Если Он важен не просто тебе, а в рамках Вселенной,
Он не отвалится, не станет монетой разменной
для автомата с шипучей лимонной водой.
Если Он важен тебе – тысячи лет неживой.
Вдруг, как иголкой игольщик, – нащупана вена.
– Пленных не брать! Война здесь обыкновенна.
Пустая скорлупка сработавшей гильзы,
у автомата щелчок – принимаемый вызов.
– Пленных не брать, добивайте! К ужину гости —
пустые глазницы, лохмотья, гремящие кости.
Ешь телевизор, ересь печатных продуктов.
Эта война на заказ – жуткая шутка.
Не истери, у правды о Нём нет срока.
Находишь ещё в себе подобие Бога
или уже стесался, истёрся духом?
Видишь, земля пылает десятым кругом!
2012 год, Донецк
Я вне политики, но это моя война,
она постучалась утром, мы пили кофе.
И кто-то сердитый, пряча бойцовский профиль
под чёрною маской, сказал: «Ты теперь вдова!»
А я ему отвечала, чтоб уходил,
что муж мой ему неровня, но с автоматом
спорится ровно так же, как с бюрократом
в мирное время, где тихо поёт винил,
и тянется над фарфором седой дымок,
ложки стучат о донья пустых тарелок,
и нет никакого дела до перестрелок,
в которых один – смертельный всегда итог.
Юный июнь испуганно трёт глаза,
со страхом глядит на мир из-под русой чёлки,
где кофе разлит, а фарфоровые осколки
похожи на зубы, – и путь перекрыт назад.
Что с нами будет, привыкшими жить в тепле,
делать уроки с сыном и ездить к морю?
Знаешь, я в детстве пела в церковном хоре,
сейчас же мой голос подобен гнилой культе.
Знаешь, ведь мне так мало по существу
надо от жизни, буковки да картинки,
утром проснуться, в кофе добавить сливки
в мире, где Бог навсегда запретил войну.
2014 год, Донецк
Рассуждая о книгах, которых мы не читали,
от вокзала под волчьей луной в опостылевший тыл,
приходить и случаться житейскими мелочами,
выбиваясь, как пряди волос, в боях нескончаемых
почему-то всегда на краю молчаливых могил.
Что тебе завещать из всего, что утратило ценность
для меня, перешедшего позднюю вечную грань?
Эти вещи умеют испытывать ревность, —
не ко мне, моё тело истлело, всегдашняя верность,
как основа для тела, – всё тот же самообман.
Что тебе завещать? Хочешь эту квартирку в убогом
доме в стиле «советский ампир», занавески и пыль.
Мы всегда говорили изящно и слишком о многом,
что теперь эта речь не способна стать некрологом —
лаконичным и светским, её деревянный костыль,
словно в горле распорка. Косточкой жареной рыбы
в напряжённую гланду вонзается, будто в желе.
Кто придумал подсчитывать время и прибыль?
Человек, не успев появиться, считай, уже выбыл
из количества солнц, что звенят в кошельке.
Вот усталое воинство – цифры наследства.
Что тебе завещать, чтобы память в условиях сна
возвращалась к началу посредством этого средства?
Научи меня – этим стихам соответствовать,
чтобы я даже мёртвым их помнил, как помнит десна,
что когда-то в ней зуб отзывался кромешною болью
на холодную воду, – звериный скулёж.
Что тебе завещать, чтобы я стал не просто мозолью,
неудобством, а тем, кто распорет продольно
чёрно-бурую землю рельефом подошв?
Что тебе завещать, чтобы ты не смогла отвертеться
и ходила кругами вокруг, как речная вода?
И солёная кровь в гулких камерах нашего сердца
билась, словно о камни, в броню самоедства,
как в последнюю дверь, под которой ночует вдова.
2014 год, Донецк
Приходит старомодный человек:
«Сезон смертей открыт, дышите глубже».
Его язык – особый диалект,
его рука – стерильное оружие.
Он пахнет детством – влажно и светло,
лавандой и таблетками от кашля.
Он смотрит через сильное стекло
и вписывает почерком неряшливым
диагнозы – по-взрослому честны,
смертельно остры, мне не излечиться.
Я – словно малая модель моей страны,
я – словно воспалённая столица
с её отёчностью, на глиняных ногах.
Сустав к суставу, как состав к составу.
Разъято всё, мы в разных поездах,
примерно, как когда-то в Югославии.
Оставьте нас, мой доктор слишком слаб,
неизлечимость – горизонт игольчат.
Разобранный брусчатый тротуар —
предвестник, похоронный колокольчик.
