В отличие от 100-летия русско-японской войны, ее 110-летие не было отмечено всплеском исследований этого конфликта. Этому есть довольно много причин. Так уж получилось, что история – наука круглых дат. В 2014 году внимание общества прежде всего было сконцентрировано на столетии Первой мировой войны. Впрочем, как показали события весны-лета юбилейного года, этот интерес не был бессмысленным. Борьба за мировое господство по-прежнему остается в повестке дня в некоторых западных столицах, следовательно, актуальной является и сопротивление этой политике, ну а для некоторых, увы, коллаборационизм.
В любом случае, вполне оправданный интерес к событиям 1914–1918 гг., на мой взгляд, не исключает возможности спокойного, вдумчивого отношения к тому, что произошло в 1904–1905 гг. на Дальнем Востоке. И в самой русско-японской войне, и в ее широком международном контексте, и в том, как она отозвалась на внутреннем положении Российской империи – во всем этом есть немало интересного и поучительного.
И для России, и для Японии эта война стала весьма значимым, символическим событием. Страна Восходящего Солнца своей победой над огромной империей, обладавшей первоклассной европейской армией и значительным флотом, завоевала право на вступление в клуб Великих Держав того времени. Кроме того, этот успех дал возможность Токио закрепиться в континентальном Китае(Тайвань был захвачен японцами еще в 1895 г.) и подчинить своему влиянию Корею. Между тем именно защита этой страны была объявлена главной причиной вступления войны в императорском манифесте от 10 февраля 1904 г.: «Неприкосновенность Кореи служила всегда для нас предметом особой заботы, не только благодаря традиционным сношениям нашим с этой страной, но и потому, что самостоятельное существование Кореи важно для безопасности нашего государства»{1}. После войны настало время для других деклараций. Впервые на Дальнем Востоке явственно прозвучал лозунг «Азия для азиатов». Прямым следствием победы Японии стало начало ухудшения японо-американских отношений. «Открытые двери» в японской зоне влияния в Манчжурии начали закрываться и довольно плотно{2}.
Что до Кореи, то самостоятельное существование этой страны перестало интересовать Токио после заключения Портсмутского мира. Как отмечал один из японских авторов, «Корейский полуостров подобен кинжалу, направленному в сердце Японии. Это обстоятельство диктовало необходимость обеспечения безопасности Японии путем установления тесных политических и военных отношений с Кореей»{3}. Говоря более прозаически, в 1911 г. Корея была присоединена к Японии и превратилась в колонию. Очень скоро обладания «корейским кинжалом» оказалось недостаточно. Выйдя из Первой Мировой войны в клубе держав-победительниц, Токио начал целенаправленно готовить свою армию к войне с Советской Россией, а флот – с США{4}. Это был третий после 1894–1895 гг. и 1904–1905 гг. шаг по пути движения Японии к 1945 году. Правда, в 1905 г. мало что предвещало, насколько трагическим станет финал этой истории.
Для императорской России события 1904–1905 гг. на Дальнем Востоке также станут первым признаком начала конца. Ничем другим столь скандально проигранная война и не могла закончиться. Еще в 1811 году Н. М. Карамзин отмечал, что «…для твердого самодержавия необходимо государственное могущество»{5}. Такой консервативный критик власти, как К. Н. Леонтьев, еще накануне гибели Александра II описал задачу ближайшего будущего как «подмораживание». В правление Александра III твердое самодержавие демонстрировало своим подданным способность к холодному очарованию величия, как и могущество без крупных военных конфликтов. Надо отметить, правительство делало это не без успеха. Сам император был твердым сторонником неограниченного самодержавия, и не намерен был уступать даже главному хранителю этой идеи и своему наставнику – К. П. Победоносцеву{6}.
1880-е годы были временем окончательного разгрома народнического движения, апогеем политического «умиротворения»{7}. «За 13 лет, – отмечал лидер земских либералов Ф. И. Родичев, – с 1881 по 1894 год, общественная жизнь, движение мысли шли понижаясь. Попытки сговора земских людей делались все реже и реже, все малолюднее были собрания реформистов»{8}. Результат, казалось, был обнадеживающим. «В широком обществе, – вспоминал один из лидеров либерального лагеря начала XX столетия В. А. Маклаков о настроениях в 80-е годы XIX века, – Самодержавие еще хранило свое обаяние. Не за реформы, которые оно провело в 60-х годах, а за то, что олицетворяло в себе народную мощь и величие государства. Монархические чувства в народе были глубоко заложены. Недаром личность Николая I в широкой среде обывателей не только не вызывала злобы, но была предметом благоговения»{9}.
Этим словам можно доверять, но реальная картина, конечно, не была столь радужной. Творцы этой политики были уверены в том, что лучше других понимают Россию и опасаться на фоне столь очевидных достижений нечего. «Комизм таких детских понятий, если они долго будут руководить политикой, – отмечал в январе 1882 г. консервативный славянофил К. Д. Кавелин, – может, наконец, обратиться в трагедию самого печального свойства»{10}. Любые идеологические иллюзии, переплавленные в политику, представляют собой огромную опасность. Правительство, которое берет на себя всю полноту власти, должно предвидеть опасности, стоящие перед государством, так как полнота власти тождественна полноте ответственности. Положение русской деревни было исключительно тяжелым, основным направлением аграрной политики стала поддержка дворянского землевладения. В середине 80-х помещики получали ссуды через Дворянский банк в 7–8 раз больше, чем заемщики Крестьянского банка{11}.
В начале 90-х гг. эта проблема обострилась до предела и достигла государственного масштаба. Неурожай 1891 г. привел к голоду, охватившему два десятка губерний, преимущественно черноземных. Некоторые районы полностью пустели. Деревни стояли с заколоченными домами – это были «избы разбежавшихся во все концы света от голодной смерти людей»{12}. Кризис, по мнению видного кадета и исследователя внутренней политики России, стал могучим фактором будущих изменений{13}. Социальный подтекст бедствия был очевиден – о нем открыто заявил голос, который невозможно было не услышать. «Нынешний год, – утверждал Л. Н. Толстой, – только вследствие неурожая показал, что струна слишком натянута. Народ всегда держится нами впроголодь»{14}.
К концу года из 72 млн. рублей, выделенных на борьбу с голодом, правительство потратило 60, а результат был мизерным. Финансовая стабильность страны оказалась под угрозой. Против дальнейшего выделения средств на борьбу с голодом выступил министр финансов – И. А. Вышнеградский{15}. Это был человек выдающихся способностей, ученый и предприниматель, политика которого сводилась к поддержке экспорта зерна и экономии на нуждах населения{16}. Результаты этой политики довольно точно сформулировал В. Г. Короленко: «Мы привыкли брать у деревни, давать – не умеем»{17}. Голод и эпидемии показали, в частности, и слабость сельского духовенства, в котором правительство видело свою духовную опору в деревне. Волнения в духовно-учебных заведениях, столкновения между прихожанами и пастырями – все это было только началом{18}.
Либеральное движение, казалось, разгромленное в 80-е годы, вновь ожило, прочно встав на почву борьбы с голодом и последовавшими за ним эпидемиями{19}. «1891 год, – вспоминал П. Н. Милюков, – был переломным в смысле общественного настроения. Голод в Поволжье, разыгравшийся в этом году, заставил встрепенуться все русское общество»{20}. Оно отказывалось покорно принимать окрики власти в вопросе о помощи голодающим. Оно услышало слова Толстого: «Право же подавать милостыню установлено самою высшею властью, и никакая другая власть не может отменить его»{21}. Страна нуждалась в образованных людях, и государство само множило их количество. «Как ни тяжела была общественная реакция 80-х гг., – заявил в первой редакторской статье первого номера журнала «Освобождение» ее редактор П. Б. Струве, – но она не смогла остановить культурных потребностей, интересов и начинаний общества»{22}. По-другому и быть не могло. Не могло быть иного исхода и у голода начала 90-х.
