В сезон «бояр-рюсс», когда вся знать спасается от русской зимы за границей, поп-расстрига Гапон проживал в семействе Азефа в Париже: два провокатора под одной крышей. Конечно, ни Азеф, ни сам Гапон существа своего еще не распечатали.
Между тем русского героя Гапона пожелал видеть Клемансо.
Казалось бы, чего уж лучше? Высоко залетел. Но поп устроил Азефу скандал из-за того, что ему купили для визита рубашку не такую, какую он хотел.
– Я хотел с гофрированной грудью! – кричал поп. – Модной…
Четвертого февраля великий князь (и родной дядя царя) Сергей Александрович выехал в свой последний путь по улицам Москвы… Неизвестный, забежав впереди кареты его, швырнул «гремучку» под ноги лошадей. Московский генерал-губернатор был разорван на куски. А человек, бросивший бомбу, ошалело замер на месте покушения. Набежала полиция, появился фотограф. На покусителе не было живого места. Вся одежда в лохмотьях, дымилась и тлела от искр. По привычке фотограф крикнул ему: «Спокойно! Снимаю…» Это был Иван Платонович Каляев, сын околоточного надзирателя, студент и социалист-революционер, посланный на смерть Азефом…
А в тесной комнатке на Гороховой, два (в Петербурге), Алексей Лопухин, хорошо знавший, сколько платить Азефу и сколько дать Гапону, задумчиво слушал, как на подоконнике названивают два телефона сразу. Директор департамента полиции вызовов не принимал – ему все уже надоело: «В Тамбов бы, в угол!..»
Дверь в кабинет его разлетелась – на пороге стоял диктатор Трепов.
– Убийца-а! – заорал он в лицо Лопухину. – Пятаки копишь?
И дверь захлопнулась. Алексей Александрович, которого обвинили в скаредности, преспокойнейше раскуривал сигару. Небрежным жестом щелкнул крышкой часов: «Пожалуй, пора обедать…» В кабинет к нему протиснулся дрожащий от страха секретарь:
– Алексей Александрович, за что вас так?
– Пустяки, милейший, – ответил Лопухин невозмутимо. – Этот цезарь собачий клянчил у меня тридцать тысяч на усиление охраны покойного князя Сергия, а пятаков-то я ему и не дал. У меня Азеф как раз много забрал перед этим. Туг и великого князя не стало. Все одно к одному… В Тамбов бы – в угол, спать!..
А вдоль промозглой камеры номер тридцать девять в Трубецком бастионе Петропавловской крепости расхаживал высокий худой человек с обвислыми усами. Сухо покашляв, он присаживался к столу, и ледяной холод железа пронизывал его большие работящие руки. Бумага, на которой он писал, была пронумерована в департаменте полиции.
Узник работал по ночам. И часовые нередко пугались: тишина, мрак, и вдруг по крепости разносится хохот, – это смеется, назло всему, заключенный в камере номер тридцать девять. «Уж не спятил ли?» – говорили стражи. Нет. Это был здоровый смех – смех творчества. «Дети солнца» – так называлась рукопись…
Наконец-то сбросил пальто – вот солнце, вот море. Марсель!
Крохотное кафе на набережной. Так и заманивает внутрь своими настежь открытыми дверями. Зашел. Сел возле окна, лениво наблюдал, как покачиваются вдали красные паруса, Хозяин таверны, громко икая, цедил в графин дешевый «пинар». Из кухни принесли князю горячий марсельский буйаббес, и Сергей Яковлевич вспомнил, когда он ел его в последний раз. Давно уже – в пригороде Монте-Карло; тогда ему было хорошо и жизнь еще не имела осложнений. Сейчас же все труднее и розовый пинар не веселит души, как раньше. И снова, в который раз, мелькнула заманчивая мысль: «А не вернуться ли обратно?..»
С улицы забежала бродячая собака. Громко стукнув об пол костями, улеглась в прохладной тени под стульями. Сергей Яковлевич взялся за тарелку.
– Вы позволите мне покормить собаку? – спросил он.
Хозяин обмахивался от жары мокрым полотенцем, икал.
– Как угодно, мсье. Меньше мыть придется…
Длинным шершавым языком, не отвращаясь от чеснока и перца, собака слизала с тарелки буй-аббес. Благодарно ткнула свою голову в колени Мышецкого и вздохнула, шумно и печально. Сергей Яковлевич отмахнул жужжащую муху, целившуюся сесть в нечистый глаз доброго животного. И стало грустно: хорошо бы и ему найти человека, чтобы вот так… доверчиво… взять и ткнуться!
