Если бы полиция сказала мне, что мой сын мертв, я бы думал о нем по-другому. Если бы они сказали мне, что незнакомый мужчина заманил его в убогую квартиру, накачал наркотиками, задушил, изнасиловал и изуродовал его мертвое тело, – другими словами, если бы они рассказали мне все то, что им пришлось рассказать многим другим отцам и матерям тогда, в июле 1991 года, я бы сделал то, что сделали они. Я бы оплакивал своего сына, я бы потребовал, чтобы человек, убивший его, получил по заслугам – казнен или гнил бы в тюрьме до конца его жалкой жизни. И после этого я бы постарался думать о своем сыне с теплотой. Я бы, надеюсь, время от времени навещал его могилу, говорил бы о нем с чувством утраты и любви, продолжал бы, насколько это возможно, хранить его память.
Но мне не сказали того, что сказали этим другим матерям и отцам – что их сыновья погибли от рук убийцы. Вместо этого мне сказали, что мой сын был тем, кто убил их сыновей.
Итак, мой сын был все еще жив. Я не мог похоронить его.
Я не мог вспоминать его с теплотой. Он не был фигурой прошлого. Он все еще был со мной, как и сейчас.
Сначала, конечно, я не мог поверить, что это Джефф действительно виновен в том, в чем его обвинила полиция. Как вообще кто-то мог поверить, что его сын способен на такое? Я действительно был в тех местах, где, по ее словам, он это делал. Я бывал в комнатах и подвалах, которые в другие моменты, по версии полиции, служили Джеффу бойней. Я заглянул в холодильник моего сына – там не было ничего зловещего, просто куча пакетов молока и банок из-под газировки. Я небрежно облокотился на черный стол – копы предполагали, что мой сын использовал его как разделочный стол и как причудливый сатанинский алтарь. Как возможно, что все это было скрыто от меня – не только ужасные физические доказательства преступлений моего сына, но и темная природа человека, который их совершил, этого ребенка, которого я держал на руках тысячу раз, и чье лицо – на фото, которое я мельком увидел в газете – так похоже на мое?
Улик становилось все больше, они становились все более чудовищными, и моя уверенность в том, что полиция ошибается насчет Джеффа, понемногу давала трещину. Мне оставалось только одно – приняв мысль, что убийства действительно совершались руками моего сына, продолжать верить, что он не мог сотворить такое самостоятельно, что он стал слепым орудием кого-то другого, кого-то более злобного, чем мой сын; кого-то, кто воспользовался одиночеством и изоляцией Джеффа и превратил его в раба. Я вызвал в воображении образ этого «другого» – вероятно, такой же сатанинский, как тот, что проник в воображение моего сына. Этот «другой» был злым гением и манипулятором, дьявольским Свенгали[1], который заманил Джеффа в круг своей власти, а затем превратил его в безвольного демона. Когда я позволил себе представить такого человека, воздух вокруг меня, казалось, наполнился мечущимися, визжащими летучими мышами, и я принял, хотя и ненадолго, мир, который был таким же отвратительным и злобным, как и то, что натворил мой сын.
Но я все же склонен к рациональному мышлению. Как бы мне ни хотелось поверить в реальность этого демонического «другого», мне пришлось признать, что это был не более чем фантом, который я создал, чтобы снять со своего сына хоть часть вины.
Итак, моя первая конфронтация была с самим собой, с тем фактом, что я рациональный человек. Я имею дело с реальными вещами, а не с воображаемыми. Доказательства есть доказательства, и они должны быть признаны таковыми. Не было никаких доказательств того, что кто-то заставлял Джеффа кого-либо убивать. Не было доказательств того, что кто-то помогал ему убивать. Не было даже никаких доказательств того, что кто-то знал, что Джефф – убийца. Его соседи чувствовали отвратительный запах, исходящий из его квартиры, но никто из них никогда не заходил внутрь. Они наблюдали, как Джефф входил и выходил из своей квартиры, всегда быстро закрывая дверь, чтобы никто не мог заглянуть внутрь, но ни у кого из них никогда не закрадывалось и тени подозрения об ужасах, которые скрывались за ней.
