Редину все равно, о чем поется в хорошей гренландской песне. Он питает свое эфирное тело пахучими каплями мудрости из своей же головы, из находящейся в ней сахасрарачакры; эти капли охлаждают его внутреннее солнце, и Редин нередко сопереживает чужим людям – посмотрев кинофильм или семичасовые новости. Стоя с озабоченным видом.
Щурясь: «во избежанье страшных диссонансов ты, крошка, не давай авансов. Иди вперед и не смотри. Назад, где старый черт вдали мурашками исходит. И из себя выходит… входит» – у элегантной брюнетки в юбке-карандаше богатый обертонами визг. Свои полегшие соски малайской корицей она не посыпает.
Редин сопереживает им одинаково.
Что людям из фильма, что из новостей. Он совершенно не разделяет, где горе настоящее, а где придуманное: не видит никакой разницы.
Поскольку настоящее горе тоже кем-то придумано.
Редин примерно предполагает кем: он бы предполагал с большей уверенностью, однако ему не хочется верить в немилосердное устройство Всевышнего. Но факты, на Редина нещадно давят объективные факты, он скрывается от них за выключенным звуком новостного выпуска, и это ему не помогает, Редину достаточно одного изображения. Чтобы сказать – горя на сегодня придумано довольно много. И Редин подозревает, кем.
Ему не хочется в это верить, и он вставляет в видеомагнитофон залитую майонезом кассету: некоторые дамы полностью излагаются лишь в сексе втроем, а я лучше посмотрю как Хопкинс с Алеком Болдуином, однофамильцем короновавшегося октябрем 1099 года царя Иерусалима, спасаются от здоровенного медведя. Прослежу за невеликим действом не в первый раз, но по-прежнему сопереживая. Постановке. Такой же постановке, как и освещаемые в новостях события. Только более человечной.
Редин смотрит фильм про медведя с немецкого велотренажера; голливудские звезды медведя в конце концов прикончили, но в случае резкого ухудшения всего и везде наиболее реальные шансы выжить как раз у медведей; на ручке бара вяло покачивается красный вымпел университета «Nihon», Редина можно оглушить первым же добрым словом, он не желает пить. Растворять свою личность в сорокоградусной стерве.
Если ему предложат, распылять из архаичного пульверизатора коктейль Молотова он не станет.
Сам он себе выпить не предлагает.
Этого мало – среди его дышащих на ладан знакомых есть патлатый, неугомонный маркетолог Станислав Зинявин, получивший в юности травму головы и окостеневший в своей разносторонней развитости – индивид с очень сильными мышцами.
Сильными мышцами лица.
Он не распрашивает Редина о белом пилеолусе Папы: о том, может ли эта шапочка быть вышитой воспитанным вне святых стен шимпанзе; Зинявин не выдерживает напряжения наставших внутри холодов и не связывает особых перспектив с повальным прощением всех и вся; провоцируя Редина держать курс на Калужскую площадь, дальше по Якиманке и через мост, Станислав планирует ночь напролет не вспоминать о дневных неудачах.
Велотренажер Редина под книжными полками, на них «Речи о религии» Шлейермахера, «Архипелаг ГУЛАГ», венецианская гондола – под золото, меньше крысы, сувенир; Редин, умножая свои гражданские годы на всеобщие лунные дни, дает пристанище нищенствующим поэтам, и ливень в засуху, капли на ветвях, слезы.
Они плачут от радости, Редину внезапно слышится звонок.
Не в дверь. Телефон. Стас Зинявин.
Он далеко, но уже здесь.
– Собирай свое время в пространство, – сказал Станислав, – и давай-ка мы прошвырнемся по нашим привычным точкам, и забудем о биржевых схватках зеленого – схватках в том же значении, что и родовые. Заодно подетальней обсудим ту тему, которую в прошлый раз не добили.
– Способен ли анализ крови определить ее национальность? – спросил Редин.
– Эту самую.
Редин не ожидал, что у Станислава Зинявина будет такой узнаваемый голос; не совсем понятно каким образом, но перелом челюсти не внес в него ни малейших изменений.
Челюсть сломал ему Редин. Из-за противоречий в отношении к письменному ответу Иисуса правителю Эдесы Абгару Пятому – Зинявин настаивал на реальности его существования, Редин держался обратного и не оплатил операции даже частично.
Зинявин в суд на него не подал: Станислав не признавал современных светских судов – действовали бы сейчас Челмсфордский и Дорсетский суды над одержимыми дьяволом, он бы еще задумался, но не в Савеловский же народный.
– Где встречаемся? – спросил Редин. – Исходя из того, что я могу выйти из дома уже через десять минут. И минут через пять вернуться назад.
– Никуда выходить не надо, – сказал Зинявин, – я сам за тобой заеду. А ты пока освободи морозилку – разгреби ее вручную. Потому что тебя я заберу, а рыбу оставлю.
– Ты что, прямо с рыбалки?
– С рыбалки, но уже переодевшись. На этот раз, Редин, я рыбачил без тебя, но с воспоминаниями о нашей предыдущей рыбалке, когда я с удочкой, а ты с сигаретой и бутылкой темного «Афанасия».
– Еще был ветер, – никому не возражая, выразительно пробормотал Редин.
– И он разбивал морду о наши спины.
– Не насмерть, Стас. Будь объективен. Кстати, мне непонятно почему тебе нужно оставить свою рыбу именно у меня. Отвез бы ее к себе, потом за мной.
– На рассвете, – пояснил Зинявин, – мы вернемся к тебе, и я ее пожарю: нормальная же рыба. Особенно под водку и первые лучи общего солнца.
Ужас во мне, свеча на голове, над ней огонек – мой дорогой Будда, не доставай меня больше с этой навязчивой идеей освобождения. Промок ботинок, пал Ирак, до сумасшествия два шага. Я первый сделал. Просто так – в Кремле увидев глянц барака.
– Первые? – удивился Редин. – Совсем недавно ты бы сказал «начальные». О лучах ты бы сказал именно так.
– А ты бы сказал: «дервиши все еще кружатся, но теперь они в деревянных сабо, а я сметаю дым с теннисного стола – я сохну на солнце, но само солнце…
– Сохнет по мне, – усмехнулся, перебивая, Редин.
– Ты бы так и сказал.
– Как и ты о лучах.
– Я сказал о них иначе, – промолвил Зинявин.
– Розовая чайка? – осведомился Редин.
– Прилетала, но не ко мне.
– Но прилетала, – пробормотал Редин.
– Несомненно.
Но только не к Политехническому музею, где в 1913 году зарвавшиеся сторонники новых форм травили старика Репина: я принял к сведению, у трех-четырехлетних детей тоже бывают любовники… заканчивай, Стас… не в обычном смысле этого слова: бесы, демоны – и тут, и там отдыхают твердолобые трудоголики, проводятся конспиративные собрания словоохотливых нетопырей, поганая скучная заводь, неотрепетированная остановка дыхания, кто же здесь поставит Тома Петти?
Редин трет мелом конец неудобного кия, Станислав Зинявин раздраженно сплевывает на пол; он только что, выпив рюмку водки, зажевал пагубные ощущения долькой лимона – у него спросили: «Что же ты, мудак, на пол плюешься?», и Станислав Зинявин сорвался на гортанный крик: «А какого лешего вы мне лимон с косточками подсунули?!».
Косточки он и сплевывал. У него не было женщин, которые бы работали на текстильных комбинатах и душевно изнывали от хэви-металла; Станислав бы пил слабую голубичную настойку, если бы не время – он неплавно перешел в следующий век. При государственной думе вряд ли будет создан комитет, регламентирующий позы изображаемых на иконах светочей – это уже никого не волнует, и жутко подумать, что же станет актуальным, когда на обращенном к востоку приделе разложат исчерпывающую карту загробного мира и в заваленном засохшими куличами притворе устроят ночлежку для сбежавших из зоопарка пингвинов.
– Человек, как зажженная сигарета, – собирая после проигранной партии шары, заметил Зинявин, – сверху огонь, голова, но по мере горения появляется все больше пепла. На месте головы: в ней еще что-то горит, но процесс необратим.
– Большинство людей, – сказал Редин, – с головы начинают гаснуть. Если только у них не голова крокодила… а тело льва. Я бы не включил в этот список только служителей культа.
– Голова крокодила? – не скрывая своего праздного интереса, спросил Зинявин. – Это откуда?
– Один из сценариев Страшного суда. Кажется, с египетскими корнями – на одной чаше весов твое сердце, на другой чье-то перо, и когда что-то чего-то перевесит, тебя тащит в преисподнюю данный урод. С телом льва, как у сфинкса, и с головой крокодила. Между прочим, Стас, ты не обращал внимания, что у тебя на рубашке большое пятно?
– Обращал.
– ….
– Это курица, – пояснил Зинявин.
– Плюнула?
– Я плевался не в силу безнадежной испорченности моей натуры, а из-за лимона, – сухо ответил Зинявин, уловив в вопросе Редин неприемлемую для себя интонацию. – Куда мне его косточки девать? Не в свои же дупла языком утрамбовывать? Я же не дубина… А курица в меня не плевалась. Что ты, Редин! Нет, не плевала – если и было, то я об этом ни сном, ни духом. Но когда я ехал к тебе с рыбалки, в меня из проезжающей машины бросили обглоданной куриной ногой. И я видел, кто.
– Какой-нибудь братушка? – осведомился Редин.
– Батюшка. Я его неплохо разглядел – он в прошлый вторник благословлял меня в том храме, что на Полянке. Мы с ним тогда еще поспорили по поводу служебной просфоры для проскомидии – я предложил ему некоторые добавления в ее состав, чтобы было удобней вырезать агнца, а он ответил мне, как какой-то дзэнский мастер: «За окном дожди, на стекле паук». Ну, а сегодня он попал в меня обглоданной куриной ногой: не целился, конечно, но рубашку испортил. Гад, конечно…
– Конечно, – усмехнулся Редин.
– Рядом с ним сидела грудастая блондинка.
Женщине мало одного мужчины, мужчине много даже одной женщины; в бесконечных мифах об Исиде и Осирисе – в тех из них, где их матерью считается небесная богиня Нут, – Исида с завидным постоянством пыталась воскресить мумию своего возлюбленного: у них общая мать, но она хотела от него ребенка, ее мозг кокетничал и не подпускал к себе кровь; возводя критичность в ранг абсолюта, Редин помнит, как в четырехкомнатной квартире на Беговой его попросили продегустировать несколько сортов вина, налив в каждый бокал по чуть-чуть.
Размышляя о даосском ощущении неба, о том, что небо – это великая сеть, Редин слил все вино в большую кружку: «Чтобы нормальный глоток получился». Так он сказал. Окинул собравшуюся публику долгим взглядом и не посоветовав им искать утешения в религиозной литературе.
«Я приблизительно предполагаю, Олег Сергеевич, кем ты останешься в памяти потомков».
«Только не надо, Редин, переходить на личности!».
Придет конец. Уже пришел. Когда за свечкой отошел: сделав нормальный глоток, Редин в тысячный раз убедился в своей неготовности окосеть от столь слабой дозы. Неназойливо владея ситуацией, усваивая Марину Егорову под «Bridge over troubled water», пикируясь с ней по поводу Человека – каким он должен быть, с кем ему следует спать, на что ему позволено положить.
Сейчас у него дома лежит нормальная рыба, и утром он будет ее есть; на его знаменах траурный крап – не теперь, но тоже будет. Пока еще ночь… сияй же жемчужная река, подступай рвота, прыгай по натянутым кривым моего взора расхристанный дрозд. Как по проводам.
Словно бы по линейкам нотной тетради узнавшего о переизбытке невесомости алеута.
– Батюшка с грудастой блондинкой? – поинтересовался Редин у вновь проигравшего Стаса Зинявина. – Пускай… Ради бога. Я не вижу в этом никакой патологии. Какая у него была машина?
– Вроде «десятка».
– «Десятка» ему по карману. Да и блондинка, если и не по карману, то чем-то он ее все-таки привлек – модернизируется, Стас, наша православная церква. Оставаясь верной постановлениям семи первых вселенских соборов, идет себе…
– Они, – нехотя вмешался Зинявин, – не очень не признают слово «модернизируется».
– А что признают?
– Им нравится, когда говорят «актуализируется».
Станислав Зинявин говорит с таким уклоном, чтобы в голову Редина даже на секунду не пришла мысль его избить. Взвешивая каждый издаваемый звук – тем же тоном, который выбирает уже уволенный тренер для беседы с психованным звездным форвардом: «Ты снова ничего не забил, но не кори себя, Саша, поверь на слово стрелянному воробью: сегодня ты хорошо не забивал»; Зинявин запарывает сложнейший удар от трех бортов, Станислав бы с удовольствием принял приглашение женщины, услышав от нее: «Добро пожаловать в меня» – у Станислава прекрасный шанс занять призовое место на конкурсе «Кто тише всех занимается любовью».
Он бы пришел на него в фланелевой ночной рубашке, она бы распустила свои чувства, как волосы: Зинявин и она. Он и мрак – в свете же нет тайны. И в дневном, и в электрическом.
Станислав включает сюда и Вышний.
Включает, выключая.
– Батюшка, – сказал Зинявин, – мог привлечь ту блондинку не только деньгами. По собственному опыту знаю, что не только. Я про старика и морковный сок не рассказывал?
– Вслух еще нет.
– Ну, и пусть…
– Ладно, ладно, – сказал Редин.
