Глава 3 Элиза Оксфордский пунш

Экипаж качается и подпрыгивает на ухабах, а я пытаюсь отвлечься от грустных мыслей, глядя на алые маки вдоль дороги и гигантские стога сена – растрепанные, сверкающие в лучах заходящего солнца. Над пыльными полями взлетают черными клочьями стаи ворон. Но вся эта красота лишь усиливает мои страдания. В другое время я бы восторженно подбирала самые точные, полные слова, чтобы описать восхитительный пейзаж, а сегодня он лишь бередит душу. Кроме того, из головы не выходят мысли о домочадцах, которые ждут новостей о моей встрече с прославленным мистером Лонгманом. Всю дорогу в ушах звучат его слова: «Поэзия – не женское дело… Стихи теперь никому не нужны…» И наконец, последнее унизительное требование: «Идите домой и напишите мне кулинарную книгу, и мы сможем прийти к соглашению». Что за глупость! Я не собираюсь никому этого рассказывать. Ни единой живой душе.

По мере приближения к Ипсвичу меня все сильнее охватывают стыд и чувство поражения. На потемневшем небе вспыхивают россыпи крошечных серебряных звездочек. Когда из мрака вырастает наш дом – в окнах мерцают свечи, в стекла бьются белые мотыльки, мне хочется только одного: исчезнуть.

Распахивается входная дверь, на крыльцо выливаются неяркий свет, голоса и бравурные звуки рояля.

– Элиза! Она вернулась!

Музыка умолкает. Появляются свечи, дрожащие в ночном воздухе, а за ними – нетерпеливые лица Кэтрин, Эдгара и Анны. Встречать меня вышла даже горничная, Хэтти.

– Это ты, Элиза? – щурится в темноту мама. – Мы тебя заждались. Скорей, скорей! Не то все саффолкские мотыльки совьют себе гнезда в моих новых шторах.

Не успеваю я ступить на землю, как начинаются расспросы.

– Что сказал мистер Лонгман, Элиза? Пожалуйста, отвечай! – умоляет Кэтрин. Расскажи нам все-все, с самого начала.

– Нет, с самого начала не надо, – вмешивается Эдгар. – Не то мы здесь всю ночь простоим. Переходи к самому главному – что сказал мистер Лонгман?

Меня пронзает острая боль под ребрами. Разочарование родных еще хуже, чем мое собственное. «Я же говорила», – скажет мама, в душе радуясь моей неудаче. А брат, сестры и отец страшно расстроятся.

– Ах, Эдгар, да что ж тебе не терпится? Анна, попроси кухарку принести чашу лучшего оксфордского пунша, да скажи, пусть поторапливается. Джон все еще не вернулся, и я страшно беспокоюсь, – взволнованно заламывает руки мама. – Он обещал вернуться до твоего приезда.

Я облегченно вздыхаю. Больше всего я боюсь рассказывать о своей неудаче отцу. Он всегда в меня верил и поддерживал мои начинания. Это он дал мне денег, когда я решила открыть школу для юных леди. И он же предоставил средства на мою первую книгу стихов, да еще настоял, чтобы бумага и переплет были самого лучшего качества.

– Наверное, засиделся за бумагами или засунул куда-нибудь ключи, – бодрым голосом произношу я, пряча нотки облегчения.

– Что сказал мистер Лонгман? – донимает меня Эдгар, расправляя фалды сюртука и опускаясь в кресло. – Держу пари, он нашел, что твои стихи бесконечно превосходят поэзию этого мошенника лорда Байрона.

Он со смешком оглаживает сюртук.

– Мы выпьем за тебя, как только подадут пунш.

– Пожалуйста, не надо пунша, – прерывающимся шепотом говорю я. – Нечего праздновать.

Я смотрю на свои башмачки, испачканные лондонской пылью, на потемневшие жемчужные пуговки. Какие найти слова, чтобы смягчить разочарование моих родных?

– Издателей больше не интересует поэзия, – говорю наконец я.

– Чепуха! – Эдгар усаживается поглубже в кресло. – Это из-за твоего упрямого решения использовать свое настоящее имя?

– Ты сказала ему о своей первой книге, что ее пришлось допечатывать меньше месяца спустя? – осторожно интересуется Кэтрин.

– Мистер Лонгман не предлагал мне издаваться под псевдонимом. Он просто отказался принять мои стихи.

Я тереблю пальцами нитку жемчуга на шее. У меня перехватывает горло.

– Мне очень жаль.

– Ну что ж, – надувает щеки мама. – Я всегда считала твои стихи чересчур откровенными, если уж на то пошло, даже нескромными. Очевидно, мистер Лонгман отверг их по той же причине.

Я стискиваю зубы. Опускаю взгляд и вижу побелевшие соленые круги под мышками, чувствую лондонский смрад на платье и на коже.

– Он сказал, что поэзия теперь никого не интересует. Людям нужны романы, желательно в готическом стиле.

– А разве ты не можешь написать что-нибудь такое, милая Элиза? – спрашивает Кэтрин.

– Глупости это все. Ты не нуждаешься в деньгах. Ты писала стихи просто… просто…

Голос Эдгара прерывается, точно он не совсем уверен, зачем я писала стихи.

– Ты слишком обнажила свою душу в предыдущей книге, – добавляет мать. – Из-за нескромности этих стихов кое-кто из соседей начал поглядывать на меня с нездоровым любопытством. Тебе не стоило публиковать их под своим… под нашим именем, моя дорогая. Они слишком откровенны.

