Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун, и я не в порядке
1 сентября, после полудня
Дорогая Изабель.
Как член семьи, ты имеешь право знать, что происходит. Папа согласен, но велел мне избегать размышлений о «трагической реальности и отчаянии». Когда я опросила, как он себе это представляет, учитывая, что наша семья весьма реально погрязла в отчаянии, папа лишь закатил глаза и раздул ноздри, как он это умеет. Вот только я не способна ходить воокруг да около, так что приступим. Достоверная инфа в стиле Мим. До краев наполненная «реальностью и отчаянием».
Чуть больше месяца назад мы с папой и Кэти перебрались с зеленых пастбищ Ашленда, штат Огайо, в засушливые пустоши Джексона, штат Миссисипи. За это время у меня, возможно, возникли кое-какие проблемы в новой школе. Не проблемы с большой буквы «П», как ты понимаешь, но для взрослых, когда они намерены разрушить чьи-то юные годы, большой разницы нет. Мой новый директор как раз из таких взрослых. Он назначил собрание на десять утра, и на повестке дня стоял один-единственный вопрос: злодеяния Мим Мэлоун. Кэти пришлось поменяться сменами в закусочной, чтобы вместе с папой представлять сторону родителей. Я сидела на алгебре, наблюдала за развитием романтических отношений между мистером Харроу и его многочленами, как вдруг мое имя эхом разлетелось по коридорам с коралловыми стенами:
– Мим Мэлоун, пожалуйста, пройдите В кабинет директора Шварца. Мим Мэлоун, В кабинет директора.
(Достаточно сказать, что никуда идти я не хотела, но громкоговоритель приказал – ученик послушался, это неизбежно.)
Фойе перед директорским кабинетом было оформлено в отвратительных удушливо-коричневых и ржавых тонах. Тут и там красовались вдохновляющие плакаты, радуя глад подбадривающими лозунгами в одно слово и орлами, что парили над багряным величием гор.
К горлу подступила тошнота, и я сглотнула.
– Можешь войти, – сказала секретарь, даже не поднимая на меня взгляда. – Они ждут.
Массивная дубовая дверь за ее столом была чуть приоткрыта, и оттуда доносились низкие голоса.
– Еще раз, как зовут ее мать? – уточнил Шварц чуть приглушенно из-за шикарных усов, несомненно, сохранившихся еще со славных семидесятых.
– Ив, – ответил папа.
Шварц. Точно, точно. Какая досада. Что ж, надеюсь, Мим благодарна за твое участие, Кэти. Видит бог, материнское внимание ей сейчас необходимо.
Кэти. Мы все просто хотим, чтобы Ив стало лучше, понимаете? И так и будет. Она справится с болезнью. Ив – настоящий боец.
Я замерла у самой двери – ни внутри, ни снаружи. Болезнь?
Шварц (вздыхая). Мим в курсе?
Папа (тоже вздыхая, но иначе). Нет. Время неподходящее. Новая школа, новые друзья, множество… начинаний, как вы сами заметили.
Шварц (со смешком). Да уж. Ну, хочется верить, что для Ив все сложится хорошо в… где, вы сказали, она сейчас?
Папа. В Кливленде. И спасибо. Мы тоже верим в лучшее.
(Всякий великий персонаж, Из, существует ли он на страницах или на экране, многомерен. Добряки не всегда хорошие, и негодяи не от и до плохие, а персонажи-крайности вообще не должны существовать. Помни об этом, когда я опишу свои последующие выходки, ибо хоть я и не злодейка, но не застрахована от злодеяний.)
Наша Героиня отворачивается от двери и спокойно уходит из кабинета, здания, с территории школы. Бредет оцепенело, пытаясь сложить кусочки воедино. Через футбольное поле, и тупые качки выкрикивают что-то насмешливое, но она их не слышит. Надежные кроссовки несут ее прочь по раскрошенному тротуару, пока она осознает, что три недели не получала от матери ни звонков, ни писем. Наша Героиня срезает путь через забегаловку с тако, игнорируя насыщенные ароматы еды. Она шагает по пустынным улицам своего нового района, огибает высоченный дуб и ненадолго замирает в тени своего нового жилья. Проверяет почтовый ящик – пусто. Как всегда. Достав телефон, в сотый раз набирает номер матери и в сотый раз слышит механическую даму, такую же унылую, как и в прошлые девяносто девять раз:
– Извините, абонент отключен.
Героиня жмет «отбой» и смотрит на этот новый дом, купленный так же дешево, как стоила внушаемая ей правда.
– «Стекло, бетон и камень», – шепчет она припев одной из своих любимых песен[1]. Затем улыбается, собирает волосы в хвост и заканчивает строчку: – «Это всего лишь здание, а не дом»
Перешагивая через ступеньку, наша Героиня взлетает на крыльцо и врывается в парадную дверь. Она не замечает запаха нового жилища – дикое сочетание моющих средств, тако и упрямого отрицания – и несется в свою комнату. Там она засовывает в свой верный рюкзак «ДженСпорт» припасы для ночевки: бутылку воды, туалетные принадлежности, сменную одежду, лекарства, боевую раскраску, средство для снятия макияжа и упаковку картофельных чипсов. После чего бросается в спальню отца и мачехи и опускается на колени перед женским комодом. Из нижнего ящика с аккуратными стопками утягивающего белья Героиня достает банку из-под кофе с надписью «ХИЛЛ БРАЗЕРС. ОРИГИНАЛЬНЫЙ». Срывает крышку и, выудив толстую пачку банкнот, считает купюры с Эндрю Джексоном – восемьсот восемьдесят долларов. (Ее злая мачеха переоценила секретность сего тайника, ибо наша Героиня все-е-е видит.)
Сунув банку с наличными в рюкзак, она удирает из этого здания-но-не-дома, пробегает полмили до автобусной остановки и едет к местной станции «Грейхаунд»[2]. Она уже давно знает, куда отправится: в Кливленд, штат Огайо, в 947 милях отсюда. Просто до сегодняшнего дня не знала, как и когда.
