да не сказал бы.
Он первым встал, и вытер руки о траву, и двинулся к реке. Невозможно сердиться, когда никто не делает взрослое лицо, не тыкает «я тебя старше, значит, уважай меня». Как у него так получается – казаться своим? Это нарочно?.. Зачем?
Трава, и клевер, и одуванчики, и ромашки были мягкими; к измазанным ладоням липли лепестки и мошки. Карина спустилась к реке – за Ференцем вслед, по глиняным ступенькам, на песчаную отмель. Вода была прозрачная и холодная, и висела над ней зелёная стрекоза.
– Славно, что речка нынче показалась, – сказал Ференц как будто сам себе, и Карина ответила «угу», потому что считала пятна. Яркие которые.
Кровь – раз; когда цветёт что-нибудь в мае – это два, те же одуванчики вечно на весь двор, кросс не пробежишь.
– Держи, – Ференц протягивал ей початок кукурузы, как будто достал прямо из реки. Он умылся, и волосы у лица теперь были мокрые – так он стал ещё сильнее похож на Гюрзу.
Кукуруза уже лоснилась от масла, и блестели на солнце крупинки крупной соли – как водяные капельки.
– Подумал, тебе нужно что-то жёлтое.
– Зачем тогда руки мыли?
– А что, вода посчитанная?
Ну как сказать. Когда она идёт из крана, когда не идёт. Взяла початок, потому что, если не брать подарки, люди потом больше не дарят ничего.
– А что ты в чёрное оделась? Так привыкла к клеточкам?
Можно сидеть на песке, и вгрызаться в кукурузу, и щуриться на воду, и думать, что все эти вопросы – не тебе, не тебе. Да и весь день не твой – украденный у кого-то, кто счастливый, кто никогда не выбил бы дурацкое стекло, кто носит яркое.
– Ну не жёлтое же носить, – сказала вслух, – чёрное круче.
– А я думал, ты под вампира одеваешься. Нет?
Карина промолчала. Прилично ли при хозяине замка – хозяине луга – ковырять в зубах?
– Тогда помада нужна голубая или рыжая. Что-то в противовес.
– Гюрза только красную сотворил.
– А, это его любимая. Что сказать – всем нам есть куда расти.
Они валялись на траве, как будто день был первым днём каникул – и единственным.
– Вы сказали… Я вас подслушала с Алисой, и вы сказали, что я вас возненавижу.
– Да кто его знает, как оно там повернётся.
Как это кто знает, если вы и должны знать? Карина взглянула на Ференца – он валялся на траве, заложив руки за голову, – и в первый раз поняла: он не ответит. Потом она научится это предчувствовать, ещё не завершив вопроса – скрытого или явного.
По небу, над лесом, летела белая птица – ну такая белая, что солнце отражалось от перьев, слепило глаза.
– Ты подумай, – пробормотал Ференц и приподнялся на локтях, – нет, ты подумай. Как я коршунов убрать – так это обязательно, а сами…
– Что?..
– Фу, жирная избалованная птица. Лети сюда! Получишь кукурузы, если мы её ещё не съели.
Жирная птица к ним и правда снизошла и оказалась голубем – самым белым, какого Карина в жизни видела. Потянулась погладить – тот распушил хвост, заурчал. Или у голубей это как-то иначе называется?
– Вон на хвосте пятно, ну ничего не могут сделать хорошо. Должен быть чистый белый, а у них что?
Сказал – и бросил голубю горсть зёрнышек. То есть натурально зерён, жёлто-золотых, как на картинке в букваре. Пшеница. Колос.
– И вы считаете, что вот это всё не круто? Любая еда?
– Я считаю, что светлые нарушают договор. Или ты сам улетел, жертва перекорма? Или ты нёс письмо и потерял его?
Голубь вышагивал, тянул шею, соглашался.
Только из-за всего этого – из-за голубя, который оказался очень лёгким, из-за мёда, из-за реки, из-за черешни – она почему-то тоже была жёлтой, и Карина плевалась косточками, и Ференц тоже, а потом Ференц приманил их, косточек, целую стайку, и те выстроились в воздухе в спираль, в звезду с хвостом, потом вспыхнули пеплом и исчезли; так вот – только лишь из-за ощущения, что она всю ночь болтала с Катькой где-то на подоконнике за шторой или они отдраили класс и теперь можно валяться на партах, свесив руки, пока кто-нибудь не придёт и не разгонит, – только из-за этой лёгкости она не распознала засаду сразу, когда увидела Гюрзу в своей же комнате.
То есть за ужином она его, вероятно, видела тоже, но не запомнила – куда-то плюхнулась от Ференца в отдалении, набрала тёплых овощей из общего котла, какая разница, если тот луг существовал. Но вот когда Гюрза поднялся ей навстречу с её же кровати – она не сразу шагнула назад. Встряла крошечная пауза. По уму, отшатнуться бы, захлопнуть дверь и ночевать в подвале или в душевой. Не можешь ударить – беги. Но Карина замешкалась, и Гюрза успел ей сказать:
– Хороший день был?
Сидел на её постели, будто так и надо. Даже Антон с компанией в спальню просто так не вваливались – только на спор – и потом прятались от Слалом под кроватями. А этот смотрел безмятежно, как на воду смотрят, как будто каждый день они вот так болтали.
– Ну, – сказала Карина, и «ну» значило «да». – А ты чего тут делаешь?
– Да так, просто спросил. А что тебе не так?
– Ты сидишь на моей кровати.
– Так сядь тоже. И потом, знаешь ли, ты сегодня тоже успешно покусилась на чужую собственность.
Опять он перешёл на свой заумный; Карина даже не сразу поняла, что он хотел сказать. Рядом упасть – не вариант, но где тогда, куда? В кресло у стенки? Тогда не выйдет видеть лицо. Села на пол у кровати, запрокинула голову, и тут только дошло.
– Ты про стекло?
Гюрза сидел ровно.