– Значит, господам Китсу[4] и Вордсворту[5] можно открывать свои чувства, а мне – нет. Ты это хочешь сказать?

– По-моему, мама просто спросила, не можешь ли ты строчить свои вирши для себя, – успокаивает меня Эдгар. – Ведь настоящей поэзии не нужна публика, правда?

Я отчаянно пытаюсь найти слова, объясняющие, зачем мне публика, почему для меня важно видеть под этими «виршами» свое имя. Именно это позволяет мне чувствовать себя частью огромного, необъятного мира, где я связана с другими, мира, где я чего-то стою. Разве можно этого достичь, если писать для себя, оставаясь незаметной, безымянной?

Мать склоняет голову набок и кивает.

– В твоем стремлении во что бы то ни стало опубликовать свои стихи есть какая-то претенциозность… Для женщины это даже… безнравственно.

Я замираю. В глазах закипают слезы. В памяти всплывают слова мистера Лонгмана. «Поэзия – не женское дело…» Но мамино упоминание о безнравственности – это уже чересчур. Я сердито смотрю на нее, однако она благочестиво возводит очи к небесам.

Анна – милая, добрая Анна – тянется к моей руке.

– Не отчаивайся, Элиза. Есть другие издатели.

Я благодарно киваю, потеряв дар речи. Слова матери и Эдгара накладываются на высказывания мистера Лонгмана. У меня сжимается сердце. За охватившим меня гневом, за оправданиями в необходимости публики маячат мои вечные сомнения. Самозванка. Самозванка. И еще что-то, туманное и неопределенное. Чувство потери. Оно просачивается сквозь злость, досаду и неуверенность в себе. Кто я теперь? Жалкая старая дева из Саффолка, опубликовавшая под своим именем всего одну тоненькую книжку…

Я вижу в серебряной чаше для пунша свое отражение: тронутая сединой копна темных волос, паутинка морщин вокруг глаз, складки в углах губ. Мне тридцать шесть. И я никто.

Пробормотав извинения, я говорю, что устала от поездки, и почти бегу к лестнице, чтобы как можно скорее оказаться у себя в комнате, побыть одной. Хочется спрятать голову под подушку и обо всем забыть. Я зажигаю свечу и ложусь на кровать, подумав, что неплохо бы принять стаканчик пунша для восстановления сил. Из-под двери просачивается пряный аромат специй и портвейна, обволакивая меня мягким шерстяным пледом. Да, пожалуй, стаканчик пунша помог бы уснуть, забыть о том, что сказали мои родные. А вот обидные слова мистера Лонгмана я забыть не в силах, они навсегда врезались в память. Будь я мужчиной, он не выгнал бы меня за порог с насмешливым требованием написать поваренную книгу. Он говорил со мной, точно с прислугой. Как будто мне нельзя поручить даже написание романа. Или учебника по ботанике, или какого-нибудь справочника чешуекрылых.

Пытаясь успокоиться, я втягиваю носом пропитанный специями воздух, как вдруг мои мысли разбегаются в разные стороны. Снизу доносится долгий, протяжный вопль, напоминающий пронзительный крик амбарной совы. Дом наполняется громкими голосами, хлопаньем дверей, сквозняками, гуляющими по коридорам и лестницам, точно ему под кожу проник огонь.

Моментально забыв о мистере Лонгмане, поэзии и своей неудаче, я хватаю свечу, выбегаю на площадку и наклоняюсь над перилами. Широкий луч света от лампы освещает всю мою семью, толпящуюся в холле. Что за переполох! Отец вернулся и взволнованно кружит по коридору. Анна и Кэтрин рыдают, Эдгар что-то кричит, мать закрыла лицо руками, а Хэтти глазеет на все это с открытым ртом.

Вверх по лестнице грохочут сапоги. Это отец. Его белые волосы торчат во все стороны, развязанный галстук болтается на шее, глаза под стеклами очков в металлической оправе горят лихорадочным блеском.

– Что такое? – с испугом и недоумением спрашиваю я.

– Нам конец, Элиза! Конец!

Отец разворачивается и бежит вниз по лестнице в гостиную, а я потрясенно следую за ним по пятам. Заметив чашу с пуншем, на поверхности которого образовался светлый налет, он устремляется к ней. Хватает серебряный черпак и пьет прямо из него, так что пунш затекает за воротник.

– Мы все потеряли.

Он трясущейся рукой набирает еще один половник. Багровая жидкость течет по шее, пачкая сорочку, галстук, лацканы сюртука.

– Как?

Я смотрю на отца, надеясь, что он ошибся, выпил лишнего или бредит. «Ипсвич джорнел» каждую неделю публикует список дюжины банкротов, а то и больше, но с моим папой не может случиться ничего подобного. Он джентльмен, бакалавр юриспруденции, окончивший колледж Святого Иоанна в Кембридже.

– Я не виноват, Элиза. Мне завысили арендную плату за «Золотого льва» и «Королевскую голову». Очень сильно. А довершила дело кража восьми бушелей угля. У меня не было выбора: пришлось занимать под проценты.

Отец плюхает половник в чашу и вновь поднимает к губам.

– У кого? Мы не можем им заплатить?

Я потрясенно смотрю на отца и вижу перед собой незнакомца.

– Долги слишком велики… Меня объявят банкротом, посадят в тюрьму с обычными преступниками. Нам конец, Элиза!

Не успеваю я протянуть руку, чтобы отобрать у него половник, как в гостиную врывается Кэтрин.

– Элиза, скорей! Мама упала в обморок. Господи, что делать?

Загрузка...