Историк общественного движения М. А. Колеров отмечает: «Широко известно, какое революционизирующее воздействие на российское общество оказал голод 1891 года: первоначальные ограничительные меры правительства, направленные на «отсечение» общественной самодеятельности от помощи голодающим, тщетные попытки власти стабилизировать ситуацию, вынужденное разрешение на неправительственную помощь, сбор средств, создание столовых, активность прессы, сплошь и рядом ставшие работоспособной инфраструктурой для формирования оппозиции. 1891 год покончил с представлением о полной силе и непобедимости власти. Оказалось, что репрессивной власти можно противопоставить общественное мнение и общественную самоорганизацию – национальная трагедия, каковой, безусловно, стал голод, была удобным поводом и контекстом для такого соперничества. В этой ситуации оставалась не произнесенной, но оттого не менее принципиальной презумпция: дискредитировавшая себя власть «отступает», добровольно оставляя простор для самоутверждения и развития оппозиции. В 1891 году в центре общественной и моралистической критики оказались не только властный цинизм, ярко выраженный в виттевском лозунге «не доедим, но вывезем», но и народнический «утопизм», все свои надежды на социалистическое переустройство строивший на предположении, что архаичное крестьянское хозяйство способно стать экономически и социально эффективным. 1891 год обнажил всю внутреннюю слабость владевшего обществом союза государственного национализма с поздним славянофильством и умеренным народничеством»{23}.
А на подходе была и новая волна революционеров – все большую популярность набирал марксизм. Правительству оставалось только бороться с голодом, либералами и… угрозами сокращения зернового экспорта. Но в целом общество было еще в абсолютном большинстве едино и признавало авторитет верховной власти. Таковым было наследство, принятое Николаем II после смерти его отца. Ничего подобного в 1905 году уже не было. В высшей степени символично, каким было начало пути, приведшего к таким результатам. Вмешательство в японо-китайский конфликт, вызвавшее столь твердую убежденность в неизбежности войны с Россией в Токио, почти совпало в Петербурге с демонстрацией решимости по вопросу о незыблемости самодержавия на «внутреннем фронте».
Противостояние власти и общества не закончилось после бедствий 1892–1893 гг. «Ограничение сферы действий земских учреждений, – отмечал один из рупоров либеральной оппозиции весной 1894 г., – только одна из сторон анти-земского движения, все более училивающегося в последнее время»{24}. Устойчивым стал конфликт традиционно либеральных земских учреждений в твери с местным губернатором. 2 года земцы и власть находились в конфликте, и в конечном итоге он приобрел открытый характер, в том числе и по вопросу о выделении средств на борьбу с таким последствием голода, как эпидемия холеры{25}. Ожидания либеральных преобразований стали очевидными сразу же после смерти Александра III{26}. Все, кто ждал изменений во внутренней политике, «…все, с неясными, но огромными надеждами, взирали на юного царя Николая II»{27}.
20 октября(1 ноября) 1894 г. молодой монарх издал манифест о восшествии на Престол. Он обещал править на основании заветов родителя, т. е. «…всегда иметь единою целью мирное преуспение, могущество и славу дорогой России и устроение счастья всех Наших верноподданных»{28}. Смутные надежды, связанные с императором, укреплялись и приводили к постепенной активизации земцев. Умеренные и либеральные элементы земства начали объединяться{29}. В конце 1894 г., когда победа армии и флота микадо над Цинской империей стала очевидной, надежды на неизбежность реформ(почти всегда появлявшиеся в России в начале нового царствования) породили адрес Тверского земства на Высочайшее Имя. Он был принят 8(20) дек. 1894 г. земским собранием, автором его был предводитель губернского дворянства Ф. И. Родичев{30}.
Этот документ был явным ответом на манифест и кратким изложением надежд и программ либералов. Они призывали императора к диалогу: «Мы уповаем, что счастье наше будет расти и крепнуть при неуклонном исполнении закона, как со стороны народа, так и представителей власти, ибо закон, представляющий в России выражение Монаршей Воли, должен стать выше случайных видов отдельных представителей этой власти. Мы горячо веруем, что права отдельных лиц и права общественных учреждений будут незыблемо охраняемы. Мы ждем, Государь, возможности и права для общественных учреждений выражать свое мнение по вопросам, их касающихся, дабы до высоты Престола могло достигать выражение потребностей и мыслей не только представителей власти, но и народа русского. Мы ждем, Государь, что в Ваше царствование Россия двинется вперед по пути мира и правды со всем развитием общественных сил. Мы верим, что в общении с представителями всех сословий русского народа, равно преданных Престолу и Отечеству, власть Вашего Величества найдет новый источник силы и залог успеха в исполнении великодушных предначертаний Вашего Императорского Величества»{31}. Адрес был принят под аплодисменты. Зачитавший его Родичев закончил призывом: «Господа, в настоящую минуту наша надежда, наша вера в будущее, наши стремления, все обращены к Николаю II. Николаю II наше “ура!”»{32}
О молодом императоре почти ничего не знали, но ожидали от него хорошей реакции на инициативы общественности{33}. Новый год начинался ожиданием нового периода во внутренней политки России. 7(20) января в Министерстве земледелия открылась сессия сельскохозяйственного совета, в работе которого принимали участие и представители частного землевладения. От этого скромного по сути начинания ожидали весьма многого{34}. 13(26) января был издан Высочайший указ министру финансов о выделении ежегодной помощи в 50 тыс. рублей «ученым, литераторам и публицистам, а равно их вдовам и сиротам»{35}. Все это также было воспринято обществом весьма положительно{36}. Адреса начали готовить и другие земства{37}. Неоправденно высокие ожидания закончились разочарованием. Идеологом ответа на адрес тверитян стал все тот же Победоносцев, в лице которого молодой император нашел надежного, как ему казалось, советника, который смог бы ответить на вопрос – как поступил бы в этом случае его отец{38}. Уже в 1881 г. Победоносцев ярко выразил свое credo – конституция для него была фальшью, признаком и угрозой «конца России», парламенты – «говорильнями», наполненными «негодными, безнравственными людьми»{39}. Обер-прокурор Святейшего Синода даже составил краткий вариант «твердого слова» императора. Активную роль сыграл и министр внутренних дел И. Н. Дурново, предлагавший перейти к административным мерам в отношении авторов адреса{40}. В результате Родичев не был включен в делегацию, приглашенную на встречу с Николаем II, ему было запрещено заниматься земской деятельностью{41}.
17(29) января 1895 г. в Николаевском зале Зимнего дворца состоялось прием делегатов дворянства, казачества, земств и городов императорской чете. От 20 земств было подано 2 адреса, один из них – Тверской. Император заявил: «Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для заявления верноподданнических чувств. Верю искренности этих чувств, присущих каждому русскому. Но мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекающихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земств в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его Мой покойный Родитель»{42}. Николай отметил случившееся в своем дневнике следующим образом: «17(29) января 1895 г: «Был в страшных эмоциях перед тем, чтоб войти в Николаевскую залу, к депутациям от дворянств, земств и городских обществ, которым я сказал речь»{43}.
Речь была немедленно напечатана во всех центральных газетах, а на следующий день Николай II принял еще более многочисленные делегации, и на этот раз все обошлось без громких заявлений{44}. Очевидно, состояние императора накануне было причиной того, что вместо слова «беспочвенными» было прочитано (текст лежал в шапке, которую держал в руке монарх), а точнее – выкрикнуто «бессмысленными»{45}. Впечатление того, что император «прокричал речь» было общим{46}. По официальному отчету, окончание приема было прекрасно: «Громогласное “ура!” огласило Николаевскую залу»{47}. Эмоции, которые последовали, были не столь радужными, но не менее сильными. Встреча была истолкована однозначно: власть объявила оппозиции войну{48}. По-другому и быть не могло. Призыв либералов был публично назван монархом глупостью. «Трудно изобразить то волнение, – вспоминал П. Б. Струве, – какое в разнообразных кругах общества произвела произнесенная Николаем II 17 января 1895 г. краткая речь о “бессмысленных мечтаниях”»{49}.
