Лидия Алексеевна Чарская Мой принц

ГЛАВА 1

Длинный, длинный коридор, по обеим сторонам которого высокие, большие двери с надписями: «библиотека», «музыкальный класс», «репетиционная»… В самом конце, над дальней дверью, небольшой образ, здесь домовая церковь.

Осеннее солнце белыми зайчиками играет на квадратиках паркета.

Я останавливаюсь у третьей двери направо, с небольшою вывескою: «канцелярия».

Там, за дверью, моя судьба.

Я похолодевшею рукою дотрагиваюсь до медной ручки. Когда дверь распахивается, я точно проваливаюсь в какую-то бездну.

«Ну, Лида Воронская-Чермилова, крепись! Ты сама жаждала этого, – повторяю я мысленно. – Никто не толкал тебя сюда. Собери же все твое мужество, вспомни, ради кого ты пришла завоевывать труднодостижимое, и крепись».

Но, как ни стараюсь я подбодрить себя, мои колени подгибаются, а руки дрожат.

Первое, что бросается мне в глаза, это большой письменный стол, перед ним широкое кресло. В кресле – господин в синем вицмундире, плотный, с тонко закрученными длинными усами и быстрым живым взглядом карих глаз. Совсем как институтский преподаватель.

И совершенно упустив из вида, что мне двадцатый год, я отвешиваю незнакомому господину самый «непозволительно-низкий» реверанс, точно я какая-нибудь пятиклассница-институтка.

Затем, поняв свою ошибку, нелепо складываю руки «коробочкой», как это делают институтки, когда им приходится выслушивать выговор начальницы и инспектрисы, и молчу, вытаращив глаза на господина в синем вицмундире. А в голове невидимые молоточки стучат: «Кончено! Осрамилась! Совсем осрамилась на веки веков и бесповоротно. О, глупая, трижды глупая Лида!»

Вероятно, я представляю собою довольно комичное зрелище, потому что легкая улыбка появляется у господина в вицмундире. Он привстает со своего места и ободряюще говорит:

– Вы, вероятно, желаете быть допущены к конкурсному экзамену и подавали прошение? Ваши бумаги здесь?

– Да, – говорю я так, точно от моего ответа зависит жить или умереть, – я послала сюда прошение и бумаги.

– Ваша фамилия? – обращается он ко мне с вопросом, роясь в то же время в кипе бумаг на письменном столе.

– Лида Воронская, – выпаливаю я как-то уж слишком быстро и цепенею от ужаса.

Какая же я Лида, да еще Воронская, когда мое настоящее имя Лидия и уже второй год я больше не Воронская, а Чермилова!

Я хочу поправить свою ошибку и начинаю лепетать что-то.

Слава Богу! Господин в синем вицмундире ничего не замечает. Он ищет мое прошение среди вороха бумаг и не находит.

– Странно! Гм! Очень странно! – говорит он. – Прошения Лидии Воронской здесь нет.

– Ну, конечно! – отвечаю я, мгновенно приходя в себя. – У вас и не может быть прошения Лидии Воронской.

– То есть, что вы хотите этим сказать? Проницательные глаза его смотрят строго, почти сердито.

– Ах, извините, – роняю я безнадежно, – я… я… ошиблась… я… не Лида Воронская, а Лидия Чермилова… Воронская – это моя девичья фамилия. А я замужем.

– Замужем? – спрашивает удивленно «вицмундир». – Такая молоденькая и уже замужем!

В лице его я вижу сомнение, правду ли я говорю.

Тогда я быстро начинаю объяснять ему, что мне скоро двадцать лет, что замужем я уже почти два года, что я мать шестимесячного мальчика и что решила работать для моего ребенка; хочу, во-первых, сама, своим трудом, поднять его на ноги, а во-вторых, хочу добиться славы, чтобы мой ребенок мог впоследствии гордиться своею матерью, и вот, по этим двум причинам, прошу зачислить меня на драматические курсы.