По ком звонит? По тем, кто будет жить,
по тем, кто мёртв, по тем, кто накануне
не разглядел уродливую сыпь —
предтечу украинского безумия.
2013 год, Донецк
Вой на луну, как волк степной,
будет ли толк – неизвестно, но степь чумой
ходит под Богом. Мы помним слова молитв,
но этот обрит, и этот почти обрит.
Милый, давай навзрыд.
Дома тепло, но голодно, ладно уж,
выживем как-нибудь, не растерявши душ,
выживем их из наших степных судéб.
Тьма начинается там, где сжигают свет.
Взгляд закрывай, но в лицах ищи просвет.
Мы от всего вдали истончаем мрак,
мы обрусели кровью, да будет так.
Боль источает край наш, и ширины
хватит на всех, простыночки на бинты
режь, пока есть что резать и есть ножи.
Каждый подлец считает себя святым,
каждая площадь нынче – прогорклый дым,
главное – помнить, что где-то нам быть вдвоём.
Или не быть… В молчании гробовом
я наблюдаю с суши за кораблём.
Это корабль-призрак, не знавший дна,
боль обладает признаком – пить до дна
самую душу тех, кто стоит у врат.
Нас разделяют грубо: «Вот враг, вот брат…»
Выводок идентичных слепых котят.
2013 год, Донецк
В нашем рабстве – общей площади родового дома —
от сумы до богатства, от безбожия до иконы
проступает свобода, да такая, что впору биться.
На ножах. На мечах. На стихах. На спицах.
До последнего ногтя, вросшего прямо в мясо,
нужно биться до последнего боеприпаса,
до последнего слова, что роздано будет нищим.
Не на площади, а в стенах своего жилища,
не навыпуск, только внутри, под своей одеждой
биться жадно с самим собою в пространстве между
переломанных рёбер. Отвоюй себе это место,
как конечную точку политического протеста.
2013 год, Донецк
Наше солнце ушло на запад,
отогреемся у костра.
Мои руки впитают запах —
запах сосен и запах мха.
Меловая гора, как терем,
ледяная река в плену,
над рекою сгустилось время
и калечит мою страну.
На мосту проверяют пеших,
мы – опешившие – молчим.
Мы с тобою две разных пешки,
ты – страны своей гражданин,
я – страны своей недоносок,
хилый Маугли, человек.
Мне на нос чересчур курносый
впору вешать весной берет.
Наше солнце уже не наше,
над горой золотится грош.
Говоришь мне, что до мурашек
любишь Родину. Жаль, что врёшь.
2014 год, Донецк
Когда ещё встретимся? Обними меня, хоть одной рукой.
Помнишь, как пахло солнце тмином и молоком,
помнишь, как мы сидели и придумывали, что за рекой,
когда вырастем, непременно построим дом?
Вот мы и выросли, вытянулись во весь человечий рост,
сколько пролито детских слёз было, перед тем как
стало понятно, что мир не заканчивается на городе роз,
впрочем, он не заканчивается и в других местах.
Но только у самого края, где небо трогает террикон,
где восходит солнце – огромный пылающий шар,
ты мог бы дышать спокойно, зная, что здесь твой дом,
и не зацикливаться на взрослых пустых вещах.
И в слишком простом убранстве нахлынувшего мирка —
детского и неопытного, как все несбывшиеся мечты,
просвечивается, словно калька, тобою не выбранная река
и дом, который всё же построили, но не мы.
2014 год, Донецк
То ли листья, то ли кусочки неба
падают под ноги пешеходам.
В августе не исповедуют.
Август раскрасит йодом
руки и кроны, залижет раны.
Август под цифрой восемь
стоит в рыжине каштановой
и поджигает осень.
То ли листья, то ли опять бумага
на серой наждачке улиц.
Знаешь, даже дворняга
хочет, чтоб мы вернулись
осенью в город-мученик,
от жажды сплошная ржавь.
Город мой тянут крючьями,
вот-вот оторвут рукав.
2014 год, Донецк
Приходить к нему, как к источнику света, тепла и счастья,
говорить с ним или молчать о насущном хлебе.
Знаешь, сколько скорби в его горячем: «Не возвращайся!»
Мы с ним встретились спустя лето, и было небо
самым синим морем, а горы в зернистой дымке
отливали сталью, проржавленной и щербатой.
И глаза слезились, будто бы в них соринки.
И был ветер, а не какой-то там вентилятор.
И был день, не похожий на те, что раньше
отравляли мозг чередой незнакомых улиц.
Я не знаю, что будет дальше, мой милый мальчик,
но, бесспорно, мы будем счастливы, коль вернулись.