Слова императора «…тотчас стали предметом столь же злобной, сколь насмешливой критики»{50}. «В городе, – отметил в своем дневнике 19(31) января директор канцелярии МИД граф В. Н. Ламздорф, – начинают сильно критиковать позавчерашнюю речь государя; она произвела самое печальное впечатление»{51}. В этот день в столице появилось открытое письмо к Николаю II, гласившее: «Вы сказали свое слово, и оно разнеслось теперь по всей России, по всему культурному миру. До сих пор Вы были никому не известны; со вчерашнего дня Вы стали определенной величиной, относительно которой нет более места “бессысленным мечтаниям”»{52}. Письмо заканчивалось словами: «Вы первый начали борьбу, и борьба не заставит себя ждать»{53}. Автором письма называли Родичева, что явно не улучшило положение автора Тверского адреса{54}. На самом деле это сделал Струве{55}. Еще через три дня после приема представителей цензовой общественности в Зимнем дворце в Петербурге было принято решение готовиться к вмешательству в японо-китайский конфликт.
Через несколько лет внутренняя и внешняя политика снова пересеклись и снова имели последствия для будущего конфликта на Дальнем Востоке. Положение крестьянства черноземных губерний было чрезвычайно сложным. Малоземелье заставляло крестьян соглашаться на кабальные условия аренды земли. Все это вместе с бесправием и низким уровнем сельскохозяйственной культуры стало причиной падения сбора хлебов и картофеля и роста недоимок. Если в 1871–1875 гг. они составили 4 млн. руб.(10 % оклада), то в начале XX века – уже 55 млн. руб.(177 % оклада){56}. Весной 1902 г. тяжелейшее положение крестьян проявилось в аграрных беспорядках. В марте в течение 4 дней в Полтавской губернии было разгромлено 54 усадьбы, затем беспорядки перекинулись в Харьковскую губернию{57}. Для подавления их пришлось использовать войска. Появились убитые и раненые{58}. 2(15) апреля 1902 г. в ответ на эти действия правительства эсеры организовали убийство министра внутренних дел Д. С. Сипягина.
Все это было тем более неприятно, потому что в Петербурге ждали союзника. 7(20) мая в столицу России прибыл президент Франции Э. Лубе. Высокого гостя встретили торжественно. Приемы чередовались смотрами, танцы – раутами, парады – салютами. 10(23) мая Лубе покинул Россию{59}. На следующий день был подписан Высочайший указ Сенату, по которому пострадавшие землевладельцы получали 800 тыс. руб. из Государственного казначейства. Компенсировать эту сумму оно должно было, взыскивая ежегодный дополнительный сбор с сельских обществ и селений, крестьяне которых принимали участие в беспорядках. Начать сбор предписывалось со второй половины 1902 г{60}. Оппозиция назвала эту меру «огульной штрафной контрибуцией»{61}. Аграрные беспорядки уже стучались в дверь, но правительство, зная о неустройстве деревни, не торопилось действовать. Оно ограничивалось демонстрацией силы и обещаниями.
В августе-сентябре 1902 года под Курском были проведены большие маневры. Их планировалось организовать еще в августе 1900 года, но восстание в Китае сорвало эти планы. Все, кроме сроков, осталось без изменений. В маневрах по расписанию должны были участвовать 154 батальона, 76 эскадронов и 1 сотня, 348 орудий{62}. Они разделялись на Московскую армию во главе с Великим Князем Сергеем Александровичем, командующим войсками Московского Военного округа и Южную, во главе с Военным министром. 25 августа(7 сентября) в район маневров прибыл Военный министр ген. – ад. А. Н. Куропаткин{63}. 28 августа(10 сентября) – Великие Князья Сергей Александрович и Михаил Николаевич (он был посредником), 29 августа(11 сентября) – император{64}.
На курском вокзале Николая II встречали представители дворянства и замства. Первым он обещал преобразования, созыв губернских комитетов с участием дворянства и земства. «Что же касается поместного дворянства, которое составляет исконный оплот порядка и нравственной силы России, – заявил монарх, – то его укрепление будет Моею непрестанною заботою». Что касается представителей земства, то им было рекомендовано заниматься местными хозяйственными нуждами{65}. Это была программа Министра внутренних дел В. К. фон Плеве, которую он проводил в жизнь при полной поддержке императора{66}. 1(14) сентября Николай посетил Курск, где открывался памятник Александру III. После торжественного освящения в присутствии представителей дворянства император проследовал в дом губернатора{67}. Здесь были собраны некоторые волостные старшины и сельские старосты Курской, Полтавской, Харьковской, Черниговской, Орловской и Воронежской губерний. В краткой речи император сказал им, что виновные в беспорядках в Харьковской и Полтавской губерниях понесут заслуженное наказание, а им следует помнить слова Александра III, сказанные им при коронации в Москве волостным старшинам: «Слушайте ваших предводителей дворянства и не верьте вздорным слухам»{68}.
Затем начались маневры, прославившие по всей России имя генерала Куропаткина. Здесь он продемонстрировал свой стиль управления крупными массами войск, который будет потом применять в Манчжурии. Южная армия, собранная из войск Киевского и Одесского Военных округов, имела в составе два армейских и один сводный корпус, а также кавалерийской дивизии – всего 88,5 батальонов, 49 эскадронов и сотен, 46 батарей(216 орудий). Она играла роль армии вторжения, которая, переправившись через Днепр у Киева, наступает широким фронтом на Москву через Курск и Орел{69}. Московская армия комплектовалась из войск Московского и Виленского Военных округов, и также состояла из двух армейских и сводного корпуса – всего 77,75 батальонов, 36,5 эскадронов и сотен, 198 орудий. Она должна была продвинуться через Орел к Курску, встретить наступавших и отбросить их к югу{70}. на первом этапе маневров «южные» уступали почисленности «противнику». Их задача сводилась к постепенному отступлению к Курску, удержанию этого города в обороне вплоть до прибытия подкреплений, после чего армия Куропаткина должна была получить незначительное превосходство, достигнув силы в 79 батальонов, 40 эскадронов и 1 сотню, 180 орудий, и перейти в контрнаступление на Орел. «Участвующие в маневре войска, – говорилось в плане маневров, – будут богато снабжены техническими средствами – телеграфами, телефонами и воздушными шарами. Имеется также в виду произвести испытания деятельности самокатчиков и опыт передачи сведений при помощи телеграфа без проводов и почтовых голубей. Ближайший подвоз к войскам грузов предположено организовать отчасти при помощи полевых железных дорог, испытав для той же цели и пригодность автомобилей»{71}. Все эти планы остались в силе.
Это были действительно масштабные учения, где был использован целый ряд экспериментов – воздушные шары для наблюдения, полевые телефоны. Новый вид связи был использован довольно эффективно: всего было проложено 29 верст телеграфных и 20 верст телефонных линий, установлено 9 телеграфных и 11 телефонных станций{72}. Кроме того, при штабах армий использовали несколько легковых и грузовых автомобилей. Эксперимент признали неудачным по причине ненадежности этой новой техники{73}. Был сделан опыт, правда, также неудачный, по использованию дорожных паровозов для снабжения войск продовольствием. 6-ти и 10,5-тонные паровые машины тянули за собой по 3 платформы соответственно по 3 и 4 тонны каждая. Русские дороги и особенно мосты оказались непригодными для такой техники. Новшеством было и то, что учебные бои и передвижения войск не прекращались и ночью{74}. Судя по отчету Южной армии, Куропаткин достиг успеха в действиях против Московской армии во главе с Великим князем Сергеем Александровичем{75}.
Получая возможность действовать самостоятельно в качестве командующего, Военный министр стремился растянуть свои войска в кордонную линию, и выходил из кризиса по привычке, унаследованной им от туркестанских походов, когда он командовал отрядами, численность которых не превосходила тысячи человек. Это было тем легче сделать, что эти привычные методы были в какой-то степени традиционны и для маневров, и не только для Куропаткина. Так, например, Московская армия осуществила удачный, но абсолютно неприменимый в реальной обстановке кавалерийский рейд на продовольственные склады и полевые хлебопекарни «Южных»{76}. В целом, не смотря на попытки инноваций, маневры проходили по какому-то совершенно устаревшему сценарию, как будто их участники играли в войны наполеоновской эпохи. Казаков разворачивали в одношереножную лаву, всадники занимались джигитовкой, пехота наступала густыми цепями под музыку и барабанный бой, батареи ставили на открытые позиции, где они стояли, «выравненные, как на картинке»{77}.
