Одним жарким душным вечером во Флориде в марте 2007 года мы с Питом вышли на сцену амфитеатра «Форд» в Тампе. В девятый раз за этот месяц и в семьдесят девятый за последние полтора года концерт начался с песни «I Can’t Explain». Я махнул своим микрофоном в сторону аудитории, приготовившись начать шоу, и уже взялся было петь первую строку: «Got a feeling inside…», как вдруг мне показалось, что микрофон весит целую тонну. Он вылетел из моих рук, как брошенный с корабля якорь. Вернулся он обратно или нет – этого я сказать не могу. Все вдруг провалилось во тьму.
Очнулся я уже за кулисами. Перед глазами плясали размытые огоньки, то рядом, то вдалеке слышались обеспокоенные голоса. Пит стоял возле меня, он пытался понять, что случилось. Откуда-то издалека доносился галдеж двадцати тысяч разочарованных фанатов. На протяжении пятидесяти лет подряд я всегда справлялся. Я всегда выходил на сцену и выступал. Сотни, даже тысячи концертов: пабы, клубы, дома культуры, церкви, концертные залы, стадионы, «Пирамид-стейдж»[1], «Голливуд-боул»[2], Супербоул[3], «Вудсток»[4]. Обычно, стоило только сцене озариться светом, как я уже стоял на переднем крае и был готов зажигать. Но не в этот вечер. Впервые с того самого момента, как в возрасте двенадцати лет я взял в руку микрофон, чтобы петь песни Элвиса, я не смог выступить. Меня погрузили в карету скорой помощи. В тот вечер я был разочарован сильнее всех. Под вой сирены я приобретал новый горький опыт: я чувствовал себя беспомощным.
В течение нескольких дней врачи осматривали меня вдоль и поперек и в конце концов пришли к выводу, что уровень соли в моем теле был намного ниже нормы. Сейчас это кажется очевидным, но тогда до меня не сразу дошло. Каждый раз, когда мы отправлялись на гастроли, длившиеся по два-три месяца, мне становилось дурно. Очень-очень дурно. И сейчас, после всех этих лет, я понял, что ларчик, оказывается, открывался довольно просто. Всему виной была соль, а точнее, ее недостаток. Вся эта беготня и работа до седьмого пота буквально высушивали меня. Мы работали как атлеты, но никогда не тренировались как атлеты. Два-три часа, концерт за концертом – нам даже некогда было подумать об этом. Никаких разминок и растяжек, витаминов и пищевых добавок. Лишь гримерные, в которых стояли бутылки с алкоголем. Мы же рок-группа, а не футбольная команда.
Но это было не единственным откровением той недели. Пару дней спустя один из врачей подошел ко мне, сжимая в руке снимок грудной клетки.
– Итак, мистер Долтри, скажите на милость, когда вы умудрились сломать позвоночник? – спросил он.
Я вежливо возразил, что ничего не ломал. А он так же вежливо заверил меня, что у меня абсолютно точно был перелом. Все доказательства были у него на рентгеновском снимке: один случай перелома, плюс один не очень осторожный пациент.
Скорее всего, вы думаете, что я наверняка должен был бы запомнить момент, когда сломал позвоночник, но на мою долю выпало столько передряг, что так с ходу и не скажешь. В любой истории рок-н-ролла присутствует элемент удачи, но удача приходит только вместе с тяжким трудом. Если упал, то поднимайся и просто шагай вперед. Таковы были правила в самом начале, и таковыми они остаются по сей день.
Мне на ум приходят три случая, когда я мог сломать позвоночник. Это могло произойти, когда мы снимали клип «I’m Free» для фильма «Томми» в 1974 году. В видео на отметке 01:15 есть момент, когда солдат отправляет меня в кувырок. Это был довольно простой трюк, но я очень неудачно приземлился. Не могу припомнить, слышал ли я какой-нибудь хруст, но было чертовски больно. Большую часть дня мы потратили на съемки вступительной части песни, где мой персонаж, Томми Уолкер, выбивает спиной стекло и падает в воду. Сначала мы сняли эту сцену снаружи, а затем пошли в студию, чтобы продолжить съемки на фоне синего экрана. Мы угробили на это целый день. Я падал с высоты пары метров на мат и так дубль за дублем. «Еще разок, Роджер» – это было одной из любимых реплик Кена Рассела. Ему всегда нравилось доводить своих актеров до ручки.