Я говорю, не останавливаясь ни на минуту. Видя, что господин в вицмундире слушает меня внимательно и не прерывает, я уже не могу удержаться и… начинаю, неизвестно зачем, описывать наружность «моего маленького принца», как я называю моего ребенка, рассказываю про его характер, про его привычки, словом, все то, что меня так забавляет и радует в нем.

Затем я объясняю моему слушателю, что мой муж офицер, что он уехал в Сибирь и ранее трех лет не вырвется оттуда, что мужа моего я называю «рыцарем Трумвилем», а он меня «Брундегильдой», что прежде жили мы в Царском Селе, в офицерском флигеле стрелкового батальона, что я свою квартиру называла «замком», что, кроме мужа, у меня отец и мачеха, которых я называю «Солнышко» и «мама-Нэлли», что именно у них я жила после отъезда мужа.

– Позвольте, позвольте! – смеясь, прерывает меня, «вицмундир». – Не знаю, какое все это имеет отношение к вашему прошению относительно допущения вас к экзаменам?

– О, близкое, очень близкое! – возражаю я, – ведь я решила оставить Солнышко и маму-Нэлли исключительно для того, чтобы поступить к вам на курсы. А поступить я желаю, во-первых, потому что я уже вам объяснила причину…

– Все это прекрасно, – осторожно прерывает он меня. – Я вижу, что у вас много темперамента, искренности. Для того дела, которому вы желаете посвятить себя, все это, конечно, весьма желательно, но самое важное – безграничная любовь к нему. Она, эта любовь, пожалуй, даже важнее таланта, способностей, и без нее не добиться намеченной цели…

Тут мой собеседник заговорил о театре, о сцене, о драматическом искусстве, о том, сколько усилий и работы требуется для того, чтобы стать артисткою.

– Вы сказали, что хотите работать ради вашего ребенка. Это, конечно похвально. Но, мне кажется, для этого вы выбрали не совсем подходящий путь… Чтобы посвятить себя сцене, искусству, нужно прежде всего любовь к нему… Скажите, задавали вы себе вопрос, достаточно ли у вас любви к искусству, чтобы преодолеть все те трудности, которые вас ожидают в будущем на поприще артистки?..

Минуту глаза господина в вицмундире смотрят в мои вопрошающим строгим взглядом, как будто желая угадать все, что происходит в моей душе.

– Люблю ли я искусство? – говорю я, точно разбуженная его словами, – да я его не только люблю, я его обожаю… Я убеждена, что это самое лучшее, что есть на земле… Ведь искусство – это правда и красота… Да, я, хочу стать артисткой, чтобы работать для моего ребенка, но вместе с тем я уже давно чувствую влечение к сцене, к театру.

– Вы никогда не выступали на сцене? – спрсил он.

– Ах, нет, если не считать двух любительских спектаклей… Но с детства я упиваюсь отрывками трагедий, стихами… С детства чувствую призвание к сценическому искусству, хотя имею о нем пока лишь смутное понятие… И я… я живу мечтою о чем-то большом и красивом, что должно поднять меня на своих крыльях и унести от земли…

– Все это прекрасно, – замечает господин в вицмундире и смотрит на мою хрупкую, тоненькую, как у подростка-мальчугана, фигуру, – но вынесете ли вы, под силу ли вам будет тот труд, под которым сгибались гораздо более крепкие спины? Путь, избранный вами, труден и тернист, а вы, в сущности, еще дитя и хрупкое дитя при этом…

– Любовь к моему ребенку меня поддержит, – говорю я пылко и убежденно.

– Но ваше здоровье? У вас такой слабый голос, и сама вы такая худенькая, слабенькая…

– Ради Бога, – лепечу я в волнении, все сильнее и сильнее охватывающем меня, – не обращайте внимание на это. Увидите, я все пересилю, я буду стараться, буду работать… примите только меня на ваши курсы, умоляю вас!

И я с мольбою складываю руки на груди. Лицо его делается совсем строгим.

