Сегодня с утра сыплется на Париж, безмолвно и неутомимо, сплошной снег, сыплется хлопьями величиной с детскую пятерню и, едва прикоснувшись к земле, мгновенно кружевится, обесцвечивается и тает. Но все крыши домов сияют плоской, ровной, покатой белизной, а ветви платанов, лип и каштанов Булонского леса согнулись под тяжестью снежных горбатых охапок.
Лесу идет этот строгий, холодный, бело-траурный убор. Чужому городу – нет. Слишком этот город зябок, южен и непривычен к холоду и снегу. И темная, вечная, вырезная зелень плющевых изгородей смотрит враждебно сквозь тихую струящуюся завесу из снежных звезд.
А я вот стою на безлюдном перекрестке, рассеянно гляжу на идущий крупный снег, задумался немного… и в моем воображении всплыла оснеженная Москва дивных, невозвратных лет.
Мы едем на извозчике, укутав ноги волчьей полостью, я, юнкер военного Александровского училища, находящийся в суточном отпуске, и Марья Михайловна Полубояринова, барышня из Пензы, заезжая гостья в Москве. Она отличная музыкантша, она совсем взрослая девица, богатая, красивая и самостоятельная. Конечно, я влюблен в нее еще с рождества, влюблен безнадежно и до безумия, но ни за что, никогда и никому не признаюсь в этом чувстве, составляющем мой преступный грех, мое несчастье, причину моего сладкого двухнедельного одурения. Я только изредка осмеливаюсь взглядывать боком на ее муфточку, осыпанную снегом, на ее голубой вязаный капор, откуда изредка блеснет оживленный, темный глаз, покажется разрумяненная щечка или высунется розовый кончик носика. Но зато я крепко поддерживаю ее рукою, обвитой вокруг тонкой, гибкой, нежной талии. Это мое такое же неоспоримое право, как моя священная обязанность давать в публичных местах дорогу, очередь и сидение женщинам, детям и старикам.