И никто уже не отнимет у нас наш город,
утопающий в сумерках, словно сентябрь в пряже,
когда ты ощущаешь каждой дырявой порой,
как железный воздух внутри пейзажа
превращается в нежность родных объятий.
Мой любимый запах – листва и осень,
когда время, самый строгий повествователь,
ошибается в числах. И Город После
так похож на тот, что был До разлуки.
Мы вернулись, и воздух полон ещё амброзией.
И ты снова обожаемо близорукий.
И я снова тебе читаю всю ночь Иосифа.
2014 год, Донецк
Шеей хрустит зарёванная швея, в сторону отложив
лебединые рукава, из иголки ушёл нажим.
– Если любишь, так и скажи!..
– Я люблю тебя, я одержим…
Я мечтала казаться старше, величественней, умней.
На цепи сидящая секретарша силикатный зубами клей
открывает и сортирует – «Важно», «Ещё важней!»
Здесь небесная канцелярия, а не просто свечной завод,
и свирепая секретарша лично Богу передаёт
мои просьбы о твоём счастье, а что до льгот,
то меня они не коснутся, я всё выплачиваю сполна,
мой директор в штанишках куцых мерзко ведёт дела.
Ты – итог моей эволюции, бесконечная величина.
Я откладываю шитьё и включаю электрическую плиту.
Это тот же протест, что в детстве, —
специально мочить Манту,
говорить главврачу о смерти, мол, я ради неё расту…
Разве можно за ней угнаться и когда-нибудь дорасти?
Смерть страшнее, когда за двадцать
или около сорока шести,
но я вряд ли смогу бояться. Смерть читает мои стихи
своим детям, смертельным детям, перед тем
как идти в народ.
От удавки до пистолета – инструменты с собой берёт,
но к дверям твоего кабинета – она помнит – заказан вход.
И пока я прочнее прочных, берегу тебя от неё.
Ниже строчек цветёт подстрочник, словно шёлковое бельё,
будь уверен, не будет очной, будь уверен, что вороньё
не слетится, пока я плачу, выворачиваясь нутром.
Всё оплачено, смерть на сдачу мне ещё предлагала дом,
ну, такую большую дачу за вторым городским ставком.
2014 год, Донецк
У долины зелёный подол, прорастает май.
Поиграй мне, дудец, на дудочке, поиграй,
террикон величием так похож на седой Синай,
что дрожат колени. Нам всем уготован рай,
ну, хотя бы за то, что сейчас мы живём во лжи,
я – болезный Холден, стоящий по грудь во ржи.
Дна не видно пропасти, но я знаю, на дне ножи,
а над пропастью в небе виртуозные виражи
истребители совершают, нагоняя смертельный страх.
И уже не знаешь, кто друг тебе, а кто враг,
всё стоишь и пялишься вверх, натянув дуршлаг,
посылая в бездонное небо трусливый fuck.
2014 год, Донецк
Стёкла разбиты – пара десятков стёклышек.
Мир, как музейная ценность в руках уборщицы,
нам уже впору всем поголовно чокнуться,
если я чокнусь первой, то стану горлицей.
Птичкой без обязательств пути и времени,
мир распахнётся в окнах, что зарешёчены,
Будут ли мне от музея ключи доверены
и уцелевшие чудом часы песочные?
Линия фронта тянется внутри города,
мы на бульваре Пушкина жмёмся к зданиям,
всё, что мне было так бесконечно дорого,
вдруг превратилось в стеклянное дребезжание.
Стёкла сложились в мозаику на подоконнике,
словно прошёл над городом с виноградину
град, – и уже горожан не спасают дворники
автомобилей, что были у них украдены.
Стёкла разбиты, в окнах свистит безвременье,
у сквозняка нет жалости к обездоленным.
Можно я тоже стану музейной ценностью,
можно я тоже стану холстом разорванным?
Всё, что мне нужно, это немного мирного
неба в окне разбитом. Мой птичий промысел —
это уже не выдумки ювелирные,
это гораздо больше, чем скажешь голосом.
Это во сто крат больше, чем чувства воина,
это сравнимо разве что с болью матери.
Я так боюсь, что невозвращенье пройдено,
я так боюсь, что мир мы уже утратили.
2014 год, Донецк
Видимо, что-то в воздухе, веет смертью,
ты, не меняя позы, следишь за дверью,
словно стеклянный пёс, что утратил голос,
милый, война всерьёз, набирает скорость.
Наша хрустальная люстра накрыта тряпкой,
в доме от запаха смерти темно и зябко,
воздух сгустился в лёгких и стал бетонным,
ты не боишься, но страх, что во мне, огромен.