– Это не от меня зависит, а от результата испытания, которому вы должны подвергнуться, – говорит он официальным голосом. – Вы говорите, ваша фамилия Чермилова, Лидия Чермилова. Да, ваши документы здесь у меня, – и, перелистывая их, вскользь замечает, – все в порядке. Вы кончили институт, аттестат здесь, и потому нет никаких препятствий к допущению вас к испытанию. Последнее же решающее слово принадлежит уже конференции.

– Ой!

Я снова проваливаюсь куда-то, и это «ой» звучит из глубины той бездны, куда скатилась сейчас моя испуганная душа. Это «ой» вызывает добродушную улыбку господина в вицмундире, и все лицо его, благодаря этой улыбке, становится снова милым и простым.

Через минуту он говорит опять строго и официально.

– Еще одно: вы замужем, а, по существующим правилам, без разрешения мужа вас принять нельзя будет, даже если вы выдержите испытания.

– Без разрешения мужа! – вскрикиваю я, забывшись. – Да разве он может запретить мне то, что я хочу? Он – «рыцарь Трумвиль»! Настоящий, всамделишний рыцарь!

Господин в вицмундире улыбается. Поняв всю несуразность вырвавшейся фразы, я заливаюсь мучительным румянцем.

– Впрочем, – добавляю я быстро, – разрешение у меня имеется… Я завтра же представлю его вам.

– В таком случае, вы можете явиться в субботу к экзамену, – говорит спокойно мой собеседник, делая какую-то пометку на моем прошении.

Я снова «окунаюсь» совсем уже по-институтски и с пылающими щеками выскакиваю за дверь.

Я уже успела спуститься до второй площадки широкой лестницы, когда сверху раздался голос выбежавшего за мною господина в вицмундире.

– Госпожа Чермилова, запомните, что экзаменационные испытания будут производиться в будущую субботу, в восемь часов вечера!

Я с трудом удерживаюсь, чтобы не осрамиться в десятый раз, и, поклонившись «как взрослая», так стремительно сбегаю вниз по отлогим ступеням, что у подававшего мне пальто швейцара полное недоумение в глазах.

– Кто этот господин в вицмундире там наверху? – спрашиваю я, одеваясь в передней.

– Это инспектор драматических курсов при Императорском театральном училище Викентий Прокофьевич Пятницкий, – объясняет важно швейцар.

– А-а! – говорю я и выбегаю на улицу.

В душе моей целая буря… Надежда, сомнение, страх и отчаяние – все переплелось во мне. Я несусь по тротуару, не обращая внимание на прохожих. Какой-то старичок в цилиндре, которому я нечаянно наступила на ногу, отпускает что-то нелестное по адресу дурно воспитанной нынешней молодежи…

За углом встречаю разносчика с шарами… Красные, синие, желтые… И… тут мои мысли сразу сменяются другими, ничего общего не имеющими с предстоящим испытанием. «Который из этих шаров купить моему принцу?» – думаю я с минуту и покупаю три сразу: красный, желтый и голубой, и бегу снова к моему милому маленькому сынишке, в мою квартирку в Кузнечном переулке…

Уже издали я вижу его в окне на руках кормилицы.

Машу шарами и кричу, забывшись, на всю улицу:

– Принц! Маленький принц! Это тебе! Это тебе!

У прохожих испуганные лица. Городовой начинает беспокоиться на своем посту.

Ах, какое мне до них всех, в сущности, дело! Сию минуту на свете нас только двое: я и мой маленький принц!

Я пересекаю двор и трезвоню у двери.

Улыбающаяся румяная кухарка Анюта встречает меня:

– Ну, как? Благополучно ли, барыня?

Она только второй день служит у меня, но посвящена во все мои дела.

– Отлично! Прошение мое принято и в субботу экзамен! – кричу я и с шарами в руках несусь в детскую.

Вот он, моя прелесть, белокурый, кудрявый, светлоглазый, немного хрупкий, немного бледный и тонкий, – совсем как его юная мать. Смотрит на шары и улыбается.

О, прелесть моя!

Перебирая его пушистые кудерки и прижимая к груди это бесценное для меня тельце, я решаю:

«Радость моя! Для тебя одного я должна завоевать будущее, для тебя буду работать, буду стараться, чтобы ты мог вполне гордиться твоей маленькой мамой! Чтобы ты мог жить без лишений, радостно, весело и светло!»