– Два года назад у меня была охочая до этого дела женщина; я ее… как же я ее, рьяно, в натяг, не зная предела, ну так… приблизительно – когда она от меня ушла, старик в моей кровати ее не сменил. Тут будь спокоен. Даже мысленно не представляй обратного. – Зинявин нарочито угрожающе замахнулся кием. – Пробелы в памяти у меня случаются, но не в упомянутом мною случае. Не в нем.
– Слово?
– Честное, благородное, – сказал Зинявин.
– Продолжай, – промолвил Редин.
– С данной милашкой я придерживался своего обычного принципа, имеющего существенные различия с обычными для остальных – я закоренело полагаю, что мужская сила состоит не в том, чтобы причинять женщине как можно больше проникновений. Как можно больше и как можно дольше: я исхожу из того, что лично мне надо совсем немного – раз, два и доволен. А она не довольна. В этом и есть мужская сила. Подтверждение характера, если угодно.
– Харизмы, – кивнул Редин.
– Не знающей предела…
– И характера.
– Непреклонного характера, – сказал Зинявин. – Но несмотря на всю мощь моего характера, она от меня ушла. К гнусному старику… по материальным соображениям – я пытался играть со стеной в китайский безик, набивал брюхо фаршированной брюквой, занимал себя преображением: в начале марта мы встретились с ней в одной компании. Эта женщина, старик, потом подошел и я. Пил горный дубняк…
– Сорок градусов? – уточнил Редин. – Калгановый корень, дубовая стружка?
– Имбирь, можжевеловая ягода – помимо перечисленного тобой. Я, закипая, злюсь, пью вяжущую дрянь, старик что-то шамкает о мятеже Веницелоса и лакает исключительно морковный сок: в его возрасте все уже обычно пропиты до полной бесполости, однако он держит себя в форме – одет бедно, живет явно на одну пенсию, но еще мужик. А у меня вполне серьезная зарплата, иномарка и золотой гвоздь в подошве. Но она с ним.
– Получается, – сказал Редин, – она ушла от тебя не из-за материальных соображений.
– Когда я это понял, Ильин уже поставил «Don «t worry, be happy» – старик попросил. Я эту песню и так ненавижу, а тут еще и понимание причины ее ухода… Тяжко.
Но не более тяжко, чем когда ты пробуешь уснуть, а за окном скрипят качели. Они тебя бесят.
Ты еще терпишь. Впрочем, той же ночью идешь к ним с ножовкой по металлу. Пилишь опору – всего одну, но силы кончаются, ее ты не допилил, за подозрения в вызывании бури сейчас уже никого не казнят… это сон… вешайтесь, любите… это нет: с утра тебя будит страшный крик.
Кто-то качался на качелях, опора рухнула, и он убился. Он или она, по крику не определишь; ты этого не хотел, и что бы ни говорили не обладающие собственным стилем или наигрывающие его наличие сделанным из соболиного меха шлемом, опора качелей была тобой не подпилена.
Недопилена.
Только лишь.
– Я, – сказал Редин, – не видел Ильина уже несколько лет. Как он там? По-прежнему разгадывает предысторию огня? Все так же не разгибается со своей йогой?
– Да. Немалого достиг – у него даже собака может свою заднюю лапу за голову закинуть.
– Ха! – усмехнулся Редин. – Жива еще?
– Старается.
– Прошлое всмятку, – пробормотал Редин.
– Сам Ильин старается подкрасться поближе к смерти – я к нему как-то зашел. Принес в голове недавно переведенные легенды гуронов… дверь открыта, Ильина в прихожей не видно: задержав дыхание, он лежал в комнате. На спине. Я его и кипятком облил, и стоящую под столом коробку с колокольчиками ниже пояса сбросил – поднял и сбросил, колокольчики зазвенели, забрякали, но Ильин не шелохнулся. Потрясающий мужик! И я… сорвал с мясом штору, накинул ему на лицо, навалился сверху всем весом…
– Вес у тебя небольшой, – поморщился Редин.
– Но Ильин вскоре очнулся. Отпихнул меня в сторону и минут десять продышаться не мог.
– В зубы не дал? – спросил Редин.
– Размахнулся, но видимо вспомнил, что челюсть у меня еще после предыдущего перелома не срослась. – Станислав Зинявин слегка насупился. – Когда ты мне ее сломал.
– По делу, Стас, – строго заметил Редин.
– Возможно. Ну, а Дима Ильин меня не бил – он даже избавил меня от занудной проповеди, касающейся его способа освобождения Пуруша от оков Практити. Просто сказал, что со шторой я все же перегнул палку. Взвалил на себе несколько лишнее.
Редин не ходит к женщине взяв с собой хлороформ и не взмывает в прогулочном темпе к Молочному Холму; он никак не думал, что Дмитрий Ильин так быстро дойдет до упражнений по контролю дыхательного ритма – это уже пранаяма, четвертая стадия, всего в йоге подобных стадий восемь, и сам Редин не пошел дальше первой.
Она подразумевала отказ от воровства, лжи и алчности.
С этим бы он как-нибудь справился, но в том же ряду было и насилие. Редин прибегал к нему нечасто, но случалось – сломанная челюсть Станислава Зинявина, нерегулярные избиения нагадивших ему в душу ди-джеев… насилие, а главное, секс.
Красивого юношу Гермафродита полюбила нимфа Салмакис.
И что, Редин, что?
Нимфа затащила юношу под воду и, беспрепятственно изнасиловав, вымолила у богов сделать их одним двуполым существом – пересказывая своими словами рассказ Овидия, Редин не испытывал никакого желания предстать перед очередной нетрезвой принцессой «цветущим молодым человеком с женской грудью, по-женски пышными ягодицами и мужскими гениталиями»: Редина привлекал секс не как нечто происходящее между двумя, десятью, двенадцатью людьми: его интересовала в нем лишь роль мужчины.
Роль второго плана.
Его роль.
– Я, – нараспев сказал он, – читаю свою роль с древнейших скрижалей; они намного старее, чем в Ковчеге Завета, и я очень плохо разбираю буквы. Мне предстоит играть ее без согласования с предначертанным нам в помощь сценарием…
– Что за роль? – перебил его Зинявин.
– Не важно. Помолчи. Скрась для меня сегодняшнюю ночь этой малостью – придержи свое скрытое дарование представать перед всеми нами настырным ублюдком… ты перед Ильиным хотя бы извинился? Или открыл рот, но передумал?
– Я не ворона с куском сыра, чтобы с открытым ртом передумывать, – проворчал Зинявин. – Ишь ты, догадки какие… А извиняться я к нему на той неделе приходил. С поллитрой и апельсинами.
– С апельсинами? – нахмурился Редин. – Почему с ними? Отчего как к больному? Что еще случилось?
– Ильин, на мой взгляд, однажды сказал гениальную фразу: прошлым летом мы делали шашлык в Битцевском парке, и он кадрил каких-то плоских женщин, а я сжег весь лук и разозлил громким произношением некой мантры двух легавых. Стержневой звук мантры где-то походил на «Ёеее-б», и нас с Ильиным замели. Но он отнесся к этому, как мужчина.
– Сцепился с легавыми? – потирая руки, спросил Редин.
– Ни слова им не сказал. Но мне сказал – как верному другу. Рассеянно усмехнувшись. «Когда мне будет нечего есть, я буду есть одни апельсины» – вот что он мне сказал.
– И правда, красиво, – уважительно пробормотал Редин.
– По существу! Что существенней!
Явная тавтология, но бывает: Редин видел скульптуру «Женщина, укушенная змеей», и, если бы он умел обращаться с гипсом, он бы изваял «Змею, укушенную женщиной». Это бы смотрелось намного ужасней.
Будь, титанида, благой, и не глумись над моим внутренним зовом; ядом не утолишь жажды жизни, свиные шашлыки временами готовят в гаражах – на запах мяса сбегается кодла бродячих собак, и испуганные люди бросают им не лезущие в горло куски, но этим уже не откупишься, спровоцированные на безумие собаки начнут атаковать с минуты на минуту, действуя не зависимо от сигналов отступающего разума – Редин бы им мяса не кидал. Сам бы съел.
Если его мясо все равно окажется у них в зубах, то мясо выкормленной для смерти свиньи побудет в его. Бежит Редин.
Бежал бы в случае необходимости.
– Я пришел к Ильину с апельсинами, – продолжал рассказывать Зинявин, – но его не было. Ни комнате, ни в прохожей, ни на спине, ни подбородком на подоконнике. И я прождал его до позднего вечера. С его женой.
– Ух ты.
– Да-да! – воскликнул Зинявин.
– Она не сопротивлялась?
– Мы ждали его не в одной кровати. Даже спали в разных: заночевать у них она меня уговорила. – Станислав Зинявин порядком оживился. – Тебе это странно?
Мне? пожалуйста. Странно? сколько скажешь – ты затмеваешь собой ночь, что очень просто, если б знала, кого любить, кому помочь. Упасть к тебе под одеяло.
– Насколько я в курсе, – сказал Редин, – Наталья неплохая женщина. Симпатичная. Не затворяющаюся в ущербном сарказме.
– А мне можно доверять, как мужчине: она в своей комнате, я не с ней, и мне не спалось – по телевизору показывали вполне эротический фильм, и я не сдержался: лежу и слегка мастурбирую. – Вспомнив, как все это было, Станислав Зинявин издал нездоровое сопение. – И тут входит она.
– Вау, – пробормотал Редин.
– Наташа сразу догадалась, чем я занимаюсь. По глазам, наверное. Да что там, конечно, по ним… Сделав надлежащие выводы, она сказала: «Поверишь ли ты мне или нет, но я, Стасик, сейчас удовлетворяю себя под тот же фильм». Так и было… И я ей поверил.
– Не мудрено, – хмыкнул Редин. – Но Ганг, нисходя на землю, течет к нам, утекает с небес – объедини в одно все, что ты знаешь, все, что ты помнишь…
– Знаю я немного. А вот помню до хрена – ракетой в сон, скорей бы уснуть… неприятная улыбка. Наталья не уходит, мои щеки рдеют от затянувшейся лихоманки: уединения я не дождусь и в загробном мире.
– И Наталья…
– И она, – кивнул Зинявин.
– Она, разумеется, предложила тебе залезть в их постель, и без помощи этого фильма…
– Не говори глупостей, – резко осек его Станислав. – Она не такая. Определенное предложение она мне сделала, но Диме она изменять не собиралась. – Стас Зинявин не сделал даже слабой попытки перебороть внезапно навалившуюся грусть. – Во всяком случае, со мной.
– И что за предложение? – спросил Редин.
– Смотреть этот фильм и совместно мастурбировать. В одной комнате, но друг к другу, само собой, не прикасаясь. А сама лишь в тапочках… Ну, и как ты думаешь, пошел у нее на поводу? Подумай, перед тем, как ответить. От твоего ответа будет зависеть твое ко мне отношение. Надеюсь, не пренебрежительное. Но решай сам.
Начинай же думать, я начинаю, особого душевного подъема, слыша в московской подземке, что на работу в метрополитене срочно требуется аккумуляторщик, не испытываю; голуби, попрошайки… за изношенность вашего оптимизма я не ответственнен; расставшись с напряжением души, я не пришел к благоденствию тела: могла ли Наталья доставить ему удовольствие быстрее, чем он сам себе? не одеть ли Бита Китано, выпуская его на корриду с танком Т-72А, в отделанный кроликом ропон и оранжевые ласты? не начать ли снаряжать экспедицию на тот свет?
Вероятно, еще рано – апрель, невроз, сам по себе крутящийся штурвал, элегантные дамы с усами, негромкий смех в дикой выси, в едущем по Югорскому проезду автобусе Редин водил взглядом по невнятному старику, на груди у которого краснел значок «Пятьдесят пять лет….». Чему пятьдесят пять лет, Редин не рассмотрел – это было написано очень маленькими буквами, а самую нижнюю строчку у окулиста Редин не видел уже давно.
Заметив его интерес, старик спросил: «Вам хочется знать с чем связана эта надпись про пятьдесят пять лет? С каким-нибудь заводом или воинской частью? Нет, молодой человек, там написано другое… Там написано «Пятьдесят пять лет в полной жопе!».
Старик, конечно, врал, но вкупе с принимающими в штыки концепцию пансексуализма кочегарами и бодрящимися любителями морковного сока, он принадлежал к тому поколению, чьи люди с радостью научились отвергать эффективный синтез между собой и Господом. Он их крестил, они выкручивали ему руки: этого старика легко вывести из себя. Но еще легче убить – застав его в том состоянии, в каком он общался со снисходительно усмехнувшимся Рединым.
«Не кричите, отец… а вы слушайте!…слушайте!… слушайте слова конченого человека!».
– Машина с открытыми дверьми, – сказал Редин, – похожа на кого-то ушастого, а если у нее поднят багажник… багажник, как хвост, то она похожа на готового к драке…
– Ты мне еще не ответил, – глухо проворчал Стас Зинявин.
– Принял ли ты ее предложение? – не сразу откликнулся Редин. – Я думаю, нет.
– Правильно думаешь! Но когда я ей отказал…
– Отказал? Звучит как-то не по месту.
– Но я ей все-таки отказал, – сказал Зинявин. – Она приняла это, как сильная выдержанная женщина и обрисовала мне ситуацию, при которой я узнал бы вкус своего семени: Наташа заставила меня представить, что я иду по Кызылкумской пустыне, умираю от жажды и вижу ее. Возбуждаюсь… Она согласна принять в себя мое семя. Но оно тоже жидкость, а мне, как ты понял, страшно хочется пить, и я использую свое возбуждение вручную – я спросил у нее, нельзя ли мне сначала потрахать ее, и только затем извлечь и спасаться от жажды, но Наташа без раздумий ответила…
– Ты должен идти непременно по Кызылкуму? – крепко опираясь на бильярдный стол, спросил Редин.
