«Это первый адрес Льва Толстого в Москве, с которой он с детским восхищением познакомился 11 января 1837 г. За день до этого Толстые длинным санным поездом из семи возов отправились из Ясной Поляны. Вместе с отцом Николаем Ильичом Толстым (1794–1837), бабушкой Пелагеей Николаевной Толстой (1762–1838) ехали и дети: Николай (1823–1860), Сергей (1826–1904), Дмитрий (1827–1856), Мария (1830–1912) и Лев. Сопровождали их десятка три крепостных людей.
Длинная зимняя дорога до Москвы (178 верст!) запомнилась восьмилетнему Левушке Толстому в подробностях. Он отмечал позднее, что один из возов, в котором ехала бабушка, имел для предосторожности отводы, на которых почти всю дорогу стояли камердинеры. Отводы были такой ширины, что в Серпухове, где остановились на ночлег, бабушкин воз никак не мог въехать в ворота постоялого двора.
Детей по очереди пересаживали в экипаж к отцу. Льву повезло – его очередь ехать с Николаем Ильичом настала, когда впереди показалась Москва. «Был хороший день, – писал он в «Воспоминаниях», – и я помню свое восхищение при виде московских церквей и домов, восхищение, вызванное тем тоном гордости, с которым отец показывал мне Москву».
Путь Толстых лежал в дом Щербачева на Плющихе, прозванной так в честь кабака, на ней располагавшегося (что неудивительно – Волхонка и Ленивка имеют подобное же происхождение). Тогда здесь были типично провинциальные задворки Москвы, которые и днем можно было бы спутать с той же Тулой. Вот на такой «очень широкой и тихой улице, по которой рано утром и вечером пастух собирал и гнал стадо на Девичье поле, играл на рожке и хлопал кнутом так, что этот звук был похож на выстрел, коровы мычали, ворота хлопали» поселилось семейство Толстых[1].
Сегодня этот дом с мезонином, проживший почти два столетия, является одним из немногих сохранившихся особняков небогатой дворянской Москвы начала XIX в. Из имевшихся ранее в облике здания отличительных признаков классицизма до нашего времени дошел лишь треугольный фронтон, утрачены колонный портик и декоративная лепнина. Убрался и массивный забор, отделявший особняк от Плющихи и ее коровьего стада, и двор с хозяйственными постройками, скрывавшийся за забором.
Расположение и назначение комнат первого этажа было обычным по тем временам: большая гостиная, столовая, готовая принять многочисленную семью обедающих, диванная, цветочная и кабинет. Детские комнаты находились в мезонине. Прислуга уживалась в полуподвале. Интересно, что с улицы дом смотрелся как двухэтажный, а со двора взору открывались уже три этажа. Считается, что застройщик таким образом скрыл еще один этаж, чтобы не платить лишний налог, взимавшийся тогда с каждого этажа.
Вместе со Львом в мезонине поселились его братья и сестра. Старших братьев, получивших домашнее образование, готовили к поступлению в Московский университет, их приучали «привыкать к свету». О них Лев Николаевич вспоминал так: «Николиньку я уважал, с Митинькой я был товарищем, но Сережей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им». Рядом с детьми поместили и гувернера Федора Ивановича Ресселя. «Смутно помню эту первую зиму в Москве, – припоминал Толстой. – Ходили гулять с Федором Ивановичем. Отца мало видали».
Многое о детских годах Льва Толстого мы можем почерпнуть из его автобиографической повести «Детство», в которой гувернер Федор Иванович выведен под именем Карла Ивановича. Летом 1837 г. здесь, на Плющихе произошла драматическая сцена, описанная в 11-й главе «Детства». Старого учителя решили сменить на другого. Тогда он предъявил своим нанимателям внушительный счет, в котором, кроме жалованья, потребовал оплаты и за все вещи, что он дарил детям, и даже за обещанные, но не подаренные ему хозяевами золотые часы. В итоге гувернер расчувствовался, признавшись, что готов служить и без жалованья, лишь бы его не разлучали с так полюбившимися ему детьми. И его оставили.
Одним из почти сразу установившихся обычаев этого дома стал ритуал семейного обеда, в соответствии с которым все члены семьи должны были собраться в столовой к определенному часу и ждать, пока бабушка не пожалует к трапезе. И только затем позволялось сесть за стол: «Все, тихо переговариваясь, стоят перед накрытым столом в зале, дожидаясь бабушки, которой Гаврила уже пошел доложить, что кушанье поставлено, – вдруг отворяется дверь, слышен шорох платья, шарканье ног, и бабушка в чепце, с каким-нибудь необыкновенным лиловым бантом, бочком, улыбаясь или мрачно косясь (смотря по состоянию здоровья), выплывают из своей комнаты. Гаврила бросается к ее креслу, стулья шумят, и чувствуя, как по спине пробегает какой-то холод – предвестник аппетита, берешься за сыроватую крахмаленную салфетку, съедаешь корочку хлеба и с нетерпеливой и радостной жадностью, потирая под столом руки, поглядываешь на дымящие тарелки супа, которые по чинам, годам и вниманию бабушки разливает дворецкий», – читаем мы в «Юности».
