Эти рассказы Василия Лукича записаны мною в весьма своеобразной обстановке.
Летом 193* года мне довелось провести порядочно времени на подводной лодке, бывшей в автономном плаванье. Автономное плаванье – это особый вид боевой тренировки: вам дают полный запас горючего, боеприпасов, питьевой воды и консервов и предлагают возможно дольше продержаться в родном море, позабыв, что оно – родное. За время долгого автономного плаванья лодка должна выполнить ряд боевых заданий – прокрасться в назначенный район, провести блокаду порта, атаковать указанные корабли, скрываться от преследования, форсировать минное заграждение – словом, сделать добрый десяток тех больших и малых дел, которыми приведется ей заняться во время войны. И, как во время войны, все это надо суметь проделать, не пополняя запасов, – то есть так, как это и будет на самом деле в том чужом, враждебном ей море, куда пошлет ее в свое время боевой приказ.
Однажды, в силу сложившейся обстановки, лодка была принуждена временно исчезнуть из надводного мира на некоторый неназываемый, но весьма длительный срок. Нужно было дождаться здесь появления эскадры, но так, чтобы ни малейшего подозрения о присутствии в данном проходе лодки не возникло там, наверху, где светило солнце, всходила в свое время луна и где, вероятно, дул приятнейший ветерок, которому, по нашему мнению, природа отпустила кислород с безобразной расточительностью. Мы согласились бы и на половину, с одним только условием: чтоб он был не в баллонах, которые приходилось считать и беречь.
Все, что в лодке могло издавать шум, было остановлено, и когда на электрической плитке урчал, закипая, чайник, командир и на него посматривал с укоризной: нас могли обнаружить чуткие уши гидрофонов. Распорядок дня был в корне изменен: из работ и занятий были выбраны лишь те, кои отличались бесшумностью и минимумом телодвижений, и львиная доля суток была отведена на сон, так как, когда подводник спит, он потребляет меньше кислорода и выделяет меньше углекислоты. А в нашем положении для уничтожения ее приходилось обязательно дожидаться прохода над головой какого-либо корабля, чтобы под шум его винтов безбоязненно включить приборы регенерации воздуха. Освещение было безжалостно сокращено – берегли энергию аккумуляторов. Формой одежды со временем пришлось объявить перманентный ноль – одни трусы, ибо в лодке стало препорядочно жарко.
Вот в этой обстановке и возникла особая форма «Тысячи и одной ночи», причем нагрузку Шахерезады добровольно взял на себя Василий Лукич Кирдяга.
Как-то само собой случилось, что однажды в неопределенное время суток (которое наверху могло быть и рассветом, и сумерками, и жарким полднем) в кормовом отсеке раздался взрыв. И хотя он никак не угрожал целости корпуса лодки, ибо это был просто взрыв хохота, командир лодки поспешил к месту происшествия, чтобы строгим внушением прекратить этот демаскирующий шум. Но к моменту своего прихода в кормовой отсек он снова застал там полную тишину и увидел, что подводники, усевшись на койках по пяти человек в ряд, слушают Василия Лукича, рассказывающего очередной суффикс.
Слово «суффикс» имело на лодке разнообразное и глубокое значение. Слово это перекочевало на лодку с общеобразовательных курсов, где тайны родного языка преподавала краснофлотцам сама жена командира. Когда столкнулись с этим термином, решительно у всех учеников заело в понимании странной силы двух-трех букв. Суффикс стал предметом горячих вечерних споров, и многие признавались, что значительно легче понять процесс зарядки аккумуляторов или причину потопления торпеды, чем разобраться в этих суффиксах, которые переворачивают весь смысл слова и которые надо вдобавок уметь находить где-то в самой корме слова, между корнем и окончанием. Теоретическое исследование всем понятного и родного языка надолго застопорилось, причиняя одинаковые мученья ученикам и преподавательнице, которой дома по вечерам командир строго ставил на вид недостаточную четкость ее определений и неуменье разъяснить показом.
Поэтому понятно, что суффиксом стали называться на лодке различные таинственные неполадки в механизмах, требующие для своей расшифровки значительного напряжения мысли, а также и затруднительные эпизоды личной жизни. Суффикс мог случиться и в дизеле, и в антенне, и в торпедном аппарате, и в котле у кока, и при погружении, и во взаимоотношениях со старшиной, с портом, а также с женой или иной подругой жизни.
Василий Лукич был фигурой в своем роде замечательной. Бывший балтийский матрос, которого Гражданская война сделала комиссаром, он проплавал на всех возможных типах кораблей, а на склоне лет окончил параллельные классы и перешел в командный состав. Теперь он был капитаном второго ранга и славился как самый зоркий и придирчивый член комиссии по приемке от заводов новых кораблей. Еще в те годы, когда мы вместе служили на линкоре – где он был помощником комиссара, а я старшим штурманом, – он уже был известен как неутомимый рассказчик, и мы подолгу засиживались в кают-компании, если Василия Лукича удавалось «завести».
На лодку он буквально свалился с неба: незадолго до того «великого сидения», о котором идет речь, командир лодки получил радио с приказанием принять на поход капитана второго ранга Кирдягу для различных испытаний новых механизмов, и вскоре самолет (единственный, от которого мы не ушли на глубину) сел рядом с лодкой. Доставленный нашей шлюпкой на борт, Василий Лукич, явившись по форме командиру, дополнительно сообщил, что в смысле снабжения его следует рассматривать как пленного, захваченного с потопленного транспорта, и в силу этого выделить ему хотя бы скудный паек, но что папиросы он предусмотрительно захватил и даже рад будет поделиться. Командир вздохнул, ибо на лодке это был уже второй сверхкомплектный «пленный» (первым был я), но встретил Василия Лукича со всей приветливостью.
За обедом Василий Лукич осведомился, не мешает ли нам плавать «сумасшедший порошок», и после долгого перерыва я вновь с удовольствием выслушал очередной рассказ Василия Лукича.
Оказалось, что в начале кампании Василий Лукич на этой же лодке ходил в море, чтобы испытать на практике присланное на отзыв изобретение, которое якобы давало лодке возможность надежно укрыться в воде от самолетов. Это был порошок ядовитого сине-зеленого цвета, который следовало подсыпать в балластные цистерны. По мысли изобретателя, достаточно было продуть одну такую цистерну, чтобы укрыться на глубине от зоркого взгляда летчика непроницаемой завесой цвета морской воды, но лишенной ее предательской прозрачности.
Порошок с великим уважением засыпали в цистерну номер два. Василий Лукич взбодрился на самолет, лодка нырнула и проделала все, что полагалось в инструкции изобретателя, потом всплыла – и Василий Лукич вылез из самолета в крайнем гневе. Порошок, и точно, окрасил воду вокруг лодки. Но то ли изобретателю никогда не приводилось видеть натурального моря и он доверился изображениям его в живописи, то ли просто он не подогнал колеру и малость перехватил синьки, но с самолета увидели в прозрачной глубине инородное темное яйцо огромных размеров.
Остатки порошка тотчас же выкинули, выкрасив при этом в необыкновенный цвет, на удивление рыбам, препорядочный кусок моря. Василий Лукич отослал с летчиком исчерпывающий отзыв, а неудачный состав прозвали на лодке «сумасшедшим порошком» и долго потом ругали его создателя: лодка никак не могла оправиться от пережитого потрясения и время от времени при погружении выпускала из цистерны номер два тонкий ядовито-зеленый хвост, отнюдь не способствующий маскировке. Чувствуя себя виноватым, Василий Лукич посоветовал навалить в цистерну соды и прополоскать рядом энергичных продуваний, чем добился наконец того, что вода из нее возвращалась почти нормального цвета. Однако когда через некоторое время Василий Лукич вновь вышел в море на этой лодке уже для других целей, командир, всплыв, вызвал его на мостик и с мрачной укоризной указал на цветистый шлейф, тянувшийся за винтами. Василий Лукич горестно плюнул за борт и тут же пометил в записной книжке – спросить у изобретателя, какую именно чертовщину он намешал в краску, что она дает знать о себе не всегда, а, как показали наблюдения корабельного состава, только перед общефлотским выходным днем.
Влипнув нечаянно в наше «великое сидение», Василий Лукич нашел для себя порядочно занятий. Всегда веселый и бодрый, он неугомонно лазал по лодке, интересуясь, как ведут себя в этих необычных условиях некоторые полезные в подводном хозяйстве приборы, и одновременно зорко наблюдал за людьми, ибо «великое сидение» и тут производило свое действие.
Очень жаль, что терпение нельзя принимать в порту вместе с горючим и боеприпасами, так как количество его в человеке все-таки ограничено. Кошке, например, его отпущено во много раз больше: взгляните, как сидит она часами у мышиной норки без движения, почти без дыхания, не сводя зеленоватых своих глаз с заветной щели, откуда, по ее расчетам, когда-нибудь должна выскочить мышь. Ей совершенно неизвестно, когда это произойдет, но она сидит и сидит – сидит как бы равнодушно, небрежно, но в полной готовности к мгновенному точному прыжку. И ведь поди ж ты – обязательно досидится!
Такой же кошкой притаилась на дне некоторого прохода и наша лодка, выжидая того момента, когда можно будет выпустить острые когти торпед и наверняка ухватить препорядочную добычу. Только у нас, как и у всех людей, терпения было гораздо меньше, чем у кошки, и дополнительный запас его приходилось вырабатывать в себе путем значительного напряжения воли. Все в лодке отлично понимали, что при всплытии нам ничто не грозит, войны никакой нет и что в любой момент мы можем продуть цистерны и вернуться в нормальный мир, где светит солнце, где дышат чистым воздухом и где пресную воду можно пить в любом количестве и даже (как смутно подсказывала память) мыться ею. Но так же отчетливо все в лодке понимали и то, что, всплыв до того события, которого мы здесь выжидали, мы отнимем всякий смысл у «великого сидения» и лишим Родину убедительного доказательства того, что советские подводники скорее дождутся, пока, перержавев, стальной корпус лодки даст течь, чем всплывут, не выполнив задания, – что они не раз и доказали потом в бурных и холодных водах Ботнического залива.
Однако эскадра не появлялась, и сильно затянувшееся выжидание не могло не отразиться на человеческих характерах.
Это «великое сидение» было ни с чем не сравнимо. Достаточно сказать, что за время его лодка поставила неслыханный рекорд пребывания под водой; время от времени командир решал всплыть в определенный срок, если эскадра не появится, но намеченный срок подходил, держаться под водой оказывалось еще вполне возможно – и всплытие снова откладывалось. Но все же столь длительное вынужденное бездействие начало сказываться на людях.
Кое-кто стал проявлять повышенную раздражительность, доказывая этим, что нервы его слегка подпорчены; шахматный турнир, затеявшийся было между кормовым и носовым отсеками, сорвался на первом же туре из-за какого-то вздорного пустяка, и гроссмейстер – главный старшина-моторист – и «король эфира» (он же главный старшина-радист) перестали разговаривать друг с другом на частные, не касающиеся службы темы. Кое-кто, наоборот, перехватив сна в количестве большем, чем это безопасно для человеческого организма, явно начинал утрачивать остроту рефлексов и в краткие часы бодрствования бродил по лодке, как сонная муха, натыкаясь головой на штоки клапанов и даже не подымая при этом руки к ушибленному лбу. Это уж никуда не годилось, ибо подводник при всех обстоятельствах должен быть в полной собранности душевных и физических сил, чтобы быстро, точно и умно выполнить то, чего потребует от него положение лодки.
Поэтому та освежающая психическая ванна, к которой прибегнул Василий Лукич, пришлась как нельзя более кстати, и командир вполне одобрил его инициативу, предупредив, впрочем, чтобы смеялись аккуратно, без демаскирующего шума и без лишних телодвижений в рассуждении углекислоты.
Я попытался восстановить здесь некоторые из рассказов Василия Лукича. Ввиду того что композиция его рассказов определялась или темой, которую он избирал для данного разговора, или воспоминаниями о различных суффиксах (времен главным образом зари строительства Красного флота) и потому отличались некоторой хаотичностью – некоторые из его рассказов я выделил в самостоятельные, хотя все они в живом изложении Василия Лукича тесно переплетались друг с другом, представление о чем может дать первая запись – о загадках техники.
Записи свои я показал Василию Лукичу. Узнав, что я собираюсь их публиковать, Василий Лукич встревожился.
– Брось ты это дело, – сказал он зловеще. – Тут же одни суффиксы, и коли по ним судить, мы на флоте только чудили, и больше ничего… Конечно, за двадцать с лишним лет всякое бывало, но не все же в литературу тащить!.. Что-то, брат, не то получается, и я тебе по дружбе говорю: не советую…
Но все же я публикую эти рассказы. Может быть, Василий Лукич в них кое-что и подбавил для красного словца. Но, как он не раз говорил сам, иной кстати рассказанный суффикс так порой ляжет в память, что при какой-либо неполадке в механизме или в человеке может вполне успешно заменить собой учебное пособие, ибо не каждому захочется, чтобы про него пошел потом рассказ по флоту.
Вот лежим мы с вами на грунте тихо, спокойно, и, как говорится, над нами не каплет. Все понимаем, что к чему, и никаких особенных суффиксов не предвидится. А когда проводишь испытания новой лодки, может случиться всякое. В позапрошлом году мы раз на такую глубину провалились, что удивительно, как это корпус выдержал. Вот уж, точно, посматривали на заклепки: не каплет ли над нами… И все вышло, прямо сказать, из-за пустяка. Вот я вам расскажу, вы, наверное, смеяться будете, а нам тогда не до смеха было.
Техника, конечно, великая вещь. Но пока все приборы не проверишь, пока не убедишься в каждом, эта техника иной раз показывает такие свечки, что только руками разведешь: с чего, мол, такие чудеса и какие принимать меры? И сообразить все надо очень быстро, и очень важно в каждом ненормальном явлении найти вызвавшую его причину, иначе ни о каком накоплении опыта нечего и думать. А обстановка иной раз так и тянет тебя по ложному следу, да если, не дай бог, рядом еще какой догадчик окажется, тогда уж вовсе можно запутаться. А догадчики, знаете, очень большое влияние оказывают своим психическим воздействием, а оно при всякой технической загадке огромную роль играет. Вот у меня был случай, когда я поддался такому психическому воздействию и потерял здравый смысл… И хоть ничего особенного не произошло, но до сих пор краснею, как это я сразу не сообразил, в чем дело.