– По-моему, это не было обязательным условием. Но разве в Гоби или Регистане я бы меньше страдал?
– Едва ли, – сдержанно пробормотал Редин. – Регистан вроде бы на юге Афганистана?
– А что?
– Да я тут вспомнил, что в рамках борьбы с наркоторговлей у ООН есть специальная программа по изменению его агрокультуры. Звучит дико, но в Нью-Йорке надеются, что под влиянием созданных для них условий афганские крестьяне будут сажать что-нибудь помимо мака.
– Всерьез надеются? – Станислав Зинявин был очень близок к тому, чтобы рассмеяться. – И что они будут сажать вместо мака? Редиску, что ли?
– Я и говорю, что бред.
Окоченевший упырь ходит по Красной площади, бубня себе под нос: «О, Боже, Боже, как я мертв» – Редин не вмазывается героином даже когда ему кажется, что он в люльке: ее качает задумчивый ангел, нередко со всего размаха лупящий ею об стену; от Редина здесь ничего не зависит, он причудливо дергается в осиновой люльке, и на его эрегированном члене крутятся, как на турнике, крошечные женщины: «Останься в живых, умоляю, останься» – это предложение, от которого можно отказаться, но где же та работающая на дому портниха Макарова, говорившая Редину: «Когда ты в меня входишь, у меня появляется впечатление, что Купидон пронзает меня стрелой»; сегодня ему вслед не смотрела ни одна женщина. Редин этого не знал, но он это чувствовал.
Из плеча торчит шприц, осоловелые глаза шастают над заливом, во вспыхивающие леса галдяще перелетают кучи пустых бутылок; подзабыл… растерял. Убрался из человеческой семьи – именно так становятся медиумами.
Сейчас Редин не о себе: как писал некий француз, провидение чаще всего дает о себе знать в Париже – неподвижность дождевых стен, форсирование возбуждения, томительное свербение ниже ватерлинии; не стараясь перекричать шумных переговорщиков, Редин признавался Светлане Макаровой: «касательно провидения чухонец бы настаивал на Хельсинки, безумец на Нью-Йорке – мы тут и не там, не там и не там, да, заговариваюсь… в Париже я мог бы говорить о тебе, но в тебе я могу говорить исключительно о Париже. Бульвар Итальянцев, усыпальницы «Пантеона», заурядный Музей человека, где Редин отнял у румынского туриста его дешевый плейер – не из-за давнего отказа Румынии бойкотировать Олимпиаду в Лос-Анджелесе, а для того, чтобы узнать его музыкальные вкусы.
Соотечественник Дракулы слушал «Blur».
Еще ничего.
– Однажды я переминал в руке желтый, увядший лист, – пустился в воспоминания Зинявин, – и я думал, моя рука будет пахнуть листом. Но нет. Не листом.
– Не надо, – с отвращением поморщился Редин, – не надо мне говорить, чем она пахла.
– Она пахла табаком. Сигаретой. Не знаю в результате чего, но я не переношу этот запах, когда он у меня на ладони. – Станислав Зинявин неакцентированно задумался. – Как и «Апокалипсис от Иоанна Феолога». Его я тоже не переношу.
– Почему? – недоуменно поинтересовался Редин. – Там же ключи от бездны, дракон, двадцать четыре старца, огненное озеро…
– Не люблю голый реализм, – пояснил Зинявин.
– А-аа…
– В моей голове только мысли.
– Больше ничего? – осведомился Редин.
– Человек я ординарный. Не берущий Хромого на испуг.
– Еще лучше…
– Я и комаров убивать не люблю,, – не доверяя искренности его замешательства, импульсивно добавил Зинявин. – Не хочу вызывать зависть у остальных.
– Людей? – заранее зная его ответ, спросил Редин.
– Комаров.
Редин не ошибся – Станислав Зинявин не полюбил жизнь. Не нашел оснований, не вызрел душой, Станислав опять не готов к сильному чувству; кровь проникает разлагающее неведение ее назначения, стая голубей присаживается на развалившийся на балконе организм, выдающийся музыкант может позволить себе остановиться в кульминационный момент исполняемого им произведения и поковырять мизинцем в обеих ноздрях: «У меня, Редин, есть записная книжка, в которую я записываю некоторые идущие от сердца ощущения…».
«В незаполненном виде она стоила больше, чем сейчас».
«Гмм! Хмм… Ну, ну! мне так грустно, что даже весело!»
Брамс вырывает аристократов из рук повседневности, Люцифер готовит из них сильные кадры, Редин с Зинявиным выходят из бильярдной.
Станислав за руль, Редин за ручку приемника – дерьмо, дерьмо, нытье, снова дерьмо, «Rock and Roll». «Лед Зеппелин».
«Теперь с богом, Стас. Смотри сколько вокруг притихшей Москвы… не смущай Планта своим бэк-вокалом – поворот, еще один, впишись хотя бы в этот… не очень удачно, но пойдет – рули, Зинявин, выпучивай глаза и не противься безмятежному течению ненависти, а я расскажу тебе о женщине, которая не носила белье: в сумке у нее всегда лежал выкидной нож. Ну, разумеется, с запекшейся кровью… говорю, как на духу – чтобы музыка оказалась внутри, тебе совсем не обязательно жевать магнитофонную пленку… не о том ты, Редин, говоришь, это же радио… а это кто?… это?… у меня никакого желания относиться к ним, как к факту, но это, Стас, легавые».
Шакалящие на дороге по нашу душу, никому не предлагая составить шеренгу и отправиться черпать космические воды; с млицией пошел договариваться Станислав Зинявин: он – лояльный к собственному алкогольному опьянению мини-тарзан, они – ГАИ. Редин остался в машине. Успокаивая себя тем, что когда-то и Индия была островом, он подчинялся выдающейся музыке и махал смотрящему на него автомату своей немаленькой головой.
По всевечной волне, по ухабам помех, пробираясь через узкий лаз в новый день… играет уже не «Лед Зеппелин»: «God gave me everything I want» Мика и Ленни.
Редин чувствует себя прыщавым подростком в грохоте концерта нуднейших областных металлистов – его плющит, гнет, он трясет головой, почти доставая до груди подбородком; договорившись с легавыми, Зинявин залез в машину и раздраженно проворчал:
– Вот суки. Приди они ко мне в гости, я бы подобных тварей и бутербродом со своим жидким стулом не угостил. Всунул бы им в хавальники трубу от пылесоса, и всю ночь сплевывал бы туда слюну с мокротой. – На Станислава Зинявина было неприятно смотреть. Особенно в упор. – А с тебя, между прочим, пятьдесят баксов.
– Чего? – нахмурился Редин. – Какие еще пятьдесят? Ты о чем, гад?
– А такие пятьдесят, что я этим козлам сто отдал! Половина с тебя – вместе пили, вместе ехали, так давай и ментовской бритвой по кошелькам вместе получим.
– Получим, – задумчиво прошептал Редин.
– Договорились?
– Я пью…
– Ты пьешь, – подтвердил Зинявин. – Да, ты пьешь! И что?
– Пью и не хочу быть полезным – уважьте первооснову моей сущности, снарядите в дорогу, подайте осла…
Апостол вышел покурить, но засветло вернулся – не любит темень. Хоть курит контрабанду… не считаясь с опасностью показаться зажимистой мразью, Редин Зинявину не поверил. Как и тогда, когда Зинявин говорил ему, что он потомок одного из рядовых той роты Преображенского полка, все бойцы которой были возведены Елизаветой Петровной в «дворянское достоинство» за содействие в сделавшем ее императрицей перевороте: Редину настолько не хотелось отдавать Зинявину деньги, что он бы не поверил и в оглушающие свойства клешни креветки-пистолета.
– Мне больно, Стас, что ты мне врешь, – сказал он. – Отдал всего пятьдесят, а за счет друга хочешь в ноль по потерям уйти? А может, ты отдал им не пятьдесят, а меньше? И, воспользовавшись случаем, собираешься заработать на моем доверии, совершить большой грех перед небом и людьми… Мои подозрения не беспочвенны?
По радио идет реклама средства от простатита, утро пока еще держится на дистанции, на лбу прорезаются не соотносимые с возрастом складки; материальный достаток не помешал бы мне идти своим путем. Я помню одну отличницу, клявшуюся мне, что она уже не девушка – на Небесном Экзамене данные тебе здесь оценки будут значить крайне мало. Закидывая на плечо спортивную сумку, я непременно сбиваю кого-нибудь с ног, где-то на экваторе господствует половодье; дельфины плывут по тропическому лесу, карликовый гиппопотам Палуб гонит посторонние мысли – не о чем просить, Господи: все есть. Среди того, что есть, нет ничего хорошего? Но это уже на Твое усмотрение.
– Ты серьезно? – немного обождав, Зинявин агрессивно помрачнел. – У тебя хватает наглости считать меня сукой? Прямо мне в глаза?
– Ты и сам ощущаешь в себе нечто такое, – возвал к его самосознанию Редин.
– Я?! – прокричал Стас. – В себе?! Такое?!!
– Угу.
– Ну, ты и мразь!
– От мрази слышу, – процедил Редин.
Сейчас бы покурить марихуаны, присмиреть, расслабиться, но травы у них нет, и Редин возвращается домой на другой машине; в недрах земли постоянно происходят атомные взрывы, Редин их не чувствует, и они не помогают ему жить ближе к выходу из тела: накрылась наша дружба с Стасом… из-за каких-то пятидесяти баксов на мириады клочкой по всей Вселенной ее разнесло. Но как же они смогли пройти через атмосферу? Чья личная истина оказалась правее? не сказать ли этому чипполино с заячьей губой, чтобы он сразу же вез меня на вокзал? Куплю билет и первым же поездом в Карачаево-Черкессию, на склон хребта Мицешт – смотреть и оценивать Архызский лик.
Сказать? Не скажу.
А у кого только что спрашивал? Вопрос…
– Вы что-то шепчете, уважаемый? – обратив внимание на его колеблющееся выражение лица, поинтересовался водитель. – Молитесь, чтобы нормально доехали?
– Как доедем, так и доедем, – проворчал Редин. – Ну, а не доедем, значит, судьба. – Редин перевел взгляд из окна на собственные ботинки. – Все там будем. Это не повод для паники.
– В вас виден смелый человек. Еще не разуверившийся в своем пони последователь былинных русских богатырей. – Водитель с заячьей губой, пожалуй, усмехнулся. – Последователь с гингивитом.
– Чего? – воскликнул Редин. – С чем?
– Гингивит – это воспаление десен.
– Хрен бы…
– От Земли до Луны всего полсветовой секунды.
– Еще рванем, – кивнул Редин. – Время терпит – самым удивительным образом… А как вы смогли предположить у меня этот гингивит? У меня его, разумеется, нет, но меня сейчас больше занимает откуда вы взяли строительный материал для ваших соображений? – Редин слегка приподнял глаза от ботинок. – Здесь же темно.
– Темно, – согласился водитель.
– Я вам об этом и…
– На Пролетарский сворачивать? – спросил водитель.
– Сворачивать.
– Ясно…
– Стрелки дождитесь, – проворчал Редин.
Бездомная рвань танцует сальсу – неверная эмиссия звука, горькие слезы подруги бессильного коммуниста, закрытый кабак «Путь. Не Дао»; Редин знает, какая нота будет следующей. В его холодильнике своя «Гжелка» и рыба Станислава Зинявина; войдя в квартиру, Редин, не переодеваясь, сел на велотренажер – на нем далеко не уедешь, даже загнув ему руль, как у гоночного велосипеда: что мне делать с этой рыбой? с Зинявиным я вряд ли поступил идеально, но и не совсем плохо: если возмездие все же последует и я этой рыбой малопримечательно отравлюсь, то скорее всего, не насмерть. Но мне бы не хотелось и небольшого отравления – засунув рыбу в полиэтиленовый пакет, Редин понес ее на улицу к помойному баку.
Он настороженно петлял между непьющих дам, размышлял о том, не находится ли окружение Господа в состоянии грогги, и увидел машину Станислава Зинявина. С заглушенным двигателем и лысой резиной – Стас уже снаружи.
Один. Ему не достаточно того, что он один.
– Я, – сказал Станислав, – приехал к тебе мириться. Как-нибудь потом выясним, кто из нас показал себя не с лучшей стороны. Кто из нас, кто – ты, Редин, ты, но ладно, об этом потом. Сегодня мы поговорим о «Христианской науке»: об ее отрицании всех медицинских методов лечения и борьбе с любыми недугами, от гонореи до рака легких, основываясь на глубинных силах самой распространенной религии – мы начнем обмениваться мнениями еще когда я буду жарить свою рыбу, а потом мы разольем водки и наше общение выйдет на новую…
– Нет больше твоей рыбы, – с досадой перебил его Редин. – Увы мне, увы. Не злись, Стас, так уж сложилось.
– Что сложилось? – недоуменно спросил Зинявин. – Ничего себе… А где она? Моя рыбка?
– Я не думал, что ты приедешь. Честно не думал. – Редин смущенно замялся. – Я думал об окружении Господа, о подтвердившейся гипотезе существования нейтрино…
– Где моя рыба?! – уже довольно нервно возопил Зинявин.
– Я ее не выбросил, – уверил его Редин.
– Хоть на этом спасибо…
– Но, можно сказать, и выбросил. Вполне можно сказать. Я ведь оставил ее у помойного бака, но мне…
– Я ее и ловил, и вез, – заорал Зинявин, – а ты оставил ее у помойного бака?! И пятьдесят баксов не отдаешь, и рыбу выбросил?!