Он проникает в клетки, как древний вирус,
милый, война всерьёз, набирает силу.
Слышишь, по улице майский гуляет ветер,
ветер перенасыщен нелепой смертью,
глупой уродливой смертью за сотню гривен.
Милый, ответь мне, ты мудр и дальновиден.
В воздухе смертность смертных и горечь горьких,
в мединституте напротив гранитный Горький —
смотрит с укором юный прекрасный мальчик.
Милый, ответь мне, что будет с нами дальше?
Кто нам отмоет души после такого мяса,
жаль, что мы были созданы не из пластмассы,
жаль, что мы были вылеплены из плоти.
Личный изъян в смертельном круговороте —
страх перед жизнью, насильственной и напрасной.
Жизнью, в которой воздух противен связкам
голосовым. Воздух, в котором ядом
дым от покрышек разносится на баррикадах.
2014 год, Донецк
Сезон открыт – открытая вода.
Ладья Харона снова возит души,
я не умею оставаться равнодушной.
Мне нужно знать, что льдами берега
уже отпущены, уже почти цветут.
Мне нужно видеть ветви старой ивы
и слышать, как трава речитативом
поёт о жизнях, что не истекут.
Мне важно видеть, как уходит день,
как мальчик управляется с каноэ,
как наше солнце – древнее, степное —
ныряет в воду, погружая в тень
пространство над водой и надо мной.
Остатки бликов – алые побеги,
мне важно думать, что внутри ковчега
найдёт нам место неподкупный Ной.
Мне важно быть на этом берегу,
мне говорили, этот берег – правый,
он круче, и на нём стоит держава,
в которой мы – былинки на ветру.
2014 год, Донецк
И, хотя моя цель – не вырасти, но расти,
ужасаясь дремучести воздуха над головой,
я всегда вспоминаю, что здесь полегли костьми,
уходя в забой, уходя в запой.
По стеклянное горлышко узких шахт.
Четверенили потихоньку, как муравьи.
Не отмыть под ногтями, и в пальцах суровый такт —
сама соль земли, сама боль земли.
Словно стон роженицы – выдох, вдох —
нарастает рокот внутренних галерей.
Уповай на Бога, но помни, что этот Бог
не жалеет даже собственных сыновей.
Но руда-земля тебя любит – вторая мать,
подземелий пыль не похожа на стылый прах.
Если цель твоя – выстоять, так учись стоять,
но тебе в этом не помощник страх.
2014 год, Донецк
И, хотя моя цель – не вырасти, но расти.
Ты, когда упрямишься, – румянишься, хорошеешь.
Я тебя целую чуть ниже незагорелой шеи,
влажный поцелуй – укол в позвоночный столб.
Мне твоя рубашка к лицу, к бедру, рукав широк.
Я тебе не лгу, так, изредка, привираю даты.
Я по всем статьям и параграфам виновата —
обвиняемый в бедствиях молодой восток.
Стреляный воробушек, а как мало жил,
оставляй следы, тёмные проторённости,
меховыми гроздьями видятся нам условности.
Мы в тисках зашоренности гостим
парочку веков, для других два дня.
У тебя рука тоньше птичьей лапки,
изучаю твои странности – вежливости, повадки.
Снег пошёл, и градусник до нуля,
задержался ртутью, с места не подтолкнуть.
В заоконное королевство протрём глазницу,
всё, что здесь возможно, с нами ещё случится.
Третья мировая, Авдеевка и Бахмут.
2011–2022 годы, Донецк
Город мой. Тот, где с детства отсутствует море,
и повсюду степь – невозможно рыжая с янтарём,
словно вечный рассвет, как картинка на мониторе,
словно юность отца, упакованная в альбом.
Не сдержаться, когда прикасаешься к камню,
когда трогаешь тёмную землю, что на крови.
Если ты здесь родился, то родился ты неслучайно
в чёрнокаменном городе, что стоит на краю земли.
И до взморья отсюда добраться – две сотни гривен
по наезженной трассе, не так ли, – знакомая блажь?
Но ведь ты здесь родился, а значит, не будь наивен,
эта степь – твоё личное море, твой дикий пляж.
Под обветренной кожей, под веками, в подреберье
море плещется, как живое, – искрит янтарь.
Это море – твоя свобода, твой дом, твой берег,
оберег твой, твоя история и печаль.
Знаешь, Господи, это счастье, что так привычно
из окна наблюдать, как морем вскипает степь
и плывут облака – вон одно, словно ключ скрипичный,
и так хочется каждое облако рассмотреть…
Каждый камень под ярким солнцем играет светом,
преломляет луч, так хлеб преломляешь ты
с самым близким, твоим, проверенным человеком,
с тем, кто знает тебя до точек и запятых…
С тем, кто тоже почувствовал море однажды кожей,
на безморье иные смыслы, иные ветры, иное дно.