– Да, я о стекле. Отец, конечно, потащил тебя на луг, но у меня иные взгляды на вопросы воспитания.
Чего?.. Да он когда-нибудь в детстве с крысой дрался? Он прыгал на спор со второго этажа в кучу ивовых веток? Воспитатель нашёлся, кто ещё кому!
Вскочила, сжала кулаки.
– Тебе какое дело! Твой отец сказал…
– Да, он сказал, что ты бедная девочка, а я считаю, что ты девочка зарвавшаяся. Никто не должен сметь обижать слабых.
Он говорил медленно, глядя ей прямо в лицо, – и закружилась голова, и всё стало чёрным и багровым по краям, я не хочу, я не хочу, пусти меня.
Очнулась оттого, что пахло водорослями – так сильно, что вдохнула и закашлялась.
– Да ты в уме? – шипели сверху, как она сама могла б шипеть; голова всё ещё кружилась. Как она так быстро заснула? Как будто рухнула во тьму. Споткнулась и упала. И как будто там…
Села.
– А если б она на сто лет заснула – что бы было? Ой дурак, ой дурак, а ещё умный!
– Скажи отцу, – и если б эти два слова были камнями, то это были бы самые горькие камни за всю Каринину жизнь. Лизнуть опасно. Гюрза как будто собирался навсегда уснуть.
– Ой дурак, ну вот что я ему скажу? Что я ему скажу, вот чтобы что, а? «Ваш сын наслал на гостью тёмный сон»? Чтобы он опять расстроился?
Причитала та самая русалка, которую Карина вчера спихнула со стула. Волосы у неё были разделены на пряди и завёрнуты в фольгу, и когда она всплёскивала руками, фольга тихонько издавала этот свой фольговый звук – между шуршанием фантика и гулом жестяных крыш.
– Она очнулась, – сказал Гюрза. Он до сих пор не встал с её кровати, но так вцепился в матрас, что остались вмятины. Может, прорвал даже. – Я сам скажу отцу. Ты тоже вправе меня заворожить, если захочешь.
– То есть – заворожить?
– Ну, погрузить в сон… Ты что, не поняла, как это делается?
Русалка скорчила рожу и опустилась на ковёр рядом с Кариной.
– Сидела ногти красила, – поделилась, – и волосы, а тут от вас таким безумием пахнет. Ты как, в порядке?
Вставай, вставай-вставай, только хотела хвост почистить, тут вы двое, вставай, говорю, ну чего сидеть-то, да он пытался только напугать, кто ж думал, что ты свалишься.
– А ты что, всех вот так с размаху погружаешь в сон? О, и Семён тоже из-за тебя стал привидением?
Русалка и Гюрза переглянулись.
– Нет, – сказал Гюрза. – Я вообще ни к кому не прикасаюсь магией. Я и тебя-то думал только в чувство привести. Лучше бы это всё порвал на ленточки.
Он говорил медленно, и по щекам стекали капельки – будто умылся, но когда ему умываться?
– Что ты порвал бы?..
– Что-нибудь, что сотворил. Твою одежду. Обещал не развоплощать, а больше ничего не обещал. Было бы равноценно. Но отец…
– Да ты совсем обалдел?
У Карины аж голова кружиться перестала. Какое там багровое сияние, какая темнота, когда он собирался у неё отнять…
– То есть тебя волнуют эти тряпки, а не то, что ты могла заснуть невесть на сколько?
– Да не заснула же!
Она стояла над ним в уцелевшем топике – на миг почувствовала, как тот обвис лохмотьями – ах нет же: ленточками! – ленточками, он сказал; стояла, уперев руки в бока, впервые чувствовала себя старшей из двоих. Гюрза смотрел снизу вверх – но глаз не отводил. Это же не вода по лицу – это пот течёт.
– Ты что, так за меня перепугался?
Гюрза не ответил. Русалка медленно крутила на палец прядь волос в фольге.
– Сожжёшь, – сказала Карина. – У тебя волосы и так не очень.
– Да ну что ты говоришь! У нас краски нормальные.
– Я хотел только напугать, – сказал Гюрза. – Я хотел только напугать, но эта штука…
– Дрянь, а не штука, – сказала русалка. – А я, кстати, Франтишка. Вот спасибо тебе, Франтишка, что вбежала вовремя!
– Это ты что, сама себя благодаришь?
– Но ты сама-то молчишь! А ещё Ференца гость.
– Вот ведь, – сказала Карина.
Сама бы она, если бы вдруг красила голову и собиралась что-то отскребать с хвоста, может, и не пошла бы никуда.
– А я-то тебя скинула со стула.
– Вот-вот!
– Хочешь кофту нормальную? Гюрза бы сделал.
– Да я вам что теперь, источник кофт?
– Нормальные у меня кофты и так, – оскорбилась русалка. Как её? Франтишка?
Гюрза повторил своё:
– Когда ты скажешь отцу?
– Да никому я не скажу, я что, стукачка?
– Кто-кто ты?
– Опять понятия замкнутого сообщества, – сказал Ференц, входя в комнату. Как же Карина его ждала, оказывается, – сама не понимала. Но Ференц смотрел только на Гюрзу. – Что тут случилось? Сам расскажешь? Франтишка, милая, у тебя время хвоста.
– Да, – сказал Гюрза. – Я расскажу, я собирался просто…
И вот пока он не сказал чего-то глупого, Карина выдохнула первой:
– Мы играли.
– Мы играли, – повторила Карина.
– Нет, – сказал Гюрза.
– Как интересно. То есть кто-то из вас врёт?
– Угу, – сказала Карина. – Просто этот вот выпендривается.
Она не поднимала головы, но всё равно знала, что Ференц сейчас смотрит на неё. Под некоторыми взглядами чувствуешь себя самым одиноким существом на свете. Как когда Катька отняла последнюю жвачку и ещё и смеётся, а тебе лет шесть. Или как когда закрывают в туалете, потому что орала на тихом часе, а тебе вообще четыре, и ты не умеешь ещё читать надписи, чёрные на зелёных стенах. Хочешь нарисовать сердечко, но ведь нечем.