Живя на Плющихе, не раз и не два самый младший из братьев «подбегал к окну, приставлял ладони к вискам и стеклу и с нетерпеливым любопытством смотрел на улицу». А однажды, подталкиваемый жгучим желанием испытать ощущение птицы в полете и «сделать какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила», Левушка сиганул прямо со своего мезонина во двор. Поступок этот наделал много шума. К ужасу домашних, мальчик лишился чувств, но, слава Богу, не расшибся. Проспав 18 часов кряду, Лев проснулся как ни в чем не бывало. Запомнил ли он ощущение полета? Наверное, да. Недаром такое яркое впечатление производит на читателей сцена в Отрадном из «Войны и мира», в которой Наташа Ростова, вглядываясь в звездный небосвод, так же, как и мальчик Левушка, мечтает о полете.
Сестра Толстого, Мария Николаевна рассказывала: «Мы собрались раз к обеду, – это было в Москве, еще при жизни бабушки, когда соблюдался этикет и все должны были являться вовремя, еще до прихода бабушки, и дожидаться ее. И потому все были удивлены, что Левочки не было. Когда сели за стол, бабушка, заметившая отсутствие его, спросила гувернера Сен-Тома, что это значит, не наказан ли Leon; но тот смущенно заявил, что он не знает, но что уверен, что Leon сию минуту явится, что он, вероятно, задержался в своей комнате, приготовляясь к обеду. Бабушка успокоилась, но во время обеда подошел наш дядька, шепнул что-то Сен-Тома, и тот сейчас же вскочил и выбежал из-за стола. Это было столь необычно при соблюдаемом этикете обеда, что все поняли, что случилось какое-нибудь большое несчастье, и так как Левочка отсутствовал, то все были уверены, что несчастье случилось с ним, и с замиранием сердца ждали развязки.
Вскоре дело разъяснилось, и мы узнали следующее:
Левочка, неизвестно по какой причине, задумал выпрыгнуть в окошко из второго этажа, с высоты нескольких сажен. И нарочно для этого, чтобы никто не помешал, остался один в комнате, когда все пошли обедать. Влез на отворенное окно мезонина и выпрыгнул во двор. В нижнем подвальном этаже была кухня, и кухарка как раз стояла у окна, когда Левочка шлепнулся на землю. Не поняв сразу, в чем дело, она сообщила дворецкому, и когда вышли на двор, то нашли Левочку лежащим на дворе и потерявшим сознание. К счастью, он ничего себе не сломал, и все ограничилось только легким сотрясением мозга; бессознательное состояние перешло в сон, он проспал подряд 18 часов и проснулся совсем здоровый».
Незадолго до смерти Лев Николаевич дал такое объяснение своему поступку: «Мне хотелось посмотреть, что из этого выйдет, и я даже помню, что постарался еще подпрыгнуть повыше». Об этом случае из детства памятливый классик русской литературы рассказывал почти всем, с кем он делился воспоминаниями о прожитой жизни: Гольденвейзеру, Берсам, Бирюкову…
В гораздо большей степени повлияла на маленького графа сама перемена места жительства, переход от жизни в родительской усадьбе к жизни в городе. В Ясной Поляне семья Толстых и их дети были центром вселенной, в Москве же они терялись в бесчисленной массе обывателей. «Я никак не мог понять, – читаем в «Детстве», – почему в Москве все перестали обращать на нас внимание – никто не снимал шапок, когда мы проходили, некоторые даже недоброжелательно смотрели на нас».
В следующей повести «Отрочество» Лев Толстой занят осмыслением своих первых московских впечатлений:
«Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной еще стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало моего отрочества.
Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал все это; но знал не так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал… Когда я глядел на деревни и города, которые мы проезжали, в которых в каждом доме жило по крайней мере такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это в Петровском, но не удостаивали нас даже взглядом, мне в первый раз пришел в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? И из этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли играть, как наказывают? и т. д.».
Один из первых сочинительских опытов Левушки Толстого также относится к этому периоду. Сохранилась тоненькая тетрадочка, сшитая маленьким автором, с им самим наклеенной обложкой из голубой бумаги. На одной странице обложки детским почерком написано: «Разказы Дедушки I». На другой: «Детская Библиотека». Далее зачеркнутые названия месяцев: «апрель», «май», «октябрь» и незачеркнутое – «февраль» и небольшая виньетка с изображением цветка с листочками. В тетрадке 18 страничек, из которых 15 заняты текстом и 3 – рисунками. Текст представляет не лишенное живости изложение небольшого приключенческого и бытового рассказа. Нарисованы: корабль со стоящей около него шлюпкой, воин, хватающий за рога быка, и другой воин, что-то несущий. В рукописи немало описок и почти отсутствуют знаки препинания.