Город мой. Будь. Пожалуйста. Осторожен.
Мой степной чёрнокаменный Город До.
2014 год, Донецк
На войне не отыщешь ангела – жодного.
То куди подівалися янголи? Холодно
на морозном ветру стоять, и молиться Господу,
и глядеть, как на белом снегу возникают оспины.
Подари мне цветы – живые, а не железные,
и не надо, прошу тебя, плакать и соболезновать,
просто дай мне возможность выжить и не отчаяться,
разреши мне проснуться в спальне. Не в усыпальнице.
Я прощу тебя. Я прошу тебя, стань мне Родиной,
только ты всё глядишь на оспины, как на родинки,
говоришь: «Потерпи, и услышишь ангелов».
Но они не поют, а глядят, затаив дыхание,
как в мучительном небе цветы расцветают дикие —
ядовитые гиацинты да траурные гвоздики.
2014 год, Донецк
в небе над нашим Донецком
цветут цветы
гиацинты
гвоздики
пионы
в небе над нашим Донецком
кровавый закат
в окнах домов Донецка
иконы
чтобы не прилетело
чтобы никто не погиб
только бы наступило утро
оно вечера мудренее
страшно
это когда
гиацинт вершит геноцид
а всё остальное
свет мой
наш город преодолеет
2017 год, Донецк
Моя Сара не носит туфель на низком ходу,
и на каждое слово у неё то байка, то присказка.
С ювелирной точностью Сара предсказывает судьбу,
и судьба эта непременно в затылок выстрелит.
Сара кольца снимает и раскладывает Таро,
у неё на груди под крестиком бьются голуби,
есть в цыганском сердце потайное – двойное дно,
за семью замками, за десятью щеколдами.
К моей Саре приходят люди со всех сторон,
они все на ладошках приносят для Сары тайное.
Сара знает о каждом всё – от любовниц до похорон,
ведь на то оно и дано, мастерство гадальное.
Сара в чёрном, моя Сара, как ночь, черна,
поправляет платьице и глядится в зеркальце.
Сара знает цену себе, и цена эта высока,
ровно столько бездетные отдают за первенца.
Моя Сара и мне гадает в степной глуши,
я прошу немного, о тебе лишь спрашиваю.
Только Сара в ответ молчит, и с моей души
облетают листья под кружевной рубашкою.
2014 год, Донецк
На цыганском посёлке детство всегда босоногое.
Эти танцы в пыли и гадания до утра…
У цыганок моих чернобровых губы вишнёвые,
у цыганок моих в тонких пальцах алые веера.
До сих пор, если путь мой лежит мимо их поселения,
я музы́ку делаю тише, чтобы услышать коней.
Запряжённые кони цыган в повозочки трёхлинейные,
бесконечное небо цыган – держателей голубей.
И мальчишки гурьбой, и девчонки в звенящих браслетах.
Всё кружится, и пыль застилает глаза.
И они надо мною смеются, я странно одета,
а ещё у меня в рукаве не найдёшь ни туза,
ни валета червонного. Я приезжаю к ним в гости,
и они меня под руки дружно подводят к столу.
И мне люб этот дикий степной необузданный пёстрый
беспокойный народ, презирающий кабалу.
Все свободны у них, от чумазых детей до барона.
От макушек под солнцем до стоп на линялой траве.
От взмывающих юбок до роз полусонных бутонов.
Я один из них спрячу на счастье в своём рукаве.
2023 год, Москва
Когда падёт режим,
мы тоже побежим.
Ты навсегда, а я
вернусь и буду верить!
Хрустальная страна
за каменною дверью,
но будет и окно,
в котором далеко,
насколько хватит глаза —
разбитая Green Plaza.
Под водами реки
ушедшие полки,
и тоненький мальчонка
стоит на берегу.
И белая пелёнка,
как флаг, на злом ветру.
Обычная пелёнка.
Кого б запеленать?
Как страшно: нет ребёнка,
осталась мать.
2015 год, Донецк
Кто читает все эти чёртовы сводки?
Налей мне водки, промой мои раны,
мы с тобой в подвале сидим, как в подводной лодке,
имени русой Марии, имени плачущей Анны.
Наша лампа-лампочка, наша маленькая лампада,
жёлтая, жуткая, внутриматочная спираль мира.
Не гляди на меня, Мария, я боюсь твоего взгляда,
помолчим, Мария, здесь каждое слово – гиря.