Не помню, в двадцать шестом, что ли, году пошел с нами на линкоре для ознакомления предзавкома шефского завода, монтер по специальности. Отманеврировали мы свое, легли курсом на Лужскую губу, на мостике вахта осталась, а мы с командиром спустились поесть. Вдруг ни с того ни с сего – колокола громкого боя… Все обед побросали, лупят полным ходом на свои боевые места, а звонки все гудят, да как-то непонятно – ни боевая, ни водяная, ни пожарная, а полная гибель по всем статьям, вплоть до газовой.
Тут у меня под ложечкой засосало: где, думаю, мой предзавкома? Мы его в кормовой штурманской рубке поселили, рядом с боевой. Кинулся я прямо туда, прибежал первым – и точно: стоит он в кормовой боевой рубке, держит возле уха телефонную трубку прямой артиллерийской связи, давит кнопку колоколов громкого боя и еще сердится:
– Алло! Станция! Чего вы заснули?.. Безобразие, а еще военный корабль… Станция!
Прекратил я это занятие, выговариваю ему, а он оправдывается: решил мне по телефону позвонить, скоро ли обед, а артиллерийский телефон, конечно, выключен и сигнала не дает. Так он и дошел своим умом, что надо кнопку рядом подавить. Нашел – и обрадовался… Дал я отбой, а за обедом командир ему так строго говорит:
– Вы, товарищ, на корабле, пожалуйста, ничего не трогайте. Тут у нас такие кнопки есть, что, может, все пушки враз стрелять начнут, понятно?
Ну, тот сконфуженно ответил, что понятно, я перевел разговор на другую тему – все-таки гость! – и замял этот вопрос.
Пришли в губу, стали на якорь, команду до спуска флага на берег отпустили, а мы с ним сидим в каюте и о делах разговариваем. У меня мечта была из него по шефской линии духовой оркестр для линкора выжать. Начали торговаться, а тут смеркаться стало. Я и попроси его – поверните, мол, выключатель, вон рядом с вами на переборке. Он потянулся было, потом руку отдернул.
– Нет, – говорит, – Василий Лукич, я командиру обещал ничего не трогать. Опять не за то возьмусь.
Я ему объясняю, что командир пошутил и что это просто обыкновенный выключатель, он же должен понимать, раз сам монтер. Он головой покачал, потянулся к выключателю, щелкнул – и вдруг как бахнет у нас над головой орудийный выстрел… Он даже побелел.
– Вот видите, – говорит, – я же знал… не дай бог кого убил…
Я, конечно, засмеялся.
– Что вы, – говорю, – дорогой товарищ, как это можно из каюты артиллерийским огнем управлять! Правда, у нас техника, но не до такой же степени. Щелкните еще разок и удостоверьтесь, что это просто случайное совпадение.
– Какое уж там, – говорит, – совпадение! Я же монтер и выключатель чувствую: как я ток включил – аккурат там и бабахнуло. Очевидно, провод где-нибудь на короткую замкнулся, это у вас непорядок.
«Ах, так, – думаю, – ты еще квалификацию показываешь и на корабль тень наводишь? Ладно, я тебя накажу…»
– Что ж, – говорю, – если вы так в своем выводе уверены, давайте спорить: я еще раз выключатель поверну, и, если ничего не выстрелит, вы мне турецкий барабан и большую трубу к оркестру подкинете.
Встал я с кресла, а он на меня смотрит прямо с ужасом, что выйдет, а меня смех разбирает – «вот ведь, – думаю, – до чего человека напугали, простого выключателя боится». Повернул я выключатель, свет потух, и, конечно, больше никаких последствий не произошло.
– Вы, – говорю, – ставите в связь два совершенно различных явления, и эта дурная взаимосвязь приводит вас к ложному выводу. Выключатели у нас, как и всякие выключатели, зажигают только свет. Что же насчет короткого замыкания, то на корабле такого безобразия никто не допустит. Будьте любезны, пишите в список барабан и трубу.
Ну, раз дело до лишнего барабана дошло, он разгорячился. Смотрит в свои подсчеты (а в каюте, заметьте, опять сумрак, поскольку я свет погасил), в горячке потянулся к настольной лампе и повернул выключатель. И, подумайте, как бахнет опять над головой! Даже на столе зазвенело, а гость мой весь трясется.
– Видите, – говорит, – опять та же история!.. Василий Лукич, вызовите ремонтную бригаду, у вас вся каюта на корпус включилась, смотрите, что происходит…
Ну, я вижу, у него в психике складывается превратное мнение о военном корабле, но объяснить ему такое повторное явление сам затрудняюсь. Конечно, какое-то дурацкое совпадение, но почему бы пушке стрелять? Время к вечеру, учений никаких нет. И чтобы не запутаться в объяснениях, решил узнать, в чем дело.
– Сейчас, – говорю, – выясним. Позвоню на вахту и спрошу, почему стреляют.
Потянулся к звонку, а он меня за руку ухватил, и в глазах прямо мольба:
– Василий Лукич, ну его к святым, этот звонок! Давайте лучше сами выйдем и разузнаем, куда стреляли, может, в соседний корабль попали…
Тут я уж прямо рассердился, откинул его руку и нажал звонок. И что бы вы думали – только я кнопки коснулся, как бахнет пушка и в третий раз!.. Тогда уже я сам оторопел. «В чем, думаю, дело? Может, и в самом деле вся каюта на корпус включилась, но почему же именно на орудие действует? Да на корабле вообще одна пушка постоянно заряжена для сигнала “человек за бортом”, так та на носовой башне, а стреляет из моей каюты кормовая зенитка…»
И, знаете, такое на меня психическое воздействие этот монтер оказал своей ложной взаимосвязью явлений, что я всякое здравое рассуждение потерял, и одно у меня в голове гвоздит: к каким же это проводам моя каюта переключилась, что прямо в замок орудия угадало?
Тут явился на звонок рассыльный с вахты. И, представьте, взглянул я на него – и точно наваждение с меня какое-то сняло: чего же, думаю, я путаюсь? Ведь команда-то у нас на берегу, а время к спуску флага. Вот и дают три отвальные пушки, к шлюпкам идти… Всегда мы в губе это делаем.
Но поскольку рассыльный дожидается и сказать ему что-то надо, я и говорю:
– Передайте на вахту, что так не сигнальные пушки дают, а по уткам стреляют: что это за нерегулярные интервалы между выстрелами?
Вот ведь до чего мне это психическое воздействие голову затуркало! При всякой такой игре природы и техники очень вредно поддаваться чужому авторитету, надо обязательно своей головой думать.
Ну, этот предзавкома, конечно, не авторитет, тут просто получилось наслоение недоразумений, а вот когда столкнешься с верой в чью-то непогрешимую репутацию, тогда можно тысячи догадок перебрать, а настоящей причины петрушки так и не сыщешь.
Вот вышли мы в двадцать втором году из Петрограда на эсминце на пробу машин после зимнего ремонта и в Кронштадте застряли: надо было девиацию компасов уничтожить[1]. А в те времена судовым штурманам этой несложной операции не доверяли – все, мол, молодые, того и гляди вместе с девиацией и самый компас уничтожат – и держали для этой цели в порту специального старичка Балтазара Гансовича. Штурмана на него прямо молились и так его и звали: компасный бог. Съехал за ним штурман на берег, оказывается, у него очередь, как у зубного врача, – начало кампании, каждому лестно поскорей компасы в порядок привести. Штурман поглядел, пациенты все знакомые, вместе классы весной кончали, договорился по-приятельски, кораблей пять в очереди обставил, но все же только на завтра после обеда удалось записаться. А у нас на борту полно рабочих с завода, сердятся: мы, говорят, не нанимались неделю в море болтаться, будьте любезны идти на пробу согласно контракту.
Я попробовал штурману на самолюбие повлиять.
– Как же, – говорю, – так? Класс кончили, вполне квалифицированный специалист, а зовете дядю с берега… Может, сами рискнете?
– Что вы, товарищ комиссар, – говорит штурман, и в глазах этакий священный трепет, – да меня Балтазар Гансович со свету сживет, если я к компасам притронусь! Это уж его святое дело – девиация. Хорошо, если доверит с путевым побаловаться, и то под своим руководством. Нет уж, вы меня на такое дело не подбивайте…
А Балтазар этот самый за уничтожение девиации сдельно от порта получал, поштучно с компаса, и хотел было я штурману рассказать, как в деревне один чудак цельную зиму кормился – по всем избам на граммофоне играл, пока кто-то не догадался сам ручку завести, когда тот заснул. Но вижу – примет мой штурман эту притчу за святотатство, и смолчал.
Ну, привез он к обеду Балтазара с его чемоданчиком, погонял нас тот по рейду, поколдовал с компасами, потом удалился к штурману в каюту, потребовал чаю и побольше сахару и через полчаса выложил нам таблицы девиации на все три компаса, аккуратно так выписанные, на специальных бланочках, чернилами – и на любом курсе все нули или четвертушки градуса. Словом, изничтожил девиацию целиком и полностью, как это компасному богу и положено, и смылся на очередной визит. Штурман Балтазаровы нулики, как икону, в рамочку – и поплыли, благословясь.
Вышли с рейда, легли на Кронштадтский створ, начали ход прибавлять, а я смотрю назад, на створ, – за кормой маяки все время разъезжаются. Я командиру намек – что это, мол, мы всё со створа сползаем?
– Я и то удивляюсь, – говорит командир, – уводит нас курс вправо. Наверное, штурман с поправками запутался, минус за плюс принял. Молодой еще, пойду сам проверю.
Проверил – нет, все в порядке, а маяки никак створиться не желают. А рядом, заметьте, мины, их еще тогда не вытралили, да тут еще мехáнички обрадовались, завернули на пробу самый полный: летит эсминец птицей, и каждый градус курса может боком выйти – того и гляди, с фарватера выскочишь. А у штурмана политико-моральное состояние вовсе исчезло: стоит у карты весь мокрый и все с Балтазаровыми нулями мучается – в уме их складывает, и карандашом и чертежом, а курс у него со створом никак не сходится. Тогда я командиру опять намек – немыслимо, мол, таким ходом лупить, когда курс не заладился, этак и взорваться недолго, мины-то – вон они. Надо, мол, что-то придумать. Он и говорит штурману:
– Плюньте вы на путевой компас, вы, наверное, с ним чего-то намудрили, зря это вас Балтазар Гансович помогать допустил. Ложитесь на курс по главному, на нем он сам уничтожал, вернее будет.
Сбавили мы ход, и счастливо. Потому что залез наш штурман к главному компасу, сверился с ним и командует рулевому:
– Еще вправо девять градусов по компасу!
Покатился эсминец вправо, а у меня в глазах круги пошли: этим курсом мы через десять минут мины целовать начнем! Пришлось и на главный компас плюнуть. Повернули мы обратно, благо створ еще виден, и давай по створу взад-назад ходить, машины испытывать.
А командир со штурманом все вокруг компасов бьются и догадываются, почему девиация с Балтазаровыми нуликами не сходится. Все случаи в памяти перебрали: и как электрик у компаса отвертку забыл, и как на каком-то эсминце магниты слабо закрепили и они от хода поползли вниз, и как в шестнадцатом году в Черном море особая девиация появилась, связанная с солнечным светом: днем компас как компас, а свечереет – начинает год рождения бабушки показывать, потому что рядом с ним, не подумав, электропроводку протянули. Для верности и у нас осмотрелись: проверили, как магниты стоят, и отвертку поискали, и пробки вывинтили, чтоб на мостике току не было, – нет, врут компасы по-прежнему.
Тогда командир говорит штурману:
– Знаете что, отойдите-ка вы от компаса: у вас полный рот золотых зубов, может, они просто позолочены, а внутри сталь.
А у штурмана и точно – семнадцать зубов за счет республики вставлены, поскольку он их в Гражданской войне в цинге порастерял. Штурман даже обиделся, но от компаса отошел. А тот все погоду показывает.
Тогда новая версия у них возникла: может быть, корабль машинами растрясло и у него магнитное состояние в корне изменилось – как то бывает после артиллерийской стрельбы, – и теперь вся девиация насмарку, и придется снова Балтазара приглашать. А когда они в своих догадках добрались до земного магнетизма, – мол, может, за зиму склонение в Финском заливе переменило свой знак? – я уж не утерпел.
– Оставьте вы, – говорю, – земной шар в покое, с чего это старик такими делами заниматься будет? Не проще ли, – говорю, – предположить, что Балтазар у нас что-нибудь начудил? Уж больно быстро он с компасами справился…
Боже ж ты мой, что тут поднялось! Штурман только руками развел, а командир минут на десять завелся: как, мол, так – начудил? Кто? Балтазар Гансович? Да это ж признанный авторитет, да он… – и пошел и пошел. Я только рукой махнул, понял, что посягнул на репутацию, а репутация не маленькая – сам компасный бог… Вижу, мне их не сагитировать, ну, думаю, ладно: слава богу, по створу утюжим, маяки-то на глазах, дело верное, а в гавани разберемся.
И разобрались. Оказывается, Балтазар Гансович у нас девиацию не по нашим данным вычислял, а по данным того миноносца, которого он первым в то утро отгрохал: спутался старичок в спешке – и то сказать, он за день-то со своим чемоданчиком кораблей пять-шесть посетит, не мудрено и запариться.
Впрочем, этот эпизод зари Красного флота обернулся в прямую пользу для роста кадров: у штурмана нашего с этого дела в психологии сдвиг произошел. Пришел он ко мне с этой новостью, от злости и от стыда весь в пятнах, и просит:
– Уговорите вы, товарищ комиссар, командира, пусть разрешит мне самому девиацию уничтожить. Мои компасы, мне и отвечать. Не боги, – говорит, – горшки обжигают, зря меня, что ли, учили?