Как: на автобусе.
Когда: немедленно, сломя голову, прямо сейчас.
И… занавес.
Но ты ведь настоящая Мэлоун, потому этим не удовлетворишься. Тебе нужно больше чем просто «куда» «когда» и «как» – тебе нужно «почему» Ты подумаешь: «Почему бы нашей Героине просто не (здесь должно быть гениальное решение)?» Правда в том, что мотивы сложны. Я сейчас стою на целой стопке мотивов и понятия не имею, как сюда попала.
Так что, может, это она и есть, Из: моя «Книга Причин» Я отвечу «почему» о каждом своем поступке, и ты сама увидишь, откуда что взялось. Полагаю, короткий подпольный разговор между папой, Кэти и Шварцем – это Причина № 1. До Кливленда путь неблизкий, так что я постараюсь расписать и остальные, а пока знай: мои Причины могут быть сложными, но Цели довольно просты.
Добраться до Кливленда, найти маму.
Я салютую себе.
Я приступаю к выполнению своей миссии.
До связи,
Мэри Ирис Мэлоун,
спасительница матери, мать ее так
От повторной прорисовки человечка в стиле палка-палка-огуречик на обложке этого дневника нет толку. Палочные человечки всегда такие худосочные.
Я откидываю темные волосы назад, прижимаюсь лбом к окну и любуюсь миром снаружи. Пока Миссисипи не ступила на свой дьявольский путь, мое восхищение просто зашкаливало. Теперь же впечатления, ну не знаю… посредственные. Трагически посредственные. Вдобавок ко всему дождь библейского размаха прямо сейчас со всей дури наказывает землю, и я не могу избавиться от ощущения, что наказание заслуженное. Сунув дневник в рюкзак, достаю пузырек «Абилитола». Вытряхнуть, проглотить, повторять ежедневно – это привычка, а привычка – королева, как говорит папа. Я глотаю таблетку и с чувством сую пузырек обратно в рюкзак. Тоже часть привычки. Так говорю уже я.
– Какого черты ты тут делаешь, мисси?
Сначала я вижу пучок, высоченный пучок волос, вздымающийся над двумя передними сиденьями. Мокрый насквозь и кривой как Пизанская башня. А затем всплывает мужчина (сотрудник «Грейхаунда» по имени Карл, согласно блестящей нашивке на рубахе). Крупный. Даже огромный. Не отрывая от меня пристального взгляда, он достает из ниоткуда бурито, разворачивает и впивается в него зубами.
Enchanté, Карл.
– Это ведь автобус до Кливленда? – Я роюсь в рюкзаке. – У меня есть билет.
– Мисси, – бубнит он с набитым ртом, – у тебя может быть хоть гребаный золотой билет Вилли Вонки, мне плевать. Посадка еще не началась.
В моей голове тысяча крошечных Мим стреляют в Карла огненными стрелами, и его волосы летят наземь восхитительной пылающей копной. Но прежде, чем одна из этих метафизических Мим втягивает меня в неприятности, я слышу мамин голос – звенящее эхо, музыка моего детства: «Срази его наповал добротой, Мэри. Уничтожь любезностью». Я достаю из арсенала девчачью улыбку и мамин британский акцент:
– Вот это да, какая чудесная униформа, парень! Она так подчеркивает твою грудь.
Волосяная Пизанская башня, спокойно пожевывая бурито, поворачивается и указывает на открытую дверь. Я закидываю рюкзак за спину и плетусь по проходу:
– Серьезно, старина, грудь просто обалденная.
И выхожу на улицу, под ливень, прежде чем Карл успевает ответить. Сомневаюсь, что мама именно это подразумевала под «уничтожь любезностью», но я способна только на такое.
Я натягиваю на голову капюшон и бегу от посадочной площадки к навесу, перепрыгивая через полдюжины бурлящих луж. В укрытии плечом к плечу стоят человек семь-восемь: поглядывают на часы, пялятся в какие-то бумаги – что угодно, лишь бы не сознавать неуютную близость незнакомцев. Я притискиваюсь к мужчине среднего возраста в пончо и наблюдаю, как дождь скатывается с козырька, будто тонюсенький водопад.
– Это у тебя? – спрашивает Пончомен в дюйме от меня.
«Пожалуйста, не дай ему заговорить со мной, прошу, не надо».
– Извини… – Он слегка толкает локтем мой «Джен-Спорт». – Но, кажется, твой рюкзак поет.
Я стаскиваю рюкзак с плеча и выуживаю мобильник. «Я просто звоню сказать, что люблю тебя» в сладком исполнении Стиви Уандера эхом разносится по нашей тесной тюрьме из воды и брезента. Стиви поет, только когда звонит Кэти, сводя на нет всю сентиментальность текста.
– Как мило, – говорит Пончомен. – Твой парень?
– Мачеха, – шепчу я, глядя на ее имя на дисплее.
Кэти сама загрузила песню, чтобы у нее был «особый рингтон». А я все собиралась заменить ее на нечто более подходящее вроде «Имперского марша» Дарта Вейдера или того механического голоса, который просто орет «Опасность! Опасность!» снова и снова.
– Вы, похоже, близки.
Все еще сжимая голосящий телефон, я поворачиваюсь к мужчине:
– Что?
– Песня. Вы с мачехой близки?
– О да, конечно, – заверяю я, активировав каждую клеточку сарказма в теле. – Неразлучны.
Он кивает, улыбаясь от уха до уха:
– Потрясающе.
Я молчу. Лимит на разговоры с незнакомцами официально исчерпан. На ближайшие лет десять.
– Так куда направляешься, солнышко? – спрашивает он.
Ну вот и все.
Глубоко вдохнув, я шагаю через мини-водопад прямо под дождь. Все еще льет как из ведра, но я не против. Это первый дождь осени, мой любимый в году. И может, дело в адреналине от принятых за день решений, но я чувствую себя безрассудной. Или честной – подчас трудно определить разницу.