– Послушай, Стасик…
– Да будь ты проклят, сволочь!
Редина со Станиславом Зинявиным люди истинных достоинств, и у них есть немало общего: уважительное отношение к Бертрану Блие и настоящим московским бубликам, презрительное к апологетам достоверности «Протоколов сионских мудрецов» и Патрику Зюскинду – мнениями по поводу «Христианской науки» они так и не обменялись; Редин поднялся к себе, подлил в чашку кофе концентрированного молока, его солнце Аустерлица еще не взошло, и поскольку он считает Станислава Зинявина человеком с непреложными задатками гордости, ему кажется, что с их дружбой теперь покончено без малейших шансов на ее возобновление.
В ушах песни и сера, в стенном шкафу рубашки холодных цветов; не выдавая камаринского, Редин вспоминает женщину, которой он говорил: «С мной, Леночка, ты не завизжишь от удовольствия: буквально заорешь. Как резаная. И если к тебе есть очередь, я согласен встать в самый конец».
Редин зажигает свечи, чтобы чтить всех погибших за последний год подопытных крыс, ведет ненужную работу мысли, перед ним лежит газета, где некие люди обещают провести ликвидацию вашей фирмы вместе с ее персоналом; неожиданно у него в квартире позвонил домофон, и Редин улыбнулся – сам бы он никогда не стал мириться первым номером. Станислав Зинявин пытается сделать это уже повторно. Небезнадежен он все-таки.
– Доброе утро, Стас, – с преисполненной добродушием улыбкой сообщил ему Редин. – Трудовой народ уже катает камни и возит тачки, я, в отличии от них, улыбаюсь – по правде говоря, я очень рад, что ты опять внизу…
– Откройте дверь, – без всяких эмоций промолвил из трубки незнакомый женский голос. – Это почта.
Почта? она? Не Станислав Зинявин, а почта? И верно – повсюду утро, с которого начинается день, но для Редина он начинается, словно бы под авианалетом своих же летающий крепостей: они вроде бы давно обезврежены, однако какое-то вооружение на них еще осталось – исключительно для обороны, но от рвущихся снарядов не отдает буффонадой…
– Вы откроете?
– Входите, девушка, конечно, входите. – Сделав небольшую паузу, Редин нажал необходимую кнопку. – Ко мне не зайдете?
– Не зайду, – ответила она.
– Так сразу?
– Откройте. Я спешу.
– Но вы, – сказал Редин, – меня даже не видели, а я…
– Вы меня тоже не видели, – сказала она.
Вас понял: она предупреждает, что ничего хорошего он в ней не увидит, и Редин доверяет ее вкусу.
Он не нужен любви, как жертва.
На руках у Редина нет ни единого пореза, он еще не играл на своей руке, как на скрипке, используя в качестве смычка столовый нож; Редина пока не принуждали ходить обходной дорогой до полевых цветов и испытывать чрезмерный оптимизм после легкого отравления мышьяком, но детей он, случалось, разнимал – где-то в июне 2001-го они, сцепившись один на один, дрались напротив доронинского МХАТа. Накрапывал дождь, сжималась пыль – Редин там же. Со своими глубинными проблемами, в рыжих блестящих ботинках, включившись в жизнь; трое созревших и непредставленных ему дебилов смотрели на дерущихся детей, раскатисто при этом посмеиваяся – что может быть смешного в дерущихся в кровь детях, Редин не знал. Драку он прекратил не без определенного изыска: разнял детей, всего лишь отвлекая их внимание на сгибающихся под его ударами тех самых взрослых.
Дети перестали драться, они с придыханием заинтересовались, когда же первый из упавших трех будет в состоянии хотя бы оторваться лицом от асфальта; понимая, что это произойдет не скоро, Редин членораздельно сказал детям:
– Я вам, дети, мог бы ничего не говорить, но скажу – не бейте, дети, друг друга по голове, а не то вы вырастете в таких же уродов, как эти дяди. Они обычно плохо кончают, а вы, дети, плохо начинаете. Больше терпимости, дети: не лишайте никого сознания, пока твердо не убедитесь в его наличии в себе самих.
Побеседовав с пристыженно внимавшими детьми, Редин выпил еще сто пятьдесят граммов и уехал из центра города, снисходительно улыбаясь недавно услышанным словам Станислава Зинявина, сказавшего ему: «В моей комнате страшно воняло – я поначалу старался на этом не зацикливаться, но потом встал и закрыл окно. Но вонь стала гораздо ужасней: воняло же, оказывается, не с улицы. Откуда-то с моей стороны. Не буду говорить по каким причинам»; Редин напился, налег на весла, он с напором обводит окрестности окосевшим взглядом.
Необоснованной агрессии в нем нет.
Редин ощущает себе еще не подытоженным ребенком и тяжеловесно бежит за низко летящей птицей; Редину под тридцать, ему так не кажется, они с птицей уже возле дерева, и она резко берет вверх – необузданный крутеж, беспредельное священнодействие, Редин несется по прямой и на полной скорости врезается головой в ствол.
Он бежал головой вперед. Редин упал.
С дерева на него свалилось гнездо. Редин успел его подхватить: он рухнул, раскинув руки, и оно очутилось в одной из них.
В гнезде яйца, его надо вернуть обратно на дерево, самому Редину лезть туда сложно; недоуменное вздымание плечей, докучливое затруднение, ясен ли мой разум? Нет… Что?! Успокойся – это только рабочая гипотеза.
Вращая двоякими глазами, Редин оставляет в покое пройденные чувства и видит плешивого господина в бирюзовых кроссовках. Мужчина Редина тоже видит. Пекло в развес, двое за третьего, по каналу «Культура» препарируют все еще сопротивляющегося пуделя, Редин приподнимается, он встает, беспрерывно ли я мыслю? не придаю ли излишнего внимания внешним эффектам? не приманиваю ли пылающих мух? мужчина в тесных бриджах и без символизирующей власть жреца магической гремелки… возьму на заметку.
Проникаясь неосознанной дрожью, маститый звукорежиссер Алексей Парянин старается спешно исчезнуть.
– Минуту! – прокричал ему Редин.
– Это вы мне?
– Я не буду вам говорить, что церковь в каком-то смысле страховое общество – я просто попрошу вас залезть на дерево и положить данное гнездо туда, откуда оно упало. Я бы и сам, но у вас это лучше получится.
У Редина очень большое сердце и не менее устрашающие внешние данные – его сейчас несколько боятся.
Гнездо у него приняли. Что с ним делать дальше, Алексей Парянин, в принципе, знает, но пока молчит и никуда не лезет.
– Вот на это дерево, – подсказал ему Редин.
– Да я бы на дерево, – проворчал Парянин, – и за любимой женщиной не полез. Хрена лысого… за женщиной ни за что… обойдется, много чести… Вы меня не подсадите?
– Когда я пьяный, мне не жалко быть умным. Быть сильным, наверное, жалко, но я попробую.
Кое-как, не сразу… на вытянутые руки Редин его выжал. Затем Алексей Парянин полез уже сам; немного поднялся, свесился за гнездом – получив, нашел ему место на толстой ветке, однако сам назад не сполз и не спрыгнул.
Вероятно, он опасается Редина – нерасчетливого, многозначительного, без всяких сомнений отвергнувшего бы хот-дог со своим собственным членом и восхищенно вспоминающего трогательную историю двух дмитровских влюбленных, разбросанных жизнью по разным углам несовершенного шарика – она оказалась в Чикаго, он в богатой только ураганами степи под Улан-Батором; эти не знакомые ему лично влюбленные были немыми, но как и все прочие неравнодушные друг к другу человекоподобные существа, тратили на телефонные разговоры целую прорву денег. С какой же страстью они молчали…
Редину не дано так увлекаться людьми.
Ну, может, и дано, но не часто.
– Слезайте, – сказал он сидевшему на дереве Парянину, – я подстрахую. Потому что я сейчас ухожу и если вы вдруг сорветесь… да нет – я и сейчас вас вряд ли поймаю.
Закономерно не полагаясь на результаты своей смелости, Алексей Парянин, чья будущая жена через два года приедет в Москву из района подземного вулкана Янгантау, невесело усмехнулся.
– Тем более, – промолвил Алексей.
– Да слезайте вы, слезайте. Видите птица вокруг вас кружится? Это их мать… мать этих яиц – чем дольше вы там сидите, тем меньше у нее будет времени их высиживать.
– Ничего, справится, – сказал Алексей. – Я, мил человек, слезу, лишь когда вы отсюда уйдете – и достаточно далеко, я с дерева легко определю, далеко ли вы ушли или где-нибудь поблизости бродите.
– Брожу, лежу, – иронично пробурчал нетрезвый Редин. – Я вам что, мешаю?
– Самую малость.
Парянина скрутило предчувствие жуткой беды, он угрюм и на дереве; Редин на него не злится: он на дереве, я под ним, но нет, не под ним… под деревом. Крупным деревьям необходимо доставлять наверх тонны воды: без этого погибнут все их ветви и листья… что угодно кричать в сердцах – дохлое дело… я не рассчитал сил на вызов упадническому настроению.
Иллюзии обречены, иззубренный меч натирает бедро, Редин в Орехово; живя неповторимостью проживаемого и закаляя летом любовь к зиме, он согнал Алексея Парянина с земли, я, сказал ему Редин, здесь родился, я тут жил, я даже это лужу помню – святые хранили меня.
У меня обнаружилась аллергия на счастье. Мы, Марина, виделись с тобой каждый день, но не узнавали друг друга ночью – ты также не излучала флюидов созидания… не цепляйся за детали моего решения пожить в свое удовольствие: оцени – этот клистир ставили еще Лео Толстому, ко мне он попал не без борьбы… изредка хочется, чтобы хотели тебя: на глазах Редина снова кого-то бьют.
«Посмотри, Марина, на небо. Столько звезд…».
«Удивительно…».
«И ни одной не видно».
«Фантастика…».
Бьют или собираются бить: выясним на месте, разгоним горькие воспоминания – Редин уже вмешивается, он идет к ним, не останавливаясь для того, чтобы лишний раз подумать; на Тверском бульваре дети дрались один на один, в Орехово двое на одного, и все они не дети, темно здесь… побиты фонари, затушены факелы, столь поздним вечером Редин называет хлорид натрия просто солью, двое с атакующей стороны – они женщины.
Редин с женщинами еще никогда не бился, но той, которую избивают две другие, наверное, не до его принципов, и Редин ей поможет: ему не привыкать быть сытым своей никчемной жизнью и без тостов с черной икрой.
– Вас, женщины, – сказал Редин, – двое, а она одна. И я вам, скорее всего, не позволю ее бить. Поскольку когда один бьет троих это еще допустимо, но когда двое бьют одну…
– Не одну, а одного, – перебила его измышления масластая блондинка с замысловатым изгибом бедер.
– Кого одного? – нахмурился Редин.
– Его одного. Он, мужчина, между прочим, тоже мужчина. Так что, идите куда шли, мы тут как-нибудь сами наши дела утрясем. Без вашей пьяной рожи.
Редин недоверчиво всматривается – точно, мужчина, они бьют или собираются бить мужчину, он крайне низкий и худой, но все же мужчина; Редину совершенно непонятно, с какой стати он им столько позволяет.
– Вы правда мужчина? – спросил у него Редин.
– Мужчина… – ответил Игорь «Князек» Нестеров. – Доказывать я вам это не буду, но поверьте мне на слово – мужчина я, мужчина…
– Но раз вы мужчина, пусть плюгавый, но мужчина, то как же вы дошли до такой жизни, когда вас бьют даже не мужчины?
– Они меня еще не бьют. – Нестеров брутально вздохнул. – Но их двое, а я один! Каждая из них является моей любовницей, и сегодня они впервые увиделись: случайно… я не виноват в том, что они собираются меня бить, я говорил им: «Не волнуйтесь, одна другой не помешает, я и с двумя, если вы не против, в постели справлюсь». Но они разошлись и кричат: «Это не ты с нами, а мы с тобой справимся!». Недалекое бабье племя, постыдная нехватка интеллектуальных способностей – я еле успел успел выбежать на улицу, но они выскочили за мной…
– А на улицу зачем? – спросил Редин. – Я где-то слышал, что одним из камней преткновения между восточной и западной церковью является трактовка заповеди «Не укради» – восточная не распространяет ее на воровство у государства. А вот вы выскочили на улицу. От женщин – не за третьей из них. Зачем? Двое на одного, двое за третьего…
– Какого еще третьего?
– Такого, – ответил Редин. – Вам не обязательно знать. Итак, зачем вы выбежали?
– Затем. У меня дома и хрусталь, и саксонский фарфор, да и мебель хорошая: жалко, если все покрушат. – Почесав правый висок, Игорь «Князек» продолжил стоять в пол-оборота к невидимому отсюда Константинополю: к высокой колонне с отрубленной головой последнего Палеолога. – На улице, к тому же, можно рассчитывать на помощь. На благотворное участие во мне людей, зверей, похожего на полтергейст дождя из полоумных пеликанов. Да-да! хмм… наконец, на возвращающихся с шабаша дружинников. И мне, как видите, помогли. Мне помогли вы – спасибо вам за то, что я не один, кто не желает, чтобы меня прикончили.