– Отец! – Гюрза вскочил. – Вот зачем ты её допрашиваешь?
– А кого, – спросил Ференц, – тебя, что ли?
Или как будто вызвали к доске, не помнишь ни отрывочка, а все вдруг замерли, как кролики, и уставились на тебя пустыми глазами. Потом-то перестали вызывать, как раз когда ей стало всё равно, но вот сначала…
– Ну и зачем ты стала его выгораживать?
И ведь она же отнимала его время, время Ференца, – в этот самый миг крала, когда стояла, специально наклонив голову, не глядя в глаза, уперев взгляд в ковёр, как будто была циркулем. Дура. Шмыгнула носом.
– Отец, не…
В интернате пахнет лежалой сыростью, топкой овсянкой, запрещёнными духами. Там бы она была на своём месте. Там, по крайней мере, всем всё равно, кто кого погружает в сон.
Так увлеклась тем, что она теперь как циркуль – смотреть под ноги Ференцу, не на него, на туфли только, или что это – тапки? – кошмар какой-то: главный в замке, а носит тапки-туфли с острыми носами, – так увлеклась этими тапками, что, когда прозвучал хлопок, сперва решила: это муху. Это муху кто-то шлёпнул.
– Ещё раз ты такое обо мне подумаешь, – сказал Ференц, а Гюрза почему-то не отшатывался, а, наоборот, поймал его руку, прижал к щеке.
Линия циркуля была нарушена – теперь между Кариной и Ференцем вклинился Гюрза. Сыростью и овсянкой больше не пахло – только мёдом и немного водорослями.
– Отец, – откликнулся Гюрза вполголоса, – отец, ты под игрой сейчас. Нельзя же при чужих.
– Да какая она чужая, вон как за тебя вступается. Начал игру кто?
– Я, – влезла Карина. – Я его – как бы сказать? – на слабо взяла, вот.
– Да не было там никакого «на слабо», – отмахнулся Ференц, – можно так не стараться. И речь не о том.
– Я попытался её в сон погрузить, – объяснил Гюрза, – то есть попытался напугать, но соскользнул в игру.
– Да что такое эта игра ваша?!
– Игра, – сказал Ференц, – игра диктует поведение. Если он сын злодея, он и ведёт себя как сын злодея. Вон, людей усыпляет.
– Так он же из благородных побуждений.
– Из благородных он бы сделал новое стекло.
– Так я и сделал, – оживился Гюрза. – Сразу, ещё до ужина. Но эта там сидела такая довольная…
– Ни шага больше, – сказал Ференц и наконец отвёл свою ладонь от лица Гюрзы, – ни шажочка к игре не делай сам, ясно тебе?
– А то стану как ты?
– А то станешь как я.
Карина хотела сказать: в смысле, станет как Ференц? Что плохого, разве не все нормальные парни хотят быть как отцы, ну, если бы у них были отцы, – но Ференц вышел так же стремительно, как и появился, а Гюрза снова опустился на кровать – на её же кровать! – только на этот раз закрыл лицо руками.
– Ну эй, – сказала Карина, – я тут, вообще-то, спать ложусь, ничего?
– Да никуда ты не ложишься. Никуда ты… Зачем ты это всё устроила? Я что, просил меня защищать? Какое «на слабо»?
– Да потому что люди правда так играют! Вы все тут со своими тайнами…
– Мы со своими тайнами тут что?
– Жизни не знаете.
– А, это той жизни, где над слабыми можно издеваться просто так?
– Да между прочим, твой отец тебя ударил только что!
– И что теперь, он хуже, чем ты, по-твоему? Ещё бы ты ударила Семёна. И что, ты хочешь сказать – я так же слаб?
Конечно, он сидел на одеяле. Карина обошла кровать, вытащила пижаму из-под подушки, переоделась, косясь на Гюрзу, – точнее, пялясь ему в спину, потому что он-то сидел статуя статуей, – и улеглась на свободный край. А потом стала дёргать одеяло.
– Ты специально издеваешься?
– Нет, я хочу, чтобы ты встал.
– Ну?
Он и правда встал, и от рывка Карины одеяло взмыло вверх. Они здесь были тонкие и шерстяные, какая-то светлая шерсть – спросить бы чья…
– Лучше бы этого своего Семёна научили драться, – сказала Карина, кутаясь в это шерстяное по самый нос. Гюрза тут может восседать, пока не окаменеет, а она хочет спать и видеть луг во сне. – Вот что ты тут сидишь теперь? Подумаешь, в сон погрузил.
– И поддался игре.
– И что?
– И отец от разочарования тоже ей поддался. Когда он тебя спрашивал – как, плохо было?
– Да ну. – Луг уже ждал её, он расстилался, переливался жёлтым, синим, розовым, только закрыть глаза и попросить Гюрзу, чтоб, когда будет уходить, погасил свет. – Это же не когда весь класс ждёт, пока ты извинишься или что-то в этом роде.
– Что?.. – Гюрза даже обернулся. – Никак не пойму, в каком месте ты жила.
– В нормальном месте. Там все играли для веселья, а не для безумия.
– Ты говоришь о том, чего не знаешь.
– Да всё я знаю, – кровать будто бы раскачивалась, – всё я знаю…
Она-то думала, Гюрза давно ушёл; ей успела присниться Катька, спальня, дежурство по столовой, – когда он вдруг проговорил где-то над её головой, очень тихо:
– Спасибо, что пыталась за меня вступиться.
– Сам дурак.
Он появился ночью, и – в отличие от всех этих мертвецов из старых фильмов, которые им ставили в холле, пока Слалом не заметила, – этот-то был вполне тяжёлый. Сначала Карина решила: это Ференц; тот так же держал спину, так же, наверное, мог стоять у окна и вглядываться неведомо во что, потому что вообще-то её окна выходили на задний двор и на штабеля досок у стены, и на что там было смотреть, да ещё ночью…
Но вот потом он сел – в её, между прочим, кресло, вытянул ноги, – и кресло еле слышно скрипнуло, а гость заговорил:
– Осознала ли ты, куда попала, дерзкое дитя?