Обернувшись к Пончомену, я вижу, что глаза его влажные, но не от слез или ливня. Это что-то совсем иное. И на долю секунды возникает странное ощущение, будто все вокруг нас растворились. Остались только мы двое, обреченные вечно стоять лицом к лицу посреди автобусной станции в объятиях прожорливой стихии.
– Знаешь, – кричу я сквозь дождь, разрушая связавшее нас проклятие, – мне шестнадцать!
Остальные люди под навесом поднимают взгляды больше не в силах игнорировать неуютную близость.
– Ясно. – Мужчина кивает – все с той же улыбкой и остекленевшими глазами.
Я отбрасываю с лица мокрую прядь волос и стягиваю шнурки капюшона потуже.
– Завязывай болтать с девчонками. Тем более на автовокзалах. Это просто отвратительно, чувак.
Промокшая до нитки, размышляя над безумием мира, я топаю к дверям станции. Возле выхода «С» коротышка в твидовой шляпе вручает мне листовку.
ТОЛЬКО В ДЕНЬ ТРУДА
ЦЫПЛЕНОК ГЕНЕРАЛА ЦО ВСЕГО ЗА $4.50
ЗАЧЕМ ПЛАТИТЬ БОЛЬШЕ? ЗАХОДИ! НАС ЗНАЮТ ВСЕ!
Флаер, словно первая костяшка домино, опрокидывает ряд воспоминаний: с глухим стуком падают традиции Дня труда, Элвис, фейерверки – все, что было раньше, падает, падает…
И на расстоянии в тысячу миль я чувствую, что мама нуждается во мне. Я уверена в этом – уверена всецело, наверняка, стопроцентно, как не была уверена ни в чем и никогда прежде.
До Дня труда четверо суток.
Девяносто шесть часов.
Я не могу опоздать.
1 сентября, ближе к вечеру
Дорогая Изабель.
Я помираю со скуки. В автобусе. Сидя рядом со старушкой, которая все время наклоняется, будто хочет начать разговор. Чтобы сохранить здравомыслие, пишу.
День труда – Причина № 2.
Знаю, о чем ты подумала. «Серьезно, Мим? День труда?» Что ж, справедливо. Ведь что такого особенного в первом понедельнике сентября, что в честь этого правительство закрывает всю страну? Если честно, кабы не отменяли уроки в школах и не продлевали «счастливые часы» в барах, сомневаюсь, что кто-нибудь вообще знал бы о существовании этого праздника.
Но я бы знала.
В один такой день, лет шесть или семь назад, мама встала прямо посреди ужина и спросила, не хочу ли я прогуляться. Папа, опустив голову, гонял еду по тарелке.
– Ив, – прошептал он, не поднимая глаз.
Помню, как я хихикала, потому что казалось, будто он дал имя своему ужину. Мама сказала что-то о пользе упражнений после еды, взяла меня за руку, и мы вдвоем вышли из дома и потопали по молчаливым улицам нашего района. Мы смеялись, болтали и снова смеялись. Мне нравилось, когда она такая: молодая, веселая и стремящаяся сохранить молодость и веселье, и неважно, что было вчера или позавчера, главное – это Беззаботная Юность Прямо Сейчас.
Большая редкость.
Так о чем это я…
Вот тогда мы и нашли это. Вернее, их. Наших людей.
Только представь, они жили в Утопии – тупиковом переулке, втиснутом между кварталами. А мы, свернув за угол, точно шагнули в Алисино Зазеркалье, только вместо Бармаглота и Красной Королевы наткнулись на революционеров и идеалистов, людей, проклинавших Человека, людей, отказавшихся поклоняться пригородной заурядности. И пока остальные в округе смотрели телик или резались в видеоигры, в этом небольшом тупике веселились на всю катушку.
Этот народ понимал Беззаботную Юность Прямо Сейчас.
Мы с мамой возвращались к ним каждый День труда и приобщались ко всему: жарке поросенка на вертеле, продаже лимонада, пиву в ведерках, громкой музыке из стерео, шалостям неугомонных детей, размахиванию флагом, фейерверкам и безудержному чревоугодию. Мы предусмотрительно и жадно впитывали все и вся, прекрасно зная, что до следующего раза придется ждать еще 364 дня. (В тот первый год мы вернулись туда на День поминовения – шиш. Ничего. Будто пустой бейсбольный стадион. И на Четвертое июля то же самое. Полагаю, в этом смысле Утопия походила скорее на Нарнию, чем на Зазеркалье. Где ожидаешь, там – а точнее, тогда – ее не найдешь.)
Подводя итог: в противовес пригородной заурядности Утопия являла собой искренний бунт, и мы наслаждались каждой мятежной минутой.
Но это была присказка.
А теперь сказка.
В прошлом году, когда фейерверки только набирали обороты, мама вдруг отставила пиво и начала благодарить всех и прощаться. Странно – мы никогда не уходили так рано. Но я не стала спорить.
Что важно для нее, важно и для меня. Нехотя я последовала за ней на другую сторону зеркала. Мы любовались фейерверками издалека, пока шли, держась за руки (да, я ходила с мамой за ручку, но наши отношения никогда не были обычными). И внезапно мама замерла. Этот образ – ее силуэт на фоне черного неба с расцветающими повсюду величественными вспышками огней – я сунула в задний карман и теперь могу вытащить, когда захочу, и вспоминать ее снова и снова, и снова, и снова… вечность вечную.
– Мэри, – прошептала мама.
Она не смотрела на меня и мыслями витала где-то, куда мне никогда не попасть. Я ждала, что она скажет, ведь мы всегда так общались. Не подгоняя. Несколько минут мы стояли там, на притихшем тротуаре, застрявшие между бунтом и заурядностью. Далекие взрывы фейерверков становились все реже, и мир вокруг нас погружался во тьму, будто пиротехника Утопии была единственным источником света. Тогда мама отпустила мою руку, повернулась и прошептала:
– Некогда я была прекрасна. Но никогда он меня не любил.