В этой красивой постановке противникам Куропаткина не везло, как отмечал один из участников этих учений: «…неудачи преследовали Северную армию, да и неудивительно, что в конечном итоге Военный министр «победил» Великого князя. Куропаткин сам составил план маневров, подобрал себе лучшие войска и назначил себя командовать Южной армией»{78}. На финальном этапе двухнедельных маневров ему удалось затмить всех. Московская армия отступала на подготовленную позицию в окрестностях села Касторное – там были отрыты окопы полного профиля, замаскированы батареи, установлены проволочные заграждения и отрыты «волчьи ямы». 3(16) сентября 1902 г. ее атаковали силы Южной армии. Наступление велось по совершенно открытой местности, пехота и кавалерия при этом натыкались на овраги, которые им пришлось преодолевать под артиллерийским и винтовочным огнем{79}. Всего в нем приняло участие 64 батальона при поддержке 100-пушечной батареи. «Было ясно видно, – гласил отчет «южных», – дружное наступление VIII и X корпусов. По мере наступления боевые линии этих корпусов сближались и, наконец, слились. Батальоны, наступавшие от Поляшного, брали противника почти в тыл. Войска шли с музыкою, одушевление было полное»{80}.
Вот как выглядела эта картина глазами начальника штаба Сергея Александровича: «Заключительный акт маневров, бой на Касторной позиции, у самого Курска, показал, что Куропаткин не обнаружил ясного представления о том, что такое атака укрепленной позиции, при современных условиях ведения войны и при новом оружии, да при том – позиции, занятой целой армией. Слабо обстреляв расположения противника артиллерией, Куропаткин собрал в кучу около 20 батальонов, построенных в колонны с жидкими цепями впереди, лично выехал вперед со своею многочисленную свитою и значком и повел атаку»{81}. Когда весь этот отряд во главе с Военным министром появился на опушке леса, главный посредник Великий Князь фельдмаршал Михаил Николаевич отказался поверить собственным глазам{82}. Последнее удивительно. Необходимо отметить, что штаб Сергея Александровича расположился на высоком холме на фронте главной позиции, и тоже был хорошо виден, тем более, что на холме был установлен его значок – стяг с изображением св. Георгия Победоносца. Тем не менее пехота, которую вел Куропаткин, шла на незамеченную, хорошо замаскированную батарею, расположенную под этим холмом. Она была еще далеко, когда неожиданно для штаба Московской армии в 2,5–3 километрах в тылу появилась конница «южных», которая шла в атаку на него{83}. Это произвело впечатление. С точки зрения штаба «южных», маневр был произведен идеально{84}.
Военный корреспондент в штабе Великого Князя вспоминал: «Вместе с большинством офицеров этой армии восхищался он (т. е. В. А. Апушкин, автор. – А.О.) планами Куропаткина, энергией, с которою велся им маневр, и той верностью глаза, с которой он соображал и наносил нам удары в наиболее чувствительные места. Помню, как энергично, как быстро велась им атака в сражении под Касторной, закончившим маневр. Как быстро мы, штаб Московской армии, должны были рассыпаться с пригорка, с которого наблюдали за ходом боя и который оказался, неожиданно для нас, центром стремления атакующего»{85}. Это был далеко не безопасный прием, который, кстати, вызвал панику далеко не у всех на пресловутом «пригорке». Орудия замаскированной батареи тотчас были развернуты и открыли по кавалерии беглый огонь. В боевых условиях кавалерийская атака со столь далекой дистанции на артиллерию не обещала ничего хорошего. Но тут маневры были прекращены и вскоре войска уже приветствовали императора, выезжавшего к ним со стороны Южной армии{86}. Тот был очень доволен результатами действий Куропаткина. «Замечательна красива была последняя минута, – записал Николай в своем дневнике от 3(16) сентября, – когда целое море белых рубашек наводнило всю местность»{87}.
Интересно, что в октябре 1902 года большие маневры были проведены и в Японии и тоже в присутствии императора. 6-я и 12-я дивизии отрабатывали на них высадку и отражение десанта и встречный бой. Японская армия прежде всего отрабатывала фланговые обходы и контрудары, а ее артиллерия действовала так, что трудно было бы надеяться на успех приемов в стиле атаки под Касторной. Это также не было секретом для русской армии. «Я стоял на батарее впереди д.[еревни] Нанден и видел, – писал в очерке, опубликованном в «Военном сборнике» наблюдатель, – как работали артиллеристы: спокойно, не суетясь, в полной тишине, словно все, что происходило вокруг, их мало интересовало, и как будто все люди, находившиеся на батарее, не знали друг друга. При таком порядке легко управлять и батареей, и огнем»{88}. Конечно, и на маневрах японской армии проявлялись свои проблемы, но ничего подобного тому, что произошло под Курском, там не было.
После атаки на Касторную победа была присуждена «южным». Генерал Л. Н. Соболев – начальник штаба Московской армии, прямо указывал, что высокая оценка действий Куропаткина рядом генералов (среди которых, кстати, был и его будущий начальник штаба ген. В. В. Сахаров, и его будущий подчиненный командующий армией ген. А. В. фон Каульбарс) объяснялась исключительно его высоким служебным положением. Великий князь, прочитав панегирический отчет о результатах маневров, даже зарекся впредь принимать участие в подобного рода состязаниях с Военным министром{89}. Гораздо более удачными были действия Куропаткина по саморекламе. «Искусность» руководства армией на маневрах, безусловно, добавила Куропаткину популярности. Одной цели он все же добился – журналист из штаба Московской армии вспоминал: «А когда, по окончанию маневра, мы стали обмениваться впечатлениями, мы наслушались немало рассказов о той простоте, с которою жил Куропаткин на маневрах, о том неусыпном труде, который он нес, подавая пример всему штабу»{90}.
По окончанию маневров был проведен смотр и парад шести корпусов, принявших в них участие{91}. 5(18) сентября на огромном поле были выстроены 163,25 батальонов, 85,5 эскадронов и сотен, 408 орудий. В строю стояло 90 генералов, 552 штаб– и 3388 обер-офицеров, 89 121 нижний чин. На трибунах за грандиозным зрелищем налюдали десятки тысяч человек. Император и шах Ирана были в центре внимания{92}. Николай был очень доволен маневрами и парадом{93}. По окончанию смотра были подписаны Высочайшие Именные рескрипты. Император был особо внимателен к Военному министру: «С особым удовольствием Я следил с все время маневров за искусным высшим управлением действиями командуемой Вами армии и высоко поучительным исполнением возложенной на нее задачи»{94}. Чрез несколько лет Куропаткин возглавил армию и показал свои возможности – он терпеливо отступал навстречу резервам, которые так и не смог рационально использовать.
Генерал всегда выезжал к войскам со своей довольно многочисленной свитой, конвоем, с Георгиевским желто-черным значком, а под Шахэ лично повел в атаку свой последний резерв – полк{95}. «За исключением казаков конвоя, – вспоминал офицер его штаба, – одетых однообразно и по форме, все остальные поражали пестротой одежды, в основе которой лежала личная импровизация. Сам командующий был неизменно одет в генеральскую серую «тужурку», подпоясанную серебряным шарфом, что представляло неожиданное сочетание домашней внеслужебной формы с парадной. В свите мелькали сюртуки, кожаные куртки разных оттенков, кителя, рубахи. Долговязый полковник Н. А. Данилов, так называемый «рыжий», занимавший в штабе самую небоевую должность начальника полевой канцелярии, облекался в мундир со всеми орденами. Казалось, он воображал себя одним из героев батальной картины эпохи 1812 года»{96}. Результат был неизбежен.
Многочисленные проблемы во внутренней политике перед войной имели и прямую связь с внешнеполитическим положением страны и будущим конфликтом на Дальнем Востоке. 6–7(19–20) апреля 1903 г. в Кишиневе произошел погром, принявший чрезвычайно значительный масштаб. 45 человек было убито, 71 получили тяжелые и 350 – легкие ранения. 700 домов и 600 лавок было разграблено{97}. Легенда о причастности администрации, и, в частности, Министра Внутренних дел. В. К. Плеве к организации погромов, или, как минимум, в снисходительном отношении к погромщикам активно распространялась С. Ю. Витте{98} и его союзниками в либеральном лагере{99}. Прямолинейный, открытый, беспощадный Плеве, казалось, был природным антиподом Витте{100}. Журнал «Освобождение», издававшийся П. Б. Струве в это время в Германии, еще накауне этих событий занял сторону Витте в его противостоянии с Плеве по еврейскому вопросу{101}. После Кишинева орган Струве нисколько не сомневался в несомненном попустительстве властей погрому и в личной вине Плеве за случившееся{102}.