Голос был не Ференца. И ещё этот гость Ференца выше, и волосы у него хоть и тоже длинные, но светлые. Луна светила через шторы – так, чуть-чуть светила, рассеянно, как если блёстки для глаз вдруг тебе достанутся и ты размазываешь их в ночи на всё лицо, – луна чуть-чуть плескала, а вот волосы у этого будто вобрали сияние и им хлестнули.
– Вы кто? – спросила Карина. – Вы чего пришли-то ночью?
– Хотя бы обращаешься на «вы», – сказал гость будто сам себе, как врач на осмотре, – уже хорошо. Я тот, с кем ты должна была оказаться изначально.
– В смысле, я должна была? За мной уже Алиса приходила.
– Ах, Алиса, – проговорил гость – будто облизнулся. Наверняка язык был ярко-красный, как совсем плохая помада, и такой тонкий ещё… – Ах, Алиса зашла. Как замечательно. И почему же она тебя не привела?
– Так я с ней не пошла, – Карина села на кровати, но одеяло не отбросила почему-то. Интересно, если заорать «Спасите, он меня трогал!», вдруг здесь сработает? Тут странное место. А гость расположился в её кресле и руки положил на оба подлокотника, как царь в учебнике. – Я вас не приглашала.
– Что, прости?
– Я говорю, что вам войти не разрешала.
Если это друг Ференца – пусть тот сам скажет. Если это какой-то друг Алисы, то Карина ему уж точно ничем не обязана, облизывает он там губы или не облизывает.
– Я вас не приглашала.
Гость поморщился, привстал, уселся снова, расправил плечи. В следующий раз хоть ведро над дверью вешай – только войдёт какой-нибудь Гюрза…
– Ты не любишь своих подруг?
Подруги тут при чём?
– Да ну конечно, – Карина так и сидела на кровати, слезть почему-то не могла. – Вам-то какая разница? Явились среди ночи, не представились, и сейчас ещё и начнёте это всё: о нет, как же ты здесь живёшь, о нет, мы выдадим тебя за принца, пойдём же со мной?
Лицо у него было удивительное – ровная кожа, даже лучше, чем фарфоровая, потому что фарфор холодный, а этот сам выбирал, когда ему быть холодным, а когда не быть. Он всё сидел в кресле, то есть почти на троне, и Карина представила: вот она встаёт на колени, вот целует пальцы – то есть не целует, конечно, а касается губами, – а луна светит и светит в окно.
– Принца, – проговорил пришелец очень мягко, – конечно, ещё надо заслужить. Но я могу помочь твоим подругам – помочь кому-то одному, если пойдёшь со мной, и всем, если ты согласишься… Впрочем, позже. Ференц-то, верно, никому помогать не собирается?
Ференц вообще об этом с ней не говорил. Обещал – можно будет навестить, а сам пока что… Как там он сказал, «не в первый день»?
– Вижу, ты понимаешь, – проговорил гость, и если бы он сейчас повёл рукой – Карина качнулась бы вслед, – суть тёмных, дитя, есть то, что они вечно врут. Таков обычай.
– Одежда же, – сказала Карина неуверенно. – Одежда, нет? С одеждой точно не соврали.
– О, и чего им стоили эти тряпки? Они такое могут продуцировать стопками, дитя, а я могу показать тебе реки и белые мосты над ними, горы и долины, розы в садах, и зеркала в беседках, и стеклянных птиц. Ты не сообразила, где оказалась, но если пойдёшь со мной…
– Если пойду с вами?
Как же она фигово выглядит в чёрной пижаме со звёздами, в ошейнике, который не сняла даже сейчас, с ногтями, которые стригла в интернате канцелярскими! А вот этот ещё её жалеет…
– Если заслужишь, чтоб я взял тебя с собой, душа твоя тоже станет как стеклянная птица – прозрачна и красива. Но зачем сейчас об этом? Я могу взять твою подругу – как там, Катерина? – и дать ей то же, что и тебе. Я лишь хочу помочь. Ты же подумала, что с ней сделают, когда ты сбежишь?
Ни о чём-то Карина не подумала. Хотела сказать – не смогла, так и качала головой, приоткрыв рот. Тело будто само собою встало на колени.
– Кого-то же должны теперь отправить туда, куда не отправили тебя. Кто за тобой недосмотрел. Кто дал тебе ключ. Кто на тебя оказывал разлагающее влияние. Или это ты оказывала?
Никогда, никогда больше я не буду… я не… Слёзы сами текли, частые и тёплые, Слалом сказала бы: «Иди над супом поплачь»; Карина опустила голову. Почему она всем поверила? Почему не подумала, что Катьке из-за неё…
– Глупая, глупая, доверчивая девочка. Ещё ведёшься на картинки. Но ничего страшного, у нас ты будешь слушать звон и есть плоды, пить воду и смотреть на белое, и тогда…
«Но я же не хочу, – пробилась мысль будто чужая, будто лёд треснул, и Карина даже вздрогнула. – Я же ведь не хочу смотреть на белое. И я хочу ещё узнать Гюрзу. И извиниться перед этим, перед Семёном. И чтоб Франтишка одолжила лак ногти накрасить».
Друг Алисы, кто бы он ни был, вскинул голову и вцепился в подлокотники, и опять показалось: пальцы удлинились… Вскинулся и сказал:
– Ты думаешь не о том.
– Подумаешь! О чём хочу, о том и думаю!
Чувство было – как если зимой выпутаешься из великоватой шубы, из шалей, из шарфов и смотришь, наконец, на небо, а там голубое. Карина, простудишься, Лапшевич, простудишься! – а небо есть, и чёрная шерсть почти и не царапает, и можно подышать.
