Часть 1 Либерализм, демократия и будущее национальных государств

Глава 1. Нации и либеральные идеи

Об упрощенном понимании либерализма и национализма

Взаимоотношения между либерализмом и национализмом нельзя назвать гладкими и очевидными: они варьировались от эпохи к эпохе, от страны к стране[11]. Это и неудивительно, ведь смысловое наполнение как либеральной, так и национальной картины мира менялось вместе со становлением современных обществ. Очевидно, что либерализм европейского Нового времени или даже шире – идея свободы, присутствовавшая уже в древних учениях и религиях, особенно в христианстве, нетождественны современному пониманию свободы. Было бы неверным интерпретировать либерализм наших дней, исходя из представлений прошлого или позапрошлого века. Например, если классический либерализм XIX века противился демократизации, видя в этом процессе опасность наступления охлократии[12], то современный либерализм практически немыслим без идеи равенства в правах вне зависимости от этнического и социального происхождения, пола или религиозных взглядов. Феномен либерализма сложен и в силу своей многогранности – это одновременно мировоззрение, этическая позиция, интеллектуальная традиция, экономическая концепция и политическое движение.

Но то же самое можно сказать и про национализм. Сегодня уже никто не сводит феномен нации к семейному родству или группе чужеземцев, что подразумевало это слово у древних римлян; не имеет смысла трактовать нацию и как социально-профессиональную корпорацию по типу средневековых цехов и университетских землячеств-«наций». Аналогичным образом было бы ошибкой попытаться примерить к нынешним реалиям – как на Западе, так и в остальном мире – трактовки этого концепта, господствовавшие в XIX и часто в XX веке, согласно которым «человечество было изначально разделено на национальные единицы, каждая из которых обладала своим происхождением, территорией, языком, национальным характером и душой, составляющими нацию как бы изнутри»[13]. Как и в случае с идеей свободы и либерализмом, важно не забывать о поливалентности идеи нации и многогранности феномена национализма. Единого понимания последнего не существует именно потому, что его можно определить как идеологию, как массовое движение, как социальную программу и политическую теорию; наконец, как научную методологию и психологический феномен (коллективное сознание). И каждое из таких определений национализма по-своему верно. Несмотря на это, в науке и в интеллектуальных кругах и в России, и в Европе по-прежнему встречается черно-белая оптика его рассмотрения.

Советская эпоха с ее идеологическим господством «единственно верной» доктрины марксизма-ленинизма, очевидно, наложила сильный отпечаток на состояние социальной науки в постсоветской России, в том числе в отношении исследований этнополитических процессов, теории наций и национализма. Концептуальная путаница, отраженная, в частности, в современной концепции национальной политики, – явное подтверждение продолжающегося воспроизводства советско-марксистской терминологии в российском академическом и экспертном сообществе. С одной стороны, «национальное» продолжает толковаться через понятие «этничности», а с другой – «нация» ассоциируется с авторитарным государством, а не с сообществом лично свободных и политически автономных граждан[14]. Но и в западной науке марксизм, который никогда не выступал в роли навязываемой властью идеологии, имел очень влиятельные позиции: на Западе он традиционно ассоциировался с мощной критической теорией общества. Интеллектуалы, испытавшие сильное влияние марксизма, такие как Эрик Хобсбаум, никогда не скрывали своего резко негативного отношения к национализму[15]. Ведь национализм противоречил не только идеалу социалистического Интернационала, взывавшему к превосходству классовых (то есть более узких групповых) интересов над интересами национальными, но и другой догме марксизма – приоритету экономики над политикой, в частности в условиях индустриального общества. Отсюда стремление западных ученых-марксистов показать, что нация есть не более чем придумка, идеологический конструкт, навязанный людям господствующими группами. Ради сохранения своих высокостатусных позиций последние старательно культивируют чувство превосходства своей нации над остальными, иными словами – пропагандируют шовинизм. Примерно такую же функцию затуманивания классового сознания, согласно марксизму, выполняет и либерализм. Только в отличие от национализма он не предлагает альтернативный проект групповой лояльности, а насаждает индивидуалистическое мировоззрение, эгоизм и идеологию консюмеризма.