18 мая 1903 г. «Times» со ссылкой на корреспондента в России опубликовал письмо Плеве к бессарабскому губернатору ген.-м. В. С. фон Раабену, «которое, как предполагается», было направлено накануне погрома, в котором содержались следующие рекомендации: «Министр Внутренних Дел. Канцелярия Министра. 25-го марта 1903 года, № 341, совершенно секретно. Господину бессарабскому губернатору. До сведения моего дошло, что в вверенной Вам области готовятся большие беспорядки, направленные против евреев, как главных виновников эксплуатации местного населения. Ввиду общего среди городского населения беспокойного настроения, ищущего только случая, чтобы проявиться, а также принимая во внимание бесспорную нежелательность слишком суровыми мерами вызвать в населении, еще не затронутом (революционной) пропагандой, озлобление против правительства, Вашему Превосходительству предлагается изыскать средства немедленно по возникновении беспорядков прекратить их мерами увещевания, вовсе не прибегая, однако, к оружию»{103}. «Освобождение» воспроизвело эту публикацию в «Times» в русском переводе, но без оговорок о предполагаемой достоверности документа, добавив: «Это наставление Министра Внутренних дел бессарабскому губернатору, кажется, должно последних сомневающихся убедить в том, какую роль играл в кишиневском погроме самодержец ф. – Плеве»{104}.
Качество подделки было очень высоким, и даже Плеве, часто не вчитывавшийся в подписываемые им документы, поначалу принял этот документ за настоящий{105}. Письмо это однозначно трактовалось как полупризнание правительства в причастности к случившемуся{106} и активно перепечатывалось европейской и американской прессой. Вскоре правда выяснилась{107}. Следствие также быстро выяснило подложный характер письма{108}, что, вообще-то, было очевидно и из самого характера действий властей. Фон Раабен сразу же обратился к военным властям для вооруженного подавления беспорядков, отказавшись при этом от того, чтобы взять на себя ответственность за применение силы. Далее произошло то, что так часто имеет место в любезном Отечестве нашем при критических обстоятельствах – чиновники, не имея четких инструкций, не решались действовать самостоятельно. Пока военные и гражданские власти выясняли, кто должен взять на себя ответственность, шел погром{109}. Министр Внутренних дел отправил Раабена в отставку за бездействие (Витте, кстати, не сделал ничего в отношении властей в Гомеле, допустившим погром во время его премьерства){110}.
Кроме того, Плеве опубликовал сообщение о фальшивке в «Правительственном вестнике» со ссылками на публикации в «Times», «Daily News», «Munchener Neuste Nachrichten» соответствующими комментариями: «Вышеизложенные сведения вымышлены: письма Министра Внутренних Дел бессарабскому губернатору приведенного содержания не существует, и никакого сообщения с предупреждением бессарабских властей о готовящихся беспорядках не было»{111}. В эти заверения никто не поверил, русские подцензурные газеты просто перепечатывали сообщение МВД без комментариев{112}. Корреспондент «Times» был выслан из России за публикацию фальсифицированных материалов{113}. «Освобождение» продолжало обвинять Плеве в том, что он препятствует объективному расследованию случившегося{114}, в попытках разжигать страсти и т. п.{115}
История, имевшая место в Кишиневе, не могла не найти отражение в США. Местная еврейская диаспора резко увеличилась за последнее 20-летие XIX века. С 1889 по 1898 гг. из России в США выехало 418 600 эмигрантов-евреев. Для того, чтобы обратить внимание на погром в Кишиневе, община провела 77 митингов в 55 городах 27 штатов. Официальный Вашингтон воздержался от вмешательства, но история имела продолжение{116}. В весьма тяжелое для Японии время, когда перед войной с Россией у Токио были финансовые сложности, и не было желающих предлагать займы, на помощь японцам пришел американский банк Я. Шиффа «Кун, Лейб и К».. Шифф принял решение именно в результате впечатления, произведенного Кишиневским погромом и информацией о причастности русских властей к его организации{117}. Подложное письмо Плеве к фон Раабену невольно наводит на мысли о том, как противоречия в правительстве, для решения которых отдельные его члены прибегали к распространению фальшивок и контактам с оппозицией, приводили к дискредитации страны и явно облегчали финансовые контакты Токио с некоторыми банковскими домами США.
После приема в Зимнем дворце в январе 1895 г. прошло 10 лет. Война, в начале которой трон мог опираться на поддержку значительной части своих подданных, развивалась неудачно, что немедленно сказалось на внутреннем положении страны. 28 июля 1904 г. был убит Плеве. Известие об этом вызвало у многих «чувство радости». Террор уже не могул тех, кто в конце 1894 г. призывал к законности. «Трупы Боголепова, Сипягина, Богдановича, Бобрикова, Андроеева и ф. – Плеве, – заявлял Струве, – не мелодраматические капризы и не романтические случайности русской истории; этими трупами обозначается логическое развитие отжившего самодержавия»{118}. Поражения на сопках Манчжурии и в водах Желтого и Японского морей сыграли роль катализатора при обострении многочисленных внутренних проблем – аграрного, национального, рабочего вопроса и т. п. Символом успеха или неудачи в войне, «символом владычества» для японцев стал Порт-Артур{119}. В не меньшей степени он стал символом для тех, кто связывал надежды на его падение с революцией. «Кровавая судьба Порт-Артура, дни которого сочтены, – восклицал в августе 1904 г. редактор «Освобождения», – указует не на Токио, а на Петербург. Там должна быть расплата, там ищите возмездия»{120}.
20 декабря 1904 г.(2 января 1905 г.) руководством гарнизона и Тихоокеанской эскадры было принято решение о сдаче Порт-Артура. 21 декабря 1904 г.(3 января 1905 г.) Николай II отметил в своем дневнике: «Получил ночью потрясающее известие от Стесселя о сдаче Порт-артура японцам ввиду громадных потерь и болезненности среди гарнизона и полного израсходования снарядов! Тяжело и больно, хотя они предвиделось, но хотелось верить, что армия выручит крепость. Защитники все герои и сделали все более того, что можно было предполагать»{121}. 1(14) января 1905 г. император возвестил об этом стране Приказом армии и флоту. Он заканчивался словами: «Со всей Россией верю, что настанет час нашей победы и что Господь Бог благословит дорогие Мне войска и флот дружным натиском сломить врага и поддержать честь и славу нашей Родины»{122}. Надежды оказались ложными.
Не очень популярный сегодня в России вождь большевистской партии был абсолютно прав, утверждая в январе 1905 г.: «Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма»{123}. И. В. Сталин в это время также не скрывал своей радости, считая, что наступило время сведения счетов с монархией: «Редеют царские батальоны, гибнет царский флот, сдался, наконец, позорно Порт-Артур, – и тем еще раз обнаруживается старческая дряблость царского самодержавия»{124}. Народная Россия, по словам Струве, была «разбужена от векового политического сна дальневосточной грозой»{125}. В начале 1905 г. он предсказывал приход решающего момента и объединения всего общества против самодержавия{126}. Вместе с внешним могуществом Империи под вопрос было поставлено и самое ее существование. «Самодержавие ослаблено. – Писал Ленин. – В революцию начинают верить самые неверующие. Всеобщая вера в революцию есть уже начало революции»{127}.
Даже в подцензурной прессе стали возможны весьма резкие заявления: «Японские победы не составляют случайности, и военное счастье не перейдет на нашу сторону, пока общие условия русской жизни не изменятся к лучшему. Это сознание с необычайной ясностью овладело умами лучшей части нашего общества, побуждая желать скорейшего прекращения войны во имя истинного патриотизма, вопреки фальшивым воинственным возгласам людей, привыкших извлекать выгоды из бедствий народа и государства»{128}. Настроения в стране и армии были весьма далеки от радужных. В Петербурге назревали грозные события. С 3(16) января на заводах шли забастовки. 6(19) января на Крещенском параде и водосвятии по случайности батарея выстрелила боевым шрапнельным снарядом по Зимнему дворцу. Никто не пострадал, но все же никто не мог с уверенностью сказать, не было ли случившееся результатом злого умысла{129}. Новость о случившемся в столице быстро достигла Мукдена – среди офицеров она почти не вызвала возмущения. Всех интересовало, скоро ли будет заключен мир. Все чувствовали – в далекой России начинается что-то необычное, важное и большое{130}.