Все, что творил Джефф, он всегда творил в одиночестве, всегда тайно. Никто не был повинен во всех этих смертях, кроме него. Места для сомнений не оставалось, и я должен был принять этот факт. Джефф сделал все это. Он один был виноват.
Так вот что на самом деле сказала мне полиция в июле 1991 года. Не то чтобы мой сын был мертв… но что-то внутри, то, что должно было заставить его задуматься о страданиях, которые он причинял, отвратить его от причинения зла, – это что-то, хотя бы в минимальной степени присущее большинству людей, в моем сыне было мертво.
Да, время от времени все люди бывают эгоистичны. Все люди в какой-то степени тщеславны и эгоцентричны. Но у большинства все же есть черта, которую нам не переступить. Мы можем причинять боль другим людям, но нормальный человек не зайдет далеко. Возможно, это «что-то» представляет собой не более чем химическое строение или особую конфигурацию клеток мозга. Мы называем это «совестью», «быть человеком» или «иметь сердце». Религиозные люди могут думать, что это исходит от Бога. Социологи могут подумать, что это происходит от морального воспитания. Я не знаю. Я могу только повторить: мне становилось очевидно, что в Джеффе эта группа клеток мозга, эта «совесть», этот Бог, эта мораль либо умерла, либо вообще никогда не рождалась.
Так что вначале это и стало моим самым глубинным признанием – тот факт, что в Джеффе чего-то не хватает, той части, которая должна была кричать: «Остановись!»
Джефф смеется, пока Лайонел играет с ним. 1960 год
Джефф в объятиях своей матери в доме на Ван Бюрен стрит. 1960 год
Мой сын Джефф родился в Милуоки 21 мая 1960 года. Беременность протекала тяжело. Мы зачали сына быстро, всего через два месяца после свадьбы, и ни один из нас, видимо, не был по-настоящему к этому готов. В течение первых двадцати недель беременности Джойс, моя жена, страдала от утренней тошноты. Со временем состояние неуклонно ухудшалось, переходя в более или менее постоянную тошноту, настолько сильную, что ей было трудно усваивать пищу. Постоянная рвота повлияла на ее трудоспособность, и в конце концов ей пришлось уволиться с работы инструктора по телетайпу.
После этого Джойс осталась дома, справляясь, как могла, не только с тошнотой, но и с другими недугами, как физическими, так и эмоциональными.
Шли недели, и Джойс все больше нервничала. Казалось, ее беспокоило все, но особенно шум и запахи готовки, которые исходили от соседей снизу (мы тогда жили в маленьком многоквартирном доме на две семьи). Ее бесил малейший шум, даже обычные запахи казались ей невыносимыми. Она постоянно требовала, чтобы я что-то сделал, хотела, чтобы я жаловался на каждый шум, на каждый запах. Легче сказать, чем сделать… Я вообще неконфликтный человек, а тут и жаловаться было особо не на что – на самом деле соседи вели себя вполне нормально. Ни одна из проблем, на которые постоянно жаловалась Джойс, не казалась мне слишком серьезной.
Но Джойс в то время соседей просто возненавидела, и чем дальше, тем больше ее раздражало мое нежелание «призвать их к порядку». Мы начали ссориться. Однажды, чтобы избежать возникшего напряжения, Джойс вышла из дома и отправилась в ближайший парк. Была зима. Она сидела на засыпанной снегом скамейке, завернувшись в пальто, совсем одна, пока я не пришел за ней и не повел обратно. Я помню, как она дрожала под моей рукой, когда я вел ее домой. На ее лице была настоящая печаль, но, похоже, я мало что мог сделать, чтобы облегчить ее. Я чувствовал себя беспомощным. Она спрашивала меня, люблю ли я ее, и я всегда успокаивал ее, хотя, похоже, она не верила моим словам до конца.