Удастся ли мне это?

* * *

Вся следующая неделя проходит как в чаду. Обе небольшие комнаты моей скромной квартирки оглашаются с утра до вечера то какими-то странными выкриками, то низкими-низкими нотами, то веселым детским лепетом.

И дикие крики, и тихий лепет, и низкие грудные ноты – все это мое. Это я для предстоящего экзамена декламирую бессмертную лермонтовскую поэму «Мцыри», повторяю басню Крылова «Ворона и Лисица». Мрачный, умирающий, юный, одинокий Мцыри, Лиса Патрикеевна, ротозейка ворона – все это чередуется одно с другим. Я быстро перевоплощаюсь из одного лица в другое. Так и надо. Необходимо даже. Путь, избранный мною, требует отречения от собственной личности, требует перевоплощений…

Меня могила не страшит,

Там, говорят, страданье спит

В холодной вечной тишине;

Но с жизнью жаль расстаться мне…

Это говорит юный умирающий Мцыри.

Я вижу перед собой угрюмое бледное лицо, пламенные глаза, прекрасную, гордую голову, и в груди моей разливается огонь сочувствия, жалости безысходной тоски. Мне до боли жаль этого несчастного, одинокого Мцыри… Представляю в его положении себя… Жаль и себя, безумно жаль. Он, я – все смешивается… Ах, как грустно и как сладко! Какая-то волна поднимается со дна души и захлестывает меня. Накатила, подхватила и понесла. Голос мой крепнет и растет.

И вспомнил я отцовский дом,

Ущелье наше и кругом

В тени рассыпанный аул…

Да, да, я вспоминаю и аул, и саклю… Мою саклю… Там растут прекрасные дикие кавказские розы и грозно шумит горный поток… Там я жила, там бегала и резвилась ребенком… Или это только кажется мне?

Плач моего маленького принца приводит меня в себя. Голова кормилицы Саши в красивом голубом повойнике просовывается в дверь.

– Барыня-касаточка, потише, пожалуйста, – Юреньку разбудишь.

Достаточно этих нескольких слов, и Мцыри исчезает мгновенно, а с ним и кавказские розы, и горный поток…

Я бегу к милой колыбельке, извлекаю из нее теплое, раскрасневшееся от сна крошечное существо, осыпаю его поцелуями и, смеясь, декламирую с ужимками, от которых Саша валится со смехом на кровать:

Вороне где-то Бог

Послал кусочек сыра…

Потом происходит торжественное облачение «принца», и мы выносим его на прогулку.

А вечером, после обычного купания моего Юрика, я, наглухо заперев дверь в детскую и опустив тяжелую портьеру, начинаю снова:

Ты видишь на груди моей

Следы глубокие когтей;

Еще они не заросли

И не закрылись; но земли

Сырой покров их освежит,

И смерть навеки заживит…

Тут Анюта прерывает меня и рассказывает, что дворник утром, принеся дрова, спрашивал ее: «Что, у вас барыня-то молодая ровно как будто не в себе? Домовладелица на этот счет беспокоится… До белого утра в окне у вашей барыни свет, и лопочет она что-то и руками размахивает… Намедни под окном видел. Все ли у них тут дома?» И он будто бы многозначительно покрутил пальцами около собственного лба.

– Я ему сказала, – прибавляет Анюта, – передай твоей хозяйке, что наша барыня к экзаменту готовится. А вас просим покорно за нами не подглядывать у окон, а то с квартиры съедем. Только и всего…

Вот он, наконец, настал страшный, решающий день!

Экзамен на драматических курсах назначен ровно в восемь часов.