Император покинул столицу, отправившись в Царское Село. 9(22) января 1905 г. «Кровавое воскресенье» отметило начало первой русской революции. По официальной версии толпы народа отправились вручать петицию, в текст которой были внесены «дерзкие требования политического свойства», на Высочайшее Имя. Результатом были столкновения с войсками. К вечеру 9(22) января насчитали 76 убитых и 233 раненых, через сутки – 96 убитых и 333 раненых{131}. Количество убитых росло – умирали раненые. Правительство шло по знакому пути. С одной стороны, оно демонстрировало силу – 11(24) января была утверждена должность Петербургского генерал-губернатора с огромными полномочиями{132}. На этот пост был назначен человек, имевший репутацию решительного военного – Свиты ген.-м. Д. Ф. Трепов{133}. 14(27) января к пастве с увещеваниями и призывами к повиновению властям обратился Синод русской православной церкви{134}.
19 января(1 февраля) император принял в Царском Селе делегацию рабочих и «осчастливил» ее «милостливыми словами». Их смысл сводился к призывам прекратить бунты, выйти на работу, не предъявлять недопустимых требований. Среди прочего было обещано: «В попечениях Моих о рабочих людях озабочусь, чтобы все возможное к улучшению быта их было сделано и чтобы обеспечить им впредь законные пути для выяснения назревших их нужд. Я верю в честные чувства рабочих людей и в непоколебимую преданность их Мне, а потому прощаю им вину их»{135}. Членов делегации после такого приема ждало угощение и распечатанная речь Николая II. После этого их отправили на специальном поезде в Петербург{136}. Даже столь щедрый поток монаршьих милостей не мог переломить развития кризиса. Реакция органа либералов была вполне революционна: «Речь царя просто нетерпима. Это провокация. Это – бомба, изготовленная самим царем и могущая во всякий момент разорваться и разнести престол»{137}.
4(17) февраля 1905 г. был убит Великий Князь Сергей Александрович{138}. С 1891 г. он занимал пост Московского генерал-губернатора, а 1(14) января 1905 г. был смещен по своей просьбе и назначен Главнокомандующим войсками Московского Военного округа{139}. Страна погружалась в хаос. Правительство по-прежнему надеялось на победу над внешним врагом, которая позволит добиться перелома и в борьбе с внутренним неприятелем. 10(23) февраля Великого Князя отпевали в Москве{140}. В тот же день Кронштадт провожал на Дальний Восток эскадра контр-адмирала Н. И. Небогатова. Это была последняя надежда, устаревшие корабли. При прощании звучали слова, значение которых вскоре приобретет другой, зловещий смысл: «Порт сроднился с ними и никогда никому в голову не приходило, что ему приедтся прощаться, быть может, навсегда, со своими защитниками. Говорят, что броненосцы береговой обороны останутся навсегда на Востоке»{141}. 18 февраля(3 марта) 1905 года был подписан Манифест «О призыве властей и населения к содействию Самодержавной Власти в одолении врага внешнего, в искоренении крамолы и в противодействии смуты внутренней»{142}. Он был опубликован в тот же день.
Сообщая об убийстве Сергея Александровича, император призывал подданных сплотиться вокруг трона{143}. Роли поменялись. Теперь уже монарх призывал общественность к диалогу, предлагая ей проект законосовещательной, так называемой «Булыгинской» Думы. Рескрипт министру внутренних дел А. Г. Булыгину был подписан императором в один день с Манифестом, 18 февраля(3 марта) 1905 года, но опубликован на следующий день{144}. В войсках на Дальнем Востоке о нем узнали на финальном этапе сражения под Мукденом. «Вестник Маньчжурских армий» опубликовал его 21 февраля(6 марта): «Преемственно продолжая царственное дело венценосных предков Моих – собирание и устроение земли Русской, Я вознамерился отныне с Божьей помощью привлекать достойнейших, доверием народа облеченных и избранных от населения, – людей к участию в предварительной разработке и к обсуждению законодательных предположений»{145}.
Призывы к единению в стране, как известно, не подействовали. Вынужденный характер манифеста и рескрипта был очевиден и потому в действенность их не верили{146}. Что касается армии, то подъема в ней эти новости не вызвали, особого внимания – тоже. Значительная часть офицерского корпуса к этому времени по политическим настроениям была уже в той или иной степени близка интеллигенции (сохраняя при этом корпоративный дух и верность Присяге), что касается солдат, в абсолютном большинстве – крестьян, то их интересовало что угодно, только не судьба представительных органов и перспектива разделения властей. Крестьян легко можно понять, так как мир и земля составляли основу их жизни. Деревня задыхалась от аграрного перенаселения, крестьянство жаждало осуществить «черный передел». Никакие последующие реформы не изменили эти настроения. Аграрный вопрос остался гвоздем русской революции и в 1905, и в 1917 годах, а стихийный экспроприатор победил в русском крестьянине стихийного монархиста. Впрочем, как оказалось впоследствии, и экспроприации не смогли решить остроты земельного голода, а непримиримые противоречия в деревне не был сняты с повестки дня разделом имевшегося фонда помещичьей, монастырской, дворцовой и пр. земли «по едокам».
Что касается русского общества, то в 1905 году оно решительно впало в затяжную истерию предъявления власти всевозможных счетов за прошлое и не желало с нею никакого диалога. Тем самым оно копало могилу всей исторической России, а значит, и себе. Студенты, освиставшие В. О. Ключевского в 1905 г. за призыв к учебе и деполитизации университетов, и пережившие последующие 13 лет, станут в 1918 г. социальной мишенью «красного террора». Диалог трона и общества без посредников в 1905 г. не состоялся. В стране шла необъявленная гражданская война, и только верность кадровой армии была надежной опорой правительства. Ситуация требовала поиска выхода из кризиса.
Николаю II так и не удалось стать вторым Николаем. Колеблясь между введением военной диктатуры и уступками, он в конце концов выбрал последнее. 17(30) октября 1905 г. был подписан манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», предоставлявший законодательную власть Государственной Думе{147}. Итак, долгожданный многими посредник между царем и народом появился, но его дебют был далеко не удачен. Во-всяком случае, диалог власти и общества по-прежнему отсутствовал. Государственная Дума первого созыва убедительно доказала это за 72 дня своего существования.
Американский посол в России Дж. фон Мейер, находясь под впечатлением действий «первого русского парламента», счел необходимым в личном письме президенту Т. Рузвельту поделиться с ним своей оценкой ситуации: «Россия вступает в великий эксперимент, плохо подготовленная и необразованная… Я не могу не смотреть в будущее с пессимизмом, когда вижу повсюду среди рабочих и крестьян признаки коммунистических настроений… Конечно, я не считаю, что крах произойдет немедленно, но рано или поздно борьба… между Короной и Думой… более чем возможна. Сегодня правительство контролирует финансы и армию, но через три года вся армия будет пропитана новыми идеями и доктринами, которые проникают в умы людей, и кто после этого скажет, сможет ли правительство тогда рассчитывать, что войска будут подчиняться офицерам и подавлять беспорядки»{148}. Этот прогноз оправдался, правда, не через три года.
Как известно, у победы 100 отцов, а поражение – круглая сирота. Вопросы о причинах войны и поражения в ней России стали задавать уже современники, они же предложили и первые варианты ответов. Пожалуй, самый значительный вклад внесли С. Ю. Витте и А. Н. Куропаткин. Естественно, что каждый из высокопоставленных мемуаристов стремился снять с себя ответственность за случившееся, один – за внешнеполитическую, другой – преимущественно за военную составную неудач. Многие из сформулированных еще до революции 1917 г. версий со временем стали традицией.