Интонации казались знакомыми, будто какой-то темноглазый подросток пел о чем-то банально-трагичном. Но мама не была подростком, как и слова ее не были банальностью.
– Кто? – тихо спросила я. – Папа?
Она так и не ответила и в конце концов вновь двинулась к нашему дому, к заурядности, прочь от восхитительного бунта. А я молча шла следом.
Я помню все так, будто это было вчера.
Помню, потому что тогда мы в последний раз держались за руки.
До связи,
Мэри Ирис Мэлоун,
исключительная бунтарка
– Какие интересные. И где же продают такие обутки?
Полагаю, я и так слишком долго умудрялась избегать разговора со старушкой.
– В «Гудвилле», – отвечаю, запихивая дневник в рюкзак.
– В каком именно?
– Я… если честно, не помню.
– Хм-м. С ремешочками, да? И такие цветастые.
Старушка права. Только в восьмидесятые, когда миром правили фуксия и электронная попса, могли делать такие ослепительно-яркие боты с высоким верхом. С четырьмя ремешками-липучками на каждом, на всякий пожарный. Дома в моем шкафу целая куча неношеных кроссовок – попытки Кэти заменить еще больше кусочков моей старой жизни.
– Моя мачеха их ненавидит, – говорю я, откидываясь на спинку сиденья.
Наморщив лоб, бабулька наклоняется, чтобы получше рассмотреть мои ноги:
– Что ж, а по мне, очень даже. Я бы сказала, манифик.
– Спасибо, – улыбаюсь я. Кто в наши дни говорит «манифик»? Затем гляжу вниз на ее белые кожаные туфли с трехдюймовой подошвой и широкими застежками на липучках. – Ваши тоже клевые.
Старушечье хихиканье перерастает в глубокий искренний смех.
– О да, – выдыхает она, отрывая от пола обе ноги. – Супермоднявые, скажи ведь?
Признаюсь, поначалу я боялась сидеть с какой-нибудь бабкой – ну, знаете, пчелиный улей на голове, вязаная водолазка, запах лукового супа и неминуемой смерти. Но, когда автобус забился, выбор мест был невелик: либо старушка, либо Пончомен с остекленевшим взглядом, либо стотридцатикилограммовый Джабба Хатт. Так что я рискнула. Прическа-улей? Есть. Вязаная водолазка? Есть. Гериатрическое гестапо было бы довольно. Но ее запах…
Я пытаюсь разобрать его с тех пор, как уселась. И он совершенно точно антистарческий. Похоже на… попурри, наверное. Заброшенный чердак, самодельное стеганое одеяло. Долбаное печенье только из духовки с… легким ароматом корицы. Да, именно.
Господи, обожаю корицу.
Старушка ерзает и случайно сбрасывает свою сумочку на пол. У нее на коленях я вижу деревянный ящичек не больше обувной коробки – глубокого красного оттенка, с латунным замком. Но самое примечательное то, как она его сжимает: левой рукой, отчаянно, до побелевших костяшек.
Я поднимаю и возвращаю сумочку, и старушка, вспыхнув, кладет ее поверх шкатулки.
– Спасибо, – говорит, протягивая руку. – Кстати, я Арлин.
Ее кривые пальцы, опутанные паутиной выпуклых вен и ржавых колец, торчат во все стороны. Неудивительно, что рукопожатие оказывается слабым, удивительно – что довольно приятным.
– Я Мим.
Все той же свободной от шкатулки рукой старушка поправляет покосившийся пчелиный улей на голове.
– Какое любопытное имя. Мим. Под стать обуткам.
Я вежливо улыбаюсь:
– На самом деле это акроним.
– Что?
– Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун. Мим – всего лишь аббревиатура, но в детстве мне казалось, что это самое настоящее имя, и по смыслу больше подходит.
– Как умно.
– Мэри – имя моей бабушки.
– Очень милое.
– Наверное, – пожимаю я плечами. – Просто оно не…
– Не катит к кроссовкам? – заканчивает Арлин, толкая меня в бок.
Она умеет удивлять: обувь на липучках, манера выражаться, «манифик» и «моднявость». Интересно, осталась бы она столь же любезной, вывали я на нее все – вплоть до «последних новостей»? Я ведь могу. Эти ярко-голубые глаза так и умоляют, напрашиваются.
– И кто у тебя в Кливленде? – Арлин кивает на мой рюкзак.
Из бокового кармана торчит угол конверта, обратный адрес виден отчетливо.
«Ив Дарем
А/я 449
Кливленд, Огайо, 44103»
Я запихиваю конверт поглубже.
– Никого. В смысле… дядя.
– Да? – Арлин приподнимает брови. – Хм-м…
– Что?
– Ну, по-моему, Ив – довольно занятное имя для мужчины.
Будто священник на исповеди, Арлин не отвечает на мой взгляд. Она складывает руки на коленях поверх сумки и, уставившись перед собой, ждет, когда я скажу правду. Мы только встретились, но время не имеет значения, когда речь заходит о родственных душах.
Отвернувшись, я смотрю, как густой лес за окном размывается, и тысяча деревьев становится одним.
– Мои родители развелись три месяца назад, – громко говорю я, чтобы Арлин услышала за шумом мотора. – Папа нашел себе другую «У Дэнни».
– В закусочной?
– Дурость, да? Нормальные люди находят там только завтрак.
Арлин над моей шуткой не смеется, что роднит нас еще больше. Некоторые шутки и не должны быть смешными.
– Шесть недель назад состоялась свадьба. Теперь они женаты. – От сказанного грудь сдавливает. Я впервые произнесла это вслух. – Ив – моя мама. Она живет в Кливленде.