– Я не хочу, – сказала Карина, на коленях же отползая назад, потому что этот встал. – Я не хочу… я не хочу с вами идти.
– О, как нехорошо. – Гость подошёл к самой кровати, и Карина вжалась в спинку. – Как же это печально, что ты совсем запуталась, где зло, где благо.
– Зло – приходить в чужие спальни.
– Ты дерзишь мне?
– Зло – шантажировать людей их же друзьями!
Он наклонился к самому её лицу – не чтоб поцеловать, Карина знала это; глаза у него были как лёд в лунках.
Он приоткрыл рот. Пахло анисом. Если только он сейчас…
– Мне показалось, кто-то думает беду, и я поэтому пришёл, но если ты не хочешь видеть, ты просто скажи, и тогда я улечу, то есть уйду, Ференц вечно ругает за неточность… Ой!
Семёна смяло – как шмотку, как тряпку, смяло и откинуло в угол, гость только рукой шевельнул; но пока он шевелил, Карина снова будто выбралась из-подо льда. Я – здесь. Я – здесь. И никто не посмеет меня увести ни к каким там стеклянным птицам-дрицам.
Семён в углу закопошился – как кот под простынёй. Да откуда он тут вообще появился? Кто его просил? Анисом всё ещё пахло так, что Карина аж чихнула, но никакого больше льда, и никогда она…
– Ты упускаешь шанс помочь подруге?
– Я даже не знаю, правда ли с ней не всё в порядке. Но я спрошу у Ференца, а вы уйдите сейчас же.
– Да, – пискнул Семён из угла. – Уйди, ты, нарушитель, вас не звали!
– Призраков следует развеивать, – сказал гость недовольно. Он попытался щёлкнуть пальцами – и не смог, они соскальзывали, расплывались, как во сне бывает. Удастся ли второй щелчок, Карина ждать не стала и боднула гостя головой в живот. – Ах ты нахальная…
– Да сами вы нахал!
Конечно, он попятился к стене, но почему-то не упал, что-то с ним было… Карина вскочила, врезала ему подушкой раз, и два, прямо по белым волосам, пока не разогнулся, сам ты нахал, явился портить мою сказку, ещё и мелкого обидел, это мой мелкий, а ты иди, откуда пришёл, – с птицами и розами, и никогда, никогда больше не переступай порог!
– Нет власти твоей надо мной! – закричал Семён. – Нет власти твоей надо мной, повторяй, Карина!
– Нет власти, – а ей в лицо как будто ветер дул теперь, ветер и пыль, вечное лето, что такое? – Власти нет надо мной, потому что с фига ли она есть!
Ветер дул и дул, и этот схватил за руку – до синяков, так меряют давление, так волокут смывать тушь, – и она закричала, может матом, и пол задрожал, и всё закончилось.
– Кто это был? – спросила Карина сразу же, за завтраком, потому что потом Ференц куда-то обязательно бы делся, и осталась бы она одна, как дура.
После интерната можно пойти хотя бы на заправку, хотя бы продавщицей, и её взяли бы, потому что она умная. Помнит числа. Не успевает забыть конец предложения, пока запишет начало. Даже не умная, а… Как там Слалом говорила, ну – ресурсная?.. Такое слово, из-за которого её чуть было не отправили на отбор, но Карина не захотела ехать, потому что в интернате точно есть Катька, а после отбора ещё фиг знает куда пошлют.
Так вот. Дома Карина была хоть и неуправляемая, но ресурсная, то есть в выигрыше, то есть на коне. Понятно, что можно, чего нельзя. Почему Ференц вообще появился именно тогда, когда Слалом решила её отослать? Почему ни днём раньше? Если он всё равно умел так заморочить головы, что все кидались делать что он просит. Зачем она тут? То одежду даёт, то луг покажет, а на вопрос-то так и не ответил.
Он ел очень медленно – яичницу с помидорами. Как будто должен был каждый кусочек оценить и поместить у себя в голове на место от первого до двадцатого, или сколько их у него там было, она аж вопрос забыла, пока пыталась посчитать. Гюрза, который вновь сидел от Ференца по правую руку, громко откашлялся, но Карина всё смотрела, и Ференц в конце концов отложил вилку:
– Да? Тоже хочешь яичницу?
Он эту яичницу разделывал ножом. Не таким, который и для хлеба, и для мяса, и угрожать кому-нибудь спокойно можно, а маленьким, тупым наверняка, такой ребёнку дают – пускай режет пластилин.
– Нож дурацкий, – сказала Карина на пробу. Знает ли Ференц, кто к ней ночью приходил? Почему в ссору с Гюрзой и ссору с Семёном он вмешался, а тут, когда её почти что увели…
– А, – сказал Ференц, – и тебе доброе утро.
Да подавитесь вы.
– Ночью, – сказала Карина. – Приходил. Кто.
В интернате хотя бы были, ну, уроки. Вряд ли Гюрзу подобьёшь пить на задворках краденое пиво, да тут и пива-то нет.
Почему они молчат?
Пахло жареной ветчиной и снова водорослями. Столы тут были грубые, деревянные, без скатертей, и правильно – стирать замучаешься… Или сотворять и развеивать. Гюрза нахмурился. Ференц сказал:
– Да нет, ну вряд ли ты бы стала ни с того ни с сего извергать изо рта площадную брань, правда, Карина? Скажи что-нибудь ещё.
– Я спросила: кто ночью приходил. И что с Катькой. И для чего я вам нужна.
– Понятия не имею, что там с твоей Катькой, – сказал Ференц, а Гюрза уже зачем-то отодвинул стул и встал у него за спиной. – Гюрза, потише.
– Она сказала: моя мать была…
– А мне сказала, что я идиот, но нецензурнее. Если мы слышим не одно и то же, есть вероятность, что Карина говорит и вовсе третье, да, Карина?
– Я ничего такого вам не говорила!
Теперь на неё смотрел весь зал. Минотавры приподнялись с мест, призраки взмыли под потолок, русалки откинули волосы за спины, и вот ещё какие-то бледные только головы поворачивали в её сторону, но так медленно, что уж лучше б тоже вскочили.