– Что ж, – отвечаю, – дело хорошее, уговорю. Только насчет горшков и другая пословица есть: рассердилась баба на старика и все горшки побила. Вы, – говорю, – сперва стравите несколько атмосфер, успокойтесь, тогда и побеседуем…
Ну, присмотрелся к нему, вижу, как будто парень твердый: поговорил с командиром, и вышел наш эсминец на девиацию без Балтазара. И что же – хоть штурман Балтазаровых нуликов не достиг, но с его таблицей мы исправно до самых стрельб плавали, а там уже у него аккуратнее вышло. И пошла о нем по флоту слава, как о Колумбе каком, и глядя на нас, и другие командиры своих штурманов к их прямому делу допустили, и скоро на тех, кто Балтазара на корабль позовет, на флоте пальцем показывать стали.
Но эти все занятные суффиксы я рассказывал кстати, раз уже мы коснулись таинственных капризов техники. Эта тема, знаете, такая, что ее чуть тронь – и стопу не будет! Как у того буксира Кронштадтского порта, у которого внезапно стопорный клапан отказал, не слыхали?
Была у нас такая древняя постройка – черт его знает какого года и завода! – на нем, наверное, еще петровской эскадре солонину доставляли. Подходил он раз к стенке, дал полный назад, чтобы не стукнуться, – и так и пошел писать круги по Средней гавани: нет стопа, и все тут! Тарахтит в нем эта его мясорубка, к кулисе заднего хода и не подступиться, а пар перекрыть нечем. Мы ему со стенки кричим: «Бросай якорь!», а шкипер весь в мыле и руками машет – на стенке якорь, красится! – и только штурвалом орудует, чтобы кого из кораблей не стукнуть. Потом, однако, приловчился, установил посередине гавани постоянную циркуляцию – и отдыхает, а буксир задним ходом по часовой стрелке крутится, как земной шар. Думали пристрелить эту посуду, да потом подсчитали, что угля до вечера только хватит, и оставили крутиться: циркулируй, мол, раз у тебя в машине такой недосмотр!..
Но, впрочем, я опять отвлекся, а по лодке вроде кофейком запахло, пора рассказать то, что обещался.
В позапрошлом году принимали мы новую лодку, ну такую игрушечку, что комиссии, собственно, только птички в акте ставить. Провели надводные испытания, погрузились, начали подводные. Ну, тут, сами знаете, дело серьезное. Хоть и красавица, хоть и нашей постройки, а все же состояние напряженное. За каждой мелочью – глаз да глаз: мало ли что она по молодости может выкинуть! Ну, все идет хорошо, лодка ведет себя вполне нормально, все сдает на «отлично», и остались самые пустяки.
Начали мы отрабатывать срочное погружение. Ныряли, ныряли, даже ноги притомились, – шутка ли в наших годах вверх-вниз по трапу мотаться! А Федор Акимыч – почтенный такой член комиссии, пожилой инженер, – предвидя это, выбрал себе наблюдение за кое-каким новым прибором в боевой рубке. Так там и оставался на погружении, только посмеивается, как мы мимо него в центральный пост и наверх носимся. Вот опять посыпались мы мимо него с мостика вниз, командир последним, люк за собой в рубку, как полагается, задраил, и пошли опять на глубину.
Стоим с часами, смотрим на глубомер, ждем, когда он сорок метров покажет. А боцман, надо сказать, на той лодке был прямо артист своего дела: на глубину не идет, а пикирует, как истребитель, – задерет корму на весь пузырек и чешет вниз, стрелка глубомера так и бежит. Вижу, подходит он к заданной глубине, выровнял лодку, – а стрелка все ползет: сорок метров, сорок пять… Он уже рули на всплытие переложил, а глубомер к пятидесяти подходит. Тут командир ему ходом помог, дал валам полные обороты, рули забрали, корма села, – должна бы лодка кверху пойти, – а глубомер к шестидесяти ползет.
Так, думаю, все нормально: в пресную воду попали. В Черном море ведь не как в Балтике: бывает, что удифферентуешься в точности, лодка сама заданную глубину держит, так что и рулей трогать не надо, – и вдруг ни с того ни с сего как ахнет вниз, будто в яму. Только поспевай продуваться, а то до самого грунта падать будешь. А там, знаете, грунт-то порой за полтора километра лежит. Пока дойдешь, того гляди, и раздавит… Очень неприятное занятие.
Притихли все в центральном посту, я на командира посматриваю. Мешать ему и лезть со своими советами никто, конечно, себе не позволит, но, чувствую, пора бы ему на рули плюнуть и продуть среднюю, – валимся мы куда-то к черту в зубы, а грунт-то здесь далековато…
Однако у него еще хватило выдержки рулями попробовать удержаться – и правильно: продуть цистерны недолго, но тогда выскочишь наверх, как чертик из шкатулки, – неаккуратно, и можно какой-нибудь кораблик нечаянно в дно стукнуть…
Только с рулями у него тоже ничего не вышло.
Застопорил он моторы, чтобы, если на грунт кинет, винтов не обломать, приказал продуть среднюю. Ждет, на глубомер смотрит. И мы смотрим. А глубомер все вниз ползет, и довольно быстро. И чувствую, у командира в голове все его подводное хозяйство ворошится – соображает, что к чему, и, как все мы, не может концов найти. Такие минуты очень надолго запоминаются: все надо мыслью окинуть, сотни причин перебрать и к решению прийти. Потом на бережку вспомнишь и весь вспотеешь, а здесь потеть некогда – решать надо.
Дал он глубомеру дойти до восьмидесяти метров – да как начал продуваться всеми цистернами, только зашумело кругом, и трюмные едва успевают команды выполнять. Вот, думаю, и правильно: хочет лодке толчок посильнее дать, – ее ведь, как коня, уздой надо кверху поддернуть, когда споткнется. Смотрю на глубомер, – ага, вижу, почувствовал! Замерла стрелка, дрожит на восьмидесяти, вот-вот вверх ринется, – при таком продувании мы пробкой должны наверх взлететь, ей только поспевай за лодкой!
Слышу, продувание к концу подходит, а стрелка все у восьмидесяти подрагивает. Непонятно.
Докладывают: все цистерны продуты, – а стрелка как рванется вниз, дошла до ограничителя: уперлась в него и даже выгнулась, будто еще большую глубину показать хочет… А куда уж дальше – все допустимые нормы мы перекатили, на такую глубину попали, что только и посматривай, как корпус – не потек ли? А нас этак встряхнуло, качнуло, поставило на ровный киль, и лодка замерла. И глубомер замер.
Переглянулись. Вот это, думаем, штука. Что за притча – все цистерны продуты, а мы на грунте припухаем, да еще на такой немыслимой глубине?
Приказал командир в отсеках осмотреться, не текут ли заклепки. И то сказать, над нами такой слой воды, что думать о нем не хочется, даже будто он на грудь давит. Отошел я к одному члену комиссии, опытному очень подводнику, и мы тихонько, чтоб командира своими догадками не путать, обмениваемся мнениями. Может быть, у нас клапана пропускать начали, и как воздух в цистерны прикроют, так опять туда водяной балласт набирается? А при такой плотности воды много ли в цистерны принять надо, чтобы затонуть? Однако слышим, командиру докладывают, что все цистерны сухие. Видимо, ему эта догадка в голову пришла – приказал проверить.
Что же это, думаем, за петрушка, и долго ли мы тут ночевать будем?
Вдруг этот член комиссии призадумался, наклонился ко мне и тихонько говорит:
– Василий Лукич, а ведь может быть порядочная неприятность. Подумайте: лодка совсем пустая, а ее на грунте что-то держит… Знаете, что может держать?
Ну, я ему для подбодрения духа говорю:
– Знаю. Гигантский спрут, обитатель неведомых глубин. Ухватил нас щупальцами и в данный момент рассматривает: сейчас нас схарчить или на черный день оставить? Я это где-то читал, вполне реальный случай.
– Вы, – говорит, – Василий Лукич, все шутите. Спрут не спрут, а помните, как я под скалу угадал?
Как он сказал мне это, у меня гайки отдаваться начали: это тебе не роман, а святая действительность… Прилег он как-то на грунт на лодке переночевать, а его полегоньку течением за ночь и подпихнуло под нависшую скалу. Так и заползла туда лодка, как кошка под диван. Утром начал всплывать, а скала его и придерживает. Вдосталь намучился, на палубе кой-чего ободрал об этот потолок. Но у него это хоть на человеческой глубине получилось, а если мы в такую историю влипли, когда у нас глубомер собрался ограничитель ломать, то, пожалуй, пока выберемся, все швы разойдутся, и начнем мы принимать соленую воду в желудки…
Пораскинул я, однако, мозгами – нет, думаю, не может того быть: какая же скала, когда, по толчку судя, мы на пушистый ил улеглись, уж очень толчок был аккуратный, а в иле какие же скалы?
И опять загадка эта встала передо мной во весь свой неприятный рост. Рассматриваю глубомер – никогда еще такой петрушки не видел: гнется стрелка на ограничителе, и все тут. На какой же, думаю, мы глубине, что ее так давит? Вот нечаянно и доказали, что лодка любую глубину выдержит: прямо удивительно, как корпус цел, а в рубке, наверное, уже иллюминаторы выдавило.
И как вспомнил я про рубку, прямо жаром меня обдало: там же Федор Акимыч наш запертый сидит! Я к командиру подошел и ему негромко сообщаю свои опасения. Он даже в лице изменился. Сразу было к люку пошел, но я его удержал. Все равно, говорю, если стекла там раздавило, его вытаскивать поздно, а нам потом люка не закрыть будет. Справьтесь, говорю, сперва по переговорной трубе, отзовется – тогда люк откроем.
Вывинчивает он пробку, я смотрю со страхом: пойдет из трубы вода или нет? Нет, не идет. «Ну, – думаю, – вовремя я о старике вспомнил». Командир его окликнул. «Вы, – говорит, – не беспокойтесь, мы сейчас люк откроем и вас в лодку заберем». А из трубы спокойный такой голос:
– Давно пора, я и то удивляюсь, минут пять уж как всплыли, а вы чего-то ждете.
Мы так и ахнули. Как так всплыли? Кинулись к перископу – и точно: солнышко на полный ход светит, штилевая вода кругом, и чайки летают.
Командир постучал пальцем по глубомеру, повернулся к нам и говорит:
– Прошу членов комиссии установить причину такого неслыханного безобразия: почему глубомер врал в таких масштабах? Я, – говорит, – и акта не подпишу, пока не доищетесь, и люка не открою, и обедать вам не дам.
Повернулся и ушел к себе в каюту совершенно обозленный. И правда, из-за такой ерунды досталось ему пережить немало.
Ну, пришла наша очередь попотеть. Бились, бились, потом доискались: оказалось, один из рабочих перед последним погружением решил проверить краник продувания глубомера – и не прикрыл его как надо. Вот и начал воздух в глубомер просачиваться и свою поправку на глубину вводить. Надул его, как воздушный шар, хорошо еще, что ограничитель выдержал, а то провалились бы мы до центра Земли и так бы там лежали и думали: чего это нас держит?
Начальника штаба красной стороны чрезвычайно интересовала банка Чертова Плешь: на весь ход маневров она могла повлиять решающим образом.
Была осень 1922 года. Финский залив едва начал освобождаться от мин, которыми его исправно заваливали шесть лет подряд и наши, и вражеские заградители. По сторонам только что протраленных фарватеров покачивались в мутной воде мины – чей почтенный возраст никак не отразился, однако, на их способности взрываться, – и корабли могли ходить лишь по узким коридорам, как трамваи по рельсам: ни вправо, ни влево от осевой линии вех. Чертова Плешь находилась как раз на углу «Большой Лужской» (как в просторечье именовался один из фарватеров) и «Копорского переулка», что вел к месту вероятной высадки десанта синей стороны.
Следовательно, здесь, где неминуемо пойдут синие корабли, и надо было выставить заграждение, то есть скрытно послать к Чертовой Плеши какой-нибудь корабль, погрузив на него вместо мин посредника. Посредник должен был убедиться, что корабль поутюжил воду именно в том месте, где было нарисовано на карте условное заграждение, и дать об этом радио посреднику синей стороны, чтобы тот при проходе Чертовой Плеши поздравил командира десантного отряда с этой приятной неожиданностью и подсчитал, какие его корабли условно взорвались на этих условных минах.
– Все это хорошо, но кого послать? – в раздумье сказал командующий красной стороной, когда его начальник штаба доложил ему этот план. – Миноносцев у нас и для дозора едва хватит… Если тральщик… так у них такой ход, что его за сутки высылать надо, а синие еще в гавани… Увидят – догадаются… Тут надо что-нибудь такое… – И командующий повертел пальцами, показывая, что именно надо.
– Я именно об этом и думал, – ответил начальник штаба. – Разрешите просить штаб руководства включить в состав красной стороны «Сахар».
– «Сахар»?.. Какой «Сахар», из гробов, что ли? Это же и есть тральщик…
– Бывший тральщик, – сказал начальник штаба, гордясь своей выдумкой. – Он теперь в порту, посыльным судном… Выйдет из гавани потихоньку, будто с провизией на маяки, никому и в голову не придет, что на нем мины. Они же условные…
– Ну, «Сахар» так «Сахар», – решил командующий. – Разработайте план и дайте ему все документы.
Так забытый богом и людьми корабль был втянут в большую игру маневров, и его командир Ян Янович Пийчик, которого война сделала из шкипера прапорщиком по адмиралтейству, а революция, отняв этот малозначительный чин, оставила на «Сахаре» командиром, предстал перед начальником штаба красной стороны. Впрочем, обнаружив за этим пышным титулом того самого Андрея Андреевича, который все прошлое лето плавал на «Сахаре» дивизионным штурманом, Пийчик несколько успокоился.
– Операция должна быть неожиданной… сто один, сто два, – закончил Андрей Андреевич и вновь послюнил палец. – Надеюсь, Ян Яныч, вы примете меры… сто пять… чтобы никто не догадывался о цели похода… Сто десять листов плана операции и четыре кальки заграждения. Распишитесь.
Пийчик с тоской посмотрел на увесистый результат оперативной мысли штаба.
– Андрей Дреич, – сказал он с внезапной решимостью, – я лучше не возьму. Дайте только кальку, куда там мины кидать. Прочесть все равно не поспею, а у вас сохраннее будет…
– Нет уж, берите, Ян Яныч, зря, что ли, люди две ночи писали, – сказал Андрей Андреевич, пододвигая расписку.