Я чувствую руку Арлин на плече и боюсь того, что за этим последует. Напичканный ярлыками монолог. Ободряющая проповедь, просьбы оставаться сильной пред лицом крушения американской семьи. Как по учебнику. Взрослые просто не в силах удержаться от Мудрых Речей.
– Он хороший человек? – спрашивает Арлин, будто и не читавшая тот учебник.
– Кто?
– Твой отец, милая.
Теперь за окном целый океан деревьев, и я вижу все словно в замедленной съемке: каждый ствол (якорь), каждую верхушку (накатывающую волну), тысячи изогнутых ветвей, листьев, острых сосновых иголок. Мое прозрачное отражение в стекле напоминает призрак. Я часть этого древесного моря, этого смазанного пейзажа.
– Все мои острые углы, – шепчу.
Арлин что-то говорит, но приглушенно, будто из соседней комнаты. И гул автобуса тоже растворяется. Мир затихает. Я слышу лишь собственное дыхание… сердцебиение… внутреннюю фабрику Мим Мэлоун.
Мне шесть. Я читаю, лежа на полу нашей гостиной в Ашленде. Приехавшая из Бостона тетя Изабель сидит за отцовским старым бюро с выдвижной крышкой, пишет письмо. Папа высовывает голову из комнаты:
– Из, ты закончила? Мне нужен стол.
Тетя не прекращает писать:
– Похоже, что я закончила, Барет?
Папа закатывает глаза и раздувает ноздри.
– Что такое «барет»? – спрашиваю я, оторвавшись от книги.
Тетя Изабель улыбается, все так же склоняясь над письмом:
– Вот оно. – Она указывает на отца.
Я гляжу на него вопросительно:
– Я думала, тебя зовут Барри.
– Ты ошиблась, ягненок, – качает головой тетя.
Я обожаю все ее прозвища, но папа недоволен.
– Из, ты там роман строчишь? – Нет ответа. – Изабель, я с тобой говорю.
– Нет, не говоришь, а насмехаешься.
Папа вздыхает и, бормоча что-то о бесполезности переписки, уходит. Я возвращаюсь к книге, но через несколько минут спрашиваю:
– Кому ты пишешь, тетя Изабель?
– Своему врачу. – Тетя кладет карандаш и поворачивается ко мне: – Письма как бы… сглаживают острые углы в моем мозгу, понимаешь?
Я киваю, но не понимаю. Ее вообще очень сложно понять.
– Вот что, – продолжает тетя Из, – когда я уеду обратно в Бостон – пиши мне. Тогда увидишь, о чем я.
– У меня тоже есть острые углы? – спрашиваю после секундного раздумья.
Она улыбается, затем смеется, а я не знаю почему.
– Может и есть, ягненок. Но ты пиши в любом случае. Это лучше, чем поддаваться безумию мира. – Она вдруг умолкает и смотрит на дверь, за которой только что исчез папа. – И дешевле, чем таблетки.
Звуки возвращаются. Ровный гул автобусного двигателя и голос Арлин, теплый и взволнованный.
– Мим, все хорошо?
Я не отрываю глаз от мелькающего пейзажа.
– Обычно мы делали вафли, – говорю.
Короткая пауза.
– Вафли, милая?
– Каждую субботу. Папа замешивал и взбивал тесто, пока я сидела на шатком стуле и улыбалась. Потом я заливала смесь в вафельницу и…
Еще одна пауза.
– И? – произносит Арлин.
– Что?
– Ты остановилась посреди предложения, милая.
Последняя фраза тети Изабель эхом стучит в голове: «Дешевле, чем таблетки… блетки… летки…» Таблетки = болезнь.
Стиснув зубы, я поворачиваюсь к Арлин и смотрю ей прямо в глаза. Я тщательно подбираю слова, взвешиваю каждый слог.
– Думаю, папа хороший человек, поддавшийся безумию мира.
Поначалу Арлин не реагирует. Вообще, она явно встревожена, хотя я без понятия, связано это с моим ответом или с моим поведением в течение последних минут. Но потом… глаза ее вспыхивают, и Арлин кивает:
– Как и многие другие, милая. Многие поддаются.
Какое-то время едем молча, и не знаю насчет Арлин, но как же приятно сидеть к кому-то так близко и не чувствовать неистребимой потребности поговорить. Нам обеим достаточно просто… быть. В этом я сейчас и нуждаюсь.
Потому что меня зовут Мэри Ирис Мэлоун, и я не в порядке.
Встречи с доктором Уилсоном начались чуть более года назад. Его многочисленные степени в рамочках заверяли всех вокруг, что он настоящий врач, а не профессиональный клоун, как я опасалась.
– Скажи, что ты здесь видишь, Мэри.
– Меня не так зовут, док. Или… мои родители вас не предупредили?
Губы его изогнулись в скромной улыбке.
– Прости, Мим. Так что ты…
– Опять неверно, – прошептала я.
Доктор повернулся за помощью к моему отцу, но этот колодец уже давненько высох.
– Ну хорошо. И как же тебя зовут?
– Антуан, – с серьезной миной заявила я.
– Мим, прекрати, – вмешался папа. – Ответь на вопросы доктора Уилсона.
Большинство моих ровесниц давно перестали отвечать правду и говорят лишь то, чего от них ждут. Но где-то в средних классах, а может, еще раньше я решила, какой хочу быть и какой быть не собираюсь никогда и ни за что.
– Мим? – подтолкнул доктор Уилсон. – Можешь сказать, что ты…
– Где ваш медведь, док? – прервала я.
– Извини, что?
– Погодите… только не говорите, что вы безмедведный врач!
Он нахмурился и снова уставился на отца.
– В приемной доктора Макунди стоял… – вздохнул папа, будто мечтал сказать что угодно, кроме следующего: – …огроменный гризли. Чучело.
– Да ладно? – В улыбке доктора Уилсона проскользнуло нечто мальчишеское, узнаваемое.
Он думал, что лучше доктора Макунди.