Наш подвал укромен, четыре стены и стулья,
а ещё эти полки с помидорами-огурцами.
Нас подвал уменьшает, съёживает, сутулит,
мы становимся даже не сёстрами – близнецами.
А назавтра сводки, от которых мне сводит душу,
а назавтра снова учиться ходить по краю.
Мы идём по улице – два морячка по суше,
мы с тобою ещё ни разу не умирали.
2015 год, Донецк
Испей до дна Донецк, как яд и как лекарство,
как некий бастион, как город, как тюрьму.
Испей его последнее бунтарство,
подставь плечо клейму.
Я вижу, что сентябрь расправился с зелёным,
как птица на крыло становится. И льнёт
к ногам бродячий пёс. И на губах оскома[1],
как прерванный полёт.
Трамваи голосят, асфальт вспороли рельсы,
у балерины – голод и мигрень,
и где-то на краю издёрганного детства —
коричневый ремень.
Мне засветло вставать, тащиться через пустошь,
угрюм пустырь и не сплести венок.
И где-то в глубине горячий красный сгусток
подвешен на шнурок.
И вспомнят старики с их стариковским зреньем
о том, что был четверг – червивое словцо.
И отливал рассвет стыдливостью сиреневой,
и пахло огурцом.
Безмозглая качель и клумбы тёти Веры, —
здесь всё сложилось так, как некогда во снах.
Где тремпели[2] пусты, разверсты шифоньеры
и пыль на зеркалах.
2015 год, Донецк
На небе ночь погонная ясная
отражается в реке звёздами.
И одна из этих звёзд красная,
остальные пахнут соком берёзовым.
Звёзды тихо колышет реченька,
травы ластятся по-звериному,
ни души вокруг, ни человечка,
лишь деревья руками длинными
на ветру шелестят – акации.
Эта вольница – степь военная.
Из карманной радиостанции
разговаривает Вселенная —
утончённая, гумилёвская,
широченною кистью писана.
Эта вольница – степь монгольская,
так шелка расшивают бисером,
как ты буквы в слова, что бусинки,
как ты словом, как будто выстрелом.
И слова твои слишком русские,
и слова твои слишком чистые.
Ручеёк так руками черпают —
прозорливость воды нехоженой —
как с тобой мы врастаем нервами
в эти чистые подорожники.
И врачуют они нас ласково
под распахнутым небом звёздным.
И одна из этих звёзд красная,
остальные пахнут соком берёзовым.
2015 год, Докучаевск
Моя родина начинается с выстрела,
с неоконченного пейзажа,
с шелестящего в сумке блистера —
мне от боли, мне очень важно.
Вот автобус – сквозное месиво,
занавески, как крылья птицы.
Стал небесным, а был лишь рейсовым, —
ни доехать, ни возвратиться.
Всё кружиться над Волновахою, —
ни вернуться, ни отогреться.
И не чувствовать под рубахою,
как сжимается в страхе сердце.
И не думать, и не надеяться,
помолись за меня под вечер.
Жизнь – трагедия, смерть – безделица,
помолись за моё Отечество.
2015 год, Донецк
Слух немногим похож на правду,
однобок его жалкий хлеб.
В этом городе ждали манну,
а пошёл просто первый снег.
И от снега теперь всё хрупко —
кружевной через реку мост.
В этом мире я – просто губка,
а не якобы виртуоз —
собиратель пейзажных музык,
света в окнах, что на проспект.
Город выстоит, город Юзов,
город этот – теперь ковчег.
Будет с голубем снежно-белым
посылать нам Господь с небес
просто снег, что не станет хлебом,
и надежду для этих мест.
Мне без этой надежды слишком
горько, муторно и черно.
Я всё думаю о мальчишках,
тех, что в хоре на ноте «до»
ошибаются бесталанно, —
часть зардеется от стыда.
Не хочу, чтобы по карманам
их прожорливая земля
рассовала. Давай о вечном:
снег растает в конце пути.
Снег, как звёзды и этот Млечный
путь, которым ещё идти.
2015 год, Донецк
Лежишь, таращишь глаз на потолок,
бинтуешь руки – так бинтуют сердце.
Ты – девочка с окраины Донецка,
конёк из русской сказки – горбунок.
И все твои стальные позвонки —
их непохожесть на другие спины.
Твой профиль хрупкий – недолошадиный,
и все вокруг Иваны-дураки.
Он женится на ложной и прямой,
на царской дочери в отравленных одеждах.
Твоя любовь честна и неизбежна,
а жизнь твоя, как в омут с головой,
где сновидения на смятой простыне,
где духи дома, призраки и тени,
где ты лежишь, прижав к груди колени,
с девичеством своим наедине.
