Из дневника ефрейтора Вилли Вольфзангера (реал. ист.)
…В начале декабря 1942 года рота прибыла на Кавказ. Так началось наше боевое крещение. Впервые мы услышали свист снарядов, треск пулеметов, рев минометных установок и разрывы гранат. И это уже была не игра. До этих пор, кроме сожженных деревень, подбитой техники, могил и пожаров на нашем пути, мы не видели настоящей войны. Правда, она уже тогда показала нам свое лицо. Однако теперь на наших глазах атакующие солдаты, сраженные пулями, падали на сырую землю. Лилась кровь, и брели по дорогам раненые. И если ранее мы не сделали из наших винтовок ни одного выстрела, то сейчас они уже пошли в дело.
В первый же день, выйдя на линию фронта, мы атаковали одну из деревень. Защищавшие ее русские быстро оставили свои позиции и бежали. Впрочем, и я потерял мою роту. Когда мы выходили из грузовиков, которые оставались в укрытии, я увидел плачущего солдата, который сидел в снегу. Он отморозил ноги и был не в силах идти дальше. Лошадь, которую он вел, упала. Я с трудом поднял ее, вывел на улицу и по следам добрался до деревни. Замерзший, постучался в первый же дом и попросил дать мне чего-нибудь поесть. Я не знал, что несколькими домами дальше ночевали русские солдаты, которых разбудили выстрелы нашей атакующей роты.
На следующее утро я присоединился к своим. Вскоре нас обстрелял показавшийся у станции бронепоезд, и мы зарылись по шеи в снег. Ничего другого не оставалось, как только молиться. Но мы не молились о спасении своей жизни, мы просили у Бога только того, чтобы он придал нам мужества, которое позволило бы нам сохранить гордость мужчины, а не труса. Трусость была хуже смерти, и даже я, мирный человек, презирал каждого, который дрожал за жизнь и хотел избежать своей судьбы. Я был готов к любым испытаниям. Таков был смысл нашего существования в то время. И в душе среди всего этого ужаса и хаоса продолжало оставаться чувство какой-то детской бравады.
Наши орудия ничего не могли сделать с этим стальным чудовищем, которое, однако, вечером ушло вслед за отступающими русскими войсками. В полночь мы уже шли по улицам занятой деревни мимо горящих домов и изб, нарушив мирный сон местных жителей. Голодные солдаты входили в уцелевшие дома, и крестьяне выносили им хлеб и молоко. Но этого военным было недостаточно. Солдаты хотели меда – и находили его, разоряя ульи, – муки и сала. Крестьяне умоляли оставить им хоть что-нибудь на пропитание, женщины плакали. В страхе перед голодной смертью один из крестьян попытался отнять у солдата награбленное, но тот размозжил ему череп прикладом винтовки, застрелил женщину и в ярости поджег дом. Шальной пулей он был убит в ту же ночь. Впрочем, мы не искали божьего суда на войне.
На второй день русские упорно оборонялись. Только шаг за шагом наши части продвигались вперед. Я оставался в обозе с пулеметом, защищая машины с боеприпасами. Бесконечные часы стояли мы в снегу и ледяной каше на сильном ветру и ели замерзший сотовый мед. Хлеба и воды нам не хватало. Я уже не чувствовал ног. Солдаты отморозили пальцы ног, уши и руки, когда носили ящики с боеприпасами. Они порой не замечали, как кровь застывала в конечностях. Часами должны были они лежать неподвижно в снегу, в то время как снаряды противника со свистом пролетали над ними. Сначала мы были злы и чрезмерно раздражительны, но потом становились безразличными ко всему и тупыми. Наконец нашим войскам удалось продвинуться. Был захвачен небольшой хутор, но русские сожгли его перед своим отступлением. Мы нашли солому, расстелили ее в овражке, положили плащ-палатки и заснули, прижавшись друг к другу. Ноги были ледяными, но сон оказался сильнее холода. Но те, кто приходил с передовых позиций, не решались ложиться. Они видели наши побелевшие лбы и справедливо опасались тотального обморожения. В конце концов они растолкали нас. Зажгли костры, сгрудились вокруг и время от времени бегали, не отходя от огня, ожидая наступления дня. Тьму ночи прорезывали кроваво-красные огни горящих вокруг деревень, лишь холмы оставались невидимыми. Над ними звучал беспрерывный гром разрывающихся снарядов. Эта обстановка приводила меня к какому-то странному безразличию.
Поступил приказ к дальнейшему продвижению. Мы вышли и вскоре заняли первые высоты без какого-либо сопротивления русских. Я, нагруженный пулеметом, отстал вместе с двумя приятелями, так как мы очень ослабли во время ночевки в деревне и не могли выдержать темпа марша. С холмов был виден маленький город в долине и ряды домов на высотах вокруг него.
