(1799 – 1837)
Дух прекрасный и солнечный
Пушкин всей безудержной мощью таланта и воли носил в себе мироощущение солнца. Позитивное начало, присущее миру. Считал, что жить – это самое главное для человека, и тогда все, что укрепляет корни жизни – свято, благословенно.
«Быть без слез, без жизни, без любви» — не для него. Жизнь очищенная от слепых низменных чувств, бьющая огненным фонтаном – это его полнота Бытия, полнота Напряжения, полнота Наслаждения. И благодаря этой жертве он считал каждого человека – богом:
«И сладострастные прохлады
Земным готовятся богам»
И считал жизнь плодом мечты и гармонических настроений. «Порой опять гармонией упьюсь» – какое сочное, чувственное, физиологическое наслаждение: «упьюсь».
Пушкин упивался гармонией жизни. Это то, ради чего и стоит жить! Это и есть мировоззрение солнца, когда постоянно и каждый день всходит мера страстей вольных и дозволений, что с подоплекой мудрости библейской озвучил апостол Павел: «Все мне позволительно, но не все мне полезно».
Пушкин в разные периоды по – разному представлял себе образ поэта, по – разному понимал его назначение. Он нередко высказывал диаметрально противоположные точки зрения.
В одном месте Пушкин заявляет: « И, обходя моря и зесмли, глаголом жги сердца людей». В данном случае он отождествлял поэта с пророком, оратором, требовал, чтобы тот шел к народу, воспитывал людей.
В следующий раз – утверждение противоположное. Пушкин требует, чтобы поэт удалился от людей « на берега пустынных волн», «Ты царь: живи один». Поэт говорит толпе: «Подите прочь – какое дело поэту мирному до вас!»
В другом суждениии – поэт нелюдим: «Непонимаемый никем… Проходишь ты, уныл и нем. С толпой не делишь ты ни гнева, ни нужд, ни хохота, ни рева, ни удивленья, ни труда».
А в этих размышлениях – поэт для него уже сам человек толпы. Поэт как «гуляка праздный», как легкомысленный «ленивец». Для него истинный поэт – это тот, кто смеется « забаве площадной и вольности лубочной сцены».
Можно предположить, что во всех ликах – поэт подлинный, настоящий. Ведь он вместил в себя все многообразие литературных жанров – пророчество, проповедь, молитва, юмор и шутка.
Пушкин в этих обликах мирил Разум со Страстью. Мирил естественно, без глумления и скабрезности. Он, как и Толстой, который говорил о разумении, высоко ставил Разум («Да здравствует разум!»), но и, как Достоевский, который провозглашал хотение, призывал «жизнь полюбить больше, чем смысл ее».
Основная тема творчества Пушкина – это мадригал, поклонение Ее Величеству Жизни. Жизнь – вот истинная дама его сердца. И он постоянно приглашал ее, как пылкий кавалер, на танец.
Переход от весеннего сумасбродства к осенней грусти, от сладострастия любви и еды к почти монашескому, келейному, уединению мудреца, от созерцания вечернего города к скитанию среди полей и дооблачных дубов – вот гармония, диалектика жизни, ее ноктюрн и ее проповедь: «Жизнь полюбить больше, чем ее смысл».
Вся диалектика жизни, все ее призмы и магниты, все полюса, все ее оттенки нашли в Пушкине своего певца
Пушкин внушал – жить, жить, жить…
Ведь к этой золотой мере жизни стремился герой романтической поэмы Пушкина Алеко – как и Пушкин, русский скиталец, который никогда не смог уйти от своей бунтующей души. И здесь Пушкин чувствовал себя в заговоре с героем против сплоченной посредственности, которая под видом полной гармонии в сущности стремится к созданию спокойной клетки для человека – человек как узник чужой души и данник чужой воли.
Пушкин воспринимал мир как «жизненный пир»:
««Душа полна невольной грустной думой;
Мне кажется, на жизненном пиру
Один с тоской явлюсь я, гость угрюмый,
Явлюсь на час – и одиноко умру».
Пушкин ценил фонтан жизни, который не должен пересыхать. Ценил остроту переживания. Его интересовали те, кто видел в жизни Праздник, который от рождения подарен Творцом. Он презрительно говорил: «Пусть остылой жизни чашу тянет медленно другой». Этот «другой», трус, человек будней жизни, не вызывает у Пушкина желания подражать ему.
Поэт трепетен перед теми, тремя, в «Египетских ночах», которые готовы отдать жизнь за одну ночь с Клеопатрой.
В такой жертве – они боги:
«И сладострастные прохлады
Земным готовятся богам»
Все они, эти три героя, три земных бога – они за Сладострастие, за полноту и интенсивность переживания Жизни.