Когда я вспоминаю эти моменты сейчас, я размышляю о потребности моей жены в любви и моей неспособности показать это так, чтобы это имело для нее значение. Я проявлял любовь, работая, прилагая усилия, заботясь о каждой ее материальной потребности, двигаясь к будущему, которое я ожидал разделить с ней. Конечно, моя женщина нуждалась не только в устойчивом материальном положении, но это было все, что я мог ей дать. Ох уж это мое рациональное мышление… Я видел себя ответственным мужем, добытчиком самого необходимого – еды, одежды, крова, – таким, каким был мой отец, мой личный пример того, каким должен быть муж.
Тот факт, что Джойс было трудно принять меня таким, каков я есть, продолжал отравлять наш брак все эти месяцы. Это была проблема, которую наши условия жизни только усугубили, и в конце концов стало ясно, что эти условия надо как-то менять. Запах стряпни наших соседей казался Джойс прогорклым; звон их кастрюль и сковородок – невыносимым. И то, и другое мешало ей спать и так действовало на нервы, что у нее начались неконтролируемые мышечные спазмы, которые огорчали ее еще больше.
И вот, примерно за два месяца до рождения Джеффа, в марте 1960 года, мы переехали в дом моих родителей в Вест-Эллисе, штат Висконсин.
Но этот шаг мало облегчил состояние Джойс. Она продолжала страдать от продолжительных приступов тошноты, но вдобавок у нее развилась ригидность[2], которую ни один из осматривавших ее врачей так и не смог точно диагностировать. Временами ее ноги намертво застревали на месте, а все ее тело напрягалось и начинало дрожать. Ее челюсть дергалась вправо и приобретала такую же пугающую жесткость. Во время этих странных припадков ее глаза выпучивались, как у испуганного животного, и у нее начинала выделяться слюна, буквально с пеной у рта.
Каждый раз, когда у Джойс случался один из таких припадков, мы с родителями по очереди прогуливались с ней по столовой, пытаясь снять скованность. Мы медленно обходили обеденный стол, Джойс едва могла ходить, но делала все возможное, пока я поддерживал ее. Однако эта процедура очень редко срабатывала. Из-за этого обычно приходилось вмешиваться врачу, который делал Джойс инъекции барбитуратов и морфия, в конце концов ее успокаивавшие.
Врач Джойс не смог найти никакой внятной причины этих внезапных приступов. Он предположил, что они коренятся в психическом, а не в физическом состоянии Джойс. Он сказал, что они, вероятно, были связаны с беременностью первым ребенком. Тем не менее что-то нужно было делать, и поэтому к уже прописанному Джойс списку лекарств врач добавил фенобарбитал[3]. Пользы он не принес, а эмоциональное состояние Джойс только ухудшилось. Она стала еще более напряженной и раздражительной. Она быстро обижалась и часто, казалось, злилась как на окружающих, так и на в целом суровый характер своей беременности.
В течение этого периода я делал все, что мог, для комфорта Джойс, но в то же время, как я теперь понимаю, я также довольно часто оставлял ее наедине с моими родителями. Я учился в Университете Маркетт, готовился к получению степени магистра аналитической химии и подрабатывал аспирантом-ассистентом. В результате меня большую часть дня не было дома, особенно в последние два месяца беременности. Я уходил в семь утра и часто возвращался только в семь или восемь вечера. В течение этих долгих часов Джойс была вынуждена оставаться по большей части прикованной к дому, в компании моей матери. У нее даже не было водительских прав. Дни тянулись тяжело, и если Джойс иногда срывалась, разве можно было ее осуждать? Но все равно меня ее поведение сбивало с толку. Ну что такого было в шуме и запахах, из-за которого мы съехали с предыдущей квартиры? Обстановка в доме моих родителей была сносной – так почему она все время была так расстроена? Что тут такого ужасного?
Со временем я пришел к выводу, что нечего было и пытаться понять женщину. Эмоциональный настрой Джойс полностью отличался от моего. Там были пики и долины, взлеты и падения. Мой же настрой, как я осознал, когда разобрался в себе, всегда был и до сих пор остается широкой плоской равниной.