– Ты уверен, что это необходимо, Кен? – отвечал я, возможно, уже заработав перелом позвоночника.
– Еще разок, Роджер.
– Как скажешь, Кен.
Или же я мог получить перелом в марте 2000 года по дороге на концерт «The Ultimate Rock Symphony» на стадионе «Сидней Энтертейнмент Центр». Пол Роджерс из Bad Company позвонил мне и сообщил, что заболел, поэтому мне пришлось выступить вместо него. За мной заранее выслали фургон, я запрыгнул внутрь и по пути разогревал свой голос. Я проделывал одно странное упражнение: одной рукой придерживал язык полотенцем, а второй держал себя за подбородок, исполняя при этом чудные гаммы. Звучало и выглядело это довольно дико, будто в меня вселился демон. Хочется верить, что этот демон был относительно мелодичным, но все-таки это не самое лучшее занятие, когда ты вот-вот попадаешь в аварию.
Одному богу известно, что было на уме у той женщины, которая свернула на автостраду. Она вклинилась в наш ряд без предупреждения. Мой водитель успел затормозить, и мы врезались в нее сбоку. Все было не так уж плохо. Мой язык по-прежнему был завернут в полотенце, и мы все еще были живы. Я не слышал, чтобы что-нибудь хрустнуло, но мне было чертовски больно. Когда мы наконец прибыли на концерт, мной занялся остеопат, который по косточкам собрал меня перед выходом на сцену. Полагаю, что тот вечер я пережил всецело благодаря адреналину, но последующие три года боль не утихала.
Однако, скорее всего, это случилось, когда я был в лагере в возрасте девяти или десяти лет, скажем, в 1953 году. Я состоял в организации «Бригада мальчиков» (международная христианская молодежная организация в духе бойскаутов. – Прим. пер.) и расхаживал туда-сюда по пляжу, горланя бойкие американские маршевые песни, изумляя отдыхающих. Я пел как маленький ангелочек. Единственной проблемой был мальчик по имени Реджи Чаплин, который также состоял в «Бригаде мальчиков». Это был здоровенный пацан. Я не шучу, он был на фут выше меня и на два фута шире. Он жил на Уэнделл-роуд в Шепердс-Буш, что было лишь в пяти минутах от моего дома на Перси-роуд. Но это имело колоссальное значение. В том районе жили семьи, с которыми лучше не связываться. Там и сейчас есть такие семьи, таков уж Лондон. В Шепердс-Буш стоило бояться Чаплинов, которые проживали на Уэнделл-роуд. Это была мрачная семья с мрачной улицы, и, к сожалению, здоровяк Реджи затаил на меня злобу.
Итак, мы были в лагере, и поскольку я был самым маленьким, меня решили бросить на одеяло и подкинуть вверх. Примерно таким образом развлекали себя дети, до изобретения «Айпадов». Реджи был заводилой, и, когда я подлетел на высоту пятнадцати футов, он выкрикнул: «А теперь отпускаем его!». Я до сих пор слышу, как этот засранец кричит: «Отпускаем его!».
Разумеется, они убрали одеяло. Я ничего не мог с этим поделать. Я камнем грохнулся на землю и потерял сознание. Возможно, тогда что-то и хрустнуло, но я был далеко-далеко в царстве фей. С одной стороны, это означало, что отдых в лагере был окончательно испорчен. Я должен был провести остаток дня в дурацкой больнице, и до конца недели мне пришлось проторчать в палатке «Бригады мальчиков», мучаясь в агонии, причиной которой, как я узнал недавно, была мой сломанный позвоночник. Но с другой стороны, я уладил проблемы с Реджи.
Пока я лежал на земле без сознания, он был уверен, что укокошил меня. Когда я пришел в себя, Реджи был первым, кого я увидел, и он плакал. Самый подлый парень из Шепердс-Буш в три ручья лил слезы, испытывая чувство вины и страха. Парень чувствовал себя ужасно. После этого случая он сделался моим ангелом-хранителем, и отныне я был с Чаплином на дружеской ноге. Теперь я мог не опасаться мрачного семейства с мрачной улицы. Все стали относиться ко мне иначе. Я стал неприкосновенным. Благодаря этому я продержался всю начальную школу, но после нее все пошло наперекосяк. Однако я забегаю вперед. Мы должны вернуться в те времена, когда меня не заботили вероятные переломы позвоночника и школьные проблемы. Мы должны вернуться в самое начало.