Без сомнения, самым удачным мифотворцем был С. Ю. Витте. Это была непростая фигура. Витте, был, безусловно, выдающимся государственным деятелем, но масштаб его личности мешал ему достичь высоты, откуда четко видна разница между интригой и политикой. «Он был, – отмечал его явный поклонник П. Б. Струве, – по натуре своей беспринципен и безидеен»{149}. Не страдая нарциссизмом, а явно получая от него удовольствие, он вложил личные особенности и в персональную версию истории русско-японской войны. Это история триумфов в те периоды, когда страной давали править автору воспоминаний, и поражений, когда он оказывался не у дел. Сергей Юльевич спокойно относился к фактам, «подчиняя их своим воображениям и даже свободно их изобретая»{150}. Фальшь и безжизненность такой конструкции была очевидна сразу, несмотря на несомненные таланты ее автора.
«Бюрократический Петербург хорошо знал С. Ю. Витте, – отмечал его современник и критик, – и характеризовал его всегда так: большой ум, крайнее невежество, беспринципность и карьеризм. Все эти свойства отразились в воспоминаниях Витте как в зеркале»{151}. Набор этих свойств, по мнению гр. В. Н. Коковцова, отразился довольно обычным и даже тривиальным образом: «Самовозвеличивание, присвоение себе небывалых деяний, похвала тем, чего не было на самом деле, не раз замечались людьми, приходившими с ним в близкое соприкосновение, и часто это происходило в такой обстановке, кторая была даже невыгодна самому Витте»{152}.
Это отнюдь не означает, что Витте сухо следовал избранной им простой схеме. В защите и возвеличивании себя он был весьма человечен и изобретателен. Как отмечал один из его критиков: «Он умеет, как мы видели, и любить людей, прощая им прегрешения (напр. вел. кн. Алексея Александровича) и, в особенности, ненавидеть их (как Александра Михайловича, Алексеева и т. д.), жертвуя в угоду ненависти даже… истиной»{153}. Пожалуй, Витте имел бы все шансы сохранить образ выдающегося государственного деятеля, не обладай и не прояви он в своих мемуарах этого весьма характерного для него качества.
Впрочем, поступить по-другому он, судя по всему, не мог. «Вообще в основе отношений Витте к людям, – отмечал В. И. Гурко, – было глубокое презрение к человечеству. Черта эта не мешала ему быть по природе добрым и отзывчивым человеком»{154}. Думается, прав был другой современник графа, отмечавший в далеком и от нас, и от его смерти 1951 году: «К несчастью для своей репутации, Витте оставил свои мемуары, богатейший и в общем довольно правдивый материал о русском прошлом; но вместе с тем они обнажают его неискоренимую вульгарность (курсив авт. – А.О.): дышат личной злобой против Государя, уволившего Витте от власти, и ненавистью Витте к Столыпину, успешно его заменившему. Для людей революционного лагеря Витте остался все же только «царским временщиком», не больше – следовательно, врагом. Людей же, относящихся к нашему прошлому спокойно или даже положительно, эти черты мемуаров Витте отталкивают»{155}.
Возможно, именно по причине вульгарности и схематизма, сдобренного изрядной толикой цветастых вымыслов, переплетенных с правдой, в зеркале советской историографии Сергею Юльевичу несказанно повезло – его отражение там часто преображалось в нечто весьма и весьма привлекательное и потому определившее оценки многих исследователей на целые десятилетия. В иных научных сообществах культ личности Витте превратился, наконец, в нечто подобное центру языческого капища какого-нибудь клана, где не проявленная любовь к идолу уже является наказуемым деянием. Между тем и любовь, и ненависть – слишком сильные эмоции для исторического анализа. Впрочем, это уже другая история.
Поражение требует логичной версии случившегося. Одно из самых примитивных (и по той же причине распространенных) объяснений случившегося в 1904–1905 гг. на Дальнем Востоке – почти полное незнание Японии и японцев в России накануне войны, шапкозакидательские настроения и т. п. Естественно, Витте приложил руку и к этому мифу. По очевидным причинам он устраивал и противников Сергея Юльевича. На этой версии сходились многие. Очевидно, недооценка потенциального противника ввиду отсутствия информации о нем – гораздо более простительная для общественного мнения причина поражения, чем отсутствие желания или умения вовремя принять решение, основанное на вполне верном и надежном знании об опасном соседе.
На самом деле, источников о Японии в России хватало с избытком. Причем с самых первых контактов с жителями островов и их культурой знатоки отзывались о них с явным уважением и симпатией{156}. Страна восходящего солнца отнбдь не находилась вне сферы внимания русского общества и прессы. Русская военная печать, например, уделяла Японии немало внимания, начиная еще с 60-х годов XIX века. Но особенно активной она стала в период между 1895 и 1904 годами. В эти 10 лет количество публикаций о японских армии и флоте весьма зримо увеличилось, что не удивительно. Рост вооружений Японии был хорошо известен, качество ее Вооруженных сил – безусловно, опасность, исходившая от них – очевидна. Островная империя на рубеже веков рассматривалась как один из потенциальных и к тому же весьма серьезных противников России в регионе{157}. Военные журналы не были исключением – информация регулярно появлялась и в далекой от армии и флота печати. «Вестник Европы», например, отмечал небывалый рост промышленности, торговли, журналистики и литературы. Редакция этого органа регулярно получала 3 ежемемесячных иллюстрированных журнала из Японии{158}.
Не удивительно и другое. На рубеже XIX и XX веков значительное усиление русской армии и флота на дальневосточном направлении было последовательным и системным. После длительного перерыва русская политика на берегах Тихого океана активизировалась при Николае I, и эта активизация в известной мере была вынужденной. Фатальное ослабление Китая вследствие внутреннего кризиса и опиумной войны привело к подвижкам, ставившим под угрозу отдаленные русские владения. Речь шла об обороне. Крымская война продемонстрировала, что опасения не были беспочвенными. Окраины империи были слишком далеки и слабо прикрыты, но защищать их все же было необходимо. Прекрасно и образно описал это Константин Симонов:
Уж сотый день врезаются гранаты
В Малахов окровавленный курган,
И рыжие британские солдаты
Идут на штурм под хриплый барабан.
А крепость Петропавловск-на Камчатке
Погружена в привычный мирный сон
Хромой поручик, натянув перчатки,
С утра обходит местный гарнизон{159}.
Приобретенное при Николае I в Азии закрепили и расширили при Александре II, хотя от части владений на Тихом океане пришлось расстаться. Усилившееся после польского мятежа 1863–1864 гг. противостояние с Англией и необходимость сосредоточиться на реформах привела к отказу от владений в Северной Америке. 18(30) марта 1867 г. в Вашингтоне был подписан договор об уступке США Русской Америки (Аляски и Алеутских островов){160}. Удержать территории русской Америки при наличии огромной границы с британской Канадой, при том, что только береговая линия Аляски тянулась почти на 6 тыс. верст, было весьма проблематично{161}. К середине 50-х гг. здесь проживало около 10 тыс. чел., из которых только 600–700 были русскими (из них 200 человек гарнизона Ново-Архангельска){162}. К середине 60-х гг. XIX в. количество жителей Аляски выросло до 17 800 чел., из которых русские, финляндцы и иностранцы европейского происхождения составляли 800 чел.{163}. Иногда давалась и более впечатляющая цифра населения – 50 тыс. чел., но она не была ни на чем основана{164}.
Россия уступала 1519 тыс. кв. км. за 7,2 млн. долларов золотом{165}. Сделка была названа в Петербурге обоюдно-выгодной. От нее ожидали развития торговли на берегах Тихого океана, столь необходимой для освоения Сибири{166}. 7(19) октября 1867 г. состоялся акт передачи власти в русской Америке представителям властей США{167}. Полученные от сделки средства поступили в образованный в том же 1867 г. внебюджетный железнодорожный фонд, на средства которого казна стимулировала (хоть и не вполне удачно) строительство железных дорог в стране{168}.
Следующий этап активизации русской политики на Дальнем Востоке выпал на царствование Александра III. Еще в мае 1882 г. император принял решение о необходимости ускоренного решения вопроса о строительстве железной дороги в Сибирь{169}. Очередной виток русско-британского противостояния в Средней Азии и на Балканах опять продемонстрировал опасную слабость отдаленных владений на берегах Тихого океана. В 1886 г., после преодоления Кушкинского и Болгарского кризисов вызревает решение о начале строительства Сибирской железной дороги, которая должна была соединить Владивосток с Челябинском. Техническая и финансовая подготовка к началу осуществления этого гигантского проекта затянулась до 1891 г{170}.