Я схватила стопку с чернильными пятнами и пролистала:
– Пенис, пенис, пенис… Ух ты, это что, вагина?
– Бога ради, Мим! – взмолился папа.
Я бросила карточки на стол и выставила перед собой оба средних пальца:
– Скажите, что вы здесь видите, док.
Папа встал и посмотрел на маму, что тихо сидела рядом, сложив на коленях руки. Она не улыбалась, но и не хмурилась.
– Ничего страшного, мистер Мэлоун, – успокоил доктор Уилсон, вынуждая отца сесть. Затем снова повернулся ко мне: – Вспомни, о чем мы говорили, Мим. Вспомни, как важно облекать все свои чувства в слова. Порой проблема кажется несущественной, пока не скажешь о ней вслух.
Я закатила глаза:
– Я чувствую злость и…
– Начнем с имени, – прервал доктор, вскинув руки. – Назови свое полное имя, пожалуйста.
– Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун.
– Продолжай, – тихо произнес он.
Я тоже понизила голос, потому как недавно выяснила, что шепот, оказывается, куда громче крика.
– И я не в порядке. Я злюсь. Помираю со скуки. И думаю, что доктор Макунди в миллион раз лучше, чем вы.
Улыбочка Уилсона меня бесила.
– А как же голоса, Мим? В последнее время у тебя были приступы?
– Говорите так, будто я… не знаю… эпилептичка или типа того. Круглые сутки пускаю слюни и бьюсь на полу в судорогах. – Я взяла карточку с кляксами. – А разве чернильные пятна не совсем средневековье? Что дальше? Лоботомия? Шоковая терапия? Боже, все прям как в «Гнезде кукушки»…
Уилсон кивнул. Равнодушно.
– Можем обойтись без чернильных пятен, если хочешь.
– Да, хочу. Очень-очень хочу.
Вместе со стулом выдвинувшись из-под стола, он открыл ящик и достал стерео, похожее скорее на пушечное ядро. Затем начал листать папку с компакт-дисками:
– Как насчет музыки? Тебе нравится Вивальди?
– Макунди включал Элвиса.
– Боюсь, у меня только классика.
Удивил.
– Ладно. Тогда Бах. Сюита для виолончели номер один?
Уилсон порылся в папке и извлек двойной диск Баха:
– Уверен, здесь есть первый концерт для виолончели.
– Сюита, – поправила я.
– Да-да, – пробормотал он, – все вокруг суета.
– Черт, док, да вы идиот.
Папа сполз по спинке кресла и уткнулся лбом в руки. Все знают, что он вечно висит на волоске, и теперь казалось, что тот наконец готов порваться.
Доктор Уилсон задал еще несколько вопросов и сделал несколько заметок, пока я изучала его кабинет. Уютные растения. Уютные кресла. Стол красного дерева, несомненно, ценою с «ауди». А за спиной доброго доктора – его личная Стена Мужества. Я насчитала семь вставленных в рамки дипломов, повешенных заботливо, с гордостью и нехилым недоумением, мол, охо-хо, ты не веришь, что я важен? Тогда как ты объяснишь вот это?!
Уилсон на миг оторвался от заметок:
– Полагаю, в вашей семье бывали случаи психоза?
Папа кивнул:
– У моей сестры.
Спустя несколько драматических подчеркиваний Уилсон закрыл мою медкарту и достал новую стопку бумаги. Маленьких розовых квадратиков.
– Выпишу ей «Арипапилазон», – сообщил он. – Десять миллиграммов в день – это по одной таблетке.
Краем глаза я видела, как мама впилась пальцами в папино бедро. Он отодвинулся, освободил ногу и ничего не сказал.
– Простите, – начала мама, подав голос впервые с начала сеанса, – неужели это правда необходимо? Доктор Макунди считал, что в случае Мим медикаментозное лечение преждевременно.
Уилсон снял очки, мельком глянул отцу в глаза и оторвал от пачки листок с рецептом:
– К сожалению, в этом вопросе наши с доктором Макунди мнения не совпадают. И конечно, решать вам, но это моя… профессиональная рекомендация.
Только я уловила критику в адрес Макунди. Или просто мне одной было не все равно. Профессиональная. Намек, что советы Макунди иного рода. А по мне, так Уилсон, папа и их приверженность лекарствам куда абсурднее, чем все чучела гризли в мире.
– Мы читали о препарате, давшем хорошие результаты, – сказал папа, глядя в рецепт. – Как он там назывался, Ив? Абили-что-то-там.
Мама скрестила руки на груди и уставилась в противоположную сторону. В ее глазах горел невиданный мною прежде огонь.
Доктор кивнул:
– Это он и есть. «Арипапилазон» в основном известен как «Абилитол».
На комнату словно опустился покров. Черный саван болезней, предсмертных минут и всего того худшего, что есть в самых худших местах. Слово-мутант, жуткий гибрид, неестественный союз двух корней, настолько разных, насколько это вообще возможно. Абилити – дар. Витриол – злоба, яд. «А ты, Абилити, берешь ли Витриол в свои законные суффиксы?» Я хотела закричать, что против сего порочного брака, но не вышло. Полный песка, пересохший рот слипся. Доктор Уилсон с непроходящей улыбкой вещал о преимуществах «Абилитола», а папа кивал, как кукла-болванчик, не замечая, как углубляются в комнате тени.
Пока они болтали, я поймала мамин взгляд. И, судя по ее лицу, она тоже чувствовала сгущающуюся тень.
Мы не улыбались.
Не говорили.
И вместе ощущали приближение тьмы.
Я просыпаюсь под рокот междугороднего автобуса, на лице – отблески позднего солнца, на плече – тяжелая голова Арлин. (Если б не храп, я б поклялась, что бабулька померла или впала в кому.) Стерев тонкую струйку слюны, свисающую из ее рта на мое плечо, я перекатываю Арлин на ее сиденье и кладу себе на колени рюкзак.