Игорь Нестеров благодарен Редину, как травоядный спринтер престарелому хищнику. Редин ему кивнул: «Don‘t mention it, дядя, я тебя понимаю, но к чему тебе легкомысленное отношение к последнему восплощению, что тебе моя неразделенная любовь к богобоязненной стриптизерше Хелен, обесценивающейся с каждой ночью и называвшей Марциала марципаном; тяга к ней так и дошла у Редина до головы. Противоречащие друг другу подходы к лидерству в кровати, неискоренимые различия в оценке все более голубеющей сцены – Редину не хотелось, чтобы Гамлет был педиком, ей это было без разницы: «лишь бы он, говорила она, показался мне замечательным парнем» – двое женщин следят за его беседой с Нестеровым с нескрываемой прохладой: в Орехово душный вечер, а в них никакого соответствия миролюбивому настрою Игоря «Князька». И Редина. Уже отмахавшегося на сегодня кулаками.
Они на взводе, обозленно молчат, Редин беспрепятственно настраивается на четкую волну самодостаточности; не оставляя своих рязанских привычек, Игорь Нестеров заманивает Редина в нежелательную западню карательного контрнаступления.
– А что, – спросил он, – если мы сейчас набросимся на них вдвоем? Как друзья. Словно бы боевые товарищи – я на Ларису, а вы…
– Набрасываться на них мы не станем. И если вы еще раз предложите мне нечто подобное, я, пожалуй, вместе с ними подключусь по вашу душу. – Редин добродушно осклабился. – Но пока я ни на чьей стороне, я рекомендую всем нам подняться в вашу квартиру. У вас мы чего-нибудь выпьем и попробуем удадить возникшее между вами недоразумение без привлечения рук и ногтей. – Внимательно посмотрев на Игоря Нестерова, Редин не заметил в нем явных признаков великого восторга: важной степени эмоционального экстаза, называемого тантристами «махарагой». – Я прав? Что думаете?
– Думаю, думаю…
– И как? – осведомился Редин. – Я прав?
– Даже сам Бог, – недовольно пробормотал «Князек» – редко бывает прав. Чтобы так – с головы до ног…
Насчет Всевышнего – не атеист ли Он? – Редин придерживается правил своей колокольни. Придерживается, чтобы не упасть; сам он со своей колокольники не звонит, но звон слышит – сойдясь с этими людьми, Редин поднялся в безвкусно обставленную квартиру: свисающая ему до бровей люстра, нестираные бежевые шторы, над двухспальной кроватью приблизительный портрет Мата Хари – женщины налили себе по приличному стакану «Арбатского», Редину нашли водки, для хозяина квартиры не пожалели отборного мата: «ты….., а еще ты… такой… ты…… вот кто ты!»; осушив стакан с вином, одна из женщин вынудила Игоря Нестерова отвлечься от пассивной взволнованности: женщина к нему, но он убежал.
Она ринулась следом, и Редин остался с той, которую «Князек» еще на улице называл Ларисой. В ее воспаленных очах стояла полярная ночь, звериной хватки и тигриной реакции ей не доставало; если она была Ларисой на улице, то Редин и в помещении использует при обращении к ней это имя – полулежа на журнальном столике с наполовину выкуренной сигаретой.
Потом не удивляйся, девочка. Я же не в себе, когда в тебе: еще месяц назад я мял простыни вместе с мечтательно настроенной поклонницей Че и Фиделя Вероникой Перовской, чья мать говорила ей на случай секса: «Не кричи – терпи».
Ее матери во время секса было крайне больно. Татьяна Афанасьевна не знала, что может быть по-другому, и говоря: «Не кричи», она имела в виду, не кричи от боли – саму Веронику подмывало кричать от удовольствия, и Перовская не кричала лишь следуя материнскому наказу; она сдерживалась, так и не поняв, что природа ее крика весьма разнилась бы с услышанным из родительской спальни.
Отец Вероники Перовской работал на мебельной фабрике. Затыкал уши зажженной ватой и глубокомысленно шептал: «У кого бы спросить в чем моя вина? я и в пятнадцать лет не брился, и теперь тоже – тогда не брился, сейчас не бреюсь, вырос, но не бреюсь, пол-ящика электробритв, а ни к чему… ломаю голову, но над чем? кому-то спать у параши, кому-то изучать парашару… индийскую астрологическую систему» – ее отец носил бороду. Поэтому и не брился.
Вероника его не любила.
– Вас, – сказал Редин, – зовут Ларисой, с этим ничего не поделаешь, что же касается моего статуса, то он здесь еще не определен. – Подмигнув Мата Хари, Редин отнюдь не желал, чтобы она подмигнула ему в ответ. – Они надолго убежали?
– Сам бег не займет и десяти минут: Лена ему и до Царицынского парка добежать не позволит. Ну, а размыслив относительно того, что последует дальше… Шансы примерно равны. Но часа полтора их здесь гарантированно не будет.
– Тогда я их, наверно, дождусь. С вами, если не возражаете. – Не меняя выражения лица, Редин почесал колено. – Короче, это было сказано.
– Простите? – не поняла Лариса.
– Было сказано не в обиду вам.
– Мммм…
– Я дождусь? – спросил Редин.
– Да пожалуйста, ждите. – Лариса рассеянно захлопала глазами. – Вы мне не противны. Ничуть… нисколько… Вам на это наплевать, но у меня никогда не получалось долго жить с кем-нибудь вместе. Ни с Князьком, ни с прежними… такими же.
Закладывающими «Исе моногатари» использованными презервативами? Допускающими в своей голове coup d‘état?
– Конкретно я, – сказал Редин, – предпочитаю жить с кем-нибудь вместе, но по раздельности. Мне легче уходить от женщины, когда есть куда.
– Я, – тяжело вздохнула Лариса, – придерживаюсь другого хода мыслей. Все еще придерживаюсь… Но пошло оно все к дьяволу: мне уже осточертело, что жизнь помахивает передо мной лишь своим свиным хвостиком. – Посмотрев на Редина гораздо теплее, чем на улице, Лариса не побоялась показаться ему живой. – Налейте и мне водки.
– В ладонь? – спросил Редин.
– Не…
– Еще куда-нибудь?
– Я потом посмеюсь, – промолвила Лариса. – Не обижайтесь, если не ко времени. Обещаете, что не обидетесь?
– Не обижусь, – уверил ее Редин. – Вы не смеетесь, потому что я вас не рассмешил, а я, к нашему обоюдному плюсу, не страдаю манией величия. Я, Лариса, был самокритичен и наедине с петлей.
– Достойное качество, – кивнула Лариса.
– И водка под стать.
– И вечер зовет…
Не верь без задвижки. Не бойся без цели. Не проси без обреза. Кто жив, тот опасен – отсутствующий и в этой квартире, и во всем Орехово Станислав Зинявин в детстве мечтал стать музыкантом; он брал в руки бадминтонную ракетку и играл на ней, как на гитаре.
Но его мечта не сбылась.
Зинявин до сих пор играет на ракетке.
Нечто самое изысканное: поздних битлов, Джимми Хендрикса, «Mahavishnu orchestra»…
– Нас зовет вечер? – спросил у Ларисы заметно привстающий Редин. – Зовет, чтобы мы остались?
– Оо-ох…
– Что?
– Я не возражаю.
Раскаленная твердь на конце сигареты. Проведешь по ней пальцем и скажешь: «Надо же». Только затем сморщищься. В основном, не от боли, а от очередной маленькой суеты в мыслях и действиях – насилу отбившись от настигшей его Елены, Игорь Нестеров не смыл с головы дождь и днем позже пришел в церковь не молиться.
Знакомиться с Другими женщинами – когда он искал их в других местах, «Князька» впоследствии ждало одно и тоже: секс, скука, скандалы, и Игорь Нестеров стал ходить в церковь, чтобы найти чего-то еще.
Во время службы он неприкаянно стоял в стороне и даже не старался подать вида, что крестится; после одной из вечерен на это обратил внимание неброско хмурившийся батюшка, и Игорь «Князек» откровенно рассказал ему, зачем и почему он здесь уже вторую неделю дышит удушливой вечностью.
Потрепав редкие усы, батюшка самодостаточно сказал – Нестерову, но и Тому, кто в нем: в батюшке, но вряд ли в себе.
– В церковь, сын мой, ходят разные люди. И мужчины, и женщины, но разные: король Артур вот попробовал использовать алтарь, как обеденный стол, но с него все стало падать. И поделом! Нечего тут бесовской хреновиной заниматься! Как сказано в Писании: ты не войдешь сюда, тебя отгонят слепые и хромые.
– Отгонят да и пришибут…
– Какой с них спрос, – промолвил батюшка. – Откуда у них силы себя контролировать… А на кладбище ты свою женщину не искал?
– Еще нет, – ответил Нестеров.
– Так поищи. Не среди мертвых, конечно, но если и среди мертвых какую подходящую встретишь, то сразу же ее не отталкивай: мертвым же не легче, чем нам. Они ведь все еще живут в сердце Господа. Живы, а не знают того.
Я принесу тебе несчастье, я принесу тебе бобов – через ткань твоей блузки просвечивает луна, изо рта работящего бушмена валит дым: уймись, покойник.
Ты уже не вправе.
«Одна у меня была…».
«И то слава богу».
«Деточка, легкая, слабая…».
«Что с ней, Князек?».
«Сблизилась с лаковым деревом, взлетела на облако, там встала на лыжи и одобрила составленный против меня заговор молчания: я остался холоден. Затем она стала стрелять… не прицельно».
«Но попала в тебя».
«Я выдержу, земляк. Плюну и разотру»; июнь, жара, одиночество, Игорь «Князек» хаотично идет по Котляковскому кладбищу и возле тщательно засаженной цветами могилы видит молодую сидящую девушку. Ее правый глаз как будто бы плачет, левый смеется, и Нестеров старается одному ее глазу улыбнуться, со вторым разделить крупную слезу – участливо, но не напуская на себя излишнего внешнего драматизма.
– Если член, – сказал «Князек», – ни с того, ни с сего станет древком, то каким же должен быть флаг? Черт… сгинь… пропади… Ну, я и спросил. С вами я не о том – вы у этой могилы, вероятно, не просто так?
Поначалу девушка слегка растерялась. Впрочем, ненадолго – ее левый глаз, как и прежде, продолжал смеяться, но правый, похоже, плакать перестал.
– В этой могиле, – сказала она, – похоронен мой муж. Первый и пока последний: я вышла за него еще ребенком, но, едва я повзрослела, как он уже умер. Вы были с ним знакомы?
– Я не знаю, как его зовут, – сказал Нестеров, – однако я был знаком со многими. Даже с круто мыслящим снабженцем Вольдемаром Жабиным. Он говорил: «Со мной трудно жить, но легко выжить», но вы о нем, вероятно, не слышали: его еще лет семь назад дрезина под Ростовом переехала.
– Да, – согласилась она, – слышать о нем мне не довелось. А моего мужа зовут Николаем Федоровичем Чиплагиным. – Девушка кротко скривилась. – Но его так не зовут.
– Чего? – не понял Нестеров.
– Его так звали.
– Это само собой. Никаких поблажек – ни для человека года по версии «Аль-Каеды», ни для нашей партийной элиты. В мужчинах после общения с ним вы, я надеюсь, не разочаровались?
– Он не был особо общительным, – ответила она. – Я к тому, что в прямом смысле он говорил немало, но в смысле постели Николай Федорович знал самый минимум слов.
– Но все в точку? – попробовал выдавить улыбку «Князек».
– Даже в несколько.
Несказанное давит, в глазах стоит туман – с тобой… плюс тридцать, парит… я трезвый, как баран; Игорю Нестерову понравилась ее спокойная уверенность в неотвратимости продолжения жизни и он предложил этой женщине начать существовать вместе – на второй день после ее согласия выпить у него на «Красногвардеской» пару сухого.
Она не отказалась и стала жить, как вместе с Нестеровым, так и раздельно со своей былой свободой посещать могилу скончавшегося мужа в любое время, кроме уже прошедшего.
«Я завидую тебе, Игорь».
«В чем же?».
«Ты не боишься сойти с ума».
«Гы-гы».
«Ха-ха».
«Да уж…»; с «Князьком» она встречалась не только в кровати: они слушали друг друга, Билли Айдола, «Текилу джаз»; не почитая священных рек, курносая Ирина – по мужу Чиплагина, по крови Вороновская – постоянно спрашивала у Нестерова к кому он тогда приходил на кладбище.
Мне было бы интересно это знать, говорила она. Человек в той могиле нас тоже в какой-то степени познакомил. Нам просто необходимо к нему как-нибудь сходить.
Нестеров тогда на кладбище никого не навещал, ни над кем не склонялся, ни в чем не ущемлял слабую нервную систему, но Ирине он в этом не признался: не полез на рожон.
Хочешь? – на третью неделю их знакомства спросил «Князек». – Знать? Хочешь… знать? Да пожалуйста! Покажу.
И они собрались, пошли, Вороновская с цветами, Нестеров в цепких объятиях мыслительной комы – напряженно смотрит по сторонам, подвергает сомнению свои медиумические способности и подбирает подходящую могилу.
Впритык к одной останавливается. В ней лежит некая Анна Мироновна Кучина, и Игорь заявляет Ирине, что это его мать. А он ее незаконнорожденный сын.
Ворчали сороки, шумела землечерпалка, могила Анны Кучиной пребывала в совершенном запустении; «каким бы ты ни был сыном, сказала Ирина – хорошим, больным или незаконнорожденным, она все равно твоя мать. Мне еще не приходилось чувствовать себя матерью, но я, Игорь, пока довольно жива, а вот когда я умру, мне будет нужно совсем немного: ухоженная могила и редкая слеза памяти»; попеняв Нестерову за бессердечие, Ирина принялась наводить на могиле Анны Мироновны Кучиной обременительный материальными затратами порядок.