– Так куда мне, извините, «Исторический и гидрологический обзор банки Чертова Плешь»? А он сорок страниц тянет…
– Прошу вас, товарищ командир, воздержаться от неуместной критики штаба, – официально сказал штурман и добавил своим голосом: – Да расписывайтесь, Ян Яныч, и валитесь на корабль. Через час сниматься надо, а то до рассвета не дотилипаете. Машины готовы?
– Готовы, – печально сказал Пийчик. – Ну, давайте… только вряд ли читать буду…
Он поставил принципиальную кляксу протеста на закорючке над «и» и взял фуражку.
– Да, постойте! У вас, я помню, в надстройке две лишние каюты были?
– Андрей Дреич! – Пийчик вытянул вперед руки, отвращая неотвратимое.
– Вот вторую и приготовьте для кинорежиссера. Таковому не препятствовать наблюдать боевые действия.
Пийчик собрался ответить, но, прочитав во взгляде начальника железную решимость, покорно завернул все сто десять листов и четыре кальки в газету и вышел на палубу, полный мрачных предчувствий.
Придерживая локтем роковой сверток, Пийчик осторожно спустился в неверную зыбкость парусинки, изображающей собой его капитанский вельбот. Сидевший в ней старшина-рулевой Тюкин, который никому не уступал права возить Ян Яныча, оживился и бодро ударил веслами, отчего утлая ладья заскрипела и отчаянно завертелась на месте, ибо, по малости водоизмещения, руля на ней не полагалось. Глядя на это мотанье вправо и влево, Пийчик с тоской вспомнил про ожидающие его зигзаги и курсовые углы – маневры малопонятные, но утомительные – и, опустив голову, тяжко вздохнул. Парусинка качнулась.
– Ян Яныч, вы дышите поаккуратнее, – сердито сказал Тюкин, восстанавливая равновесие. – Этак и перекинуться недолго.
– Тяжело мне на сердце, товарищ Тюкин, – сказал Пийчик, – не жизнь, а компот. Слава богу, все войны покончили… Так нет – опять развоевались, маневры придумали… Ну, большие корабли – им и карты в руки, а мы – какие ж мы вояки? Провизию возить – это точно, приучены. А тут накося – локсодромии-мордодромии…
Последнее слово Пийчик выдумал тут же из отвращения к странным и ненужным вещам, которые ему вздумало навязывать начальство на десятом году безмятежного плаванья на буксирах, транспортах и тральщиках. Весной его вызывали в Петроград на курсы переподготовки командного состава, отчего у Пийчика целый месяц стоял в голове непрерывный гул.
За огромным телом линейного корабля показался «Сахар», притулившийся к угольной стенке. Пийчик окинул его взором и, расценив вверенный ему корабль с новой точки зрения, опять вздохнул, на этот раз осторожнее.
– Дожили, – сказал он огорченно, – пожалуйте воевать на таком комоде…
«Сахар», и точно, напоминал комод, или, вернее, коробку из-под гильз. Ни носа, ни кормы не наблюдалось: были взамен их четырехугольные окончания, впрочем, спереди несколько завостренные к тому месту, где у порядочного корабля бывает форштевень. Дымовая труба, тонкая и длинная, торчала, как воткнутая в коробку шутником гильзовая машинка между двумя палочками от той же машинки – мачтами. Пегий фальшборт совершенной бандеролью опоясывал все сооружение.
Такая странная конструкция была выдумана во время империалистической войны для траления Рижского залива из соображений минимальной осадки. Кто-то получил немалые деньги, кого-то собирались отдать под суд, но так и не отдали – по забывчивости или, может быть, по причине военной тайны. Однако шестнадцать таких построек, стяжав себе наименование «гробов», всю войну самоотверженно вылавливали мины, пока одни не взорвались, другие не утонули самостоятельно на слишком крупной для них волне или не развалились и пока не остался в строю гробов разных – один, под названием «Сахар».
Название это обусловливалось обилием выстроенных тральщиков и скудостью предметов минно-трального обихода. Комиссия крестных отцов Морского генерального штаба, перебрав «Ударники», «Минрепы», «Тралы», «Капсюли», «Грузы» и даже «Вешки» и «Взрывы», над шестнадцатым крестником призадумалась. Но, по чистой случайности, адмирал Шалтаев-Аккерманский, беседуя вполголоса с другим членом комиссии, довольно явственно произнес слово «сахар», относя его, впрочем, к отложению в почках. Однако слово это было понято как предложенное название, и, подумав, комиссия решила, что поскольку в мины заграждения вставляется сахар, то слово это кроме адмиральского недуга может иметь еще и военное значение специально трального уклона, а следовательно, и поднять дух экипажа нового корабля. А потому циркуляром Главного морского штаба за номером…
– Куда! Ну куда его несет!.. – вскричал Пийчик, угрожая секретным свертком и опуская свободную ладонь в воду, дабы, орудуя ею взамен руля, отвернуть от гудящего катера, вылетевшего из-за кормы линейного корабля. Катер, пронзительно вскрикнув сиреной, забурлил винтом и, дав полный назад, остановился в двух метрах от парусинки. Над кареткой показался ослепительный чехол фуражки и затем недовольное лицо с начальственной складкой губ. Лицо скользнуло взглядом по обдерганной и залатанной парусинке и остановило холодный взор на растерянной улыбке Пийчика.
– Не улыбаться вам, товарищ командир, а плакать надо, – сказало лицо. – Если вы со шлюпкой управиться не можете, что же вы будете делать с кораблем, если такой будет доверен вам в командование? Стыдитесь.
Из каретки высунулась голова в круглых очках и щуплое тельце в клетчатой ковбойке.
– Что это было? Как называется? – спросила голова.
– Вовремя предотвращенная авария. Полный ход! – сказало лицо и махнуло рукой старшине, показав при этом левый рукав, где над четырьмя красными нашивками блестел вышитый золотом якорь, свидетельствующий, что владелец рукава проходит курс наук в Военно-морской академии. Увидев эту эмблему, навсегда связанную в его памяти с курсами переподготовки, Пийчик неожиданно для самого себя привстал на шлюпке, дойдя, очевидно, до точки.
– Вы бы лучше своего старшину обучили, как корабли обходить! – вскрикнул он, обличительно указуя секретным свертком на корму линкора. – По солнцу, товарищ академик, по солнцу у нас на флоте ходят! Конечно, в академии таким мелочам не учат, это вам не локсодромии-мордодромии… Весла на воду!
Парусинка скрипнула, катер забурлил, и оба плавучих средства разошлись, унося в разные стороны одинаковое взаимное неудовольствие своих пассажиров.
Неприятности продолжились сразу же, как Пийчик вошел на корабль. Артельщик, выслушав основное приказание – включить двух гостей на порцию, и дополнительное – чтобы суп был что надо, – хмуро доложил, что дал бы бог своих прокормить, так как подводу забрал один из эсминцев и провизия не доставлена, и что он вообще просит его от этой собачьей должности освободить. Помощник Пийчика Гужевой (он же штурман, он же бессменный вахтенный начальник) сообщил, что курить нечего, и радиовахту вести будет затруднительно, ибо старшина-радист застрял в Петрограде с товаром для судовой лавочки, а одному радисту ловить разные волны невозможно. Выслушивая его, Пийчик складывал вчетверо план операции и, с трудом запихнув его в секретную шкатулку, решительно произнес:
– Без табаку – паршиво. А радист пусть пострадает. Все страдать будем, что же он – святой?
Гужевой почесал живот и вздохнул.
– Я вот, Ян Яныч, насчет кают опасаюсь: писаря и баталера выселить недолго, но последствия с одной приборки никак не уничтожишь.
Пийчик собрался выругаться, но в светлом люке показалось испуганное лицо вахтенного.
– Ян Яныч! К нам катер штабной идет!
– Ну, началось, господи благослови, чертова кукла, – сказал Пийчик и двинулся к трапу. – Да приучи ты их, горлопанов, с докладами вниз спускаться – не на барже живем!
– Так оно же скорее – в люк крикнуть, – удивился Гужевой и полез по трапу вслед за командиром.
К борту уже подходил катер. Боцман, раскорякой нагнувшись в кубрик, длительно переругивался с кем-то насчет штормтрапа. Подтягивая синие рабочие штаны, Гужевой, надув яблоками щеки, пронзительно засвистел в свисток, отчего вся свободная команда, вместо того чтобы стать «смирно», побежала на корму – смотреть, кто приехал. Из каретки катера показался ослепительный чехол фуражки и недовольное лицо с начальственной складкой губ, а с другого борта высунулась голова в очках и щуплое тельце в клетчатой ковбойке. Пийчик обмер.
– Что это было? Как называется? – спросила голова.
– Сигнал «захождение», отдание почестей, – снисходительно пояснило лицо. – Сейчас нас встретит вахтенный начальник и будет рапортовать.
Однако так как штормтрапа не нашли вовсе, то приезжающих пришлось выгружать вручную, отчего весь ритуал встречи был нарушен. Будучи поставлено на палубе на обе ноги, лицо осмотрелось вокруг и обратилось к Гужевому:
– Я назначен к вам посредником и хотел бы видеть командира корабля.
Пийчик проглотил слюну, одернул китель и, споткнувшись о приезжий чемодан, вышел вперед.
– А… это вы? – сказал посредник и, сухо поздоровавшись, проследовал в приготовленную ему каюту.
Ветер дул прямо в корму и был сырым и плотным. Сырой и плотной была и окружавшая «Сахар» темнота, в которой он скрипел и вздрагивал, выполняя предначертания штаба. Пийчик сидел на жестком диване в походной рубке и, слушая тарахтение рулевой машинки, думал свою невеселую думу.
Он только что вернулся из каюты, где посредник битый час добивался от него, какие он предпримет действия, если у Чертовой Плеши окажется противник. Пийчик потел и моргал глазами, и кончился разговор неприятностью. Посредник сообщил, что кроме оперативной оценки он вынужден будет доложить по начальству и об общем состоянии посыльного судна: и что кормят черт знает чем, и что рулевые стоят на штурвале в каких-то залатанных кацавейках, и что радио не смогли передать в течение часа, и что кинорежиссер был введен в заблуждение насчет нравственности, будучи вселен в каюту, где переборки намертво заклеены голыми открытками. Выслушивая неприятное, Пийчик относил все это на счет неудачного своего поведения при встрече с катером. Наконец посредник отпустил его, попросив разбудить, когда «Сахар» придет на траверз Бабушкина маяка (где следовало ворочать на Чертову Плешь), дабы, придя на мостик, оценить его, Пийчикову, способность воевать.
Все это перебирал в памяти Пийчик, рассматривая спину рулевого: тот, и точно, был одет черт знает во что. Кинорежиссер, распространяя запах резинового макинтоша и хорошего табака, шуршал рядом записной книжкой, ибо его жажда впечатлений равнялась Пийчиковой жажде курить. Гужевой – на этот раз в роли штурмана – шагал циркулем по карте, освещенной обернутой в синюю бумагу переносной лампой (что вполне заменяло боевое освещение).
– Сволочи, – сказал он вдруг и встряхнул часы. – Ян Яныч, они все останавливаются. Я этак с прокладки собьюсь.
– Скажи, чтоб из радиорубки принесли, обойдутся и без часов, а то заплывем куда-либо, – сказал Пийчик.
– Нету там. Они без стекла были, я их в ремонт сдал.
– Ну и дурак, – отозвался Пийчик. – Что ж, что без стекла? Зато ходили… А теперь как? Всегда от тебя неприятность.
– Возьмите мои, – встрепенулся кинорежиссер и снял с руки золотой браслет. – Часы прекрасные, и я буду очень рад.
Пийчик посмотрел на него сбоку.
– Давайте. – И, подумав, добавил: – У вас, может, и папиросы есть?
Папиросы нашлись, и их теплый дым растопил ледок отношений. Кинорежиссер осмелел.
– Скажите, капитан, отчего мы все время виляем? Это маневрирование? Как это называется?
«Сахар» действительно рыскал вправо и влево. Пийчик вздохнул и, ответив, что корабль идет зигзагом по причине подлодок, подошел к рулевому.
– Пенкин, – предостерегающе шепнул он, – я тебе засну!
– Так, Ян же Янович, – тоже шепотом ответил рулевой, – руля не слушает: ходу вовсе нет…
– Скажите, капитан, а какая у нас скорость? – подняв очки от записной книжки, вновь спросил гость.
Гужевой открыл уже рот, чтобы ответить своей обычной остротой, что было шесть узлов в час – в первый, а во втором и трех не натянули, но Пийчик его предупредил:
– Сколько положено: полный ход двенадцать узлов, – сказал он твердо и, приложив губы к переговорной трубе, возможно тише спросил: – В машине!.. Что у вас там опять?
Загробный голос ответил:
– Пару нет. Вентиляторы стали.
– Так какого же вы черта… – начал было Пийчик, но, посмотрев на кинорежиссера, отошел от трубы.
– Фрол Саввич, я в машину пройду, тут мне разговаривать несвободно, – сказал он и взялся за ручку двери. – Правь по курсу да маяк не прозевай…
Кинорежиссер оживился:
– Можно, капитан, с вами? Что-нибудь случилось?
Папироса была уже выкурена, и Пийчик хмуро отрезал:
– Нельзя, секретно. – И вышел из рубки.
Но не успел Гужевой удивиться, отчего киночасы показывают на сорок минут вперед, как Пийчик вернулся в рубку, имея крайне встревоженный вид.
– Я пошутил, товарищ, – сказал он гостю необычайно мягким тоном. – Идите машину посмотреть: там, знаете, всякие лошадиные силы, эксцентрики разные, колесики… Очень интересно… Вот вас вахтенный проводит… Вахтенный!
Когда дверь за кинорежиссером закрылась, Пийчик подошел к карте и дернул Гужевого за рукав.
– Что же ты, окаянный человек, наделал? Где наше место, ну, где?
Гужевой деловито пошагал циркулем и ткнул пальцем за две мили до поворота на Чертову Плешь.
– Вот тут, – сказал он уверенно, но, взглянув на Пийчика, докончил менее бодрым тоном: – Минут через двадцать Бабушкин маяк откроется…
– Бабушка твоя откроется, а не маяк! А это что?