Со снами мне не везет, и я всегда считала, что дремота скорее утомляет, чем восстанавливает силы, и эта не стала исключением. Мне снился научный проект в пятом классе. Нам дали карту мира, велели вырезать все континенты и сложить их вместе в существовавший миллионы лет назад суперконтинент известный как Пангея. В реальности я так и сделала. Но причудливым снам неведомы жизненные рамки, и там вместо континентов я вырезала крошечный штат Миссисипи. И не успела опомниться, как бумага превратилась в настоящую землю, а я уже смотрела на штат с высоты птичьего полета: на его вытянутую, похожую на коробку форму с острыми углами, на выступающую челюсть и на короткую шею, что окунается прямо в Мексиканский залив. Внезапно Миссисипи на моих глазах раскрошился и пошел ко дну, а его место заняла громадная армия москитов. Миллионы миллионов, бессмысленно жужжащих, переваривающих горячую кровь, зависших в воздухе над соленой водой. На мгновение они даже приняли форму штата, так что казалось, будто Миссисипи все еще там, только теперь жужжит и трепыхается.
А потом армия в едином порыве повернулась ко мне.
И я проснулась.
Вытирая пот со лба, пытаюсь поймать потерянное во сне дыхание. Раскатистые литавры автобусного двигателя, духовая секция бормочущих пассажиров и выхлопы как случайные римшоты, как ни странно, помогают. Это симфония транспорта, утешающая и уверяющая, что я все ближе к маме и все дальше от Москитолэнда.
Я тру мокрое пятно на плече (спасибо Арлин за сонные слюни) и расстегиваю рюкзак. Оказавшись под прицелом кровососущих демонов, волей-неволей захочешь дважды проверить свои ресурсы. Я снимаю крышку с кофейной банки и пересчитываю деньги. Семь сотен двадцатками. Билет на автобус стоил сто восемьдесят, так что…
Сердце екает.
«А это. Что. Такое?»
С самого дна я достаю бумагу, свернутую в тонкую трубочку и затянутую резинкой. Надгортанник трепещет от неистового возбуждения. Какие секреты Кэти хранит в своей любимой кофейной банке?
Арлин хрюкает, открывает один глаз, скребет персиковый пушок на подбородке и вновь опускает голову мне на плечо. Я осторожно ее отталкиваю, она на мгновение замирает на спинке собственного сиденья и тут же плюхается обратно.
Проклятие. Настойчивая бабулька.
Я убираю наличные и банку в рюкзак, сую бумажную трубку в карман и, придерживая голову Арлин одной рукой, оборачиваюсь к приятной паре позади нас:
– Привет, ребятки. – Почему-то британцев люди слушают куда охотнее – знаю не понаслышке, на примере неизменно крутого маминого акцента. – Мне очень нужно попасть в клозет. Не возражаете, если я перелезу через ваши места? А то тут спит милейшая пожилая леди, и мимо протиснуться весьма проблематично.
Только «весьма» в моем исполнении звучит как «асьма».
Их рты изгибаются в улыбках, и я мысленно лишаю их статуса «приятная пара» – как минимум из-за похабного отношения к собственным зубам. Этим двоим не помешал бы визит, а то и все семь, к ортодонту. И не успевает парень заговорить, как в мозгу что-то щелкает.
– Ты откуда, подруга? – спрашивает Его Уродливое Зубейшество.
С матерью-англичанкой учишься легко распознавать фальшивый акцент в кино и телепередачах, и это одна из причин, почему я так хорошо притворяюсь. И по той же причине я сразу понимаю, что парень наверняка настоящий британец.
– Оксбридж, – говорю.
Да чтоб тебя, Мим! Лондон, Кембридж, Оксфорд, Ливерпуль, Дувр… а в Лондоне я даже бывала. Вообще-то, дважды – на семейных сборищах. Но нет. Оксбридж. Окс-гребаный-бридж.
Ее Уродливое Зубейшество улыбается Его Уродливому Зубейшеству:
– Дорогой, разве у тебя нет друга в Оксбридже?
Он уже едва сдерживает смех:
– О да, дорогая, Найджел там жил, но переехал в Бамликтон, помнишь?
– В Бамликтон или все же в Лонкамдонфордбриджетон?
К несчастью для меня, они тоже способны распознать настоящий британский акцент. Заливаясь хохотом, они поднимают свои монархические задницы с сидений, и я лезу через них в проход. Учитывая верхний отсек, тут тесновато, но все получается. Я шагаю в хвост автобуса (под все еще звенящий в ушах смех британцев) и, проскользнув в уборную размером со шкаф, сдвигаю щеколду на «ЗАНЯТО». Зеркало над раковиной такое крошечное, что едва вмещает мое лицо, и мгновение я размышляю, не пора ли нанести боевую раскраску. Ведь прошло достаточно времени, правда? Ну ладно, хорошо, я красилась только прошлым вечером, но с учетом «последних новостей» кто станет меня винить? Я сую руку в карман, поворачиваю тюбик с маленьким серебряным кольцом посередке и…
«Терпение, Мэри».
С глубоким вдохом пихаю губную помаду глубже в карман и, вытащив секретные бумажонки Кэти, сажусь на пластиковую крышку унитаза. Стягиваю резинку, разворачиваю трубку и читаю. Первый листок – отвратительная любовная переписка между Кэти и папой. Я бы почку отдала, чтобы это развидеть. Привстав, поднимаю сиденье и бросаю гадость в унитаз. Следующие шесть страниц – тоже письма, но совсем не похожие на первое и написанные очень знакомым почерком.
Кэти.
Ответ на твое последнее письмо – нет.
Кроме того, пожалуйста, не делай вид, будто я не справляюсь. Как дела у Мэри в новой школе?
Передай ее отцу, что я спрашивала.
Ив.
• • • • • • • • • • • • • • • • • • • •
Кэти.
В моей комнате нет телевизора. По-моему, так не должно быть. Разузнаешь, что там и как?