Чтобы справиться с ухудшением своего физического и эмоционального состояния, Джойс продолжала принимать различные препараты, порой по двадцать шесть таблеток в день. Без сомнения, это помогло облегчить физическую боль, но по части ее эмоционального состояния – чувства беспомощности и изоляции, которые переполняли ее, – облегчением и не пахло. Она становилась вспыльчивой и все более и более отчуждалась – и от меня, и от моих родителей. Я чувствовал себя беспомощным, не в силах что-либо с этим поделать. Я никогда не умел читать эмоции. Так что я барахтался, делая все, что мог, по большей части безрезультатно. Джойс мои неуклюжие попытки утешить ее только бесили, и эта реакция иногда ставила меня в тупик, поскольку такой гнев сильно отличался от моего собственного подхода к вещам – общей пассивности, с которой я чаще реагировал на взлеты и падения жизни.
В любом случае мы так и не смогли по-настоящему примириться с конфликтами того первого года. Из-за этого я думаю, что этот первый неприятный опыт заложил основу для более длительного и еще более беспокойного брака. В каком-то смысле наши отношения так и не оправились от ущерба, нанесенного им на этой ранней стадии, так и не улучшились по-настоящему впоследствии.
Затем, в конце этого долгого испытания, родился мой сын.
Я был в Маркетте, когда это случилось. Было около четырех сорока пяти пополудни, я работал в кабинете аспиранта-ассистента, когда зазвонил телефон. Звонила мама, сообщив, что мой отец уже отвез Джойс в больницу Диконисс, всего в нескольких кварталах от Маркетта.
Я немедленно поехал в больницу. К моему приезду Джефф уже появился на свет. Я пошел прямо в комнату Джойс и нашел ее в постели, выглядевшей, конечно, измученной, но в то же время впервые за много недель вполне счастливой.
– У тебя родился сын, – сказала она.
Прошло несколько минут, и я впервые его увидел. Он лежал в маленькой пластиковой колыбели, завернутый в синее одеяло. Я видел, как он спокойно спит, неподвижно лежа на боку с закрытыми глазами. Я пораженно уставился на него. Как же он был похож на меня! Как же отчетливо я видел собственные черты, словно в миниатюре, на этом крошечном розоватом личике!
«У тебя родился сын», – все еще звучали у меня в голове слова Джойс.
Да. У меня родился сын.
Сын, которого я позже назову в свою честь.
Джеффри Лайонел Дамер.
Джеффри прибыл домой через несколько дней. Одна из его ножек была в гипсе – необходимая ортопедическая коррекция незначительной деформации при родах, но в остальном он был в полном порядке. Джойс нежно держала его на руках, и пока я вез всех нас домой, я видел, как его маленькие глазки бегают туда-сюда, впервые познавая мир.
Я часто думаю о нем в этой первоначальной невинности. Я представляю себе формы, которые он, должно быть, видел, размытые движущиеся цвета, и, когда я вспоминаю его в младенчестве, меня охватывает чувство беспомощного страха. Я смотрю в его глаза, тихо моргая, а потом вспоминаю все ужасы, которые они увидят позже. Я останавливаюсь на маленьких розовых ручках и мысленно представляю, как они становятся больше и темнее, думаю обо всем, что они сделают позже, о том, насколько они будут запятнаны кровью других людей. Невозможно примириться с этими видениями или избежать их печали. Они подобны сценам из разных миров, страницам из разных книг, так что невозможно представить, как конец жизни моего сына мог начаться с ее начала.
В те первые дни после рождения Джеффа мы были счастливы. Долгое испытание беременностью Джойс, казалось, закончилось, трудности были стерты из нашей памяти чудесным светом рождения нового человека. На какое-то время мы испытали ту радость, которую знают только родители, ощущение того, что жизнь внезапно обновилась и расцвела новыми красками. Свет, который переполнял наши сердца, Джойс выразила, сделав открытку с «объявлением о рождении». На лицевой стороне она нарисовала счастливого, улыбающегося младенца, окруженного водоворотом розовых пузырьков, его крошечный кулачок обхватил логарифмическую линейку. Внутри открытки было сочиненное ей самой стихотворение:
В химии так много формул
Среди научной суеты.