– Я тебе верю, – сказал Ференц, вставая сам и вскидывая руку. – Ты на глаза лучше смотри, Гюрза, – кто с такими глазами станет оскорблять?
Зал шумел и шумел.
– Она сказала…
– Да как она посмела…
– Я укусить побрезгую…
– Я думала, уж здесь-то нам защита гарантирована!
…Иногда их куда-то вывозили – в обычную жизнь. В музей, например. И иногда даже пускали в общие автобусы. И бормотание там нарастало точно так же – пусть там это были женщины в пуховых платках, а здесь – девушки с волосами-водорослями; пусть там – мужчины в кепках, а здесь – какие-то пушистые, хвостатые, прозрачные – да кто угодно!
– Ну, я пойду, – сказала Карина, – простите-извините.
У Катьки было вот любимое присловье: «Обидно, досадно, но ладно». Карина уже представила, как про себя его повторяет, пока пятится от стола, пока идёт по залу и пока вслед всё-таки летит какое-нибудь: «Позор!» – и все подхватывают, как на стадионе.
Уж если каждый здесь считает, что она говорит мерзости, то, видимо, так оно и есть? Это как Слалом со своим «А догадайся, чем ты мне мешаешь», это как девки некоторые, это как продавщица на заправке – всем в ней что-то да не нравится!
– Угу, – сказал Ференц. – Гюрза, сними ты уже чары с человека.
– Да я вообще не вижу их, – сказал Гюрза. – Как тут отделишь? Она же вся оплетена какими-то… Как изгородь – вьюнком.
– Не она, а Карина, а ещё мог бы обратиться напрямую, – сказал Ференц и протянул к Карине руку, дотронулся до подбородка. – Подожди-ка.
Карина на всякий случай закрыла глаза.
– Ой, да никто тебе язык не вырвет, это прошлый век, – сказал Ференц и взял её за подбородок уже крепко. – Я просто хочу посмотреть, куда тебе…
Карина вывернулась – хотя Ференц так вцепился, что мог бы и щёку порвать, наверное. Ведь было же что-то такое про пустыню, кто-то сначала там сидел, а потом встретил ангела, а тот то язык вырвет, то вообще сердце заменит; они учили все по строчке, и Карине как раз досталась та, где…
– Да что ты дёргаешься-то? – спросил Гюрза. Всё ещё хмурился, но хотя бы не казалось, что вот сейчас он её заморозит или что-нибудь такое. – Это же шутка была. У вас там что, врачей нет?
– Каких? Зубных? Тогда хотя бы дайте обезболивающее.
Сказала – и потом только испугалась: что они сейчас услышат?.. Вроде не хмурится ни один, ни второй, только переглянулись.
– Да тут не надо обезболивающего, – объяснил Ференц. – Это как, я не знаю, водоросли из волос выпутать. На тебе сейчас заклинание, которое искажает речь, ты же ведь это поняла?
– Вообще-то нет.
– Вот что значит – не отсюда. Прости, что напугал, и в мыслях не было.
– И увлёкся, – сказал Гюрза.
– И увлёкся. Ведь не кто-то из наших это сделал, верно?
Откуда я знаю, кто там ваш, а кто не ваш.
– Как интересно, – проговорил Ференц полчаса спустя, когда они, все трое, уже выбрались из зала и перебрались в тихое, чистое, очень сухое помещение. («Классная комната, – объяснил Ференц сразу, – бывшая классная, а сейчас думаем сделать ещё одну кладовую для трав или лазарет».)
– Как интересно.
Тут и правда стояли парты – придвинуты к стене, поставлены друг на друга и забыты; стены тут были уже выкрашены в белый (откуда белый в типа тёмном замке?); над доской вместо портретов всяких там великих личностей висели пучки трав – совсем мелкие листья и побольше, и что-то с жёлтыми соцветиями, как серединки у ромашки, и ещё что-то, похожее на крапиву.
– М-да, – сказал Ференц, с усилием, но всё-таки одним движением стаскивая одну из парт на пол и тут же на неё усаживаясь. – Как хорошо, что битв сейчас особо не происходит. Негде было бы лечиться, да и целители куда-то поразъехались. Карина, подойдёшь?
Она подошла. Гюрза стоял спиной к двери – хмурился, но молчал. Непонятно, за кем присматривал – за отцом или за ней – и кого от кого готов был защищать; а может, их обоих друг от друга.
– Я просто посмотрю, – сказал Ференц, – и ничего не буду делать без твоего согласия. Хорошо?
Зачем он спрашивает? Почему было не взять за руку или за волосы и просто не втащить сюда и не сделать что там надо? Раз она виновата, раз она подставилась. Раз она всему залу что-то там выкрикивала. Если спрашивает – это что же он там собрался с ней?..
– Да ты пугаешь её всё ещё, – сказал Гюрза. – Помнишь, это как со мной было?
– Да я-то помню, – сказал Ференц. – Как не помнить. И почему же вы все…
– Ай, дай мне уже.
Карина всё смотрела на одного и на второго – только головой мотала. Солнце светило, и на доске хотелось рисовать что-нибудь этакое, проткнутые стрелой сердечки например. Как странно чувствуешь себя, когда лишился речи, – вернее, не совсем ещё лишился, но уж если не знаешь, что услышат, лучше тогда и вовсе помолчать. В ушах звенит от тишины. Как будто в голове кто-то прошёлся тряпкой и протёр окно – и стёкла сияют.
– Слушай, – сказал Гюрза, подходя и зачем-то садясь перед ней на корточки, – можешь взять меня за руку?
– Зачем?
– Да просто возьми, я тебя прошу.
Он протянул ей руку безо всяких там, как для пожатия, и Карина взяла. Ну, тёплая рука, сухая рука.