И запылённый горизонт вдали,
и боль, как ток, и тело, как химера,
и голос мой: «Спи, ласковая Мэри,
и никого, будь ласка, не люби…»
2015 год, Донецк
Это просто нервишки, Маша, купи серёжки,
выпей капель коньячных и расплети косу.
Я люблю заглядывать в твои пудровые ладошки,
словно в паспорт на макеевском блокпосту.
Я люблю разговаривать долго с тобой о платьях,
о каких-то платьях из будущих наших лет.
И глядеть, как на кухонном циферблате
безымянное время теряет авторитет.
Как стремительно год, сворачиваясь в воронку,
преподносит нам что-то большее, чем январь.
Ты пригреешь на острой груди котёнка,
как когда-то не выпускала из рук букварь.
Будет жёлтый свет от настольной лампы,
лакированный стол и звёзды на потолке.
Поиграй словами, но не превращай их в штампы,
предоставь свободу хотя бы одной строке.
Мишура, стеклярус и прочие артефакты —
ёлка пахнет сандалом и волшебством,
мир снаружи захлёбывается в терактах,
и совсем не святой Николай оказался твоим отцом.
Это просто нервишки, Маша, не плоть, а струны,
что натянуты до предела, – сердечные провода.
Я люблю сличать на ладонях твоих рисунок
с тем рисунком, что на стёклах творит зима.
Ночь сгущает краски и отрезает тени,
нам тепло и хрупко молчать, не разнимая рук.
Мы с тобою, Маша, то дурацкое поколение,
для которого мир состоит в основном из букв.
Мы с тобою – две закрючкованные безделки,
заводные девочки – плексигласовые шары.
А за шторой случился снег – городской и мелкий,
он такой же, как тот, что сыплет у нас внутри.
2016 год, Донецк
Я не помню, каким он был,
больше помню, каким он стал,
то не плащ на нём – пара крыл,
то не кряж под ним – пьедестал.
То не солнце над ним встаёт,
а огромный следящий глаз,
то не воинство шло в поход,
а такие же, среди нас.
И звучал в голове металл,
для металла закон один.
То не кряж под ним – пьедестал
из живых человечьих спин.
И пока мы вот так стоим —
ядовитые, словно ртуть,
я прошу, передай своїм:
ничего уже не вернуть…
2017 год, Донецк
Наши степи гуманитарные,
наши улицы вне закона.
Выходи, поиграем в Нарнию,
выходи, поиграем в зону.
Потанцуем, пройдёмся под руку,
сумасшедшие – божевильные.
Нам и врозь не бывает холодно,
в рукавах у нас связь мобильная.
Март – разлапистый, разухабистый,
раздражённый и разрежённый.
Мне с тобой бы бродить до старости
в нашем марте вооружённом.
Мне с тобою играть бы в крестики,
нет, не в крестики, лучше – в нолики.
Мне бы малость твоей чудесности,
мне бы крайность твоей риторики.
Наши степи никем не признаны,
наши улицы артобстреляны.
Нас дурачат из телевизора,
то мы разные, то мы целые,
то мы красные, то мы белые…
2017 год, Донецк
Открой портал весеннего окна.
Твоих волос балованных копна,
и тонкослёзость утомлённых век,
и губ твоих певучий диалект.
Всё выплесни в исконную весну,
надень серьгу – сверкучую блесну.
Ходи по улицам ловиться на живца
чертами белокожего лица.
И никому, пожалуйста, не лги,
пусть знают имя, вес, размер ноги,
размер души, что продана была
в последний день скупого февраля
и выкуплена в первый день весны
у старой ведьмы – у хромой сосны,
что украшала наш военный быт.
Открой портал, пусть будет он открыт
в семнадцатый вооружённый март,
мой юный принц, мой маленький бастард,
побочный сын, не признанный страной,
открой портал в беспечно молодой
прозрачный март, пусть шепчутся вдали
о наших судьбах злые феврали,
о наших судьбах злые короли.
2017 год, Донецк
а с утра будет весть
враг разбит
враг разбился насмерть о степь
и не хватит молитв
отмолить
враг разбит
ты поверь
враг был зверь
и теперь его смерть
крест на крест
позабитая дверь
враг разбит
без него
будет мир
без врагов
будет мир
до утра нам ещё далеко
утро – это утрата врагов
что до наших утрат
их не счесть
но с утра будет весть
будет весть
2017 год, Донецк
Эту роль доиграть бы, прожить, переждать,
выйти вон – на рассеянный воздух апреля.
Если умер герой, то на сцене кровать.
Если был воскрешён, то чуть позже застрелят.