Однако не только социалистическая, но и либеральная картина мира склонна представлять национализм однобоко, как негативное явление, вызванное трудностями модернизации или чувством ресентимента по отношению к другим народам. Если марксисты проклинали национализм как буржуазный провинциализм, то многие либералы традиционно отвергали его за коллективизм – подавление индивидуальности посредством навязывания людям духовной и физической связи с определенным сообществом «своих». Так, Исайя Берлин, другой крупнейший мыслитель прошлого столетия, рассматривал национализм как органицистскую доктрину, взывающую к коллективным, чуть ли не стадным чувствам человека[16]. Справедливо критикуя эссенциалистские – социально-биологические и историко-романтические – концепции нации, Берлин фактически отождествлял их с самим феноменом национализма. Настаивая на том, что «современный национализм действительно зародился на немецкой почве»[17], Берлин сводил происхождение национализма к немецкому романтизму, а его суть – к антииндивидуалистическому, а значит, и антилиберальному иррационализму (наиболее «концентрированным» выражением которого, очевидно, выступает нацизм). Таким образом, отношения между либерализмом и национализмом могут быть описаны как игра с нулевой суммой: чем больше национализма, тем меньше индивидуальной свободы и наоборот – для того чтобы расцветала свобода, необходимо подавлять национальные (националистические) чувства.

На наш взгляд, как один, так и другой взгляд обусловлен однобокими и часто карикатурными, а потому неадекватными оценками идеи нации и роли национализма в современном мире. Из этого вытекает и упрощенное понимание их взаимосвязи с либерализмом (в первом случае со знаком плюс, как близнецы-братья, а во втором – со знаком минус, как полные антиподы). Иной, более умеренный и одновременно более сложный взгляд на нации и национализм, необходимый сам по себе, позволяет по-другому взглянуть и на природу этой взаимосвязи.

О сложном взгляде на нации и национализм

Прежде всего, вопреки марксистской и, шире, радикально-конструктивистской позиции нации, будучи воображаемыми сообществами[18], не являются «искусственными» образованиями. С одной стороны, воображение, лежащее в основе всякого имперсонального социального отношения (начиная от «большой семьи» кровных родственников и профессиональных, этнических и других групп и заканчивая нацией и человечеством), является неотъемлемой частью социальной реальности. Поскольку социальные отношения всегда символически опосредованы[19], то и результаты воображения нации – национальные символы, образы, мифы – оказывают непосредственное влияние на поведение людей и их чувства[20]. С другой стороны, исторический взгляд на образование наций позволяет заключить, что они никогда не являются чистыми конструктами, но всегда опираются на реальные исторические условия и предпосылки. Как отмечает Майкл Уолцер, «нации – это воображаемые сообщества, конструируемые на основе предшествующих воображаемых сообществ». Комментируя знаменитую фразу идейного лидера движения Рисорджименто (Объединение Италии) Массимо д’Адзельо: «Мы сотворили Италию, теперь мы должны создать итальянцев», Уолцер отмечает, что «Италию было куда легче создать из неаполитанцев, римлян и миланцев, чем из ливийцев и эфиопов». Действительно, необходимым условием появления итальянской гражданской нации было существование более-менее единых представлений о прошлом у жителей Апеннинского полуострова, равно как и их культурная, этническая и языковая близость друг другу. Более того, наличие этих «связей с прошлым… позволяет объяснить, почему мы склонны рассматривать ее (итальянскую нацию. – Э. П., С. Ф.) как легитимное политическое образование, тогда как попытки сделать итальянцев из ливийцев или французов из алжирцев были нелегитимными»[21].

Во-вторых, принадлежность к нации, самоидентификация с ней не являются результатом исключительно внешнего принуждения. Разумеется, политическая составляющая нации, особенно в процессе национального строительства, несет в себе элемент насилия. Однако это насилие, как правило, является следствием того, что идея нации в любом обществе неизбежно натыкается на сопротивление сил социальной традиции, хотя формы и мера этого сопротивления на практике различаются. Так, во Франции, где идея гражданской нации была сформулирована еще в конце XVIII века, процесс национально-гражданской консолидации не был полностью завершен и к началу XX столетия. Юджин Вебер в своем историческом исследовании, ставшим классическим, показал, сколь длительным и трудным был процесс «превращения крестьян во французов»[22]. Крестьяне Франции долгое время осознавали себя частью локальных и региональных сообществ (Бретань, Нормандия, Прованс и др.), а вовсе не членами французской нации и гражданами Республики. В 1789 году более половины населения Франции вообще не владело литературным французским языком[23]. Еще более культурно раздробленной была упомянутая выше Италия. К моменту ее объединения в Итальянское королевство, завершившегося лишь в 1870 году (одновременно с объединением Германии) после присоединения к нему Рима, не более 2-3 % населения этой страны говорили дома на литературном итальянском языке, а остальные использовали различные диалекты, зачастую труднопонимаемые при общении представителей разных регионов Италии[24]. Региональное, раздираемое социально-классовыми противоречиями самосознание итальянцев подавляло развитие единого гражданского сознания. Именно это имел в виду маркиз д’Адзельо.