Встречайте нашу маленькую формулу,
Которую запатентовали мы!
Свое творение она размножила и разослала друзьям и родственникам.
Но это счастье длилось совсем недолго. Джефф успел прожить дома лишь несколько дней, когда снова начались проблемы.
Прежде всего встал вопрос о послеродовом уходе. Что-то в этих процедурах ужасно беспокоило и раздражало Джойс. Моя мать убеждала ее расслабиться, говорила, что болезненные ощущения и нервозность первых дней – естественное явление, и что через некоторое время Джойс привыкнет к режиму. Но Джойс так и не освоилась и не смирилась, а через несколько дней и вовсе забросила процедуры. Груди она перевязала простыней, чтобы высушить их, а Джеффа отныне кормили из бутылочки.
Шли дни, и возникали другие проблемы. Тесное пространство спальни, которую мы делили с Джеффом, было источником напряжения и недовольства. Начались споры с моей матерью, которые быстро привели к постоянному напряжению и плохому самочувствию. Джойс все чаще отказывалась присоединиться к остальным за ужином, чтобы не пересекаться с моей матерью. Вместо этого она оставалась наверху, одна в своей постели, а Джефф спокойно спал в маленькой колыбели в нескольких шагах от нее.
Со мной Джойс тоже ссорилась, и эти ссоры, казалось, не имели разрешения. Она стала часто уходить из дома, и однажды я нашел ее почти в пяти кварталах от дома, лежащей в поле с высокой травой. Из одежды на ней была только ночная рубашка.
К тому времени, конечно, я узнал о собственном детстве Джойс, об алкоголизме ее отца, о том, как на всю ее семью влияло его взрывоопасное поведение и как долго Джойс стремилась противостоять его доминированию. Но когда я пытался проанализировать ее ситуацию, я всегда натыкался на стену, которую был не в силах преодолеть. Что я мог сделать с ее прошлым? Как я мог его компенсировать? Что Джойс могла с этим поделать, кроме как, наконец, оставить все это позади? На мой взгляд, единственное, что можно сделать, – это отмести все страхи и жестокое обращение, которые ты пережил в детстве, и сосредоточиться на будущем. Мне это казалось простым, понятным и незамысловатым решением. Ты либо преодолеваешь трудности, либо будешь в конце концов раздавлен их тяжестью.
Мой взгляд, конечно, был совершенно одномерным. Моя замечательная идея «просто оставить все позади» была совершенно неосуществима, поскольку я не осознавал, что Джойс была более сложной личностью и, безусловно, более глубоко израненной, чем я мог себе представить. Ее поведение ставило меня в тупик, и в общении с ней я чувствовал себя беспомощным.
Я не мог понять, откуда взялись ее страхи и ярость, и поэтому часто избегал ее, убегая в свою лабораторию, где все было гораздо понятнее и где все реакции можно было систематически контролировать.
Из-за этого Джойс часто подолгу оставалась одна, изолированная, в некотором смысле беспомощная, в то время как я был на работе в Маркетте, и моя собственная жизнь протекала предсказуемо и очень успокаивающе. Конечно, я пытался скорректировать свой рабочий график, но все равно, даже находясь дома, я частенько занимался курсовой и готовился к экзаменам. Даже когда я был дома, часть меня была занята осуществлением того будущего, каким я его видел для всех нас, карьерой, которая, в конце концов, должна была помочь моей жене и ребенку.
Через некоторое время мне стало невозможно находиться в доме моих родителей – скопилось слишком много напряжения. И вот, в начале сентября, когда Джеффу было четыре месяца, мы переехали на Ван Бюрен-стрит в восточной части Милуоки.