И даже Пугачев в глазах поэта – герой интенсивного переживания жизни, Пугачев говорит: «Чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст!».
Именно так формулирует Пушкин свой жизненный принцип.
Когда – то Рабиндранат Тагор писал:
«В день, когда смерть постучится в твою дверь, что ты предложишь ей?
О, я поставлю пред моей гостьей полную чашу моей жизни. Нет, я не отпущу ее с пустыми руками».
Пушкин поставил «перед смертью полную чашу» своей короткой, но такой огненной жизни.
Дионисийская (вакховская), испепеляющая страсть за Наслаждение. Как Пир во время Чумы. Наслаждение до самого конца Жизни. Праздник и трагедия, Пир и Чума во имя жизни и во время жизни – Пушкин объединяет, смешивает эти две стихии подлинной жизни: трагедия во время праздника или праздник во время трагедии.
Для него смерть – естественный, необходимый компонент жизни: без ежеминутной возможности смерти жизнь не была бы так сладка: «Перед собой кто смерти не видал, тот полного веселья не вкушал».
Хвала тебе, трагедия, хвала тебе смерть, вы нужны жизни, вы ее обостряете, вы даете ей соль.
«Итак – хвала тебе, Чума» – и это тоже Пушкин.
Пушкин до последнего вздоха (при всей глубине и трагизме жизни) умел держаться на поверхности. Умел ходит по ступенькам, одного не умел (и не хотел) – сидеть на них.
Он шел по пучине и не тонул, брел по морю, как посуху, хотя знал и видел, какое оно глубокое и темное.
А Тютчев после него погрузился в глубь – в смерть, в вечность.
Да, мысленно, философски Пушкин знал о глубине жизни, но не всматривался вниз, где подводные камни. А смотрел вверх, в небо и упустил камни подводные из виду, и разбился (об окружающий быт).
Прав, десятки раз прав Борис Пастернак, когда говорит, что раньше думали, что поэзия – это высокие горы, а за поэзией – то надо нагнуться.
Пушкин необычайно гармоничен, музыкален, свое творчество он называет плодом мечтаний и гармонических затей.
Почти все русские композиторы писали, прельщенные прелестью и гармоничностью его стихов. Сколько опер, романсов, песен написано на его слова!
Даже мрачный немецкий философ Ницше и тот не удержался и написал музыку к стихотворению Пушкина «Заклинание» (перевод Боденштедта).
Гармония – это то, ради чего, считает Пушкин, и стоит жить. Позже Достоевский даст исчерпывающий ответ, что гармония есть: «…в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен».
Но, Пушкин требовал гармонизировать страсти, а Достоевский принял его требование за проповедь христианского смирения (приводил в пример Татьяну).
Видимо, точнее уловил трепет души Пушкина другой русский писатель – М. Горький, когда утверждал, что человек дорог ему «своим чудовищным упрямством быть чем – то больше самого себя… выдраться из хитростей разума, который, стремясь якобы к полной гармонии¸ в сущности – то стремиться к созданию спокойной клетки для человека»
Пушкин кровно переживал унижение другого таланта, как свое унижение; он чувствовал, ощущал всеми фибрами своей души, что толпа – это тупая, косная сила, но в любой момент может извергнут, как из кратера вулкана, огненную лаву агрессии, злобы. Пушкин боялся ее и ненавидел. Он словно предчувствовал, что она его самого все равно убьет.
«О люди! Жалкий род, достойный смеха!» – восклицает поэт в стихотворении «Полководец». Он на стороне непризнанного «полководца» («полководец» – не он ли сам?): «Непроницаемый для взгляда черни дикой, в молчанье один ты с мыслию великой».
Наращивая свою презрительность к «черни дикой», лишая ее каких – бы то не было достоинств, Пушкин пишет: «Подите прочь – какое дело поэту мирному до вас!». И добавляет: «Душе противны вы как гробы».
Не место было ему, поэту, в толпе света, не место ему было, поэту, на балах, в салонах. Но он родился в этой среде и не мог изменить свою жизнь. Как Алеко, он мог сказать:
«И я бы желал, чтоб мать моя
Меня родила в чаще леса,
Или под юртой остяка,
Или в расселине утеса»
Свет, царский двор, государственная служба, салоны, мир придворных и светских людей.
Необходимость «быть как все», подчиняться безликой толпе… подчиняться начальникам, семье, жене, мнению света. Мучил и терзал его этот быт, как зевсов орел, терзавший душу и тело Прометея.
Пушкин хотел высокого в жизни, высоких идеалов, пусть и иллюзорных: как Дон Кихот – добра, как Татьяна – любви. Пушкин стремится к этим образам, как река – в море: созданному до него – Дон Кихоту, и им создаваемой – Татьяне. И только по одной причине: у обоих идеалы – первый принимает мельницы за великаны, вторая – светское ничтожество (Онегина) за идеал.