И Пийчик распахнул дверь. Далеко за кормой в темноте подмигнул красный свет – раз, другой, третий, – и снова на горизонт села сентябрьская ночь. Гужевой почесал живот и вздохнул.
– Не может того быть, Ян Яныч, чтобы маяк уже за кормой был… Нам до поворота еще верный час идти. У нас же ход не боле чем три узла…
– А ветер, штурман ты несчастный, ветер-то в корму? – вскричал Пийчик. – В такую погоду у нас от ветра больше ходу, чем от машин… Да и часы у тебя врали… Ну, что я посреднику скажу?
– Назад надо ворочать, – решительно сказал Гужевой. – Он же спит. Не все ли ему равно, с оста или с веста к повороту подойдем…
– Лево на борт, обратный курс, – сказал в отчаянье Пийчик и уронил голову на руки.
«Сахар» вздрогнул раз, вздрогнул другой – и вдруг ухнул правым бортом вниз, после чего начал валяться с боку на бок, поворачивая на волне. Захлопали двери, застонали переборки, и посредник скатился со скользкого диванчика на палубу, пребольно стукнувшись при этом левой коленкой. Такое пробуждение дало ему понять, что «Сахар» повернул на юг, к Чертовой Плеши. Он методически собрал свои блокноты, рассыпавшиеся по каюте, и, выключив огонь, вышел на мостик. В рубке он никого не нашел, кроме рулевого, который, к его удивлению, держал обратный курс. Посредник вышел на мостик и окликнул командира. Пийчик отозвался откуда-то сверху, где в темноте можно было предполагать главный компас.
– В чем дело, отчего вы повернули обратно? – спросил посредник.
В темноте наверху послышался шепот, из которого выделились слова «неудобно» Пийчика и решительное «черт с ним» – Гужевого. Потом голос Пийчика неуверенно ответил:
– Миноносцы.
– Где вы их видите? – изумился посредник и попытался нашарить рукой трап наверх, но, занозив палец о деревянную обшивку рубки, сунул его в рот и замолчал.
– Там, – ответил голос Пийчика.
– Где «там»? Мне же не видно, куда вы показываете. На норде? На зюйде?
– На норде, – сказал Пийчик с натугой, словно отвечая по подсказке незнакомый урок.
– Не понимаю, как они могли там очутиться. Там же непротраленный район, – раздраженно сказал посредник. – Сойдите в рубку и покажите наше место.
Темнота вновь зашепталась, потом две пары ног прогремели по трапу, и голос Пийчика сказал уже в непосредственной близости:
– Видите ли… подходя к повороту, я заметил факелы из труб. Вот и пришлось пройти точку поворота, не меняя курса, чтоб выяснить обстановку… Пройдя две мили, я повернул обратно, думал, вот теперь-то прорвусь на Чертову Плешь. Гляжу – опять факелы… Аккурат, когда вы поднялись на мостик…
– Странно, – сказал посредник, припоминая план синей стороны, в котором ни одного слова не говорилось о посылке миноносцев к Чертовой Плеши. – Странно… но, конечно, возможно. И сколько, вы считаете, там миноносцев?
– Три, – ответил Пийчик и подумал: «Что мне – жалко?»
– Каково же ваше решение в связи с изменением обстановки? – задал проклятый вопрос посредник.
– Вот на карту взгляну и сейчас вам отвечу. Только вы в рубку не входите, а то потом глаза ослепнут, – сказал Пийчик и уверенно пошел в рубку.
Но когда он закрыл дверь, вся уверенность его исчезла.
– Наврал, – коротко сообщил он Гужевому. – Теперь все от тебя зависит: есть у тебя место – иду к Чертовой Плеши, нет места – хоть топись.
– Топись, – мрачно ответил Гужевой, – нет у меня места. Через полчаса будет, надо поближе к маяку подойти.
– Полчаса! – вскричал Пийчик. – Что же я ему полчаса врать буду?
– Что хочешь, то и ври. Ты командир – твоя и воля.
– А ты штурман! Давай место, не могу я без точного места на банку идти! Маневры маневрами, а камушки-то не условные!
– Да что я, рожу тебе место? – вскипел Гужевой, и кто знает, что произошло бы в рубке, если бы дверь не открылась и не вошел посредник, преследуя Пийчика, как совесть убийцу.
– Не вижу я эсминцев, и не должно их там быть, – сказал он, глядя на карту. – Ну, покажите, где ваше место?
Гужевой, приняв озабоченный вид, вышел из рубки. Пийчик проводил его взглядом, исполненным злобы и отчаяния, и положил на карту ладонь:
– Тут.
– Ну, а точнее?
Пийчик медленно убрал один за другим пальцы, оставив на курсе указательный, который в масштабе карты покрыл добрые две мили. «Сахар» и в самом деле был где-то в этом районе.
– Зачем же вы так далеко прошли от поворота? – недоумевающе сказал посредник. – Вы рискуете не успеть до рассвета окончить постановку… Ну, и какое у вас решение?
– Я решил… – нерешительно начал Пийчик, но вдруг заметил в стекле рубки приплюснутый добела нос Гужевого и страшно выпученные глаза, которые пытались подмигивать.
– Вот оценю обстановку и сейчас вам отвечу, – докончил он растерянно и быстро вышел на мостик.
– Ну, куда я от него убегу? – с отчаянием спросил он Гужевого. – Что тут случилось, Фрол Саввич?
– Труба твое дело, Иван-царевич, – прошептал Гужевой. – Никакого места не будет. Видимости нет.
Пийчик взглянул в сторону маяка и долгую минуту со стесненным сердцем ждал его вспышки. Наконец мутно-красным глазом подмигнул далекий огонь, закрываясь плотной сырой мглой. Ветер слабел, и надежда, что маяк откроется, слабела вместе с ним.
– Приехали, – упавшим голосом пробормотал Пийчик.
Дверь рубки открылась, и, чувствуя приближение посредника, он застонал. Видимо, терпение того истощилось, потому что в голосе его звучало неприкрытое раздражение:
– Ну… Осмотрелись, товарищ командир корабля? Сообщите ваше решение.
Пийчик взглянул в темноту и тоном человека, которому нечего больше терять, ответил:
– Не могу я вам сказать своего решения.
– Иначе говоря, – язвительно предположил посредник, – вы не пришли ни к какому решению?
– Нет, как же можно… Пришел… Только я потом вам скажу.
– Вы обязаны поставить меня в известность, если решение вы приняли, – сказал посредник наставительно. – Как же я оценю ваши действия, если не знаю замысла?
– Ну, не могу я вам сейчас сказать, ей-богу же, не могу, – искренне простонал Пийчик и добавил: – Мне самому неприятно, что так выходит…
– Значит, операция сорвана?
– Это как желаете, – покорно ответил Пийчик.
– Я укажу на разборе маневров, что она сорвана по вашей вине, – сухо сказал посредник. – Что же, я ухожу. Мне, вероятно, больше нечего делать на мостике?
– Верно, идите, – обрадовался Пийчик. – Если что будет, я пошлю доложить, а чего вам тут мерзнуть?.. Фрол Саввич, распорядитесь товарищу посреднику чайку прислать!
– Благодарю вас, – негодующе поклонился в темноту посредник и, оскорбленный в лучших чувствах, направился в каюту писать рапорт начальнику академии.
Подумать только: кто мог ожидать, что его – слушателя последнего курса, кому по окончании академии прочили кафедру военно-морского искусства, – вдруг грубо сунут посредником на такую беспомощную посудину? Подписывая его командировку на эти первые после Гражданской войны маневры, начальник академии со всей значительностью подчеркнул всю важность его миссии. В самом деле, эта странная война, в которой все шло шиворот-навыворот, в которой все заветы стратегии и тактики были чудовищно искажены, наконец, слава богу, кончилась. Пришло время, когда можно было внушать плавающему составу забытые им вечные и неизменные принципы, на которых зиждется морская победа. И, перебираясь на штабном катере в Кронштадт (в котором ему как-то не довелось побывать за все время войны), будущий руководитель кафедры с удовольствием представлял себе, какие широкие горизонты он откроет командующему той стороны, где он будет начальником штаба или, в крайнем случае, – начальником оперативного отдела. Но, очевидно, в штабе руководства совершенно упустили из виду ту огромную пользу, которую он мог бы принести флоту: по прибытии он обнаружил, что вся оперативная разработка была поручена тем же командирам, которые всю Гражданскую войну провели в полном забвении (или в незнании?) основ военно-морского искусства.
Блокнот, который он мимоходом взял со стола в штабе руководства, оказался из отличной бумаги, плотной и глянцевитой, по которой отточенный карандаш скользил с особой охотой. Жизнь, видимо, начинала постепенно налаживаться во всем, начиная от первых ростков частной торговли и кончая возрождением академической мысли: бумага была ничуть не хуже той, на которой в шестнадцатом году он писал свою первую статью в «Морской сборник», открывшую ему впоследствии дорогу в академию.
Качество бумаги и оскорбленная наука, взаимно сложившись, порождали изумительный по силе логики и эрудиции рапорт. В нем посыльное судно «Сахар» еще на первом листе было неразличимо смешано с пищей воробьев и уже было забыто, ибо не этим незначительным объектом могла интересоваться пробужденная мысль академика.
Рапорт подвергал жестокой критике самый план постановки заграждения. Доказывалось, что план был разработан штабом красной стороны с наивной кустарщиной, без глубокого анализа всех вариантов возможных действий противника, с путаной формулировкой решения, с небрежной документацией. Особо возмутительным был «Исторический и гидрологический обзор банки Чертова Плешь», где были допущены грубая неграмотность в определении господствующих на ней ветров и вопиющие ошибки в оценке стратегического значения этой банки для петровского галерного флота. Затем оказалось уместным (с дозволительной в официальном документе долей иронии!) показать на примере Пийчика уровень знаний современного командного состава вообще и намекнуть, как губительно доверять даже незначительную операцию командиру, не имеющему академического образования. Тут в голове мелькнула интереснейшая мысль, и, написав заглавие посвященного ей пункта одиннадцатого – «Некоторые соображения по вопросу о влиянии индивидуальности командующего операцией на общий ход выполнения таковой», – будущий руководитель кафедры пожалел, что не догадался сразу же подложить копирку, ибо мысли, излагаемые в рапорте, превращали его в готовый конспект лекции по курсу военно-морского искусства.
Между тем тот, кто своим поведением вызвал к жизни этот замечательный образец глубокого академического анализа, то есть сам Пийчик, молча стоял на мостике, вперив глаза в сырую и плотную темноту, и ждал.
Чего?.. Маяка?.. Гибели?.. Или встречного корабля, чтобы спросить у него семафором его место?
Ужасна судьба корабля, потерявшего свое место в море! Еще ужаснее состояние его капитана: впиваясь судорожно стиснутыми руками в поручни, он всматривается в темноту, обвиняя себя в преступной небрежности, с тоской в душе вспоминая дорогие лица жены и детей, оставленных на далеком берегу… С дрожью ждет он страшного удара о подводный камень, и каждый гребень волны, белеющий во мраке, чудится ему зловещим прибоем у береговых скал, который превратит в обломки его корабль… Ежеминутно готов он крикнуть громовым голосом роковой приказ «руби грот-мачту!», чтобы, испытав и это последнее отчаянное средство к спасению, остаться со скрещенными на груди руками на мостике корабля, уходящего в бездну… И если даст ему судьба пережить эту страшную ночь, то утром соплаватели с молчаливым уважением отведут взоры от его поседевшей за эту ночь головы…
Нет, напрасно тому, кто сам не терял свое место в море, угадывать, что творится в душе такого капитана, какие чувства терзают его сердце, какие мысли мучают его изнемогающий ум…
– Ведь вот же до чего курить охота, чертова кукла, – сказал Пийчик, оборачиваясь к окну рубки. – Поищи-ка, Фрол Саввич, может, где в столе завалялось…
– Смотрел уж, Ян Яныч, – мрачно ответил Гужевой. – Всё как есть скурили. Доплавались… ни места, ни табаку…
– Плохо, – печально вздохнул Пийчик. – Я без табаку думать не могу.
– А чего думать-то? – флегматично возразил Гужевой. – Скоро светать начнет. Неужели не обнаружим себя, где мы есть?.. В крайнем случае и напрямик домой дойдем. На нас воды везде хватит, эка штука…
– Да я не о том, – помолчав, сказал Пийчик. – Я думаю, как бы нам на Чертову Плешь повернуть? Ну, мили на две ошибемся… Авось ничего.
Гужевой с явным беспокойством высунулся из окна.
– Что ты, Ян Яныч, как можно без точного места на банку идти? – неодобрительно сказал он. – Повернуть недолго, но коли не угадаем – там камушки, сам знаешь… Выдумали петрушку с этими маневрами, а нам в трибунал?
Пийчик снова вздохнул.
– Петрушка – оно конечно… А ворочать нам все одно надо. Все ж таки такое дело нам доверили – надо оправдать… Засмеют, Фрол Саввич. Вот тебе, скажут, и «Сахар»! Не зря его капусту возить поставили… И перед Андрей Андреичем неудобно: вспомнил о нас человек, надеясь, как на путных, а мы – на-кося…
Это рассуждение чрезвычайно не понравилось Гужевому, который не имел никаких причин обижаться на капусту. Наоборот, разжалование из тральщика в портовое посыльное судно избавило «Сахар» и самого Гужевого от утомительного хождения с тралом по минным полям, чем без продыху занимались весь прошлый год, и нынешняя спокойная жизнь была более подходящей. Упоминание же об Андрее Андреевиче вызвало в нем только неприятные воспоминания о некоторых ошибках по штурманской части, ядовито подмечавшихся последним. Поэтому мотивировки Ян Яныча никак не убедили Гужевого в необходимости искать ночью, без места, окаянную Чертову Плешь.
Но, хорошо зная своего капитана, спорить с которым, если уже он что заберет себе в голову, было занятием пустым, он дипломатично промолчал, надеясь, что вздорную мысль о постановке этого дурацкого заграждения скоро выдует из капитанской головы ночным ветерком.
Но Ян Яныч, еще постояв, повздыхав и подумав, вошел в рубку и склонился над картой.