Во всех этих трех этапах сам Дальний Восток не играл значительной роли, он был лишь одним из тех факторов, которые необходимо было учитывать при обострении отношений с традиционным противником от Балкан до Афганистана и Китая. По мере строительства Транссиба менялись и обстоятельства на Дальнем Востоке и настроения в Петербурге. Преемник Александра III находился под сильнейшим влиянием идей навализма и искал возможность обретения выхода в Мировой океан. Строго говоря, на Дальнем Востоке у России такой выход имелся – это была одна из лучших незамерзающих гаваней мира – Петропавловск-Камчатский. Однако его расположение, исключавшее возможность проведения железной дороги, делало тогда невозможным превращение города в русскую военно-морскую базу.
Не идеальной была и морская позиция порта на Камчатке – в северном сегменте Тихого океана, вдали от основных торговых путей и стратегически важных пунктов и коммуникаций. Оставался Владивосток, но данная позиция с самого начала не полностью устраивала русских моряков. Порт был расположен в закрытом море и замерзал на несколько месяцев в году. Поначалу это не было непреодолимым препятствием, и выход был найден в обретении стоянки в Японии. Впрочем, это было паллиативное решение. По мере усиления России на Дальнем Востоке на глазах у современников море, у берегов которого расположился город со столь программным названием – Владивосток, превращалось в Японское не только по названию, но и по сути.
Одно исключало другое. Японо-китайская война продемонстрировала это в полную силу. В своем докладе императору от 2 октября 1894 г. русский военный агент в Китае и Японии полк. К. И. Вогак довольно точно отметил: «Путь, который наметила Япония, – первенствовать на Тихом океане»{171}. О каком владении Востоком Россией могла бы идти речь при выполнении этой программы? В понимании такой опасности и кроется причина решения Петербурга о вмешательстве в японо-китайский конфликт и в требовании пересмотра условий Симоносекского мира. После этого русско-японскому сотрудничеству приходит конец. По сути дела на Дальнем Востоке начинается русско-японская гонка вооружений. Следует отметить, что она шла не только на передовых рубежах. В 1899 г. для укрепления тылов существующего Приморского Военного округа и Квантунской области за счет слияния Иркутского и Омского Военных округов был создан Сибирский Военный округ, который должен был стать тылом русских позиций на Дальнем Востоке{172}.
Результат многолетней работы по увеличению русского военного присутствия был очевиден. Вместо небольшой эскадры, нацеленной на крейсерскую войну, а значит обреченной на скорую гибель – полноценный линейный флот, претендующий на контроль над морем(7 эскадренных броненосцев против 6 японских; 4 броненосных крейсера против 8 японских){173}. Силы армии в Приморье и Приамурье выросли с 30,5 батальонов, 5 рот, 9 местных команд, 33 сотен(30 506 чел.) и 74 орудий в 1894 г. до 108 батальонов, 8 инженерных рот, 66 сотен и эскадронов (около 100 тыс. чел.), 168 полевых, 24 конных и 12 горных орудий{174}. До 1898 года высшими тактическими единицами здесь были бригады, а штаб Приамурского округа не был подготовлен к формированию штаба армии. После 1898 г. высшей тактической единицей стал корпус, а штаб округа приступил к подготовке формирования штаба армии{175}.
По оценкам британцев, имевшиеся у России на Дальнем Востоке силы позволяли решать исключительно оборонительные задачи, во-всяком случае, на первом этапе войны{176}. Соединившая регион с Россией железная дорога и организационная подготовка позволили в ходе военных действий развернуть Манчжурскую армию в огромную группировку (на 10(23) марта 1905 г. на Сыпингайских позициях числилось 455 470 чел. и 1 129 орудий){177}. Траты на оборону Приморья в 1889 г. равнялись всего 92 250 руб. Расходы на подготовку армии к возможному конфликту с Китаем и Японией в 1896–1900 гг. составили 33 млн руб., от 6 до 7 млн. ежегодно. Траты на оборону Тихоокеанского побережья за тот же период достигли 3 750 000 руб., от 800 до 470 тыс. руб. ежегодно{178}. Разумеется, этого было недостаточно, но Россия попросту не могла позволить себе большего.
Тем не менее, подобный рост вооружений никак не свидетельствовал в пользу справедливости утверждений о невнимании к Дальнему Востоку, шапкозакидательстве, недооценки и непонимания потенциального противника и пр., и др. С другой стороны, война, о неизбежности которой так долго говорили и в Петербурге, и в Порт-Артуре, пришла внезапно. Конечно, все долгожданные события приходят неожиданно. Очевидно, такова их природа. Но с другой стороны, нельзя не отметить, что Петербург пребывал в какой-то странной уверенности в том, что неизбежная война начнется только по воле России, и Япония не решится взять в этом вопросе инициативу на себя. И это очевидное заблуждение разделялось многими. Слушатели Николаевской академии Генерального штаба, например, не верили «…в близкую возможность войны с Японией. Нашему воображению эта островная империя рисовалась каким-то игрушечным миниатюрным государством… Нас подавляли исполинские размеры собственной страны и поэтому маленькие острова казались для нас неопасным соседом, который вряд ли осмелится вступить в военное единоборство со страной-великаном»{179}. Подобная уверенность лежала в основе принятия политических решений. 26 января(8 февраля) 1904 года, через день после того, как Япония разорвала дипломатические отношения с Россией, Николай II записывает в дневнике: «Утром у меня состоялось совещание по японскому вопросу; решено не начинать самим»{180}.
В результате, как отмечалось в одной шуточной послевоенной поэме:
Хотя и было всем известно,
Что нам войны не избежать,
Но говорилось повсеместно,
Что ей, конечно, не бывать…
«О нет… – твердили мы лукаво,
Забывши прежние грехи. —
Япошки слишком слабы, право,
С Россией шутки ведь плохи…»{181}
Были, конечно, исключения – накануне войны некоторые издания не колеблясь называли Японию Великой Державой, которой есть чем подтвердить свои требования{182}. Но эти заявления не были типичными. Недооценка потенциального противника всегда ведет к печальным результатам. Данный случай – не исключение. По другому и быть не могло. Россия разбрасывала свои силы по разным направлениям, в результате она оказалась не в состоянии добиться решающего превосходства на каждом в отдельности. Это была гигантская ошибка, цена которой не поддается переоценке. То, что произошло, требует понимание свершившегося, как катастрофы. Многие предпочитают уклоняться от этого. До сих пор актуальны слова одного из первых исследователей этой войны, прозвучавшие еще в 1908 г.: «Мало того, многие до сих пор повидимому убеждены, что мы нисколько не виноваты в разразившейся катастрофе на Дальнем Востоке, что мы не преследовали политических захватов, что не мы, а все остальные державы вплоть до «коварной» Японии одержимы недугом стяжания. Убаюкивая себя прекрасными словами, мы рискуем и на этот раз остаться в приятном заблуждении относительно той печальной истины, насколько мы обязаны всем случившимся самим же себе»{183}.
Русская стратегия конца XIX столетия вообще отличалась последовательной неспособностью к концентрации сил на решающем направлении, что делало невозможным использование сильных сторон природы Империи. Ни одна империя не может быть сильной одновременно на всех направлениях своих интересов. Противостояние по всему периметру границ – смертельная опасность Великих Держав. В начале XX века Россия не избежала ее, а далеко не идеальная модель управления армией и флотом исключила возможность победного выхода из кризиса. Для ответа на вопросы о причинах случившегося необходима контекстуализация исторического факта, понимание того, каким был фон принятия решений на Певческом мосту, под аркой Главного штаба, шпицем Адмиралтейства или в Зимнем дворце. Причина принятия решений и природа поражений на Дальнем Востоке – вот то, что является главной темой этой книги. Надеюсь, она найдет своего читателя.
В заключение хотел бы поблагодарить моих друзей и коллег за постоянную помощь и поддержку, которые были мне существенным подспорьем при написании этой книги. Спасибо за все!