Купила дорогой венок, наняла людей, чтобы они перекрасили птичий помет на ограде в устойчиво черное; «Князек» ей не мешал. Взирая на действия крайне отчужденно и насупленно.
– Может, нам и камень на ее могиле сменить на менее растрескавшийся? – спросила Ирина. – Как думаешь?
– Я думаю, не стоит.
– А она для твоей могилы, наверное бы, ничего не пожалела. Или отношения между вами к этому не располагали?
– Пожалуй, – нахмурился Нестеров.
– Но все равно. Она твоя мать и ты не вправе о ней не заботиться. Камень оставим, как есть, но ходить к ней мы будем регулярно: у покойников тоже есть интерес, чтобы вокруг них время от времени происходило небезразличное движение близких им людей.
– Как скажешь, бэби, – не глядя на нее, пробормотал Игорь. – Отныне я и возле твоего мужа обязан каждую неделю с серьезными глазами ошиваться?
– Тут уже твое дело, он тебе человек чужой. И хотя твоя мама мне также не родная, я стану приходить к ней, словно она мне…
– Все, я согласен, – резко перебил ее «Князек».
– Она для меня, – гнула свою линию Ирина, – отнюдь не родная, но моя моральная платформа предполагает…
– Все, все! Договорились!
Голова моя свежа, но в ней нету ни шиша – два раза в месяц, по субботам, они приходили на Котляковское кладбище и немногословно, по часу-полтора стояли у последнего пристанища Анны Мироновны Кучиной.
Нестерова это в тонус не вводило. У него намечался многобещающий срыв, над его головой уже сгущалось нечто краеугольное: «Идем отсюда!… тссс… идем!… давай, Игорь, говорить потише. Как колдуны. Как заговорщики»; где-то месяцев через пять они увидели у могилы госпожи Кучиной высокого мужчину в кожаной куртке и красиво выглядевшей левой стороной лица. Правая сторона его лица тоже, вероятно, была на уровне, но Игоря Нестерова не прельщало ее рассматривать: недоуменно поджавшая губы Вороновская переводила взгляд с «Князька» на него, с него на «Князька», и Нестеров ждал, задаст ли она ему закономерный вопрос – спросил ли его? возьмется самостоятельно что-нибудь предположить? сделает вид, что ничего не происходит?
Ирина спросила.
– И кто он такой? – кивая на кожаную куртку, поинтересовалась она.
– Он… кто же он… мне ли не знать… Он, Ира, мой брат. По матери – у него другая фамилия, другой имидж, другие приоритеты в жизни… Мне трудно о нем говорить.
– Из-за него или из-за себя?
– Трудно сказать, – пробормотал Нестеров. – И сказать трудно и говорить не легче. Потому что он мне брат, но как бы и никто. Всегда получавший от женщин тоже самое, что и я до встречи с тобой – секс, скуку, скандалы… я никак не могу найти, что бы объединило нас с ним помимо всего этого: ищу, прямо при тебе ищу, но найти не в состоянии. По моей ли вине, по вине ли кого-то передо мной… Не берусь быть уверенным.
– Я тебя понимаю, – сказала Ирина.
– Благодарю…
– Не за что, – кивнула она. – Но к нему я все же подойду.
– Постой…
– Нет, я подойду.
Игорь «Князек» Нестеров не приветствует ее порыва: его глаза собираются на переносице, кулаки сжимаются и разжимаются; интонация задаваемого им вопроса отнюдь не вкрадчивая.
– Зачем ты к нему подойдешь?! – злобно прошипел «Князек». – Одного меня тебе мало?!
– Не повышай голос на кладбище, – строго сказала Ирина. – Ты этим никого, наверное, не разбудишь, но мне, Игорь, неприятно. А к нему я подойду не из-за того, что мне противно стоять рядом с тобой – просто выкажу уважение.
– Да он не достоин никакого уважения… он же… ты его не знаешь – он только чудом не сел за растление малолетних, он…
– За растление малолетних? – удивилась Ира.
– И каких малолетних! Я не хотел тебе говорить, но он едва не получил срок за растление малолетних животных.
Он сказал ей это глаза в глаза; сероватые глаза Нестерова шаг за шагом расходятся от переносицы, ее доподлинно блестят – никаких ассоциаций с досужей монашкой, с усмешкой посматривающей на бьющихся протоиреев.
– Твой брат… человек, которого родила та же женщина… растлевал маленьких животных? – чуть слышно спросила Ирина.
– Повторяю, я не хотел тебе об этом говорить. Я и сейчас не хочу – при твоей любви к животным это было бы слишком жестоко, а причинять тебе боль…
– По сравнению с болью тех животных, моя боль даже не заслуживает того, чтобы называться болью. Боже мой, откуда в людях столько зла… что же творится в этом страшном единственном мире… Но теперь я к нему тем более подойду.
– На хрена?! – возопил Нестеров. – На хрена тебе подходить к этому отморозку?
– Не волнуйся, Игорь – не уважение выказывать. Ты со мной или здесь подождешь?
– Ну… не… я…
– Со мной? – спросила Ирина.
– Здесь подожду…
– Тогда будь настороже. Мало ли что – вполне может быть, мне еще понадобится твоя помощь. От такого нелюдя, как твой брат, мы всего вправе ожидать.
Коченеет живот, срываются покровы, открывается ложь, Ирина делает несколько шагов, высокий незнакомец вытягивается в струну, Ирина Вороновская подходит к нему совсем вплотную – Игорь Нестеров призывным криком ее не останавливает.
Схватив побольше воздуха, он спрятался за дерево.
Они уже разговаривают, Игорь ничего не слышит, но видит, что у беседующего с Ириной мужчины красива не только левая сторона лица, правая ей ничем не уступает; все его лицо вкупе не скрывало фотогеничного изумления и до подхода Вороновской – застать эту могилу в столь ухоженном виде он, по-видимому, никак не ожидал.
После того, как Ирины с ним заговорила, физиономия у него, вообще, изменилось самым серьезным образом: с более выразительным удивлением он бы не покачивался около Вороновской, даже найдя на одном из надгробий благословенного Котляковского кладбища свою собственную фотографию.
Игорь «Князек» догадывается, чему он так удивился. Нетрудно догадаться. О том, что же последует дальше, предположений у Нестерова пока нет: некоторые есть, но он их натужно гонит, и из всех его предположений оправдывается самое худшее: высокий незнакомец уходит с кладбища не один, а с Ириной Вороновской. По покойному мужу Чиплагиной. Хорошей, славной, никак не попрощавшейся с Игорем «Князьком».
Она идет быстрым шагом. Ему необходимо быть рядом и он, как дрессированный кот, огибает ее ноги. Весь первый Хвостов переулок. Ползком, без опоры на интеллект, отбросив букет ландышей, швырнув его в морду безветрия – ты. Довела – ты. В прошлой жизни был неплохим человеком – я.
Действительность меня обоснованно трясет. Меня трясет от нее, я живу, как свинья, как свинья в шоколаде, из ежовой выси целым и невредимым мне не вернуться – Игорь Нестеров ждал объяснений Ирины хотя бы по телефону, но Вороновская ему не звонила.
Нестеров понимал, что в случае его звонка придется объясняться и ему самому, но он к этому готов: объясняться, извиняться, лишь бы предоставился шанс.
«Звони мне, жми кнопочки… когда дозвонишься, посчитай это своей удачей»: нет, она его не вызванивала. И «Князек» Нестеров позвонил ей сам – не зная, чем ему объяснить свою прежнюю ложь и настраивая себя на ее суровое молчание.
Трубку взял мужчина.
– Я слушаю, – сказал он.
– Следует говорить не «я слушаю», а «вас слушают», – поправил его Нестеров, – но об этом потом. Вы кто такой? Что за хрен с горы? Какого дьявола вы со мной разговариваете?
– А вы? Сами-то вы…
– Я тот, – объяснил «Князек», – кто получал от женщин лишь самую распространенную здесь триаду: секс, скуку, скандалы. Не от всех, но почти всегда… даю слово… беру два… Послушайте, а вы случайно не родственник Анны Мироновны Кучиной?
– Да, я ее сын. А вы откуда знаете?
– Я?… Откуда? Знаю?
– Да. Откуда.
– От верблюда, – процедил Нестеров.
Ну, вот и все. Злопыхатели распускают слухи, что поэт помешан, малярийный комар единственным укусом убивает орла, отвязная собака стучит лапой в такт четвертого альбома «Лед зеппелин». Она ни в чем не ограничивает получаемое удовольствие. Игорь Нестеров плохо спит, компенсируя недосып мощным завтраком; Вороновской он больше не звонил, но на могилу Анны Мироновны Кучиной «Князек» еще иногда наведывался. Не желая там никого встретить и не разменивая свою обиду на осквернение.
Игорь курил. Разгоняя дым, он давал пощечину наливающимся сумеркам.
Один на один с видом перед глазами.
Подчиняясь велению похоти. Давно не думая о победе – представляя себя молодым и расстрелянным.
Виноградными косточками.
За что-нибудь поистине важное – Ирина с другим, безвременник ядовит, Игорь Нестеров живет ничуть не врозь с отведенным ему временем; пробиваясь сквозь недавно освеженный в памяти мрак, он не скрашивает утреннюю трапезу содержащимися в колхикунах алкалоидами.
Каждую ночь после потери Ирины Вороновской ему снятся женщины. Живые и давно уже умершие.
Ничем не замутненный секс – ни скуки, ни скандалов; они либо раздеваются сами, либо их избавляют от одежды его подрагивающие от возбуждения лапы – «Князек» не делает между ними различий. У него нет такого недостатка, чтобы он сначала любил живых и лишь затем мертвых.
Игорь Нестеров ждет наступления ночи, предвкушая прерывистый насыщенный сон, как у себя в кровати, так и со многими красивыми женщинами: неугасимое пламя жестокого позора – тушим, сбиваем, получается не всегда, спорить тут не с чем: что есть, то и есть, а есть немного, затопчем… потопчем… неспешным шагом затопчем мины… был бы я оленем, стал бы я быстрее; в феврале 2004-го «Князьку» приснилась не его любовь с женщинами – ему привиделся скончавшийся три года назад дед Саша.
Александр Михайлович Нестеров прожил семьдесят один год самовнушением своей нужности. Умер он от рака, очень мучаясь: у него был рак легких, желудка, пищевода, но в нем также стучало крайне здоровое сердце, оно-то ему отмучиться и препятствовало – от прихода в первое же по счету сновидение подзабытого деда Игорь «Князек» большого воодушевления не почувствовал.
Игорь ожидал женщин, эмоций, секса, но тут вместо них его дед Александр Михайлович, двусмысленно посмеиваивающийся под явно нарисованными звездами и спрашивающий у Нестерова переливает ли он, как прежде, поллитра водки в бутылку из-под «Аква минерале»: ходит ли с ней по Садовому кольцу, не прислоняясь глазами ни к чему вечному?
Игорь «Князек» ответил ему, что на небо он смотрит ничуть не чаще, чем несколько лет назад – держится особняком, попивает, приводит близких в оторопь; Александр Михайлович неодобрительно фыркнул и только затем заговорил о цели своего посещения никогда им особо не ценимого внука.
– Я, Игорек, – сказал он, – познакомился здесь с одним очень приятным человеком. Он, как и я, умер от рака, и к кому же нас с ним роднит то, что в земной жизни мы оба были музыкантами. Я, главным образом существовавший завцехом шарико-подшипникого, больше пятнадцати лет, как ты помнишь, разучивал на приобретенной по нетрезвому делу балалайке «Боже, царя храни», но прилюдно выступить мне, увы, не удалось. Он же был музыкантом куда более состоявшимся – Джордж Харрисон. Ты должен знать.
– Ты общаешься на том свете с Джорджем Харрисоном? – недоверчиво спросил «Князек»
– С ним очень легко общаться – он мужчина совершенно не заносчивый и даже меня, подумай только! считает равным себе. Правда, у нас здесь, Игорек, со всеми полное равенство. В том числе и у меня с Джорджем. По его просьбе я в твой сон и проник.
– Да будет тебе, дедушка Саша, паранойю-то нести, – огрызнулся «Князек», – Умаял уже.
– Точно тебе говорю! И дело тут в его последнем альбоме: Джордж записывал его смертельно больным, но тем не менее постарался сделать его максимально нежным и легким – он прощался с этим миром благодарственным воздушным поцелуем, а ты, моя кровь, мой потомок, после прослушивания этого альбома бродил по квартире с нескрываемо мрачным лицом. Джордж увидел данную нестыковку и, узнав, что я твой близкий родственник, попросил меня выстоять очередь и разъяснить тебе…
– Какую очередь? – спросил Игорь.
– Если ты хочешь кому-нибудь присниться, ты обязан выстоять очередь. К большинству людей она небольшая, но к тебе, Игорек, постоянно рвется множество женщин. И живых, и мертвых. Причем, очередь для всех одна. Одна и одна – как заведено, так и идет… меня не обесточивает. Не вызывает значительной антипатии. Хотя мелких деталей данного механизма я не знаю: я здесь не так давно, чтобы рассказать тебе о нем в надлежащих подробностях.
Есть ли, будут ли, подманят ли нас к столу праведников – питон и крыса, имеются ли среди них питоны и крысы? задумывается ли крыса Чамалина так же, как и до смерти: взрослый питон на нее бы ни за что на набросился, но этому питону всего месяц; он на своей первой охоте, и данной крысе отводится на ней немаловажная роль беспомощной жертвы. Питон настолько тощий, что крыса его абсолютно не боится, однако он ползет по направлению к ее норе. К ее детенышам.