О, как бесконечно тянется время! На улице дождь, слякоть, туман. В моей крохотной квартирке – уют, тепло и радость. Невинное люлюканье, и тихое воркованье моего «принценьки». И песни Саши, песни про удальца-коробейника, и про матушку Волгу, и про Хаз-Булата удалого…

Топится камин в углу, но я вся дрожу. И в рот не могу взять ни кусочка. Нет аппетита. Думаю только об экзамене. «Быть или не быть», – говорил когда-то Гамлет, принц датский, один из героев Шекспира. Если выдержу – впереди карьера, работа во имя моего Юрика, надежда впоследствии осуществить то, о чем я так мечтала, а может быть, кроме того, имя, слава. Провалюсь – впереди серое, будничное существование… Не хочу! Не хочу! Я должна поднять на собственный заработок моего «принценьку»… Именно на собственный труд, заработок. Но вместе с тем хочу, надеюсь еще достичь славы, чтобы «принценька», мой мальчик светлокудрый, гордился своей матерью.

Ну, Брундегильда из замка Трумвиль, держись, моя милая, крепко!

Как-то неожиданно, незаметно подполз вечер.

Анюта убедила-таки меня проглотить две-три ложки супа и съесть куриную лапку. Она и Саша облекли меня в новое, модного тогда цвета морской воды платье. Отложной воротник открывает ребячески-тонкую шею. Волнистые, непокорные волосы по обыкновению рассыпаны. Глаза горят лихорадочно, как у кошки.

Но лицо…

Ну и личико же у будущей артистки! Цветом оно напоминает сейчас молодой салат, – так оно бледно-зелено от волнения. Щеки, лоб и кончик носа холодны как у покойника, точно я пробыла на леднике, по крайней мере, целые сутки.

Я целую сонную головку сынишки и подхожу к Саше.

– Саша, – говорю я кормилице моего сына, с которой успела за эти несколько месяцев подружиться, несмотря на разницу взглядов и положения, – Саша, у меня нет матери… Отец далеко, и я знаю, что хотя он согласился отпустить меня, но не сочувствует моему поступку. Перекрести меня ты… Благослови и пожелай счастья…

Она силится удержать волнение. И вдруг разражается слезами. Ревет так, точно я иду на плаху, готовлюсь к смерти.

– И на кой ляд экзаменты эти выдумывают! – причитает Саша, подперев щеку рукою. – Только зря ребенка мучат! Ишь, с личика даже спала за эти дни!

Несмотря на то, что ей самой только девятнадцать лет, она самым искренним образом считает меня «ребенком». Она в свои девятнадцать лет пережила слишком много: смерть мужа и собственной малютки-девочки, поступление в приют кормилиц. Бедная Саша!

Сейчас она искренно плачет надо мною. Ей жаль меня за те муки, которые я испытываю сейчас. Жаль и себя.

– Саша, не плачь, – говорю я, – а то я взволнуюсь и уже окончательно провалюсь на экзамене. Понимаешь ли? Лучше исполни мою просьбу, перекрести меня и поцелуй.

Она затихает мгновенно, поднимает правую руку к моему лбу и осеняет меня широким крестом.

– Храни тебя Господь моя лапушка.

В прихожей Анюта с вытаращенными от любопытства глазами шепчет:

– Дай Бог! В добрый час, барыня!

Выхожу на улицу, шатаясь от волнения. Быстро перебегаю двор…

– Извозчик! На экзамен.

– Чаво?

– Двугривенный.

– Куда это? Слышь, не понял.

– Ах!

Из зеленой я делаюсь мгновенно багровой от смущения. Ну, можно ли быть такой рассеянной. Спешу исправить свою ошибку.

– На Театральную улицу, к зданию драматических курсов – двугривенный.

* * *

Я поднимаюсь по знакомой широкой лестнице.

В длинном коридоре пятого этажа, между церковью на одном конце и залою на другом, целая толпа людей обоего пола. Здесь и нарядные, роскошно одетые как на бал барышни в полуоткрытых платьях и длинных перчатках до локтей, с вычурными прическами; здесь и скромно и бедно одетые фигурки в коричневых и черных платьицах, иные при черных фартучках, как гимназистки; здесь и женщины средних лет, здесь и молодые, и совсем еще юные девочки, лет пятнадцати и шестнадцати на вид. Мужчины – почти все молодые, с бритыми по-актерски или еще лишенными всякой растительности лицами. Некоторые из них в черных сюртуках, другие в простых ученических рубашках, опоясанных ремнем с пряжкою. У всех в руках книги или тетрадка. Все возбуждены, взволнованы, и в глазах затаенный страх, порой граничащий с отчаянием. Некоторые, однако, стараются скрыть свой страх и хотят показать, что они ничего не боятся.