На ней прямым пунктиром, отмеченным частоколом вех, тянулся Большой корабельный фарватер, от которого у злополучного Бабушкина маяка ответвлялась на юг длинная «Большая Лужская». В конце ее, в кокетливом ожерелье разнообразных вех – крестовых, нордовых, зюйдовых и иных, – чернела Чертова Плешь, и у одной из этих вех волей штаба было намечено то проклятое заграждение, от которого зависела победа красной стороны, честь посыльного судна «Сахар» и настроение Гужевого, который все с большим беспокойством ожидал, что наконец решит Пийчик. Неужто в самом деле пойдет на камни?
И пока Пийчик припоминал, как был виден в момент рокового поворота Бабушкин маяк, и прикидывал ход и ветер, тщетно пытаясь догадаться, в какой точке карты может находиться «Сахар», – в тревожном взоре Гужевого, устремленном на Чертову Плешь, грозящую неминуемым трибуналом, медлительно засветилась мысль.
– Ян Яныч, – сказал он, сам удивляясь своей догадке. – Так она ж крестовая!
– Кто?
– Да веха у Чертовой Плеши, от которой мины кидать.
– А что мне с того – легче? – горько сказал Пийчик. – Где ее теперь сыщешь? Заплыл ты, брат, черт тебя знает куда, а я расхлебывай. Тебе, Фрол Саввич, не корабли водить, а…
И Пийчик высказал такое предположение, что Тюкин, сменивший на штурвале рулевого, фыркнул и покрутил носом. Но Гужевой, счастливый своей находкой, ничуть не обиделся на предложенную ему профессию и хитро улыбнулся.
– А зачем нам ее искать? Мы же по Кронштадтскому проспекту идем, а тут вех – что посеяно! И все – крестовые… Подойдем к любой, покажем посреднику – вот, мол, вам вторая крестовая у Чертовой Плеши, как в аптеке! И валяй, благословясь, – все равно ведь на бумаге… Ему в темноте не видать, а на карте я тебе полный пейзаж нарисую: и где шли, и где поворачивали, и моменты проставлю…
Пийчик повернулся к нему, и лицо его на миг просветлело. Но, подумав, он огорченно покачал головой.
– Да не найдешь ты вехи. Днем бы увидали. А ночью – где их увидишь?
– Ян Яныч, – оскорбленно сказал Гужевой. – Мы же обратным курсом идем, а компас у меня работает, как часы… То есть не как часы… – поправился он, вспомнив, – часы меня, Ян Яныч, подвели, это точно… Я из-за часов и поворот проскочил… А компас – уж будь покоен! Туда по вехам шли впритирочку, значит, и обратно они у нас рядышком…
Видимо, перспектива одним ударом закончить эту нудную операцию соблазнила и Пийчика, потому что, постояв над картой и повздыхав, он решительно поднял голову.
– Ищи веху. Но смотри, Фрол Саввич, коли не найдешь!
Чуть заметно светало, и веху действительно можно было приметить. Минут десять оба стояли на крыльях мостика, потом Гужевой радостно вскрикнул:
– Веха, Ян Яныч, ей-богу, веха! Крестовая!.. Стопори машины! Я сейчас карту разрисую – буди посредника!
– Обожди, – сказал Пийчик. – Иди в рубку, малый ход дай… Да не телеграфом – голосом скажи: опять, не дай бог, тот на звонки вылезет… Товарищ Тюкин, вон слева веха, подворачивайте полегоньку!
«Сахар» медленно подошел к крестовой вехе, и Пийчик включил «прожектор». Этим пышным именем на «Сахаре» называлась обыкновенная стосвечовая лампа, приспособленная к автомобильной фаре для освещения пристаней. Однако света ее оказалось вполне достаточно, чтобы на дощечке, прибитой к штоку вехи, разобрать номер восемнадцатый. Пийчик выключил «прожектор» и быстро вошел в рубку.
– Ну, ты, штурман господа бога, вот тебе и место! – сказал он торжествующе. – Считай на карте восемнадцатую веху, им на этом колене от Бьоркского тупика счет идет, забыл, что ли, как сами их ставили?.. Ну-ка, покажи… Эк куда заплыл! Подкинь, сколько отсюдова до Чертовой Плеши… – Он нагнулся к переговорной трубе. – В машине! Полный ход! Да глядите у меня с вентиляторами, чтоб самый парадный ход был, а то дам я вам жизни! В боевую операцию идем, понятно?..
Гужевой, пошагав по карте циркулем, почесал живот.
– Все одно, Ян Яныч, не получается. Не поспеем: и самым парадным полтора часа ходу, а скоро светает.
– Полтора? – удивился Пийчик. – Ты как же считал?
– Как полагается: по Кронштадтскому проспекту и по «Большой Лужской».
– А кто тебя учил по фарватерам считать? – сердито сказал Пийчик. – Ты мне тут локсодромии-мордодромии не разводи! Напрямик считай – с этой вехи до той. Срезай угол, что мы, линкор, что ли?
Гужевой вздохнул.
– Да неаккуратно напрямки-то, Ян Яныч… Вот же тут – восемь-бе…
– Хоть десять-ве! Раз боевое задание, по-боевому и действуй, и брось ты эту привычку с командиром корабля пререкаться! – оборвал его Пийчик и повернулся к штурвалу. – Как, товарищ Тюкин, оцениваете мое решение? Пройдем?
– А чего же не пройти, – спокойно отозвался Тюкин, – до самой смерти ничего не будет. Воевать так воевать. Без обмана рабоче-крестьянского флота.
– Слыхал, Фрол Саввич? Ну и давай курс. Тут не более как полчаса идти… Вахтенный! Доложи товарищу посреднику, он в боцманской каюте спит: повернули, мол, к месту постановки…
Так на самом интересном месте был оборван документ, столь много обещавший, и посредник, недовольный и раздраженный, появился в рубке.
– Ну что же, пришли к решению, товарищ командир корабля? – спросил он с явной насмешкой. – Докладывайте ваше решение… Посмотрим…
Пийчик откашлялся.
– Обстановка, – начал Пийчик, с трудом припоминая, как учили его выражаться на курсах переподготовки, – обстановка сложилась таковой, что противник, надо понимать, упорно блокирует поворот на Чертову Плешь, сами видели… Так… Теперь – решение… Я, значит, решил… форсировать это самое… в целях обхода противника и сокращения времени… – Он крякнул и быстро докончил, ткнув циркулем в восемнадцатую веху: – Словом, прямо отсюда повернул на место постановки и иду этим курсом. Аккурат вовремя будем.
– Что ж, – благосклонно сказал посредник, – решение инициативное. Хотя все-таки в наличии противника у поворота я сомневаюсь. Покажите карту… Значит, вы наблюдали миноносцы на норде… Где ваше место?
Он нагнулся над картой, и вдруг глаза его округлились. Проложенный от восемнадцатой вехи курс действительно срезал угол между протраленными фарватерами, но сразу же за вехой проходил по неправильному четырехугольнику, заштрихованному на карте красными чернилами, где Гужевым со всей старательностью было выведено: «Опасный район № VIII-Б».
– Позвольте, – сказал посредник, слегка заикаясь. – Позвольте… Вы же идете на заграждение. И не условное!
– Так оно ж не наше. Оно белогвардейское, – сказал Пийчик с удивительной логикой, которую посредник никак не смог оценить.
– Позвольте, – опять сказал он. – Какая же разница, наше или белогвардейское? Ведь это же мины! И боевые!
– Ну как, какая разница? – в свою очередь, поразился Пийчик. – Беляки меньше чем на четырнадцать футов не ставили, это уже как святое дело. На наших заграждениях ходить – оно действительно когда как: наши против ихних тральщиков нет-нет, а ставили минку фута на три-четыре. А по чужому я жену прокачу… конечно, в тихую погоду, – добавил он, заметив то странное выражение, с которым смотрел на него посредник. – Ну, да и сейчас волна небольшая, так что вы не беспокойтесь, все будет аккуратно.
– Позвольте, – в третий раз сказал посредник прилипшее к языку слово. – Вы просто сошли с ума, или… Лево на борт! – вдруг властно повернулся он к Тюкину.
– Нет, теперь уж вы позвольте, – с неожиданной твердостью в голосе сказал Пийчик. – Где это видано – при живом командире рулем командовать?
В этот момент волна приподняла «Сахар», после чего он довольно глубоко ухнул в воду, и посреднику показалось, что сейчас раздастся взрыв. Очевидно, это ожидание отразилось и на его лице, потому что Пийчик вдруг изменил тон.
– Да вы не беспокойтесь, – сказал он мягко, как труднобольному, – прошлый год, когда тралили, мы всю дорогу только по минам и ходили – и ничего. У нас осадка вполне пригодная. А тут всего полчасика и потерпеть…
Но посредник, овладев собой, подошел к нему с видом надменным и решительным.
– Как представитель штаба руководства, – сказал он холодно, – я приказываю вам немедленно повернуть. Район запрещен для плавания, потрудитесь выполнять операцию по разрешенным фарватерам. Вы действуете вне всяких правил.
– Так какие же правила, когда боевое задание? – искренне удивился Пийчик.
– Так это же маневры! – с отчаянием воскликнул посредник. – Понимаете – маневры!
– Вот и я говорю – маневры, – подтвердил Пийчик. – Раз маневры, значит, вроде, как война… Какие уж там фарватеры.
– Да поймите вы, – сказал посредник, вытирая со лба пот, – заграждение вы ставите условно, ведете огонь – условно, если гибнете – тоже условно… А вы хотите…
– Коли все условно, нечего было нас и посылать, – раздраженно перебил Пийчик. – А то людей беспокоят, корабль в море гонят, табаку вот даже дождаться не дали… Нет уж, коли ставить, так ставить, решаю по-боевому – и точка, – сказал он жестко и потом добавил с откровенной насмешкой: – А коли все условно, товарищ посредник, так дайте радио, что заграждение я уже поставил: считаю условно, что у меня ход был двадцать узлов, условно я к Чертовой Плеши давно смотался, – и разрешите идти в базу…
Посредник посмотрел на него, как на стену, которую голыми руками прошибить невозможно. Доказывать, действовать логикой было некогда – «Сахар» шел по минному полю и ежеминутно мог взлететь на воздух… Ну, правда, ходил же он над минами, когда тралил, – и ничего… Но там – траление, необходимость, а тут из-за какой-то дурацкой операции, выдуманной штабом… Четырнадцать футов, а волна? Волна и на пятнадцать посадит… Все это походило на сонный кошмар, мысли путались, не то чтобы испуг, так просто – непривычка ходить по минным полям… В конце концов не собирается же этот сумасшедший взорваться… Может быть, и в самом деле…
Тут «Сахар» опять ухнул с волны довольно глубоко, и посреднику с необыкновенной отчетливостью стало ясно, что надо немедленно найти какой-то выход из положения, заставить этого упрямого тупицу повернуть обратно. И тогда в спутанных его мыслях мелькнуло слово, которого все эти смутные годы он избегал и побаивался, и, пожалуй, впервые он подумал об этом слове без иронии и тайного презрения.
– Комиссар… – сказал он с тем глубоким чувством надежды и веры, какое вкладывали в это слово матросы. – Где ваш комиссар?
– А комиссара у нас нет, – ответил Пийчик, как бы извиняясь. – Как из тральщиков разжаловали, так и комиссара не стало. А секретарь ячейки вот. Побеседуйте. Только с ним согласовано.
Он показал на рулевого Тюкина и деликатно вышел из рубки. Гужевой вышел вслед за ним.
– Ишь заколбасил, – сказал Гужевой. – И комиссара припомнил, как привернуло… Ян Яныч, может, подойти к какой-нибудь вехе? Он сейчас на все согласится, по всей видимости – доспел…
– Отстань ты, Фрол Саввич, – сурово отозвался Пийчик. – Сказали тебе, не ему обман выйдет, а рабоче-крестьянскому флоту. Нет в тебе твердости характера.
– Да нет, я шучу, – сказал Гужевой и вздохнул. – Я вот думаю, Ян Яныч, – и чего человек разоряется? Хожено тут, перехожено… Сидят на берегу, а потом удивляются… Ему бы разок потралить, да в волну…
– Это тебе не локсодромии-мордодромии, – с жестоким удовлетворением сказал Пийчик и, подумав, добавил: – Операторы-сепараторы, туды их к черту в подкладку… Давай боевую тревогу.
– Тревогу? – переспросил Гужевой, и по тону его Пийчик понял, что он чешет живот, что делал во всех затруднительных случаях. – А чем давать, Ян Яныч? У нас же звонок неисправен.
Пийчик внезапно рассвирепел.
– Вот и воюй с тобой, обломом! – вскрикнул он. – Послал бог помощничка! Звонки не работают, часы скисли, рулевые черт знает в каких кацавейках на вахту выходят! Обожди, вернемся, я из тебя пыль повыбью! На первый раз пойдете, товарищ помощник, на трое суток на губу за замеченные мной безобразия на вверенном мне корабле!
– Ян Яныч! – поразился Гужевой. – Что с тобой, сшалел ты, что ли?
– Еще двое суток за такой разговор с командиром корабля! Давайте боевую тревогу, товарищ помощник! Чем хочешь, тем и давай, хоть в ведро бей!
Гужевой, подобрав живот, скатился по трапу вниз, и палубу «Сахара» огласили различные команды, прерываемые пронзительным свистком:
– Все наверх! Боевая тревога! Боцман, буди команду! Кто там у люка? Петрягин, скидавай всех с коек! Духом чтоб на местах были!
Тем временем и в Тюкине посредник нашел такое же упорство, как и в Пийчике. Тюкин сообщил, что Ян Яныч – командир вполне боевой, и раз он считает, что на минное поле идти нужно, стало быть, и нужно идти. Тем более что в прошлом году «Сахар» только и делал, что ходил по минным полям, и что ничего особенного он, Тюкин, в этом не видит.
В этих долгих разговорах – взорвется здесь «Сахар» или не взорвется – заграждение было благополучно пройдено, а «Сахар» так и не взорвался. Наоборот, дойдя до заветной крестовой вехи Чертовой Плеши, он сам поставил на погибель синим условное заграждение, вынудив этим посредника дать радио, после чего тот ушел опять в свою каюту.