Мы лежали в снегу среди группы пехотинцев из другой части. Русские вели беспорядочный стрелковый огонь, который в любой момент мог накрыть нас. Мы вынуждены были лежать неподвижно, не предпринимая никаких действий, и были совершенно беззащитны. Не что иное, как пушечное мясо.
Внезапно один из нас поднялся. Никто не давал такой команды, но мы вскочили вслед за ним, облегченно вздохнув. Этот поступок был совершенно неосознанным и вовсе не свидетельствовал о нашей храбрости. Просто мы уже не могли лежать в снегу, измотанными от холода и безделья, в каком-то напрасном ожидании. Нас охватило безумие, радость от возможности двигаться, какое-то воодушевление и скорее даже опьянение. Мы не боялись ни смерти, ни опасности, хотя действия наши были бессмысленными.
Некоторые из нас падали, сраженные пулями. Раздавались крики раненых. Но мы ни на что не обращали внимания и как одержимые бросились в атаку на врага. В конце концов, несмотря на пулеметный огонь и снаряды, ложившиеся вокруг нас, достигли окраины города и вломились в первые же дома. Безжалостно расстреливали жителей и спешно нагружали вещевые мешки легкой добычей: медом, салом, сахаром, свежим хлебом. В это же время в соседнем доме русские оказали решительное сопротивление нашим солдатам и не оставили никого в живых.
В конце концов русские оставили город. Наступила ночь. Наши части занимали горящие фабрики и элеваторы. Мосты взлетали на воздух, минометы еще продолжали обстреливать нас, но мы уже не заботились об этом.
Мы заходили в дома и погружались в сон, даже не выставляя часовых.
На следующий день мы увидели руины горевших домов. Улицы были покрыты мусором, битым кирпичом, осколками стекла и обугленными балками. Мы наслаждались днями отдыха.
В первую ночь простые люди отнеслись к нам радушно. Они угощали нас, стирали мундиры, одалживали свои подушки и одеяла, как в хорошем лагере. Мы относились к этому с пониманием и безгранично доверяли им. Эти дни проходили как во сне. Если мы и вспоминали о боях, то чувствовали какую-то смесь ужаса и разочарования. Борьба, опасности и близость смерти теперь уже не пугали нас, и мы не думали об ужасах войны. Она не потрясала и, пожалуй, даже увлекала, хотя ужас преследовал нас повсюду. Мы не знали, ожидали ли нас жестокие сражения, разочаровала ли быстрая победа. И все же какой-то внутренний голос утверждал, что для нас было бы лучше попасть в плен или получить ранение. Не бои заставляли нас страдать, а морозы и ожидание чего-то неизвестного. Лишь после того, как мы долго пробыли на войне, ужас стал охватывать нас при виде множества убитых и умирающих вокруг.
В то время я сумел быстро преодолеть себя. Старался по возможности оставаться в одиночестве, пребывал в бескрайней апатии и старался, чтобы меня ничего не задевало…
Мы остановились в доме, где жили две молодые женщины, которых мы называли дочерьми мировой революции. Их гордость вопреки простоте обращения производила на нас большое впечатление. Они как будто бы чувствовали союз, который связывал их ровесников, в то время как война разделяла их. У нас с ними было много сходного в их желаниях, настроениях и умении находить с чужими людьми общий язык. Некоторая таинственность не мешала нам жить с ними в мире. Мне даже хотелось бы встретить их в конце войны.
С нашим реквизированным медом, хлебом и картофелем мы готовили с ними совместный праздничный обед, весело болтая о чем попало.
Последний вечер в Стешигри мы провели в семье землевладельца, которая всю свою жизнь занималась жилищным строительством. Хозяин показывал нам альбом фотографий дореволюционного времени. Сильный здоровый старик дворянского происхождения и патриархальных взглядов представил своих дочерей, нежных, простых девушек, которых он держал в своих руках, как будто бы они все вместе нашли убежище в этом чуждом для них мире и старательно оберегали свое прошлое, свою ушедшую молодость. Он сначала насмешливо спел «Интернационал», а затем сквозь слезы Царский гимн, песню о Стеньке Разине и духовные песнопения.
С его женой я говорил на французском языке. Знала она его неважно и говорила с робостью. Ее лицо все еще было прекрасно, однако сильно увяло от пережитого горя. От нее я узнал об экспроприации в Советской России, нелюбимой работе и растущей нужде. Сына ее сослали в Сибирь, об участи своей дочери в Одессе, состоящей там в браке, она не знала. Фотографии, сохранившиеся от лучшего для этой семьи времени, вызвали наше любопытство. Мы выражали свое сочувствие этой семье. Мы еще не понимали, как с установлением нового порядка и новой жизни Россия могла отказаться от такого ценного прошлого.
Затем двинулись дальше на исходные рубежи…