В то же время государственные усилия по культивированию гражданско-национального сознания у населения никогда не привели бы к успеху и столь широкому (и продолжающемуся по сей день) распространению национализма в мире, если бы не существовало «самого обычного человеческого желания жить в привычном мире со знакомыми тебе людьми»[25]. Бернард Як, опираясь на современные теории социальной психологии, опровергает тезис о национализме как проявлении иррационального коллективизма. Солидарность с национальным сообществом – это скорее проявление потребности людей в «социальной дружбе», а сама нация, как воображаемое сообщество, есть средоточие моральных отношений между индивидами[26]. Более того, в отличие от других видов сообществ нация представляет собой особое «межпоколенное сообщество (an intergenerational community), члены которого связаны друг с другом чувствами взаимной заботы (mutual concern) и лояльности тем, с кем они делят общее наследие культурных символов и нарративов»[27].

В-третьих, национализм не может быть сведен ко «всему плохому», что свойственно обществу и самой человеческой природе. Как отмечает Пьер-Андре Тагиефф, «негативизация» идеи нации и феномена национализма является следствием идеологических игр их противников с этими важнейшими понятиями: антинационалисты всех мастей создают амальгаму смыслов, в которой национализм выступает (в зависимости от ситуации и идеологических предпочтений) синонимом ксенофобии, этноцентризма, расизма, империализма и в конечном счете олицетворяет собой политическое насилие[28]. «Национализм – это война!» – именно этой фразой, встреченной бурными аплодисментами, закончил свое выступление перед депутатами Европарламента французский президент Франсуа Миттеран в январе 1995 года[29]. Резко негативный образ национализма был положен в основу мифа основания Евросоюза (EU’s foundational myth), воспроизводимого в дискурсе его официальных представителей и структур. Согласно этому политическому мифу, «ЕС возник на пепелище [Второй мировой] войны для того, чтобы отвергнуть национализм как принцип, лежащий в основе системы власти (governing) и отношений между государствами», поскольку именно национализм к середине XX века «довел [Европейский] континент до состояния полного разорения»[30]. Понятно, что подобные смысловые амальгамы в какой-то мере «нормальны» для практической политики, поскольку они являются элементом идеологической борьбы. Не стоит забывать, что национализм – это категория не только социального анализа, но и политической практики. Однако задача исследователя как раз в том и состоит, чтобы разделять их между собой.

Уже само различение между «национализмом» и другими перечисленными выше понятиями, существующее в нашем языке, подсказывает, что речь идет о разных, хотя и в чем-то пересекающихся феноменах. В действительности национализм любого вида может эксплуатироваться государством, однако по преимуществу является категорией общества, а не государства. Этот социетальный подход к оценке национализма преобладает в современных академических кругах по сравнению с более узкой парадигмой, отождествляющей национализм с этатизмом, «державностью», господством над территориями и подчиненными народами. Для характеристики этатизма, как правило, используется другой термин – «шовинизм». В середине XIX века этот термин был заимствован из французского большинством европейских языков и трактовался в толковых словарях как «бурное патриотическое настроение воинственного характера»[31]. Во всех случаях толкования речь шла о психологически форсированном подчеркивании превосходства своей страны (и следовательно, своей нации) над другими странами. Шовинизм нетождествен национализму, потому что отражает иной тип ценностей, а именно ценности этатизма, подчинения интересов личности и групп, включая этнические сообщества, государству, тогда как национализм базируется на ценностях социетальных, относящихся к обществу и идее социальной вовлеченности.

Наконец, в-четвертых, современный взгляд на национализм акцентирует внимание на его непосредственной связи с идеей народного суверенитета, то есть с основой модерного политического порядка. Политическая, гражданская составляющая нации не менее, а с усложнением структуры общества все более важна, нежели культурный, языковой и этнический ее компоненты.

В классических теориях было принято противопоставлять «западный» и «восточный», «гражданский» и «этнический» типы национализма. За этими концептуальными различениями скрываются и более глубинные споры, в частности между примордиалистами и конструктивистами, сторонниками социального холизма и методологического индивидуализма, а позднее «либералами» и «коммунитаристами», дискуссии между которыми, первоначально разразившиеся в США в 1970-е годы, оказали известное влияние на социальную теорию и политическую философию[32]. В современной науке радикальное разделение на «гражданский» и «этнический» национализм было (на наш взгляд, вполне справедливо) поставлено под сомнение[33]. С этим соглашаются и некоторые интеллектуалы, изначально скептически настроенные в отношении культурного компонента национализма. Среди них немецкий философ Юрген Хабермас, видящий в демократическом процессе («конституционном патриотизме») фактически единственный фактор социальной интеграции индивидов, в том числе за пределами национального государства. Тем не менее в исторической ретроспективе он признает: «Только национальное сознание, кристаллизирующееся вокруг ощущения общности происхождения, языка и истории, только осознание принадлежности к “одному и тому же” народу делает подданных гражданами одного политического целого, его членами, которые могут чувствовать себя ответственными друг за друга»[34].