Моя мама откладывала роды до первых часов 1 марта 1944 года, прежде чем явить на свет вашего покорного слугу. Она не хотела, чтобы я родился в високосный год 29 февраля. Только представьте: день рождения раз в четыре года. Это никуда не годится, не так ли? Хотя при таком раскладе сегодня мне было бы лишь восемнадцать с половиной.
Мне повезло, что я вообще родился. У Грейс Ирен Долтри – но вы можете называть ее Ирен, как и все остальные, – в 1938 году диагностировали болезнь почек. Когда ей удалили одну из почек, ее здоровье еще сильнее пошатнулось, и в итоге она заболела полиомиелитом. Она провела два месяца в «железных легких», одном из первых в Британии аппаратов для искусственного дыхания, в госпитале Фулема. Долгое время ее жизнь висела на волоске, и лишь чудом ей удалось выжить, но на следующие несколько лет она была прикована к инвалидной коляске.
Впрочем, с моей точки зрения, куда важнее были предостережения врачей о том, что она никогда не сможет иметь детей. Если бы они оказались правы, то это была бы очень короткая книга, но мой папа принял вызов. Когда началась война, он отправился во Францию с Королевской артиллерией, и это все равно не остановило его. Его довольно часто отпускали домой повидать маму, выдавая отгулы по семейным обстоятельствам. Девять месяцев спустя после одного из этих очень «обстоятельных» визитов вопреки всему на свет появился я, Роджер Гарри Долтри.
Это было непростое время для того, чтобы заводить ребенка. Люди считают, что «Блиц»[5] закончился в 1941 году. Как бы не так! Март 1944 года стал третьим и самым худшим месяцем операции «Steinbock»[6] – «Маленького блица», длившегося пять месяцев и показавшегося совсем не маленьким пережившим его людям. Люфтваффе бомбили весь Лондон, а затем, когда стали терять надежду на успех операции, они принялись запускать крылатые бомбы V-1. Первый удар произошел, когда мне было восемь недель. Через месяц немцы сбрасывали уже более ста бомб в день.
Одной из целей была фабрика по производству боеприпасов в Актон-Грин, в добрых двух милях от Перси-роуд, но V-1 всегда терпели неудачу. Двойной агент Эдди Чапмен сообщал немцам о точности бомбардировок и дезинформировал их, чтобы они не вносили корректировки в свои расчеты. Хвала небесам за его работу, но это означало, что улицы Шепердс-Буш брали на себя основной удар. Каждый раз, спасаясь от бомбежек в подземке, мы никогда не были уверены, что нас не будет ожидать кратер на том месте, где когда-то стоял наш дом. Мы с мамой провели много ночей, укрываясь на станции «Хаммерсмит». Примерно за неделю до моего рождения она решила, что у нее могут случиться схватки во время одной из тяжких ночей, которые ей приходилось проводить на платформе номер четыре. Спустя все эти годы сложно представить, как она справилась со всем этим в одиночестве, пока папа был на войне. Пожалуй, легче не стало, когда мы с мамой на тринадцать месяцев эвакуировались в сельский дом в Странраре, на юго-западе Шотландии, чтобы избежать самых беспощадных бомбежек. Миссис Джеймсон, наша хозяйка, уже делила свой четырехкомнатный коттедж с еще одной семьей фермеров, но она все же выкроила местечко для моей мамы, меня, моей тети Джесси и двух ее дочерей. Пять человек ютились в одной комнатке. По прошествии более семидесяти лет, пускай и с большим опозданием, но я хочу выразить благодарность миссис Джеймсон и всей ее семье.
Столько потрясений выпало на долю молодой мамы, но Ирен никогда не жаловалась. Даже много лет спустя я никогда не слышал, чтобы мама или папа говорили что-то плохое про свою жизнь в военное время. Они вспоминали только хорошие времена. Шесть лет смерти и разрушения гигантских масштабов они представляли, как чудесное времечко. Но не думаю, что кто-нибудь из нас, детей войны, позволил себя одурачить. Дети проницательны, от них не утаишь, что времечко было далеко не чудесным. Между строк этих веселых историй мы читали правду. Даже будучи ребенком, я понимал, что те времена были очень тяжелыми для папы. Он потерял своего брата в Бирме. Нам сообщили, что это была дизентерия, но он был в японском лагере для военнопленных, поэтому кто знает, от чего он умер. Папа никогда не говорил об этом, но были косвенные намеки.