Новая резиденция представляла собой старый дом, который был разделен на шесть отдельных квартир. Жилье было не то чтобы обветшалым, но и не совсем современным. У нас была квартира с одной спальней в доме, окна которой выходили на рабочий район города; местечко для семей с небольшими недорогими ресторанами и кафе-морожеными, в котором испытывающий трудности аспирант мог быть уверен, что его жена и маленький сын в полной безопасности в его отсутствие.
К этому времени Джефф уже умел радостно лепетать. Он получал огромное удовольствие, сидя во время кормления на своем высоком стульчике и энергично выплевывая еду, даже когда мы изо всех сил пытались заставить его поесть. Казалось, он получал неистовое удовольствие от этого: его маленький животик трясся от хохота, а все тельце будто охватывала дрожь от невероятной радости.
Следующие два года, пока я работал в Маркетте, мы жили в этой квартире. Джойс оставалась дома с Джеффом, заботясь обо всех его нуждах. Она брала его с собой на прогулки в коляске, однажды пройдя все пять миль до университета, чтобы сделать мне сюрприз.
Все это время в наших отношениях чередовались и хорошие, и плохие времена. Еще не наступил период постоянного напряжения, как в следующие годы. Джойс стала более расслабленной, как будто наконец начала приспосабливаться к своей новой роли жены и матери. Мне она казалась достаточно счастливой и довольной. Что касается Джеффа, он рос жизнерадостным и симпатичным ребенком. Он постоянно носился по дому туда-сюда, а также по тротуару сбоку от дома. Однажды он споткнулся, попав в трещину в асфальте, упал и разбил в кровь подбородок. Я отнес его в дом, Джойс оказала ему первую помощь, и мы оба успокаивали Джеффа, пока он постепенно не перестал дрожать и испуганно хватать ртом воздух. Он любил играть с обычными мягкими игрушками, кроликами и собаками, с деревянными кубиками, которые он аккуратно складывал, чтобы затем опрокинуть внезапным мощным толчком. Осенью, находясь в своем манеже, он иногда собирал окружающие листья и начинал яростно их рвать. Однажды, когда я спросил его, что он делает, он просто ответил: «Фыфаю листья», что означало «срываю листья». Затем он улыбнулся.
В сентябре 1962 года мне предложили стать ассистентом аспиранта по программе доктора философии в Университете штата Айова. Я согласился, и вскоре после этого мы втроем переехали в кампус университета в Эймсе, штат Айова.
Мы обосновались в небольшом деревянном доме, принадлежащем университету и расположенном в местечке под названием Пэммел-Корт. Он был поменьше нашей старой квартиры в Милуоки и терялся среди множества похожих домиков и нескольких квонсетских ангаров[4] времен Второй мировой.
Университет предложил мне щедрую стипендию. Мы с Джойс однозначно видели в этом новые возможности, шаг вперед к лучшему будущему.
На новом месте жительства я быстро освоился с работой в университете. Сначала я был ассистентом преподавателя, но затем получил должность ассистента-исследователя, которая была мне гораздо больше по душе. На новой работе мне не нужно было иметь дело со студентами. Химические вещества, лабораторное оборудование и аналитические приборы – вот и вся тихая обстановка моей работы, практически исключающей любое общение. Это кардинально отличалось от того, чем я занимался раньше. И, хотя мне нравилось общаться со студентами, новая работа в лаборатории предполагала разнообразные задачи, и вскоре я начал думать о ней как о месте, где я действительно преуспел. В лаборатории железные законы науки управляли хаотичным миром действий и реакций. В мире в целом, и особенно в том, что касалось моих отношений с Джойс, все было гораздо более зыбким и сложным. Приходя домой, я часто переставал понимать, что должен делать или как реагировать в данный конкретный момент. В лаборатории, напротив, я чувствовал себя в безопасности и мог быть уверен в своих суждениях и в своем опыте. Вне ее стен я чувствовал себя гораздо менее уверенным в себе, гораздо менее способным правильно воспринимать вещи. В результате я остался в лаборатории не только потому, что там было много работы, но и потому, что чувствовал облегчение и комфорт от того, что мог адекватно воспринимать происходящее, понимать законы, которые управляют вещами и процессами.