Встав у него на пути, Чамалина его не пропускает. Останавливает, позволив питону обвиться вокруг нее своим тонким телом; крыса в тесноте, она апатично думает: по итогам того, что он меня проглотит, ему не нужно будет питаться примерно полгода. Мои крысеныши и вырастут: они и ныне, слава богу, достаточно подросли, чтобы самостоятельно заботиться о выживании. Уже далеко не грудные, но из норы вылезать не спешат… все ждут когда я им еды принесу. Но на меня они теперь пусть не рассчитывают, меня через несколько секунд не станет: я же спасла их жизни за счет своей неспасенной… отхожу на покой, геройски погибаю… вот дьявол – я же, ничуть не напрягаясь, могла спасти и свою: питон же столь неразвившийся, что я бы откусила его голову в одно сжатие челюстей. К сожалению, я этот вариант как-то не рассматривала. Сейчас, разумеется, уже поздно: он тонкий, но обвился – не вырвешься; свернулся вокруг меня и сам же мучается от непривычки к убийству – и морально, наверное, тяжело и физически, я и то слышу его отрывистое кряхтение, он и сам себя мучает, и я не отдыхаю… откусила бы ему голову – всем бы проще сделала. И он бы не мучался, и мне никаких волнений, я же практикую убийство не первый день, а он недавно начал – и начал на мне… для новичка… совсем… неплохо работает…
– Я тебя не понимаю, – после продолжительной паузы сказал деду Игорь «Князек». – Не понимаю и не верю. Чушь ты какую-то говоришь. Я никогда в жизни ни в какой очереди не стоял.
– Значит, ты никому и не снился, – сказал дед.
– Бешенство космоса делает мир…
– Во всем вини себя самого!
– Ты глух к моим словам, – пробормотал «Князек».
– Не снился, Игорь! Никому и ни разу.
Игорь Нестеров вполне допускает, что это более чем возможно. Сложность позы не гарантирует соответствующего удовольствия, дух и его телесная оболочка во мне не на разных правах, у плиточницы Светланы… и у нее… не поспоришь. Лежу с ней, пытаюсь встать, и омертвелая гниль осуществленных намерений, обманные предстмертные вздохи; мрачное отношение к последнему альбому Джорджа Харрисона, купленному Нестеровым сразу же после его выхода, сформировалось у «Князька» из-за отвращения к собственной слабости – он отдает себе отчет в каких страшных мучениях кончались его дед, та крыса и Джордж Харрисон.
Но Джордж при этом сумел создать нечто светлое и жизнеутверждающее – мне до этого… мне до этого… мне не до этого. Тот вечер со Светланой я начал с того, что кончил.
Игорь Нестеров практически не страдает, но состоянии воли у него несколько жалкое – отнюдь не под солнцем великой мысли.
Мысли о Боге в себе.
О себе в Боге.
– На зависть живешь, дед, – хмуро сказал Игорь мертвому старику. – Умер, а живешь на зависть. И с женщинами в одной очереди трешься, и с Джорджем Харрисоном выпало пообщаться… А почему звезды вокруг тебя какие-то ненастоящие? Вызывающие недоверие. Лажовые не только на первый взгляд, но и далее?
– Я сейчас нахожусь в специальной телефонной будке. Оформление у нее, конечно, не ахти, но главное связь хорошая.
– Связь хорошая, – согласился Игорь. – Тут не придерешься. Не подловишь на несоответствии моменту. Ну, а сам Харрисон почему не пришел? Лишь тебя ко мне отослав…
– Ему некогда, – ответил Александр Михайлович, – он, по его признанию, обязан присниться в эти дни очень многим людям. Он сейчас одновременно занял в нескольких очередях, а тебе он просил передать…
– Не надо мне ничего объяснять, – перебил старика «Князек», – и так все ясно. Жизнь чудесная штука, а я слабый мудак… Кстати, ты не мог бы там спросить у тех женщин, которые снятся мне каждую ночь, зачем им все это?
– Я спрашивал, но они лишь смеются и, если говорить в целом, относятся к тебе довольно несерьезно.
– Хуже, чем к тебе? – спросил Игорь.
– Чтобы тебя не расстраивать, я готов промолчать.
– Ну и бес с ними, – проворчал Игорь Нестеров. – Твой звонок, надеюсь, бесплатный?
– Для меня, да. Тебе же, само собой, придется за него заплатить. Но не деньгами, тут будь спокоен.
– А чем? – спросил Игорь.
– Сам подумай. Я же звоню тебе с того света, и за такой звонок тебе придется отдать что-нибудь поважнее денег – немного счастья, чуть больше удачи, еще чего-то. Если хочешь, я могу все это уточнить и выстоять к тебе очередь во второй раз: за повторный звонок тебе будет нужно заплатить намного щедрее, но так как счастья и удачи у тебя мало, то исходя из твоей плохой платежеспособности…
Театрально выпятив грудь, Александр Михайлович принялся декламировать: «И ничего, и ничего, и ничего. Чего? А ничего. И ничего, чего, и ничего, а ничего, то ничего, чего и ничего…»; Игорь «Князек» Нестеров уже проснулся. Смахнул холодный пот и выйдя на балкон, уединенно закурил. Без раздумий, без снов – над ним настоящий звезды.
Легкий зюйд-норд со стороны гудронного комбината, и опять-таки звезды.
Еще не светает.
Не жди других. Не бойся себя. Одиночества – Игорь Нестеров с недавних пор любит быть без всех. Говорят, одиночество острее всего ощущается в толпе, но «Князек» с этим не согласен. Так же, как и со словами рассудительного логопеда-дефектолога Кирилла Елагина, сказавшего ему: «Не начинай пить. Но если уже начал, то не заканчивай».
Нестеров плывет в толпе по Хорошевскому шоссе, ему наступают на ноги, выдавливают плечами под встречный поток, какое тут к чертям одиночество; звезду Бета из созвездия Персея называют «Глазом демона», но в этой толпе увидишь такие глаза, что кости сводит – Ланселот бы забился за мощные спины рыцарей Круглого стола, Уильям Блейк забыл бы все свои потуги по организации бракосочетания между небом и адом, они бы не смогли жить с Москвой, как с женщиной; Игорь «Князек» идет в безлюдный парк, он двигается туда не думать о Марине Сербениной.
Слащавой, настырной, в берете и черных очках – походя затмившей воспоминания об Ирине Вороновской. Четыре месяца спустя, если брать отсчет со сновидения, касавшегося Джорджа Харрисона.
От тебя пахнет кошкой, от меня собакой. Не облицовывай стены моего скита непристойными изразцами – Отец всего сущего вытесняет нашу близость из своего поля зрения; Нестеров пришел. Присел. Воробьи пока в движении. Они купаются в луже.
В луже крови.
Они, конечно, прыгают в грязной воде, но Нестеров ценит мир во всем его многообразии – самоорганизация социальных процессов, кубинская революция, смесители, рассвет, некрофилия: сегодня Игорь «Князек» был в церкви. В той, что обычно – напротив французского посольства.
– Где тут у вас ставят свечи за упокой? – спросил он у пожилой женщины в мятом платке.
– Вон там, мужчина, – ответила она, – вон с той стороны. А у вас кто-нибудь умер? Умер… По вам не скажешь ничего другого – над ним или над ней сомкнулись своды, пролились грибные дожди: мои соболезнования.
– Спасибо. Но у меня никто не умер.
– Ась?…
– Вы правы.
– Никто не умер?
– Увы, – сказал Нестеров, – мне нечем вас обнадежить. Я буду ставить свечу за живую. М-да… За живую, но за упопой.
«Князек» любит одиночество, однако он любит и Марину Сербенину – не считая это противоречием. Перпендикулярно ли смыслу… Нестеров знает откуда растет его сердце, он выходит из сплоченных масс бездарных соблазнителей и не завидует в шестой раз пробегающему мимо него мужчине в спортивном костюме.
Обрюзгший тусовщик Андрей Сивило сгоняет вес своего тела. Периодически отрекаясь от ереси ночных клубов: «вы, барышня, ко мне? но я на коне… сто лет уж не был» – Игорь «Князек» не отказался бы сбросить вес своей души: мюзикл, в его дыхании недописанный мюзикл. Брошенный после первой же ноты. Но если исходить из нее, то безусловно мюзикл – дыхательные экзерсисы Игоря Нестерова еще никого не вынуждали подозревать за ним туберкулез.
– Можно вас на минуту? – тяжело привстав, Игорь насупился и потемнел. – Be cool. Я не буду просить вас ни о чем выходящем за рамки вашего образа жизни.
– И что вам нужно? – еще не совсем остановившись, поинтересовался Андрей.
– От вас мне нужно…
– Только не зарывайтесь.
– Купите мне пива. Две бутылки третьей «Балтики». Вы бегаете по кругу, и, насколько я знаю эти места, на вашем пути должен попадаться киоск. Причем, на каждом кругу. В нем и купите – деньги я вам дам.
– Ну, вы и…
– Ну, я и…
– И как вы объясняете это самому себе?
– Правда есть. Но ее нет.
Безвольное блуждание в астрале, грустно улыбающиеся черепа, Всевышний может и сам о себе позаботиться: мухи, шлюхи, земля на траве, разительное несходство между получившимся человеком и целями его сотворения; пива Игорю Нестерову не купили. О, Ереван! В 1999-м я там славно нахватал. По голове – пусть бы… в родных краях меня еще не так обрабатывали. Игорь «Князек» никуда не торопится; он как-то спешил домой, бежал за автобусом, и у него выпали из кармана ключи. От бега, от быстрого; идя гусиным шагом, он бы быстрее туда попал. А так почти ломать пришлось. Дверь – не к ней, свою, Нестеров не удивится, если на его могиле будет всего одна цифра. Дата его смерти: исходя из нередко посещающего его откровения, он так и не родился. Купаясь в незримых отблесках истинного. Ломаясь, как пряник. Придя в парк не думать о Марине Сербениной.
Он о ней не думает.
Видит ее. Не собирался, но приходится: она проходит по парку на высоких каблуках, в коротком синем платье, вертолетные лопасти для кого-то неплохой вентилятор… сбиваюсь… правомочно ли сравнение несидевшего мужчины с нерожавшей женщиной?… не могу сдержаться – Let me be your nightmare, я вконец замерзну в ожидании потепления наших отношений, ты, малышка, выбросила меня на попрание работавшей от лунного света бетономешалки; в те дни смерть уже возникла, безобидные мстители из Ряжска справлялись у меня о твоем здоровье, да не покинет их гвардейское мужество; «Князек» сжимает фильтр машинально размятого «Уинстона». В кишечнике аврал, батареи подсели, лай собаки, крик хозяйки:
– Сюда, Атос! К ноге, дубина!
Нестеров встает, чтобы следовать за Сербениной, глядя через плечо – узнать, кого же зовут Атосом.
Болонку.
Конец.
Вырождение.
С мужчиной познакомиться легче, чем с женщиной – с Мариной Сербениной «Князек» уже знаком: больше того, он ее любит. Она его нет. Марина не любила Нестерова, еще даже не думая выходить замуж за Кирилла Елагина. Вечно трезвого и сытого, как какой-нибудь проходимец.
Ты помнишь, кем ты была? я помню. Позабыла, напомню. Любя тебя еще с тех смутных… нелучших для тебя дней. Скотобойня не сводится к одной кровати, ноздри всасывают и исторгают бациллу,; в морской раковине слышно море, но если сгибать-разгибать свое ухо, тоже что-то доносится – отрываются пуговицы, срываются парики; концептуальная шелуха, переполненная чаша терпения, застывшие формы, глубокие темные мысли, Нестеров не решается заговорить с Мариной Сербениной – от ее глаз исходит свет. Не лунный: дальний.
Ты временно слепнешь.
– Привет, Костя, – не так давно сказал Нестерову с ленцой пошатывающийся крепыш. – Мы встретились с тобой сегодня, попались друг другу на Озерковской набережной – в воскресенье со мной столкнулась суровая реальность: сбила с ног, растерла подошвой и пошла дальше…
– Никакой я не Костя, – отмахнулся Нестеров. – Не Костя и не Яшмовый Хряк. А вас я вообще не знаю.
– Хряк? Почти как я…
– Как вы, как чемодан – я вас не знаю.
– Меня ты можешь и не знать, – успокоил его ничем не примечательный выходец из народа Валерий «Барсук» Сидоренко, – но ты Костя. Костя Гуслевой. Никто, кроме него. Потому что, если ты – это не он, я тебе сейчас же набью морду.
Через три сплошные вверх-вниз. Туда—сюда под липким сном – мой поезд продолжает остановку. А впереди еще один стриптиз. Или поход на слом.
Задраить тормоза и по газам? И плюнуть в пасть подачек? Попробовать, конечно, можно. Как можно испытать свой бензобак на факт взрывоопасности бензина. Хе-хе… Не многие дождутся результатов.
Не знаю даже…
Пусть лучше постоит и подымит трубой.
– Морду мне бить ни к чему, – с полной уверенностью в своих словах сказал «Князек». – Как не надо и предупреждающе кричать. Подходя ко мне, кричать, чтобы я посмотрел под ноги и вас не затоптал. – Посмотрев на воду, Нестеров бессознательно задержал взгляд. – Костя, какой-то Костя, почему бы не я…
– Так, это ты Костя? – обрадовался Сидоренко – Костя Гуслевой? Мой старый кореш Костян?
– Угу….