Однажды мы направлялись в деревню Лансинг в Сассексе, чтобы навестить мою младшую сестру Джиллиан. У нее диагностировали шумы в сердце, и по этой причине ее отправили в санаторий. Каким-то образом папа заполучил большое старое такси. Понятия не имею, как он это сделал, но только так мы могли видеться с Джиллиан каждое воскресенье в течение года. Тот визит пришелся на День памяти павших. Незадолго до 11:00 папа остановил такси и заставил нас стоять на тротуаре в тишине, как он это делал каждый год. Я заметил слезу, стекавшую по его щеке. Для мальчика было шоком увидеть своего отца плачущим. Он был добрым человеком, но отчасти пустым – вот что сотворила с ним война. Я помню, у него был такой же взгляд за день до собственной смерти. Это случилось девять месяцев спустя после того, как моя сестра умерла от рака груди. Ей было всего тридцать два года. В тот день я понял, что мой отец плакал внутри не только после смерти Джиллиан, но с тех самых пор, как вернулся с войны. Война вытворяла это со многими людьми. Она забрала что-то у каждого. Отец Пита, Клифф, был очень похож на моего, хотя говорил он намного больше. Я уверен, что ему помогло справиться с травмой то, что он играл на саксофоне в группе Королевских военно-воздушных сил Великобритании. Мой же папа всегда хотел только тишины. Мне кажется, что на протяжении всей жизни он так и не смог отойти от послевоенного шока.
Мое самое первое воспоминание было связано с отцом, который вернулся с войны. Он был ранен в День «Д» (день высадки союзных войск в Нормандии 6 июня 1944 года. – Прим. пер.), но сразу же приступил к исполнению административных обязанностей, поэтому его не демобилизовали до конца 1945 года. Тогда мне было без пары месяцев два года, поэтому вполне вероятно, что первое воспоминание было собрано из фрагментов. Но я помню, как вся семья впервые собралась вместе в нашей гостиной, где вдоль стен были расставлены стулья. Я помню паутину на мужских сапогах, его рюкзак и военную каску. А еще я помню свое удивление, когда этот совершенно незнакомый человек, который только что пришел к нам в дом, разделил постель с моей мамой.
Кажется, что все это так далеко, эта жизнь, детство, взросление в послевоенные годы. Если вы сами не прошли через все это, то, боюсь, вам будет сложно это представить. Неслучайно многие, кто был родом из моей эпохи, отставали в росте. Первые два года моей жизни оказались самыми голодными из-за нехватки продовольствия. В 1945 году американцы решили прекратить свою политику ленд-лиза, благодаря которой Британия в рассрочку получала продовольствие из США. В то же время, как только военные действия закончились, мы столкнулись с необходимостью делиться едой с немцами. Я никогда не слышал, чтобы кто-то на это жаловался. Немцы были врагами, пока шла война, а после мы делились с ними без каких-либо возражений. В конце концов они были в куда худшем положении, чем мы. Я думал об этом, когда впервые приехал в Германию с The Who в 1966 году. Я был просто поражен. Как так получилось, что мы воевали с ними? Они так похожи на нас. Это чудесные люди. А мы шесть лет вели против них полномасштабную войну. Сумасшествие.
Большую часть моего детства еду выдавали по карточкам, и наши аппетиты уменьшались вместе с нашими животами. На завтрак у нас была каша и бутерброды с сахаром к чаю. «Национальный хлеб» приходил с «добавкой кальция», он был посыпан мелом – уловка, чтобы мы думали, будто получаем белый хлеб. Приходилось стоять в очереди за еженедельной порцией яичного порошка. Два раза в год в качестве угощения у нас была жареная курица. Тогда это было большое событие, но сегодня эти цыплята вряд ли смогли бы попасть на полку супермаркета. Это были паршивые, тощие, жилистые недомерки – больше костей и сухожилий, чем мяса. В 1998-м я сыграл Эбенезера Скруджа в постановке «Рождественской песни», которая проходила в Мэдисон-сквер-гарден, и на столе у бедного трудолюбивого офисного клерка Боба Крэтчита была курица по крайней мере вдвое больше, чем у нас после войны. И это его мы должны были жалеть?