Красавец-блондин щурится на окружающую его молодежь и цедит сквозь зубы:

– Не понимаю, чего тут волноваться, право. Ну, срежешься – что ж из этого? Можно обойтись и без курсов. И потом, мудрено срезаться. Продекламировать стихи и басню – не велика хитрость.

– Однако, – возражает ему худенькая маленькая брюнетка с лицом итальянского мальчугана, – конкурс чересчур велик: из ста конкурентов примут не больше двенадцати.

Только двенадцать!

Что-то падает в моей душе, и отчаяние темным потоком заливает сердце.

Трудно очутиться в числе двенадцати счастливых избранниц. Прощай, моя чарующая, моя радужная мечта!..

По коридору бежит полная, симпатичная молодая дама в синем платье, с пенсне на маленьком, чуть вздернутом носике.

– Это здешняя классная дама. Ее зовут Виктория Владимировна Ювен, – шепчет «итальяночка».

– Вот тебе раз! Классная дама! – басит длинный, худой, молодой человек, с оливково-смуглым лицом и черными, гладко причесанными волосами. – А как же мы-то, мужская половина? У нас, мужчин, разве тоже будет классная дама?

– Да, и мы тоже подпадем под ее начальство, если удостоимся поступления, – говорит приятным, мягким голосом его сосед, красивый юноша со странным выражением рассеянного лица.

Я смотрю в это лицо, и мне кажется, что вижу на нем ясно и четко печать таланта. «Этот будет принят вне всякого сомнения. Счастливец!» – решает за меня кто-то посторонний в моей душе, и я ловлю себя на нехорошем чувстве: я завидую этому юноше, у которого на лице явно выражено дарование.

– Господа! – прерывает мои мысли запыхавшаяся классная дама, – пожалуйте все вниз на сцену. Члены конференции уже там и ждут вас. Только, господа, пожалуйста, потише.

Все устремляются в дальний конец коридора, следом за Викторией Владимировной Ювен. Там, рядом с церковной дверью – другая, ведущая на сцену, соединенную с верхним коридором «черною» лестницею. Вся толпа экзаменующихся теснится несколько минут у этой двери.

– Pardon, – я слышу тихий оклик справа и, скользнув взглядом по высокой фигуре девушки, одетой в скромное коричневое платье, замираю от неожиданности. Предо мною бледное до прозрачности, маленькое личико, с сине-зелеными, неестественно ярко горящими глазами под ровными дугами черных бровей. Непокорные черные волосы оттеняют копной это бледное лицо, милое, знакомое лицо…

– Ольга! Родная моя! Ты ли это?

– Лида Воронская! Милый Вороненочек!

Мы стоим друг перед другом, держимся за руки и смеемся.

– Какими судьбами, Оля?

– Лидуша, и ты? Экзаменуешься?

Это Ольга Елецкая, моя институтская подруга. Два года со дня выпуска мы не виделись с «Белым Лотосом», – как называли Олю в институте. Я успела за это время выйти замуж и получить от Бога мое ненаглядное сокровище – маленького принца. У Ольги, я слышала, умерла мать.

Мы видим в чертах друг друга уже отошедшие беззаботные отрочество и юность.

– Что твой отец? Мачеха? Что Большой Джон, о котором ты нам любила рассказывать? Братья? – роняет своим грудным голосом Ольга.

– Они все здоровы, – говорю я, – все живы и здоровы… кроме Большого Джона. Большой Джон утонул в Неве.

Ольга молчит подавленно. Она знала милого юношу, друга моей юности. Она видела его в институте, где он посещал меня и где перезнакомился со всеми моими товарками по классу.