И все-таки важность обоих компонентов национального сознания – культурно-этнического и гражданско-политического – и их комплементарность отнюдь не отменяют того факта, что политическая нация, то есть сообщество граждан, совместно участвующих в жизни суверенного государства, – исторически молодое явление, ставшее реальностью только в эпоху модерна. Собственно, демократизация государства через принцип народного суверенитета позволила впервые создать политическую систему, участие в функционировании которой открыто для любого гражданина, в отличие от взгляда на нацию как преимущественно этническое сообщество, что подразумевает более закрытую систему, доступную лишь представителям определенной этнической общности[35]. Некоторые авторы указывали на появление этой новой концепции в Европе XVII века (совместно с развитием идей конституционализма и разделения властей)[36], однако большинство исследователей относят ее появление, а значит, и рождение национализма в полном смысле слова к концу XVIII – началу XIX века и чаще всего связывают его с Великой французской революцией, с «борьбой третьего сословия против монархического правления за общенародное представительство»[37].

Несмотря на то что в современном значении идея нации и содержание понятия «национализм» подразумевают в качестве обязательного элемент индивидуализма и гражданственности, свободного выбора и принципа ответственного участия в общественных делах (res publica), многие современные нам критики отвергают их именно в борьбе с примордиалистскими и историцистскими трактовками нации. Однако это означает примерно то же, что отвергать идею демократии, если трактовать таковую как правление несведущей толпы. Несмотря на легитимность критики демократии с точки зрения обличения неизменно присущих ей массовости и охлократического элемента, было бы неверно сводить ее к этим феноменам. Также и нацию невозможно свести к одержимости мифом общего происхождения и стремлению отгородиться от внешнего мира. Особенно в современном мире высокой мобильности и массовых коммуникаций, где «национальное достояние (national heritage) больше не может рассматриваться как запечатанная сокровищница, которую следует передавать в неизменном виде [новым поколениям]»[38]. Субъективная привязанность к сообществу, не будучи, как мы показали выше, чем-то «ущербным» и противным человеческой природе, в конечном счете не противоречит созданию широкой, инклюзивной гражданской идентичности.

Нация и либеральная демократия

В попытке понять, почему никто из великих мыслителей XIX века не сумел предвидеть подъем национализма «немецкого типа» в веке двадцатом, И. Берлин парадоксальным образом упустил из виду то обстоятельство, что «романтическому бунтарству» предшествовал и впоследствии успешно конкурировал с ним собственно просвещенческий, республиканский национализм, рожденный в пафосе французского революционаризма. Это интеллектуальное упущение очевидным образом вписывается в общее негативное восприятие не то что даже явления, но и самого слова «национализм» в Европе того времени: после 1945 года, и особенно в первые послевоенные десятилетия, за ним непременно маячила тень нацизма. Даже столь откровенный сторонник принципа национального суверенитета (и кстати, столь же непримиримый борец с нацизмом), как генерал де Голль, будучи президентом Франции в 1960-е годы, остерегался называть себя националистом. Не отказываясь от своих убеждений, он предпочитал противопоставлять «хороший» патриотизм, то есть преданность своему отечеству, «плохому» национализму, понимаемому как неприятие других наций[39]. Но, вероятно, дело еще и в том, что действительно выдающийся мыслитель, каким был Берлин, стремился вывести формулу «чистого» национализма, отделив его от других тенденций – прежде всего идейных движений – в той или иной стране. Так, чисто гипотетически Германию можно было представить в образе страны с «преобладанием» националистического фактора в своем развитии, Францию – страной республиканизма с демократическим уклоном, а Британию – обществом, основанном на смеси либерализма с чопорным аристократизмом. Но все дело в том, что такие формулы, будучи в некотором отношении интеллектуально привлекательными и важными с концептуальной и мировоззренческой точки зрения, в исторической перспективе совершенно искусственны и бесплодны. Даже порой противостоя друг другу, либерализм, демократия и национализм были (и, вероятно, будут в дальнейшем) тесно друг с другом связаны, притом что каждый из них a priori не противоречит остальным.