Мы ничего не выбрасывали: старые тряпки, бумага, банки, кусочки ниток и пустые бутылки – все это могло пригодиться. На полках не было игрушек. Нельзя было заскочить в магазин за новой детской коляской или даже детской одеждой и обувью – все бралось из вторых, третьих, четвертых и даже шестых рук. Мы снашивали наши туфли до дыр, а потом папа показывал нам, как чинить их. Сколько людей сегодня смогут починить свою обувь? Тогда это было нормально, но сейчас такое просто невозможно представить. Сменилось целых три поколения, и те времена отстоят от нас на тысячи миль, но я все еще поражаюсь, как мы проделали этот путь оттуда сюда. Что интересно, я не помню, чтобы в те времена мне было тяжело. Возможно, эти чувства спрятались где-то глубоко внутри, но по большому счету мое детство, не считая Реджи и его предательского одеяла, было счастливым.
Чем больше я об этом думаю, тем больше понимаю, каким удивительным было поколение наших родителей. Им никогда не нужно было много для счастья. Все, что им было нужно, – это мирное небо над головой и возможность время от времени повеселиться. Попойка с парой бутылок бурого эля считалась вечеринкой века. Набор проще некуда, но они знали, как отлично провести время, обходясь малым. Сегодня все наоборот – можно получить что угодно по щелчку пальцев. Если честно, не совсем понимаю, к чему все это нас приведет. Я уверен, что если вы молоды и не ведали другой жизни, то вы так и будете плыть по течению. Возможно, когда-нибудь вы сможете мне это объяснить.
До того, как моя сестра серьезно заболела, каждое воскресенье всецело посвящалось семье. Все мы, каждый член семейства Долтри, начинали день в церкви на Рейвенскорт-парк-роуд. Я пел в хоре. Я ведь уже говорил вам, что был маленьким ангелочком? Затем, после воскресной школы, мы отправлялись в Хануэлл колонной автомобилей, которую возглавлял папа на своем такси. Это был «Austin 12/4» с отделкой кузова от Strachan (Strachan & Brown, один из крупнейших производителей автобусных кузовов в период с середины 20-х до конца 60-х годов XX века. – Прим. пер.) Крыша сзади складывалась, что очень напоминало современный «Роллс-Ройс». Впереди восседал он, наш шофер. Рядом с ним за импровизированной дверью находилась мама – на сиденье, которое он прикрутил туда, где раньше был багажный отсек. Мы все сидели сзади, одаривая наших подданных королевскими приветствиями. Это было невероятно.
Где-то в окрестностях было местечко под названием Банни-парк, прямо под виадуком Уорнклифф в Хануэлле, где мы проводили весь воскресный день, играя в крикет, пока мимо проносились паровозы Большой западной железной дороги. Так, час за часом, проходили длинные летние дни, и все кузины, тетушки и дядюшки присоединялись к нам. Может быть, я вспоминаю только хорошие времена. Может, я приукрашиваю все, в точности как это делали мои родители. Наверняка у нас случались споры, но я их не помню. Говорили, что со мной проблем не напасешься. Я всегда замышлял какую-нибудь шалость. Что я точно помню, так это то, что мне приходилось бороться за все, чего мне хотелось. В те дни тебе ничего не приносили на блюдечке с голубой каемочкой. На мой взгляд, это было не так уж плохо. Сомневаюсь, что моя жизнь сложилась бы так, как она сложилась, если бы я с младых ногтей не усвоил этот урок.
Мы жили в съемных комнатах в доме под номером 16 на Перси-роуд. Моя тетя Джесси и мой дядя Эд жили внизу с тремя моими кузинами – Энид, Брендой и Маргарет, самой младшей из них. Я, мама и этот странный человек в армейских ботинках, который оказался моим отцом, жили наверху. У нас было две спальни, гостиная и кухня, где стало тесновато, когда на свет появились две мои сестры. За кухней вниз по лестнице была общая ванная комната. Я был единственным мальчиком, который делил ванную комнату с двумя сестрами и тремя кузинами. Пять девочек против одного мальчика, так что мне пришлось научиться скрещивать ноги.
Мои тетя и дядя были убежденными лейбористами, и когда я стал постарше, нас, бывало, отвозили на социальные лейбористские уикенды в общественные центры, где стоял запах табачного дыма и было вдоволь пива. Я никогда не разговаривал с отцом о его политических взглядах. По идее, он тоже был лейбористом, но по неясным причинам он их ненавидел. Он называл их пустобрехами.