Но пережитое им на мостике так отвлекло его от спокойного течения мыслей, что, взглянув на недоконченный рапорт, он лег на койку чтобы сном подкрепить нервы. Однако и этого не удалось: едва смежил он очи, как по всему кораблю раздался оглушительный трезвон, и он выскочил из каюты, сбив с ног выбежавшего на шум кинорежиссера.
– Что это было? Как называется? – спросил тот.
Но посредник довольно грубо ответил, что сам не знает, и поспешил на мостик выяснить, в чем дело, благословляя судьбу, что режиссер не присутствовал в рубке при проходе минного поля. И зачем вообще посылают на маневры посторонних?..
На мостике выяснилось, что Гужевой, пристыженный выговором Пийчика, после окончания постановки занялся звонком боевой тревоги, самолично наладил его и теперь решил опробовать. Только после этого посредник наконец заснул, не подозревая, что его ждут новые боевые действия Пийчика, вошедшего во вкус маневров.
Трезвон несколько примирил Пийчика с помощником – было видно, что внушение подействовало на флегматичную его натуру. Он даже снял с Гужевого гауптвахту после того, как тот поклялся страшной клятвой, что с завтрашнего дня на «Сахаре» будет все фасон, как на линкоре: и медяшку будут драить, и команда снимет кацавейки, и в кубриках перестанут курить, и что сам он, Гужевой, лично сходит в инструментальную камеру за часами.
Уже рассветало, но мгла по-прежнему не поднималась над водой, и все вешки – осевые и поворотные – выплывали из нее навстречу «Сахару», который исправно шел по фарватерам, отсчитывая время по киночасам. Возле поворота на Кронштадтский проспект Пийчик, всмотревшись вперед, вдруг глухо скомандовал: «Право на борт» – и поставил телеграф на «стоп». «Сахар» вильнул в сторону и плавно закачался: слева, саженях в сорока, чуть проступал во мгле силуэт огромного корабля. Гужевой вгляделся в него.
– «Ща», – сказал он радостно, – ей-богу, «Ща»!.. На якоре стоит, должно, мглы забоялись… Тоже воевать заставили транспортюгу! Ян Яныч, подойдем, табаку попросим…
– Не ори, – шепотом сказал Пийчик. – Он тебе покажет табаку… На-ка ключ, сбегай в каюту, там в секретной шкатулке состав сторон. Тащи сюда, я так прочесть и не поспел.
– Нечего и смотреть, Ян Яныч, – жарко зашептал ему в ухо Гужевой. – У нас во флигеле ихний механик живет, жаловался, что в работу забрали, – синий десант высаживать.
Пийчик выпрямился. Дух Сенявина и Нахимова осенил его рыжеватую голову.
– Коли так, – шепнул он, сжимая Гужевое плечо, – то буди комендора, он под пушкой спит.
– Ян Яныч, – сказал Гужевой, невольно заражаясь его воинственностью, – я лучше звонок дам, все враз вскочат…
– Иди ты со своим звонком, там же услышат!.. Буди, говорю, комендора…
Гужевой исчез. На баке послышалась сдержанная возня, приглушенный звон холостого патрона, и замок орудия щелкнул.
– Готово, что ли? – зашептал Пийчик, перевесившись с мостика и с трудом сдерживая волю к победе. – Да не тяните вы, черти, экая рыбина попалась… Готово?
– Готово, – донесся шепот Гужевого.
– Залп! – громко скомандовал Пийчик. – Буди посредника! Боевая тревога! Стреляй дальше!
Орудие тявкнуло раз и два, гремучий перезвон боевой тревоги потряс весь «Сахар», команда повскакала с коек. Посредник, с блокнотом и часами в руке, бежал к рубке, и Пийчик еще издали кричал ему.
– Запишите, открыл огонь! Стреляю из всех орудий беглым огнем по транспорту! Курсовой угол девяносто градусов! Ход – стоп!
На серой громаде «Ща» вспыхнул луч прожектора и жалобно хлопнула салютная пушчонка.
– Прозевали! – торжествующе кричал Пийчик, мигая своим «прожектором», что обозначало ведение непрерывного артиллерийского огня. – Поздно, милые! Вы уже покойнички, будьте спокойны!
Кинорежиссер, проклиная себя за несвоевременный сон, подбежал к Пийчику.
– Что это было? Как называется? – спросил он, раскрывая записную книжку.
– Ночная атака на принципе внезапности дайте папиросу, – без запятых ответил Пийчик и повернулся к посреднику: – Считаю транспорт утопленным. Он не успел открыть огня, а я уже двадцать снарядов выпустил.
– Транспорт? – ехидно спросил посредник. – А где вы видите транспорт?
– Как где? – удивился Пийчик. – Так вот же «Ща» стоит, как миленький!
Посредник окинул его уничтожающим взглядом, в котором ему удалось выразить почти все чувства, накипевшие в его душе за этот поход.
– Если бы вы дали себе труд ознакомиться с маневренными документами, товарищ командир корабля, – медленно и со вкусом начал он, – то вы бы знали, что перед вами не транспорт, а линейный корабль типа «Айрон Дьюк», и, учитывая его броню и калибр его орудий, вероятно, постарались бы пройти незамеченным, а не кидаться в эту бессмысленную атаку. Таким образом, утоплен не он, а вы. Будьте любезны поднять «глаголь» и можете возвращаться на базу, – мстительно закончил он и, взяв под руку кинорежиссера, ушел с мостика.
Пийчик ошеломленно посмотрел ему вслед, потом плюнул за борт и повернулся к Гужевому.
– И всегда ты, Фрол Саввич, напутаешь, – горько сказал он. – Говорил тебе – тащи состав сторон… Механик, механик… Живешь сплетнями, а дела не знаешь…
– Да кто же его знал, Ян Яныч, – смущенно забормотал Гужевой, но Пийчик гневно махнул на него рукой.
– Подымай «глаголь», отвоевались… Локсодромии-мордодромии проклятые… Живого корабля не признать… Линкор… «Айрон Дьюк», чертов крюк… Право на борт!
Холодная осенняя заря наконец встала над Финским заливом, осветив унылым светом серые волны и покачивающийся в них «Сахар». На долгом пути его в базу встречались ему и синие, и красные корабли. Но синие по нему не стреляли, а красные не подзывали к борту, чтобы дать поручение или снабдить табаком: на фок-мачте «Сахара» трепетал треугольный флаг – роковой «глаголь», означающий, что данный корабль давно утоплен и что он – только обман зрения, некий призрак, подобный кораблю Летучего голландца, с той только разницей, что корабль Голландца не существовал, но был видим, «Сахар» же существовал, но был невидим.
И на мостике его с той же печатью скорби на челе, которая отмечала легендарного капитана, сидел Пийчик, страдая без папирос и размышляя о странностях маневров. Ведь вот как получилось: по настоящим минам прошли, а от какой-то бумажки погибли.
Эти печальные его думы были прерваны появлением радиста, протягивавшего ему бланк радиограммы.
– А чего ты еще принимаешь? – хмуро сказал Пийчик. – Закрывай лавочку и ложись спать: утопленники мы, нечего нам слушать… Ну, чего там пишут?
Он развернул бланк и прочел. «Обстановка на 12.00. На рассвете противник пытался высадить десант в районе… Линкор типа “Айрон Дьюк”, потопив артиллерийским огнем посыльное судно “Сахар”, вслед за тем подорвался на нашем заграждении у банки Чертова Плешь… Торпедной атакой…»
Дальше Пийчик не читал и отдал бланк радисту. Слабое подобие улыбки проскользнуло по его условно мертвому лицу.
– Снеси посреднику, – сказал он, – разбуди, пусть распишется… Да поспрошай у ребят, не осталось ли у кого махорки, – черт знает до чего курить хочется…
Штаб бригады линейных кораблей был необыкновенно изобретателен, но академичен. Такая репутация создалась в результате жесткого соревнования флагманских артиллериста и штурмана в области выдумок.
Если первому удавалось провести в жизнь какую-либо необычайную «Инструкцию для стрельбы из зенитных орудий по подводным лодкам», то второй отлучал себя от шахмат, пока не склонял командира бригады к организации на линкорах метеорологической службы в масштабе первоклассных европейских станций. Эта благородная борьба двух организационных талантов, уподобляясь действию двух взаимно догоняющих поршней, толкала медлительный и осторожный ум командира бригады на рискованные эксперименты.
Накалившиеся за день борта излучали свое душное, пахнущее краской тепло внутрь флагманского салона, и потому тела обоих специалистов утонули в креслах до крайнего предела, оставив над ними лишь две папиросы, как перископы погрузившихся лодок. Но что значит жара для живого ума, обуреваемого новой идеей? Артиллерийский перископ втянулся в кресло, и взамен его вылетело облачко правильно наведенного залпа.
– Пуф, – сказал артиллерист, – знаешь, старик все-таки согласился пострелять по невидимой цели.
Залп, очевидно, дал накрытие, потому что штурманский перископ мгновенно скрылся, и из кресла потянулась длительная дымовая завеса, долженствующая своим спокойствием скрыть нешуточное волнение штурмана, чье самолюбие было уколото.
– Да? – сказал он с небрежным спокойствием. – Опять по болоту?
– Необыкновенно остроумный метод! – восторженно продолжал артиллерист. – Подумай только – наводим по «Посыльному», а стреляем по «Принцессе»…
– Очень интересно, – сказал штурман без всякого проявления интереса и подумал с завистью: «Вот ведь что выдумал, черт».
Артиллерист в порыве чувств положил ему руку на колено и проникновенно сказал:
– Товарищ дорогой, ты уж присмотри сам за маневрированием: вся штука в том, чтобы корабль шел точно по окружности. Нужна прямо бешеная точность.
– Ты, может быть, за своими артиллеристами приглядишь, Андрей Иванович, – сказал штурман сухо и снял с колена артиллерийскую руку. – Штурманам не привыкать к твоим дурацким маневрированиям.
Торжество рождает добродушие, и флагарт, не обижаясь, указал невежливо снятой рукой на шахматы:
– Вставлю?
– Спасибо. Мне некогда, – ответил флагштур, поднимаясь. – Надо поработать. У меня тоже есть новая идея.
Но в каюте была совершенная баня, и политико-моральное состояние, подорванное успехом соперника, разложилось окончательно. В голову лез всякий трудно осуществимый вздор вроде опыта буксировки линкора баркасами со штормовым вооружением или маневрирования без руля, машин и компаса.
«Принцесса Адель» знала лучшие дни. В 1895 году, когда она впервые вошла в Купеческую гавань прямым рейсом из Мессины, она даже была встречена владельцем, главой фирмы «Братья Елисеевы», помахавшим ей платочком с борта катера, предоставленного ему капитаном над портом. В те дни «Принцесса» была стройной и благоуханной, что вполне соответствовало ее титулу.
Благоухала же она свежим ароматом апельсинов и лимонов, привозимых ею для названной фирмы из Италии четырежды в год. Запах этот пропитал все ее существо и побеждал глухую вонь пропотевшего кубрика, вонючую гарь машинного масла и даже корабельного кота и исчезал лишь в каюте боцмана, сраженный духом водки, огуречного рассола и полтавской махорки; боцман вечером пил, утром опохмелялся, в промежутках же дымил махоркой и называл «Принцессу» Щукиным двором, а не пароходом.
С годами «Принцесса» начала дурнеть. Зловещие морщины появились на обшивке, шпангоуты схватили жестокий ревматизм и в шторм стонали. С каждым годом все труднее удавалось закрывать бесцеремонные глаза агентов Ллойда разноцветными бумажками франков или стерлингов на очередном осмотре для получения регистра. Когда расходы эти увеличились вчетверо, «Братья Елисеевы» призадумались: ремонт или слом?
Но, к счастью для «Принцессы», приключилась мировая война. Последняя, причинившая, как известно, значительные разрушения немалому числу кораблей, для «Принцессы», напротив, обернулась в прямую пользу: глава фирмы, справедливо учитывая ветхость «Принцессы» и длительный, очевидно, перерыв сообщения с лимонной Мессиной, в порыве патриотического чувства пожертвовал «Принцессу» морскому министерству на предмет скорейшего одоления врага, чем произвел немалый шум в столице и за что без задержки ему очистился орден Св. Станислава второй степени, а «Принцессе» – капитальный ремонт. Тридцать же тысяч рублей, как бы по реквизиции, были вручены фирме морским министерством без излишнего шума.
«Принцесса Адель», сменив апельсины на уголь, а титул на скромное имя «Фита», честно и непоколебимо воевала три с половиной года, развозя уголь вдогонку за неугомонными миноносцами, по прошествии же этого времени заснула на период Гражданской войны, медленно подгнивая деревом и ржавея железом. Когда люди закончили наконец беспокойные военные хлопоты и обратились к «Принцессе» для целей мирных, «Принцесса», она же «Фита», к употреблению годной не оказалась и была отведена на кладбище в угол Угольной гавани.
Жестокий ум флагманского артиллериста штаба бригады линейных кораблей возродил ее для новой страшной жизни: в «Принцессу» напихали старых пробковых матрасов, заспанных до дыр, насыпали в бортовые отсеки песка, выкрасили для лучшей видимости борт и натянули между мачтами парусину. В таком виде бывшую гордость фирмы вытащили из гавани и поставили посреди моря на мель. Для хранения же парусины, пробки и дерева в штурманской рубке поселили собаку Савоську и деда Андрона, объявив ему, что провизия будет доставляться раз в неделю и что перед каждой стрельбой за ними будет приходить катер, чтобы отвозить их подальше от снарядов.
В «Принцессу» стали стрелять все, кому не лень, и борта ее изукрасились множеством дыр, забиваемых дедом Андроном после стрельбы досками.
Комиссар бригады, привыкший к всплескам артиллерийской мысли, смотрел в корень вещей и потому ткнул карандашом в чертеж стрельбы с сомнением:
– Какая же она невидимая, когда щит как на ладони?
– Необходимая условность, – ответил флагарт. – Не могу же я в море гору насыпать, чтоб через нее стрелять! Цель, и точно, видимая, но стрельба будет происходить совершенно как бы по невидимой. На щит будет смотреть только командование – судового артиллериста загоним в центральный пост, пусть управляет по приборам, а комендоры будут наводить не по «Принцессе», а по «Посыльному»; вот тут его на якоре поставим.