– Точно, да?!
– Да. Точно.
– Ну, все! Будь ты кто-нибудь другой, я бы тебе просто напросто набил морду, но ты Костя Гуслевой и я тебя убью. Ты же мне всю жизнь сломал. Поступил с ней, как истинный пролетарий с дорогой барской игрушкой… Не удержал в памяти? Запамятовал? А я нет…. Да, Костя, мне достаточно того, что я нет. Я!… Не ты!
Нестерову тогда пришлось нелегко, но он справился: у беззащитно подвыпившего Сидоренко была сломана жизнь – Игорь «Князек» сломал ему и кисть левой руки. Но в первую очередь нос. И ребра.
Сегодня иное.
Повисну на твоей двери, об стены бей ее и вздрогни – я не сползу в печали, нет…
Марина Сербенина едет на эскалаторе, Игорь Нестеров безмолвствует пятью ступеньками выше; на сходе с битком набитой змеи стоит Кирилл Елагин – ее муж. Когда Марина оставила эскалатор, Кирилл посмотрел на нее, она на него, Сербенина и в неглиже настороже, она не остановилась, Кирилл ее не остановил, «Князек» ничего не понял; заметив Игоря Нестерова, Елагин поднял руку в приветственном жесте индейского вождя, в конце концов дорвавшегося до тяжелых наркотиков.
– На земле я не чувствую себя в безопасности, – едва поздоровавшись, сказал он Игорю «Князьку». – Посмотрим, что будет под землей. Поглядим, чем там богаты.
– Ты же и так под землей.
– Я о могиле, – пояснил Елагин. – И ты прекрасно осознаешь, насколько я не о метро. О могиле, о природе…
– Для тысяч людей общение с природой заканчивалось летально. Для путешественников, для романтиков…
– Не передразнивай, – процедил Елагин.
– Похоже на мозг…
– На его труды.
– Твоя философия – религия?
– Моя суть не доверяет приходящему в нее извне. – Кирилл Елагин неожиданно и колоритно сморгнул. – Дядюшка Эмерсон говорил, что «героизм это бодрая осанка души, и нам надо все более стеснять области смерти и ничтожества», но лично я тебе скажу: «Жизнь, Князек, это всего лишь кратковременная увольнительная из небытия».
– Возможно. Вполне. Ее дают один раз?
– Не уверен. Но мне и одного за глаза.
Порнография не расслабляет, гашиш не сбивает напряжение, я бы нашел свой шанс, если бы не потерял здоровье – уважая Елагина за его цельность, Нестеров согласился пойти к нему в гости.
Елагин «Князька» особо не звал.
Пойдем, Кирилл, сказал Нестеров. Подожди, Игорь, сказал Елагин.
Моя медитация, Кирилл, не имеет ничего общего с релаксацией. Ты, Игорь, за тюленей, я за гиен – тверской бульвар, Кирилл, снес много моих шагов – наш поезд, Игорь, хрипит и гудит, как страдающее животное.
О чем-нибудь мечтая, следует мечтать о провальной любви. Мечты практически никогда не сбываются, «Князек» на это и уповает, но его мечта практически сбылась: Нестеров не видит приемлемого продолжения своей жизни. Как хороший, но попавший в сложное положение шахматист – ты переходишь улицу, тебя сбивают, над тобой зависает пропитое лицо врача, ты говоришь ему: «как же так, я же по всем правилам переходил»; он, позевывая, подбадривает тебя: «не волнуйтесь. Вас и лечить по всем правилам будут». И измерив пульс, добавляет: «вернее хоронить».
С сократовской иронией и лиризмом… надевают ли сексуальные маньяки презервативы? приглашают ли они трупы своих жертв на вальс Шуберта «Вино, женщины и песни»? Игорь «Князек» ни о чем таком не слышал.
«Почему, гуляя по бульвару, я должен держать за руку обязательно разнополое существо? Не объяснишь, Кирилл? Не приподнимешь завесу?».
«Ты говоришь, как педик».
«Я говорю, как очумевший человек. И не тебе меня судить – насчет прогулки по бульвару я сказал в общем: держать за руку мужика я бы, конечно, не стал».
«И то хорошо».
«Кому как. Упомянутым тобой педикам данное состояние, наверное, как нож по сердцу».
«Но мы же не они».
«Вот это действительно хорошо».
У Моны Лизы отходят воды, обслуживающая преисподнюю пожарная бригада выбивается из сил, профсоюз ангелов не выделяет средств на разработку концепции неодарвинизма.
Собирается тайфун, скалит первые зубы невинный младенец, скребется вор, утихают надежды.
Заканчивается день.
Прерывисто сопит переживший его волчонок.
– Только время бессмертно, – утверждающе заметил Елагин. – Мы же с тобой, Князек, непременно издохнем. Но моя судьба пока обо мне заботиться – ограничивает меня в сладком. Совсем мне сладкого не засылает. Говоря стихами: «судьба не дала мне любви и тепла, она мне по правде вообще не дала…». Ни выигрышного лотерейного билета, ни легких женщин.
– Ты о Марине? – негромко спросил Нестеров.
– Погоди о ней. Не торопись. Я не хочу о ней думать. Не только я – все, кто ее знают, не хотят о ней думать. Думают, что знают… и дальше не думают… не хотят… Сейчас бы выпить, но не буду. Церкви уже закрыты.
– Причем тут церкви?
– Я трачу свое алкогольное опьянение исключительно на посещение церквей. Не могу я туда трезвым ходить – духа не достает. А ты, Князек? У тебя как? Чем, куда?
– Скажу. Тебе скажу – напившись, я начинаю вспоминать. Сижу и вспоминаю свою жизнь. В обычном состоянии не решаюсь. После поллитра тоже, но потом уже можно.
– Не раньше, – согласился Кирилл. – У меня, Князек, тоже есть о чем не вспоминать: позавчера мы играли на работе в покер и я проиграл шесть тысяч, а вчера кое-что отыграл – в Царицынском парке, в домино, четыре рубля. Так устроена жизнь. Недаром один из самых точных ударов в истории гольфа нанес слепой.
Чужая, красивая женщина – смотришь на нее и щипаешь усы. Все выщипываешь. Из-под ног вылетает то ли кошка, то ли кролик. Идем, идем, как же хорошо идем. Раздольно. Солнечно. Китайцы считали, что пятна на солнце это летающие возле него птицы – на спине подобной птахи «Князек» бы поднялся за пределы зрения телескопов, он наконец бы узнал кто же создал Бога. Прекратил бы считать: мои конечности – это мои лепестки.
Гадая по гуще народа, как по кофейной, Игорь Нестеров увяз в действительности, и в висках у него стучат на пишущих машинках птицы-секретари: Москва провоняла амбициями, приданое лучших женщин состоит из их прошлых мужчин, на некоторых пляжах официально запрещено раздеваться жирным и уродливым людям – и я рыгал, рыгал. Кинза с клубничным мороженым? Когда же я заведу своего колли? Дорога кончится раньше, чем ты наберешь приличный темп. Необходимо еще отчаянней прорываться к исцелению? В Катманду не пропадешь… в Игоре Нестерове мало самого себя.
В Елагине больше.
– Помнишь, Кирилл, – спросил «Князек», – как мы зимой пили пиво? Я о случае за ипподромом: о нем…. нас заваливало снегом, но никто из нас не делал ни малейшего движения, чтобы отряхнуться. Снег, пиво, мы – лет двадцать уже прошло.
– Лучше бы тридцать, – беззлобно проворчал Елагин.
– Тридцать бы неплохо…
– Как у меня с желанием? Туго.
– Да ладно…
– Ничего себе ладно! – воскликнул Елагин.
– Нас с тобой, бирюком, и дожди объединяют – как тот, что застал нас на Чистых прудах: ты тогда сидел на земле, подложив под себя пакет, и, когда ливануло, одел его на голову. Но вывернув наизнанку. Грязной стороной на волосы.
– Я подумал, что, если надену его наоборот, грязь будет стекать мне на пиджак. Вымыть пиждак труднее, чем волосы.
– Ты меня тогда удивил, – сказал Нестеров.
И меня, и патруль; из кровати на работу, с работу в кровать, в кровати тоже работа – твой дух не прогнется от выстрела в спину. Он не успеет, но радость-машину тотчас испытает некто бесстрастный.
Хромой. Быстроногий. Удивительно разный.
– Удивил, – пробормотал Нестеров.
– Ну, да…
– Ты меня.
– Кушайте на здоровье.
– Здоровье, да… смешно…
– А меня, – жестко сказал Кирилл, – удивило наличие на Юпитере горячих теней: на него падает тень его спутников, а он от этого еще и нагревается. Мало ли что кого удивляет…. Кого-то и мой отец может удивить.
– Сергей Сергеевич, – протянул Нестеров, – человек здравый и
целеустремленный. По своим меркам, разумеется. Как он там?
– Все путем – три часа назад был жив. А минувшим летом, как обычно, ездил в деревню. Через слегу прыгать.
– Один? – равнодушно спросил «Князек»
– Я до этого еще не дошел. Но он прыгает каждый год – для въезда машины на нашем участке есть ворота, но, если ты хочешь заехать на него с другой стороны, там уже слега. Палка. Снимешь ее, положишь в сторонку, и спокойно езжай, однако мой отец ее не снимает – прыгает через нее. Физическую форму проверяет. Нынешним летом, по его словам, он чувствовал себя неважно, но все же попытался. – Елагин сухо усмехнулся. – Не перепрыгнул. Зацепился ногой и, неуклюже упав, убедился в своей плохой физической форме. Да и в психической тоже.
– Его психическая форма, – осторожно заметил Нестеров, – всегда вызывала определенные сомнения.
– Что тут скажешь, – вздохнул Кирилл, – не олимпионик мой папа в этих делах. На местных соревнованиях и то до призовой тройки не дотянет.
– Ты о Троице? – чуть слышно прошептал Нестеров.
– Нет. Оставь ее. Бог с ней.
– Он не с ней.
– …..
– Он в ней.
Ты моя, не моя, сегодня моя, чем дольше я с тобой, тем больше я готов быть один; бесперспективно напрягаясь от трепетной суеты несбывшегося, Игорь Нестеров никогда бы не сказал этого Марине Сербениной. Он бы ее ни за что не убил.
Маникюрными ножницами.
Ими непросто убить.
Шелушитесь ногти, варись лук, пой Бесси Смит, «Князьку» нередко кажется, что ему следовало бы поступать, как увиденный им в Текстильщиках кобель – на него залаяла сука, а он ее разорвал. При Нестерове.
Когда он впервые встретился с Мариной Сербениной, у него возникло чувство, словно бы он спал и проснулся.
Затем понял, что не проснулся.
Уснул. Прежде не спал – только сейчас уснул.
С открытыми дверьми.
Все вынесли.
– Сегодня, перед тем, как увидеть тебя, – сказал он Елагину, – я видел Марину. Ты ее тоже видел. Но ничего ей не сказал.
– С ней, – прохрипел Кирилл, – все кончено. У меня. Пытаясь найти лишнее подтверждение закономерности… нынешнего состояния моей головы, я специально несколько раз в неделю приезжаю на эту станцию. Смотрю, как она идет с работы.
– Уверенно идет.
– Еще как…
– Классно. С высоко задранным подбородком.
– Ничем не ослабляя мое фактически созревшее желание бросить ей в спину топор.
– Ты приезжаешь туда с топором? – поразился Нестеров.
– Пока еще держу себя в руках. Но когда-нибудь я поделюсь с ней своей болью – у меня ее много… всем хватит…
– Любовь, – глубокомысленно подметил Нестеров, – не бывает без боли. Такова соль наших…
– Ты ни хрена не знаешь! – прокричал Елагин. – У меня же с ней не было любви – у меня с ней была боль. Только боль. И я, мой друг, доверяю своей боли. Никому так не доверял… никому…
– Абсолютно?
– Даже лифту.
Не выделяясь чрезмерной доверчивостью, Игорь «Князек» лифту все же доверял. И он об этом еще пожалеет. Три дня спустя. Подбираясь к Темноте, цепляясь за удачные сны, запущенный и неприглядный – в трудные времена. Трудовые. Нестеров отнюдь не наивен, во избежание заражения крови он бы не стал прикладывать к переносице крашеное яйцо: наваждение красотой сжимает и разжимает тиски, Дель Пьеро начинает с дубля третий сезон подряд, в Баренцовом море тонет очередная подводная лодка, Игорь Нестеров не показывает себе в зеркале средний палец – он застревает в лифте на Серпуховской площади.
Имея целью дурную упаковщицу Екатерину Тарасову, Игорь в нем уже застревал. Округлые бедра Катерины помогали ему ненадолго забыть о Сербениной, но, застревая в лифте в предыдущий раз, Нестеров эту непроходимо упрощенную Катерину еще вполне хотел: эротических образов полно, с тактильными ощущениями похуже; восьмого марта он немного попрыгал, и лифт двинулся с места. Теперь же «Князек» шел к Екатерине Тарасовой главным образом по инерции – водка может записывать звук… слушай ветер, «Князек»… перед следующим глотком из горла бутылку следует непременно поставить на стол; он в состоянии сказать что-нибудь важное – Игорю Нестерову не выпивает и не ставит собственную жизнь в зависимость от качества выбросов из себя в чем-то своей энергии: он снова прыгает в лифте.
Лифт не трогается.
В нем просто проваливается пол.
Вслух Игорь «Князек» ни о чем никого не просил, но его сердце неугомонно стучало о том, что у Тарасовой им делать нечего. Ни ему, ни Нестерову.
Его сердце услышали.