– Русское консульство – где? – спросил князь.
– В самом конце Каннебьер, мсье…
Отряхнув панталоны от собачьей шерсти, покинул кафе. Но прежде чем навестить консула, зашел в отель «Вуазен», где в прохладе плещущих тентов цвели острые перья американских фикусов.
– Если не ошибаюсь, – спросил у консьержа, – люкс у вас абонирован на весь февраль? Когда ожидается приезд господина Иконникова из Алжира?
– Нет, – вдруг ответил консьерж, – люкс свободен до…
«Зачем бы Лопухину меня обманывать?» – справедливо решил Сергей Яковлевич. – Значит, маршрут любовников изменился!» Вдоль длинного ряда притонов Марселя, мирно спящих в дневном зное, князь направился в самый конец проспекта Каннебьер, где отыскал русское консульство. Сонный грек, секретарь консула, встретил гостя далеко не приветливо:
– Ну, цто? Цто стуците? Я зе открываю, цударь.
Петр Викенгьевич Корчевский, генеральный консул в Марселе, плотный красивый старик, вкусно поцеловал Мышецкого в лоб:
– Сережа, славный… как ты пошел в отца! Милый мой, садись. Ах, сколько лет! Боже, Яков-то Борисыч и маменька твоя не дожили… Ну, какой ты красавец!
Сергей Яковлевич, как та собака, ткнулся лицом в жилетку старого друга дома и расплакался, словно ребенок.
– Ну-ну, – утешал его консул. – Что с тобой, мальчик мой?
– Так, – сказал Мышецкий. – Многое вы напомнили. Да и жизнь дает немало поводов для разных огорчений…
Корчевский любовно усадил князя напротив себя:
– Посмотри на меня! Вот и мы с твоим батюшкой, когда начинали службу при посольствах, тоже были озарены надеждами. Мерещилась нам судьба Горчакова, Моренгейма или Будберга. Вот ведь: марсельский консул, и это в мои-то годы… Что делать?
Обычные обиды стариков-неудачников! Жизнь не удалась…
Сергей Яковлевич спросил, что слышно из России:
– Не из газет. А что притекает к вам по ведомственным каналам?
– По каналам, мой милый, плывет всякая нечисть. Государь человек добрый, но его сбивают и пугают. Говорят, он очень тяжело пережил этот ужасный расстрел и сразу выдал из своего жалованья деньги, чтобы поддержать семьи убитых и раненых!
– Откупные деньги, Петр Викентьевич, имеют дурной запах. А этот Гапон – мерзавец! Не герой, как о нем, к сожалению, думают в Европе, – выскочка, парвеню! Смотрите: земский статистик, священник пересыльной тюрьмы, организатор фабричных союзов, а ныне эмигрант и член партии эсеров… Ну, скажите, долго ли еще можно болтаться? И наконец, ныне он пишет мемуары… Тьфу!
– Ах, милый Сережа, но такие люди нужны тоже…
– Кому? – удивился Мышецкий.
– Вашему министерству, – пояснил консул.
Сергей Яковлевич засмеялся. И подумал вслух:
– Не пойму только одного, кому все это нужно? Ведь теперь стало ясно: двор знал, что рабочие идут. Знал и приготовился! Выходит, убийство людей было совершено сознательно… Так?
– Ахиллес Гераклович! – позвал Корчевский секретаря.
– Ну цто? Цто вы криците? – забурчал секретарь.
– Будьте добры, сударь, проверить ворота…
Секретарь ушел, а Корчевский заговорил снова:
– Второй секретарь Бутенброк спит, а этого византийца я нарочно отослал, чтобы не слушал… Будем же откровенны! Неужели, Сережа, ты не понимаешь, зачем был нужен этот расстрел?
– Убийство бессмысленно и… дико. Дико!
– Не бессмысленно, – возразил ему консул. – Расстрел имел свою цель, и вполне определенную. Как же ты, голубчик, служа по делам внутренним, и такой чепухи понять не можешь?
– Хорошая же чепуха, которой не может осознать вся Европа!
– Нам ли смотреть на Европу? А двор понял: надобно раз и навсегда поставить точку… Громадную, жирную!
– В конце… чего? – спросил Мышецкий.
– В конце революции, – тихо ответил Корчевский.