Пушкин понимает, ощущает, что без всего этого, без высокого, без высоты души будет выработан тип (а он проявился позднее в литературе) антидобра, антилюбви, тип лакея Смердякова – он принципиально не признает высокого, ни добра, ни любви. А вот они же, и Дон Кихот, и Татьяна (и с ними – Поэт, Пушкин) – хранители чистоты…
И здесь же – все из реального мира, мира низкого, практического, фактического, как и мельницы – и тот же генерал – муж, и Онегин – франт.
Татьяна – икона женственности
Татьяна – она и добро и любовь в одно и то же время. Любовь у нее пронизана моральностью. Татьяна пишет Онегину:
«Ты говорил со мной в тиши,
Когда я бедным помогала
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
Для Татьяны (через сердечную призму Пушкина) любовь была из той области, где нравственность и красота – одно, целостное, слитное. Онегин являлся ей в миг высшей духовности, когда она помогала бедным, то есть в миг нравственного подъема. Она делилась с ним своей душевной радостью, он виделся ей идеалом бескорыстия, добра и любви.
А он по факту, по практике – «молодой повеса». Но это для нее ничего не значит. Ведь она хранит (в отличие от него) его идеализированный, возвышенно – романтический образ и не хочет этот образ снижать (нет интрижек, случайных связей).
Перед практическим, утилитарным умом Дон Кихот и Татьяна беззащитны, как всякие люди, несущие в себе каплю идеала. И все – таки образы дон Кихота и Татьяны будут во веки веков, вопреки всей скабрезности и пошлости, привлекать к себе сердца, будут вызывать удивление и неподдельное восхищение.
Фигура Татьяны Лариной – одна из самых загадочных фигур в русской литературе. Говорить о ней – это все равно, что «вычерпывать неисчерпаемое».
Фауст у Гете, Раскольников у Достоевского, Екатерина у Островского – каждый по – своему идет, но преступает какие – то моральные нормы. Татьяна не идет на это – даже для своего счастья.
«Божественная» матрица, чистейшая в своей естественности, заложенная Пушкиным в образ Татьяны – это величественный монумент Женщине, сумевшей обуздать свои страсти. Ее фамилией поэт, может быть, даже и бессознательно, как бы подчеркнул в ей семейное начало. Лары – домашние боги древних римлян, боги очага.
Лев Толстой в «Анне Карениной» продолжил историю Лариной, однако проследил другой вариант этой коллизии (страсти и верности). Он как бы задался мыслью: а что было бы, если бы Татьяна поступила по – другому?
В другом произведении – в «Казаках» – Лев Толстой проследил и вторую линию в пушкинском творчестве – линию «ухода».
Поэта Пушкина – человека с необычными по силе страстями – давило общество, оно толкало его, выбрасывало из себя, наконец, привело к смерти. Мысль о возможности побега из общества, из цивилизации, от семьи, от государства всю жизнь преследовала Пушкина («давно, усталый раб, замыслил я побег»). Художник предчувствовал свой безвременный конец, что общество не даст дожить ему до глубокой и спокойной старости, что оно его задушит, «приспит» как мать ребенка. Он предугадал, на самом взлете жизни, личной и поэтической – увидел дуло пистолета: «Мне страшен свет» – горечь рвалась из него, как фонтан из подземного ключа.
Пушкин размышлял, искал пути и способы бегства, но брел в жизненном лабиринте, как в темном туннеле – не видел выхода: «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет» («роковое их слияние» (доброго и недоброго) – чуть позже у Тютчева).
А может, сойти с ума? Тогда и спрос будет невелик за вольности и вольнодумства! Пушкин видит в этом один из выходов, сбросить с себя пыль раба, прикованного к «колеснице» света:
«Когда б оставили меня
На поле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду…»
«Да вот беда: – мыслит поэт, – сойти с ума, и страшен будешь, как «чума», и «посадят на цепь дурака», и «сквозь решетку как зверка дразнить тебя придут». Да, и это не выход.
По лермонтовскому выражению – «невольник чести» – утомленный почти военной дисциплиной высшего света, Пушкин готов был добыть волю даже ценою высшего, что он признавал в мире – разума. Невольник Приличий, понятия Чести, понятия Долга – он хотел только одного, он хотел Воли.
В отличие от Пушкина, надломленный морально, Лев Толстой все же дожил до старости, дожил в семье… но все – таки нашел силы для «ухода» от семьи, от общества, воплотив в жизнь этот пушкинский огненный мотив («…усталый раб, замыслил я побег»). И, как и Пушкин, далеко не ушел от себя – умер на полустанке.