Кстати, мои кузины были очень смышлеными. Они без конца говорили о том, что сегодня узнали в школе, и я слушал их с открытым ртом. Как и большинство детей, я стремился к знаниям. Система еще не отбила у меня желания учиться. Энид рано стала следовать тенденциям моды. Она увлекалась битниками. Для меня все они были похожи на стариков с их вязаными мешковатыми пуловерами и неряшливыми бородами. А девчонки одевались, как Дорис Дэй. Они слушали традиционный джаз, который, конечно, был бодрее, чем группа Билли Коттона, звучавшая по радио каждое воскресенье в обед.
Энид и Бренда сдали все свои экзамены и поступили в университет. Понятия не имею, от кого им достались мозги. Это сбивает с толку. Другая сестра моей мамы, Лорна, вышла замуж за парня по имени Эрни, который работал электриком. У них было два сына, один из которых попал в Оксфорд, когда ему было четырнадцать лет. Они оба стали уважаемыми физиками-ядерщиками. Вы бы ни за что не догадались, что в моей семье есть физики-ядерщики, не так ли? Своему успеху мои двоюродные братья и сестры обязаны системе средней классической школы Великобритании. Они были умным рабочим классом, поколением классической школы, которое отстроило Британию после войны и пробилось в люди. Они были наглядным доказательством того, что система работала. Но она работала для них, а не для меня. Думаю, больше я страдал не от образования как такового, а от необходимости быть как все. Во мне было больше бунтарского духа, чем в моих двоюродных братьях и сестрах. Я ненавидел, когда мне говорили, что делать. Хотя нет, я слукавил. Я был довольно счастлив, выполняя приказы в «Бригаде мальчиков». Я пел, сидя на плечах сержанта, и шагал туда-сюда по пляжу в строю. Я был рад придерживаться правил в начальной школе. На самом деле мне это нравилось. Я хорошо ладил с учителями, был лучшим среди одноклассников. Моей любимой частью дня была прогулка до моей школы имени королевы Виктории. Сколько детей могут сказать то же самое?
Мне приходилось носить короткие брюки, жилет и свитер. Этот чертов свитер стал единственной тучей на моем ясном синем небе. Он был сделан из шерсти. Речь идет не о приятной мягкой и удобной ягнячьей шерсти. На дворе было начало 1950-х годов, и это была грубая, колючая ужасная шерсть, то ли овечья, то ли конская. Казалась, надень я свитер из металлической мочалки для мытья посуды – кожа и то чесалась бы меньше. Мне годами приходилось носить этот свитер, и я возненавидел его всей душой. Когда мне было восемь лет, мама купила мне серую фланелевую рубашку, и это стало поворотным событием в моей жизни. Мама говорила мне, что я могу носить ее только два дня подряд, а потом ее нужно было стирать. Это значило, что мне пришлось бы вернуться к грубому, колючему проклятому свитеру. Поэтому я вставал в шесть утра, стирал рубашку, сушил и гладил ее, чтобы носить каждый день. Я был рабом моды. Или комфорта.
В течение последних трех лет начальной школы у меня был классный руководитель по имени мистер Блейк, и я любил его почти так же сильно, как эту фланелевую рубашку. Он учил меня истории, географии и всему тому, что мне было интересно. Он брал нас в школьные поездки, и мы с ним совершили много интересных открытий. Мы учились естественным путем, который является самым лучшим из всех. Он думал, что у меня есть потенциал. «Мальчик с широкими интересами, интеллектуальный, музыкальный и спортивный», – написал он в итоговом отчете за 1955 год. Может быть, из меня тоже мог бы получиться физик-ядерщик. Тем летом я сдал экзамен «11+» (экзамен, сдаваемый некоторыми учениками в Англии и Северной Ирландии по окончании начальной школы, который позволяет выбрать учреждение для продолжения образования. – Прим. пер.) и «выиграл» место в школе района Актон[7]. Тогда же папа получил повышение по службе в Armitage Shanks, компании по производству сантехники, поэтому моя семья тоже понемногу выбиралась в высший свет. Мы переехали на две мили западнее, в утопающий в зелени отдельный дом номер 135 на Филдинг-роуд в Бедфорд-парке. У нас была своя собственная ванная комната, собственный сад перед домом и на заднем дворе. Это была настоящая мечта амбициозной семьи из рабочего класса. Что касается меня, мне было все равно. Я не хотела никуда ехать. Мне не хотелось терять своих друзей. Для меня эти две мили были все равно, что миллион световых лет. Мне казалось, будто мы переехали на Марс.