– А у меня есть теперь маленький принц и еще рыцарь Трумвиль в далекой Сибири, – прибавляю я.

– Ты все та же неисправимая мечтательница и шалунья, какою была в институте, – говорит она с милой и грустной улыбкой. – Все у тебя принцы да рыцари… Догадываюсь: рыцарь – твой муж, а принц – ребенок. Ведь верно?.. А вот я со дня смерти мамы так несчастна, милая Лида! Одно только искусство меня может воскресить.

Нас толкают немилосердно. Классная дама кричит:

– Mesdames, вы поговорите после. Будьте добры сойти вниз…

– Совсем как в институте, – шепчу я, пропуская Ольгу вперед.

– Заметь, и форма та же, что у наших классных дам.

Наш разговор прерывается громким приказом.

– Господа! На сцену!

Я спускаюсь об руку с Ольгой по лестнице и попадаю в какой-то коридор, снова поднимаюсь на четыре ступеньки и сразу оказываюсь на подмостках большой, совершенно пустой сцены, оцепленной двумя рядами стульев. Когда мы появляемся с Ольгой, большая часть стульев уже занята. Полненькая классная дама неутомимо хлопочет.

– Садитесь, господа. Занимайте места. Не задерживайте начальство.

Тут только я вспоминаю, что помимо сцены существует зрительный зал по ту сторону рампы. Поворачиваю туда голову и замираю. Десятки биноклей направлены на сцену. Оживленный говор, пестрота, нарядов сногсшибательные шляпы с колышущимися на них перьями, подвижные бритые лица актеров и, наконец, первый ряд, занятый администрацией и «светилами» нашей образцовой сцены, – все это смешалось в моих глазах.

У меня закружилась голова и подкосились ноги.

Ольга подхватила меня за талию и усадила на стул.

– Можно ли волноваться таким образом! Ведь головы не снимут! – увещевает она меня.

– Лотос, – шепчу я ей на ухо по старой институтской привычке, – да ведь нам с тобой срезаться нельзя…

– Понятно!

– Значит, надо выдержать обязательно, – говорю я так громко, что соседка слева, оказавшаяся красавицей-блондинкой, развязно болтавшей наверху в коридоре, презрительно щурится на меня сквозь лорнет.

Звонок колокольчика дает новое направление моим мыслям.

Там, в зрительном зале, с одного из кресел поднимается знакомая уже мне фигура в синем вицмундире. Это инспектор драматических курсов Виталий Прокофьевич Пятницкий. В его руках большой листок – в нем помечены фамилии экзаменующихся.

– Господа! Милостивые государыни и милостивые государи! – говорит он твердым, точно чеканящим голосом. – Из ста желающих попасть в число учениц и учеников драматических курсов в этом году могут быть приняты не более одиннадцати человек, ибо имеется всего пять мужских и шесть женских вакансий. Сейчас начнется экзамен. Так как на курсы принимаются исключительно лица, получившие среднее образование, то экзамен будет состоять, главным образом, в определении, есть ли у вас способности к сцене, к драматическому искусству. Но прошу помнить, что, помимо выразительности декламации и отчетливости, от вас требуется еще и громкий голос. И поэтому просим вас читать насколько возможно громко и четко. Говорящих слабым, тихим голосом заранее предупреждаю, мы не дослушаем до конца… А теперь, милостивые государыни и милостивые государи, мы приступим.

– Господи, как страшно! – прозвучал чей-то жалобный голосок позади меня.

Я живо оглянулась. Полненькая, румяная, с толстой русой косой и большими выпуклыми глазами, симпатичная девушка перекрестилась.

– Вы боитесь? – участливо спросила ее Ольга.

– Ужасно! – откровенно созналась она и широко, по-детски улыбнулась, обнаруживая ямочки на полных румяных щеках.

– Позвольте представиться – Маруся Алсуфьева, – с тою же милой улыбкой протянула она руку сначала Ольге, потом мне.

Опять звон колокольчика, переворачивающий «все нутро», как у нас говорилось в институте, и полная тишина воцарилась в маленьком школьном театре.

Экзамен начался.

Загрузка...