Исторически либерализм и национализм гражданского толка чаще всего выступали как естественные союзники, а не враги. Объединяет национализм и либерализм их совместный вклад в создание новой формы социальной организации, основанной на идее (или, если угодно, базовом политическом мифе) народного суверенитета, которая была последовательно разработана европейской философией XVII и XVIII веков. По словам Б. Яка, «национализм и либеральная демократия развиваются во взаимной связи по двум причинам: либеральное понимание политической легитимности способствует, хотя и непреднамеренно, подъему национализма; а лояльность национальному сообществу (national loyalties) позволяет либералам укрепить тот принцип легитимности, который обеспечивает достижение их политических целей»[40]. Иными словами, в условиях секулярного и урбанизированного общества сочетание либеральных принципов и национальной организации в форме государства-нации «решило две проблемы: на основе нового способа легитимации сделало возможной новую, более абстрактную форму социальной интеграции»[41]. На смену религиозной и местнической лояльности и традиционной легитимации власти пришли национальное самосознание и гражданско-правовой, или, если воспользоваться термином Макса Вебера, легально-рациональный тип политического господства.

Идеал либерализма заключается в построении общества, где индивидуальная свобода является высшей ценностью и где четко определены «пределы власти, которую общество вправе осуществлять над личностью»[42]. Национализм, в свою очередь, постулирует в качестве высшего принципа лояльность, преданность национальному сообществу. Различие целей в теории оборачивается возможностью взаимовыгодного симбиоза на практике. Национальная «рамка» позволяет сформировать ответственное сообщество граждан, реализующих свободу путем коллективного усилия по отношению к власти как объекту своего действия. Иными словами, национализм «поставляет» либерализму институциональные, идеологические и психологические инструменты, позволяющие «обуздать» государство и сделать его орудием реализации интересов общества. Высшей целью «заботы» о нации в таком случае становится защита свободы ее членов, в том числе посредством выработки общих ценностей, законов и норм поведения, позволяющих поддерживать общественный консенсус. Нация является условием и залогом существования демократии потому, что без национально-гражданской идентичности режим институционализированной свободы существовать не может. К такому заключению мы придем, если обратимся к богатому историческому опыту самых разных стран мира и доказавшим свою состоятельность концепциям политической теории.

Тезис о том, что национальное единство (national unity) является единственным предварительным условием демократизации, был высказан и обоснован известным политологом Данквартом Растоу еще в 1970 году[43]. Он подчеркивал, что национальное единство является «предварительным условием демократизации в том смысле, что оно должно предшествовать всем другим стадиям процесса»[44]. Имеется в виду процесс становления демократических институтов в государстве и демократического сознания в обществе. Демократия, народное самоуправление, означающее в условиях сложных современных обществ учреждение режима представительного правления[45], возможно лишь после того, как сформируется его субъект – народ, нация, то есть граждане, осознающие как свою принадлежность к определенному сообществу со своей политической системой, так и свое место в этой системе в качестве суверена – источника власти. Важно подчеркнуть, что Д. Растоу использует понятие «национальное единство» весьма рационально, очищая его от мистического налета «типа плоти и крови (Blut und Boden) и ежедневных обетов верности им, или личной тождественности в психоаналитическом смысле, или же некой великой политической миссии всех граждан в целом»[46]. Ссылаясь на исследования Карла Дойча, Растоу утверждает, что национальное единство есть «плод не столько разделяемых всеми установок и убеждений, сколько небезучастности (responsiveness) и взаимодополненности (complementarity)». Далее он разъяснеет, что «предварительное условие [перехода к демократии] полнее всего реализуется тогда, когда национальное единство признается на бессознательном уровне, когда оно молчаливо принимается как нечто само собой разумеющееся»[47].

Из сказанного вытекает вывод о том, что национальное единство есть не только необходимое условие перехода к демократии, но и в значительной мере его следствие. Какие-то навыки общественной взаимопомощи проявляются и в условиях политических режимов, предшествующих демократии, однако для того, чтобы вызрела гражданская культура, главным содержанием которой является участие граждан в общественной жизни[48], в том числе в управлении государством, да еще и стала бессознательной привычкой, само собой разумеющимся явлением, нужен исторически длительный опыт общественной самореализации. Другими словами, необходима институциональная среда демократии, не только позволяющая гражданам проявлять такое участие, но и стимулирующая его.

Итак, достижение национально-гражданского единства и становление демократии тесно взаимосвязаны, не будучи при этом четко лимитированными по времени. На это указывал и сам Д. Растоу, отмечавший, что процессы становления демократии в Англии были заметны уже к 1640 году, но не были завершены и в 1918 году, почти три века спустя[49]

Загрузка...