Что мне страсть монологов вне стен и колонн.
Всё, что вне, не содержит попытки на случай.
Если умер герой, отчего на поклон
так легко он выходит по доскам скрипучим?
Всё театр – кулисы, перила, партер,
суетливый суфлёр, номерок гардероба,
и проржавленный рыжий оттенок портьер,
и актёр, опьянённый объятьем народа.
Всё театр – хрусталь полыхающих люстр,
комнатушки за сценой для грима и трёпа.
Всё театр – на запах, на вид и на вкус.
Оркестровая яма – подобье окопа.
Эту роль доиграть бы, прожить набелó,
всё в апреле рассеянно, гулко, весенне.
Если умер герой, его смерть – ремесло,
он привык умирать в воскресенье.
2017 год, Донецк
Стій! Висока напруга!
Ты, давно потерявший в моём лице друга
и обретший врага,
там, рядом с ОГА и художественным музеем,
где город живой и весенний
становился полуразрушенным Колизеем.
Мы с тобою встретились через четыре рока,
но пространство, как и тогда, бьётся током.
Я мечтаю писать одновременно о двух мовах,
становиться словом,
смысл которого будет переведён
через майдан, а не с одного языка на другой язык,
пусть это слово будет ещё не узы, но уже азы,
общая хорда, звонкая тетива.
Бог – это слово. Воно, як пісня без солов’я,
лунає від Землі до Луни.
А мы стоим, нахлебавшиеся войны,
словно вод Азова,
та ніяк не зрозуміємо,
що життя наше – шприц одноразовий.
И только тебе решать,
что в нём будет. Ліки чи наркота.
За день до Великого Блокпоста
я пробачила тобі всі твої кулі,
кроме одной,
той, которую ты не пустил себе в сердце.
2017 год, Донецк
Говорил так:
«Я женат на женщине о четырёх авто,
о тридцати пальто,
но не то всё, не то, не то.
А что у тебя?»
АТО.
«Главное! Главное – не паникуй, не рви,
сама понимаешь, вот была же испанка —
это тебе не украинская ОРВИ.
Ну, погоняют на танках, покричат «пли»
и обратно разъедутся.
Кто в Чернигов, а кто во Львов.
Это всё просто способ проверить кровь
на цвет и брак», —
говорил всё это четыре года тому.
Дурак.
А теперь звонит и скулит:
«Мне не к кому голову прислонить!
У меня есть особый паспорт, не надо виз,
но ощущенье такое, что только вниз
можно вылететь из Борисполя».
2017 год, Донецк
Прямо на уровне глаз – лицо,
если город возьмут в кольцо,
не мечись по комнатам от отчаянья.
Просто представь, что кольцо это обручальное,
и его всегда можно снять, переплавить в серьгу,
подойти и в упор пожелать обезумевшему врагу,
словно лучшему другу, призрения и любви,
и смотреть, как третий глаз у него откроется меж бровьми,
и как хлынет из этого глаза чёрная смоль.
Знаешь, в оттепель снег всегда превращается в соль,
это соль земли, кристаллическая слеза.
Прямо на уровне лиц – глаза в глаза —
смотрят друг в друга два брата – наш Пётр и ваш Петро,
и у обоих чёрное опустелое выскобленное нутро,
за спиною по верному смертельному калашу.
Я обоим братьям на фронт пишу.
Первому: «Петенька, сын мой, перекрестись,
пусть будет не смерть, а жизнь,
пусть будет поле зелено и озимо,
переживи эту длинную зиму».
Второму: «Петро, згадай, ми з тобою одна сім'я,
яка тебе вкусила отруйна змія,
що ти готовий своє єдине життя віддати,
за те, щоб тільки брат твій став розп'ятий».
И никто из них мне не пишет в ответ, оба молчат,
Я воспитываю их сыновей, моих внучат,
Николая старшего и младшенького Миколу.
Мне завтра рано вставать и вести их в школу.
2017 год, Донецк
Ощущенье беды, не заметившей нас,
ощущенье, что осень приходит на час,
чтобы после пришла сероглазая стынь,
чтобы снег, как песок из сибирских пустынь, —
по глазницы дома и по грудь фонари.
Заметёт он и нас, дорогая Мари.
Исходить на стихи – это каторжный труд,
это словно бы гнуть несгибаемый прут,
превращая его в бесконечную восемь.
Как прекрасна на час приходящая осень.
Этот дождь, моросящий из сита небес,
и мне кажется, что в этой осени без
габардиновых штор и уютного пледа
не сумеют сложиться ни жизнь, ни беседа.
Никакое сравненье не в пользу любви,