– Если отец вдруг не то сделает – сожми её, и всё. Я за тебя скажу. – Он улыбался почему-то и смотрел снизу вверх, прямо; с чего бы ему так о ней заботиться? – Я просто тоже ненавижу, когда исцеляют. И когда начинается: а можно я сейчас, а разреши мне, а ничего не будет этакого… Фу. От всех этих присловий только хуже, всё равно же страшно.
Ференц замер на миг – и соскочил с парты, и растрепал Гюрзе волосы. Тот тут же вскинулся:
– Эй!
Руку Карины он, конечно, выпустил.
– Ну всё, всё, – сказал Ференц. – Ты, Карина, сядь. Ты, порождение хаоса, дай ей уже свою руку и замри.
– Сам порождение, – огрызнулся Гюрза, но уселся на парту к ним ко всем боком и прикрыл глаза – Карине только руку протянул. Карина села рядом и руку взяла. Как вообще можно вылечить слова, да к тому же ещё не сказанные, а только возможные?
– Угу, – хмыкнул Ференц, которого Карина, сидя на парте-то, оказалась теперь выше. Он отошёл на шаг и посмотрел на них с Гюрзой, как старшие девчонки смотрели на младших после того, как делали им причёски. Композиция. – Карина, а скажи-ка что-то милое.
– Я не знаю, что сказать.
– Ладно, допустим. А скажи ещё раз то, что ты пыталась нам сказать сейчас за завтраком.
– Я просто думала спросить, кто появился ночью.
– Угу, – и снова Ференц помрачнел. – Гюрза, не дёргайся. Карина, а назови-ка теперь что-то, что видишь сейчас.
– Парты у стен. Над доской травы эти. Окна. Я не знаю.
Ференц закивал сам себе:
– Угу, угу. То есть здесь и сейчас не искажаются, только конкретная тема и претензии. А написать можешь? Вот, попробуй на доске.
Ференц сунул ей мел – тоже, что ли, сотворённый? Интересно, а чем оно всё отличается от нормально сделанного? – и Карина отняла руку у Гюрзы, спрыгнула с парты и послушно принялась писать. «Кто приходил…»
Мел скользил по доске, будто меж ним и ней было стекло. Не оставлял следа.
– Письменно в ноль то есть, – сказал Ференц. – Ну да, было бы странно, оскорбляй ты кого-то письменно. Средняя тяжесть.
– Высшая, – сказал Гюрза. – Среднюю ты почувствовал бы сразу.
– Тьфу ты, а и правда. Карин, а вот теперь мне надо тебя осмотреть.
И снова, в третий раз, – сесть на парту, сгрести руку Гюрзы как что-то от него отдельное, закрыть глаза. По крайней мере, тут никто её не обсуждал, пока она лежала с разинутым ртом или что-то в этом роде, как бывало раньше.
– Открой рот широко. Так. Покажи язык, пожалуйста. Вот молодец.
И ничего такого он не сделал – только прижал ей язык к челюсти, ну прижал и прижал чем-то плоским и холодным.
– Карин, дыши.
– Ты мне сейчас ладонь стиснула из любви к искусству или болит что-то?
Да ничего у неё не болело, а ладонь она стиснула вообще случайно. Вырвала руку было, но Гюрза не отпустил.
– Карин, ещё секунду. Угу, угу, давай, зараза, подходи поближе, ну-ка… Карин, а скажи снова что-то, что нельзя.
Да как я вам это промычу с прижатым языком? Сжала руку Гюрзы, и холодное убралось.
– Карин, попробуй.
– Что происходило этой… Ай!
– Ага.
Ференц как будто потянул её за язык – пинцетом ухватил или таким чем-то – у самого основания, где нежненько, вот только это нежненькое как будто шевелилось само по себе, отдельно, без Карины. Она стиснула пальцы Гюрзы как могла сильно.
– Отец, ты больно делаешь.
– Да я уж вижу, что тут намертво… Ну всё, всё.
В горле першило. Карина спрыгнула с парты и отшатнулась:
– Это что? Это что было?
– Ты опять говоришь нам гадости, – сказал Гюрза. – Но на самом-то деле это заклинание. Такая чёрная дрянь налипла на язык, точнее, налепили. Так бывает.
С чего Гюрза вдруг стал такой предупредительный? Он аккуратно вынул её руку из своей, соскользнул с парты.
– Я не могу его убрать, – сказал Ференц, – ни уговорами, ни силой, вы подумайте.
Гюрза поморщился:
– Говорю же – высшая тяжесть. Но откуда тут…
– А знаете, что это значит?
– Ой, отец, только не говори, что…
– Это значит, – сказал Ференц, не обращая на Гюрзу внимания ровно никакого, – это значит, Карина, что тебе нужно найти путь самой. Разведать самой. Про то, что ты хотела узнать. И снять заклятие. Если вот эта дрянь – сюжетный ход, то способ точно должен быть. Просто помни, что напрямую спрашивать нельзя.
И она так и будет ходить с этой дрянью в глотке?..
– Библиотека вся твоя. Мы все твои. Есть разные способы получить ответы, Гюрза расскажет. Просто вмешаться напрямую мы не можем.
– Да мы, наверное, просто не должны были понять, что с ней что-то не так, – фыркнул Гюрза, – по мнению игры. Невысоко же она нас ставит.
– Гюрза, потише.
– Ну не молния же меня поразит…
– Молния не молния…
Доска обрушилась со стены стремительно – сперва повисла на правом верхнем углу, потом качнулась и с грохотом упала на пол, подняв клубы меловой пыли и сушёных лепестков.
– Угу, – сказал Ференц как-то очень спокойно. – Вот именно. А если б потолок?
Он покачал головой и вышел первым, не попрощавшись и не объяснив; Гюрза цокнул языком и принялся крепить доску обратно.