– Ах, вот оно что! Но, если так, то… Простите меня, Петр Викентьевич, они плохо знают народ. Я соприкоснулся с ним поближе, пока был на посту губернатора, и теперь отчетливо представляю, что шутить с этим народом нельзя… Нет! Девятое января – не точка, а страшная кровавая клякса, которую никогда не стереть из памяти России…
– Цто такое! – послышалось из-за дверей. – Вот так ходис все, ходис и ходис… Цловно мальцык какой!
Корчевский прижал палец к губам:
– Тссс… Мы еще потом договорим. Может, перекусим?
– Давно чаю не пил, – сознался Мышецкий, улыбаясь…
Беседуя о старом, они пили чай, когда с улицы в тихое убежище русского консульства вдруг ворвался шум голосов: «Горьки, Горьки! Максим Горьки!» Корчевский побледнел. Медленно складывая салфетку, позвал испуганно:
– Ахиллес Гераклович!
– Ой, ну, бозе з ты мой, здес я… Всегда здес!
– Душа моя, выгляните-ка в окошко…
Тот выглянул, поспешно стал задергивать шторы. Голоса росли и крепли, и вот уже, пробившись через сутолоку городского прибоя, вырвались возгласы – четкие: свободу Максиму Горькому, позор монархии, принять протест… Мышецкий задумчиво сосал конфету, Корчевский крестился.
– Господи, – говорил консул, – думали, Парижем все и закончится, и вот на́ тебе. Все снова! У нас… Что скажет посол Нелидов? Ему и своих протестов хватает… А ты, Сереженька, пей чаек, пей! Это не твоего ведомства…
Легко сказать – пей, когда здоровенный булыжник рассадил вдребезги окно. Корчевский кинулся звонить в полицию, но вернулся еще более растерянный. Крики нарастали. Протест!..
– А что сказали вам в полиции? – спросил Мышецкий.
– Мэр города берет стекла на счет префектуры…
– А остальное?
– Здесь же – не Ташкент, Сереженька! Остальное все на наш счет… Ахиллес Гераклович, где вы?
– Цто? Цто вы от меня есцо зелаете, цударь?
– Ах, боже мой! Ну, разбудите же Бутенброка.
– Бутенброк посел рыбку ловиц на прицтань…
Корчевский умоляюще сложил руки перед Мышецким:
– Сережа, ангел мой! Ради памяти батюшки… выручи. А?
– Но что я должен сделать, Петр Викентьевич?
– Выйди… скажи… образумь… А?
Мышецкому только этого и не хватало.
– Петр Викентьевич, но какое я имею отношение к вашему Ведомству? Пришел к вам, как к другу моего покойного отца. Вы меня любезно угостили чаем – спасибо… И – вдруг?
Звяк – стекло: под стол закатился камень, ловко запущенный с улицы. В разговор вступил секретарь-византиец:
– Консул зе боицца: его Нелидов Паризе…
– Молчи! – цыкнул консул. – Сережа, и правда, что боюсь. В конце карьеры, сорок лет по разным консульствам, как собаку худую, меня гоняют. Ни угла, ни семьи… Ну? Что тебе стоит?
– Отворите дверь на террасу, – сказал Мышецкий, обозлясь.
Яркий свет южного солнца ослепил его. Синей лазурью вспыхнуло море. А здесь, прямо под ним, задрав головы кверху, стояли французы. И пахло от них канатами, мылом и рыбой.
Сергей Яковлевич смигнул с носа пенсне.
– Мы, – начал, – искренне уважаем ваше чувство солидарности!
– Примите протест! – заявили ему с улицы, не дослушав.
– Ваш протест мы принимаем близко к сердцу…
– Не к вашему сердцу, мсье, а прямо – к царю. Примите!
На конце вытянутой кверху палки болтался пакет с протестом. Что делать? Сергей Яковлевич перевесил свое тело через барьер, подхватил пакет и направился прочь с террасы. Под каблуком противно визжало битое стекло. Корчевский стоял, держась за виски, и его шатало, как пьяного.
– Мальчишка! – простонал консул. – Что ты наделал? Зачем?
Мышецкий швырнул пакет с протестом на стол:
– Петр Викентьевич, а как бы поступили вы на моем месте?
Корчевский мотал жилистыми бледными кулаками:
– Кто давал тебе поручительство принимать заявления от социалистов, когда я, консул, не волен принимать их? Ты же погубил меня… Куда я дену это? Ахиллес Гераклович, возьмите…