Меня здесь никто не слушает. И да, я в курсе, что перед улучшениями всегда становится хуже. Это ведь я больна.
И.
• • • • • • • • • • • • • • • • • • • •
Кэти.
Это чертовы люди не хотят слушать. Ты звонила насчет телика?
И.
• • • • • • • • • • • • • • • • • • • •
Кэти.
Мне лучше. Пожалуйста, поговори с Барри о стратегии выхода.
И.
• • • • • • • • • • • • • • • • • • • •
Кэти.
Серьезно, я здесь умру.
Прошу, помоги.
И.
Шестое и последнее письмо – беспорядочные каракули, без приветствия и подписи. Перечитываю его раз десять.
«ПОДУМАЙ ЧТО БУДЕТ ЛУЧШЕ ДЛЯ НЕЕ.
ПОЖАЛУЙСТА, ИЗМЕНИ РЕШЕНИЕ».
Каждая капля Мим-крови бросается мне в голову, окружает мозг крошечными тромбоцитами и сжимает его. Не могу дышать. Не могу думать.
Не могу.
У мамы рак. Груди, легких, печени – неважно. А может, тиф. Люди вообще им сейчас болеют? Не уверена. Она легко могла подцепить какой-нибудь смертельный птичий грипп. Ну, в смысле, это ж сраные птицы! Они могут добраться куда угодно. Впрочем нет, это глупо. Или не глупо, но явно попало бы в новости. Я бы узнала. Все же главный подозреваемый – рак. Им вечно все болеют. Но зачем из всех людей в мире обращаться за помощью к Кэти?
Правая рука практически по собственной воле сжимается в кулак, сминая первые пять писем в плотный снежный ком. Я встаю и поднимаю пластиковую крышку. Любовное письмо опустилось на дно – метафора на вес золота. Я бросаю туда же эпистолярный снежок и нажимаю на кнопку смыва. Затем поворачиваюсь к зеркалу, стираю с поверхности грязь и смотрю на свое отражение. Худосочное. Как палочный человечек.
Долбаная Кэти!
До того как мамин телефон отключили, я звонила раз в день. Кэти сказала, что, наверное, не стоит. Мол, я должна дать маме немного личного пространства, будто речь о симпатичном парне или типа того.
Сжимаю этот последний листок в руке, точно боевой снаряд, и вдруг меня озаряет. А что, если Кэти прятала и другие письма? Мама уехала три месяца назад. Первые два (плюс еще немного) я получала по письму в неделю, а три недели назад связь оборвалась. Но вдруг нет? Кэти ясно дала понять, что не в восторге от моих звонков маме, так с чего ей одобрять переписку? Может, в доме осталась еще одна спрятанная банка из-под кофе с трехнедельными посланиями от мамы?
Разжимаю кулак, перечитываю буквы на снаряде.
«Подумай что будет лучше для нее. Пожалуйста, измени решение».
Это обо мне. И для меня лучше всего быть с мамой.
Но Кэти не хочет, чтобы я ей звонила. Не хочет, чтобы писала. И конечно, не хочет, чтобы мы увиделись.
Новые искры распаляют глубокую, необъятную пламенную ненависть. Я запихиваю шестое письмо в карман и выуживаю свою боевую раскраску. Обычно это священный процесс, требующий немалой доли изящества. Но сейчас в этом плане я где-то между велоцираптором и нулем. Короче, далека от изящества.
Прежде, чем помада касается моих болезненно-землистых щек, унитаз за спиной издает отрыжку. Под ногами громко булькает, и только теперь я замечаю табличку под зеркалом:
БУМАЖНЫЕ ПОЛОТЕНЦА
И СРЕДСТВА ЖЕНСКОЙ ГИГИЕНЫ
ВЫБРАСЫВАТЬ В ВЕДРО
НЕ СМЫВАТЬ
Етить-колотить!
Я слышу звук стремительного потока и знаю, что будет дальше.
Первым делом: мои кроссы. Я убираю помаду и запрыгиваю на раковину, и в тот же миг из-под пластикового ободка унитаза начинает сочиться ржавая вода. Из своего невообразимого гнезда я с ужасом наблюдаю, как она заливает пол. За неимением знаний о работе канализационной системы автобуса мне остается лишь представить гигантский желудкоподобный резервуар в его кипящих недрах, переполненный и готовый извергнуться, благодаря смятым письмам. Одно можно сказать наверняка: воняет уже так, что у-у-ух. Я оглядываю кабинку в поисках чего-нибудь, что остановит утечку: аварийный рычаг на случай потопа, гидравлический тормоз или какую-нибудь кнопку выброса, которая катапультирует меня из автобуса. Но нет ни рычагов, ни тормозов, ни кнопок.
Остается только бегство.
С безопасного сиденья-раковины я тянусь к двери сдвигаю щеколду на «СВОБОДНО». Затем раскачиваю туда-сюда ногами, чтобы инерции хватило для приличного прыжка через дверной проем в проход. Приземление не очень удачное, но кроссовки не испачкала – уже что-то. Нацепив на лицо свою лучшую «кто, я?» улыбку, закрываю дверь и возвращаюсь в свой ряд.
– Все хорошо, милая? – спрашивает Арлин.
Я улыбаюсь – кто, я? – протискиваюсь мимо ее ног и сажусь на место. Меньше чем через тридцать секунд в хвосте автобуса начинаются волнения. Выглянув из-за спинки сиденья, вижу, как пассажиры морщатся и машут перед лицами руками. Некоторые даже смеются, но это шок-и-трепет смех, а не ха-ха-ха-вот-умора.
Опускаю взгляд на британцев – они пялятся на меня, натянув рубашки на носы. Противогаз-стайл.
Все идет как надо. Я в автобусе, полном умников.
Откидываюсь на спинку, смотрю в окно здоровым глазом и не могу сдержать легкую улыбку. Впервые за долгое время я в своей стихии.