К кому пойти? У кого всё это выяснить? Семён должен знать что-то, недаром он появился ночью, но вдруг он пострадал ещё сильнее? Вдруг у него такая же штука – да к чему она может быть прицеплена, раз он бесплотный? Вдруг, вдруг…
Ужасно захотелось заорать – во весь голос, не слово никакое, а просто кричать, так, чтобы птицы на лугу услышали и грохнулись; раз уж теперь она не может говорить, о чём захочет, раз уж теперь…
– Да не бесись, – сказал Гюрза, кое-как пристраивая доску. – Тебе нельзя высказывать претензии и спрашивать что-то о чём-то конкретном, да и всё, ну?
Это, может, вам нормально, когда у вас во рту какая-то дрянь. Вам нормально, когда у вас тут доски падают. Она открыла рот, закрыла рот и сделала вид, будто плюёт на пол.
– О, – сказал Гюрза, – что я вижу. Мы перешли на язык жестов?
Потом, конечно, она выучит наизусть: вот это у него попытка подбодрить, вот это злость, а это, так и быть, насмешка; но в первые дни она путала, и путала нещадно – он издевается или нет? Смеётся или нет? Пора уже бить его – куда получится, хоть в челюсть, хоть в живот – или надо подождать?
Конечно, был ещё удар коленом по кое-чему, но это Антона можно было так бить, а этого – нельзя. Зато, наверное, его можно было укусить. Укусить – равнозначно окунуть с размаху в сон? Наверное, да.
– Пойдём, – сказал Гюрза, сдаваясь и аккуратно ставя доску на пол и прислоняя к стене. – Тебе так и так нужно в библиотеку. Все поиски начинаются с библиотеки, если она есть, а у нас – есть. Там, правда, всё пока газетами застелено.
– У вас тут есть газеты?
– Это ваши.
– А почему мне туда нужно так и так?
– А потому что, когда ты пыталась достать то Семёново стекло, весь замок трясся.
– И что?
– А то, что отчего попало замки не трясутся. Если отец надумал тебя взять, значит, должны быть у тебя какие-то способности. Может, с камнем говоришь. Он всё равно поручил бы мне проверить.
То есть обычные вопросы она может задавать. Обычные – да. Выходит, нельзя спрашивать только о той ночи, или, может…
У Гюрзы рукава теперь были выпачканы мелом. Он шагал рядом – не впереди даже.
– Почему ты со мной?
Нет, в этом замке все, конечно, крышей едут. Что она только что спросила и зачем?
Гюрза дёрнул плечом. О да, потом она всё это выучит: замолк – не спрашивай. Но в тот раз она плохо понимала, что к чему, поэтому спросила снова:
– В смысле, зачем мне помогаешь? Просто так, от скуки?
Гюрза замер – так резко, что Карине пришлось хвататься за его же плечо, чтобы тоже остановиться. Гюрза стряхнул её руку.
– Ну неужели трудно как-нибудь запомнить, о чём ты можешь спрашивать, о чём не можешь! Ты сейчас только что опять…
– Что опять, что? Что я опять сказала? Что ты слышишь?
– Перестань, – сказал Гюрза так ровно, так спокойно, что Карина сделала от него шаг и ещё шаг. – Я не знаю, что ты там говоришь на самом деле, но перестань уже говорить о моей матери. И о том, где я рос, тоже!
– А где ты рос, если не здесь?
– Где… ты бы точно там не выдержала.
Ну вот спасибо. Может быть, ты у нас тоже не выдержал бы. Карина попыталась представить Гюрзу в интернате: как он дежурит по столовой в громадном и местами прожжённом фартуке, наверняка же рано или поздно Гюрзе бы выпало его носить – они надевали все по очереди, и было несколько нормальных и вот этот. А ещё бы Гюрзе там волосы отрезали.
– У тебя глаза сделались как у этих, с вечным сном. Знаешь, когда принцесса засыпает.
– В жизни не видела принцесс.
– Это заметно.
В библиотеке книг было столько, что из них можно было бы построить дом. Два дома, и ещё на сарай осталось бы. Чёрные обложки и тёмно-синие, дряблая жёлтая бумага и новая, белая, – и всё лежало стопками на столах, полу, полках, подоконниках… Стеллажи, почему-то на колёсиках, стояли то кое-как, то три подряд, то вдруг пустота, то целый ряд от двери до окон. Некоторые полки – Гюрза не соврал – были и впрямь оклеены газетами. И подоконники. И пол, а вот стопки книг на нём – почему-то нет. Карина по привычке сунулась почитать: в интернате газет не разрешали, и новостной канал не подключался, даже когда работал телевизор.
«уволена»
«новая программа»
«уровень освещё…»
«разработан новый…»
– Это всё старые, – сказал Гюрза, – отец приносит с той стороны. Интересуется, что там у вас. Зачем ты их читаешь?
– А что мне читать?
И конечно, тут и там газеты были заляпаны белой краской. Пахло ею же. На подоконниках ещё стояли вялые цветы с мясистыми листьями, и на этих листьях краска была тоже.
– Зачем вы красите всё в белый, если замок тёмный?
– А истинная тьма, – Гюрза улыбнулся и сделался вдруг очень похожим на отца, – истинная тьма – она в душе! Ну и белый цвет удобней, честно говоря. И потом можно расписать стены птицами и цветами.
Птицы и цветы… Вот этот, ночной, тоже так говорил.
– Ну, или лодками, – продолжил Гюрза, не заметив даже, что Карина замерла, – или мышами, чтобы танцевали. Кто во что горазд. Ещё один тут любит изображать розовые заросли.
– Так-так-так-так-так.
До сей поры Карина твёрдо знала, что цоканье копыт нельзя не услышать. Даже на каблуках не подойдёшь бесшумно, а уж на лошадиных или бычьих, да по газетам, чтобы не шуршали… Но этот на своих копытах подобрался тихо-тихо – возможно, потому, что носил тапки. Специальные круглые тапки для копыт – с завязочками, чтобы не спадали. Голова у него была большая, бычья, как будто бы надетая сверху на человеческое тело для спектакля. Голова – бычья, да. Глаза – жёлтые-жёлтые, такого густого цвета, что Карине вдруг захотелось руку туда погрузить.