– Спасибо, – сказал комиссар. – Я не согласен в живой корабль целиться, ну вас с вашим способом.
– Товарищ комиссар, – голос флагарта приобрел ноты вкрадчивые и убедительные, – прицелы же будут смещены от оси орудий на угол в тридцать градусов: прицел смотрит в «Посыльного», а орудие стреляет в «Принцессу». А корабль пойдет вот по этой окружности. Круг, как видите, проведен через три точки: корабль, цель и вспомогательная точка наводки, в данном случае – «Посыльный». Нам известно, что все углы, опирающиеся на одну и ту же дугу окружности и имеющие вершину на той же окружности, между собою равны. Следовательно, если мы дадим прицелам угол, равный углу между «Посыльным» и «Принцессой», то где бы мы ни были на окружности, целясь в «Посыльного», мы будем стрелять в «Принцессу». Это же простая геометрия.
– Геометрия – наука абстрактная, а снаряды – вещь конкретная, – хмуро сказал комиссар. – Если да если… А если вы влепите в «Посыльного», то запахнет не геометрией…
– Какая уж тут геометрия, сплошной трибунал, – удовлетворенно подсказал флагманский штурман.
Флагарт покосился на него взъяренным взглядом и пошевелил подбородком в воротнике кителя.
– Это невозможно, – ответил он комиссару твердо. – Самое худшее, что может произойти, – это если корабль пойдет не по заданной окружности, а по какой-нибудь изобаре. Штурмана у нас нынче свихнулись на метеорологии, и если они плавают так, как предсказывают погоду, тогда уж я не знаю, куда снаряды упадут. Во всяком случае, не в «Посыльного». Я на него готов сына посадить.
– Сын – это ваше частное дело, дорогой товарищ, – сказал комиссар недовольно. – Это романтика, а я требую гарантии.
– Андрей Иванович однажды гарантировал, – ядовито заметил флагштур, отмщая метеорологию, – а за быка все же платить пришлось…
Бык, и точно, был разделен на килограммы шестидюймовым снарядом при опытной стрельбе по болоту: снаряд взял левее болота по причине опечатки в таблицах. Флагарт нагнул голову, подобно упомянутому быку при жизни, и горло его издало звук, похожий на ревун перед сокрушительным залпом. Но командир бригады прервал завязавшийся междуведомственный бой протянутой над чертежом стрельбы рукой.
– С одной стороны, – сказал он, повернув руку ладонью вверх, – нельзя не признаться, что стрельба малопривычная, даже, может быть, совершенно новая. Но, с другой стороны, – здесь он повернул руку ладонью вниз, – с другой стороны, нельзя не сознаться, что метод этот изучить интересно, даже, может быть, необходимо. Французский флот этим методом стреляет давно и очень успешно, о чем даже печаталось в «Морском сборнике»…
Флагман посмотрел по очереди на всех собеседников и сказал, ставя в конце совещания точку:
– Стрелять будет «Низвержение». Пристрелку начнет кормовая башня.
Башенный командир Затемяшенный был женат всего полтора месяца, в течение которых приезжал домой три раза – когда на сутки, когда всего на вечер. У жены были необычайно хрупкие плечи, и когда они жалобно вздрагивали в рыданиях – это было совершенно непереносимо. Плакала же она с начала семейной жизни три раза, по числу отъездов Феденьки.
Поэтому нет ничего удивительного, что в этот июльский вечер хрупкие плечи и великая жалость юного сердца временно выключили из сознания Затемяшенного тяжкий контур линкора и вверенную ему кормовую башню. В двадцать три года июльские вечера темны и медлительны, а ночи – стремительны и солнечны. Когда метафорическое солнце любви превратилось в реальное, изучаемое космографией, часы показывали шесть – час, означенный в корабельном расписании словом «побудка», и едва хватило времени добежать до первого прямого парохода.
Помощник командира «Низвержения», конечно, не стал бы вдаваться в лирические причины запоздания с берега командира четвертой башни. Поэтому Затемяшенный, возрождая рыцарские времена, ни словом не упомянул про хрупкость плеч и солнце любви. К чему?..
– Явитесь к старшему артиллеристу, он вас с фонарем искал, а о прочем побеседуем позже, когда придете проситься на берег, – неприветливо сказал помощник командира, весь поглощенный неравной борьбой второй роты с восьмидюймовым тросом: линкор собирался вытягиваться из гавани, и у борта уже шипели и плевались буксиры.
Башенный командир Затемяшенный, зная по опыту, что перед стрельбой старший артиллерист находится в повышенно нервозном состоянии, предпочел его не беспокоить, отложив неприятный разговор до окончания стрельбы. Поэтому, не щадя молодой энергии и выходных брюк, он тут же полез в узкое горло кормовой башни и опытным взглядом окинул свое смертоносное хозяйство.
Сковорода начала нагреваться, и кусок масла, дрогнув и теряя очертания, пополз к краю, ибо корабль имел небольшой крен на левый борт. Дед Андрон, склонившись над хронометрическим ящиком, выпрямился, и на старом синем бархате ящика, как крупный жемчуг в футляре, матово просиял десяток яиц.
Сковорода зашипела, и штурманская рубка «Принцессы Адель» наполнилась запахом жареного, отчего свернувшаяся у дедовой койки Савоська чихнула и проснулась, зевнув и щелкнув зубами.
Дед, сложив морщинистый кулак в трубочку, нацелился яйцом на солнце (яйца были давнишней покупки). Солнце недавно простилось с морем и висело на небе чисто вымытым и потому ослепительным кругом. Первые два яйца оно пронизало розовым светом, ручаясь за их доброкачественность, отчего оба они, щелкая и ворча, очутились на сковороде. В третьем же лучи зацепились за непроницаемое пятно – и, собственно, отсюда и начинается история о двух яичницах.
– Тухлое, – неодобрительно сказал дед, и собака подняла ухо. – Тоже кооператоры, чтоб их вымочило…
И он в сердцах пустил яйцом за борт, повернувшись при этом к открытой двери рубки. Яйцо, подгоняемое легкой утренней рябью, поплыло курсом вест, доказывая свою тухлость, а старик, приставив ладонь козырьком, остался у двери, подозрительно всматриваясь в действия внезапно обнаруженного им линейного корабля.
Линкор, пуская в недвижный воздух два толстых столба дыма, быстро удалялся от «Принцессы». Дед Андрон вообще недолюбливал линкоры по причине крупности их снарядов, дыры от которых требовали большого количества досок. Этот же особенно не понравился ему тем, что палуба его, как он успел заметить, была безлюдна, а башни пошевеливали орудиями, как пианист, разминающий перед игрой пальцы.
– Эй, Савоська, – сказал тревожно старик, – смотри, что делают, ироды! Неужто палить собираются?
Собака, посмотрев на хозяина, облизнулась и выразительно махнула хвостом на «буржуйку» с шипящей сковородой. На линкоре, удалившемся меж тем на порядочное расстояние, пополз на фок-мачту красный с косицами флаг, обозначающий, что линкор собирается заняться неприятным делом и потому для проходящих судов небезопасен. Дед ринулся вон из рубки.
– Что вы делаете, черти окаянные! – завопил он не своим голосом. – Заявление подам, не посмотрю, что флагман!
Желто-красный блеск ударил вдоль кормовой башни, и старик скатился вниз по трапу много скорее, чем в молодые годы по вантам на царском смотру. Собака выскочила за ним из рубки, но тут же взвизгнула и пустилась за стариком, так как воздух раскололся и мощный рев двенадцатидюймового залпа плотно треснул, ухнул и раскатился по небесам, встряхнув собачьи внутренности и зазвенев сковородкой. Яйца же в бархатном покое ящика остались невредимыми, ибо ящик, снабженный пружинами, был построен для хронометров, механизм коих, как известно, хрупкостью превосходит яичный.
Штаб бригады линкоров, как сказано выше, был необыкновенно изобретателен, но малораспорядителен. Поэтому снятие деда Андрона с «Принцессы» перед этой эффектной стрельбой флагманский артиллерист доверил флаг-секретарю, который, по заносчивости нрава, подобное мелкое поручение счел для себя просто унизительным и передоверил его штабному писарю. Последний позвонил об этом в охрану порта, справедливо полагая, что раз речь идет о каком-то стороже, то его участью должно интересоваться именно управление охраны.
Дальнейшая судьба этого распоряжения затерялась в телефонных проводах, но, как показывают события, катер на «Принцессу» не пришел, и дед Андрон, собиравшийся заняться делом мирным и созидательным, был поставлен лицом к лицу с линейным кораблем, кружившим вокруг «Принцессы» с целями воинственными и разрушительными.
Посыльное судно «Посыльный», кроме того что употреблялось на разнообразные беспокойные нужды, имело еще один существенный недостаток: маленький камбуз. Поэтому командир Ичиков давно уже приобрел примус и по утрам жарил яичницу в кают-компании собственноручно, достигнув в этом деле большого искусства.
В текущее превосходное утро, установив свой корабль на якоре в заданной штабом бригады точке и приказав команде иметь отдых, командир Ичиков, дождавшись нужного нагрева сковороды, выбрал три яйца покрупнее и обследовал их на свет, сложив кулак трубочкой. Яйца оказались свежими, и яичница обещала быть первоклассной.
– Товарищ командир, – загнусила переговорная труба голосом вахтенного, – «Низвержение» повернуло на норд!
– Хорошо, – благодушно сказал Ичиков и, ударив ножом по яйцу, осторожно расцепил ногтями его половинки – болтунью он не любил и желток выливал целым.
– Товарищ командир, – проскрипела труба, – на «Низвержении» боевая тревога!
– Очень хорошо, не препятствовать, – сказал Ичиков, углубляясь в выливание второго яйца; это вылилось не так удачно, и желток пустил какой-то полуостров.
– Товарищ командир, – заунывно продолжала труба, – на «Низвержении» боевой до места!
– Да ладно, знаю, – рассеянно ответил Ичиков, стараясь не повторить ошибки, но третье яйцо вылилось целехоньким желтком и погасило собой шипенье сковороды. Яичница начала густеть, и пора было ее солить.
Едва ступив ногой на скользкое дно трюма, дед Андрон тотчас же промолвил:
– Вот ведь гадина, огонь забыл, старая орясина!..
Забытая дедом в поспешном бегстве «буржуйка», которая в близком соседстве с досками топилась на корабле, ожидавшем в борт крупный снаряд, могла и в самом деле вызвать гибельные последствия учебной стрельбы.
В ответ на восклицание деда в трюм шлепнулась Савоська, сорвавшись с трех последних ступенек, ибо, как известно, спуск по трапу собакам сильно затруднен наличием у них двух лишних ног. Шлепнувшись же, Савоська завизжала нервно и длительно.
– Молчи, дура, – сказал дед в темноту, – чего скулишь, не тебе ведь за пожар отвечать.
Вслед за этим обоснованным замечанием дед Андрон вступил в короткую борьбу с самим собой, противопоставляя чувству самосохранения чувство ответственности. Что ж из того, что за все стрельбы ни один снаряд не угадал в рубку? А теперь, как нарочно, возьмет да попадет, опрокинет «буржуйку», займутся доски, и пойдет полыхать по всему пароходу…
– Тьфу, будь оно неладно, мать честная, – сказал дед в расстройстве. – Вылазить, что ль?
А как вылезешь, когда снаряды валятся? Пока добежишь, пока зальешь – ударит в темечко, и будьте здоровы…
– Чисто, брат, Цусима, ей-богу, – сказал дед, томясь в сомнении, – тоже, как фалы перебило, на мачту выслали, под снаряды…
Тут деду померещилось, что «буржуйка» уже опрокинулась на хромую ногу и повалила угольями на доски… Цусима забурлила мутными давними волнами в старом военном сердце и героическим потоком своим увлекла деда Андрона на первую ступеньку трапа.
Белый день ослепительно сверкнул в глаза, когда дед, пригнувшись и поглядывая на далекий линкор, пустился от люка к рубке. Но еще ослепительнее и ярче блеснула в глаза желтая вспышка на корме линкора и на бегу остановила деда в томительном и подсасывающем ожидании. Ухая и свистя, прогромыхал в воздухе снаряд, но всплеска от него около «Принцессы» не встало. Дед Андрон оглянулся вокруг и, найдя на воде белый оседающий фонтан, подумал, покачал головой и пошел в рубку.
– Чудаки, – сказал он недоумевающе. – Ну и смелый народ пошел, чтоб им повылазило!
Яйца на сковороде уже слились в глянцевый желто-белый блин, и дед, ухватив тряпкой сковороду, сдвинул ее на приготовленную досочку.
– Чудаки, – сказал он еще раз, поглядывая на море и разломив кусок хлеба.
Так была изготовлена одна яичница.
Вторая же яичница, начавшая румяниться на «Посыльном», была испорчена уже тем, что командир Ичиков ее пересолил. Случилась же эта несвойственная ему оплошность по причинам достаточно уважительным.
Когда Ичиков, набрав на конец ножа соли, начал кругообразно водить им над сковородкой, кают-компания подскочила, и сковорода, скосившись на примусе, готова была упасть. Командир Ичиков совершил одновременно две ошибки: первую – уронив нож с чрезмерной порцией соли в готовую яичницу, и вторую – ухватив голыми пальцами край сковороды, пытаясь удержать ее от падения. Сперва зашипели пальцы, а потом и сам Ичиков, болтая ими в воздухе, а над головой взвыла переговорная труба:
– Снаряд под кормой! – После чего раздался топот многих ног и короткая брань Ичикова, ринувшегося на высоты командного мостика.
– Пошел шпиль! – закричал Ичиков, упершись животом в телеграф и настойчиво требуя от машины полного хода.
Машина, и точно, завернула с места самый полный, отчего «Посыльный» рванулся вперед. Но, натянув тугую якорную цепь, посыльное судно тут же остановилось, скосив, – казалось, форштевень к левому клюзу, подобно лошади, которую подвыпивший возница одновременно нахлестывает кнутом и затягивает вожжами. Воздух разорвался над головой с пренеприятным треском, и неподалеку ахнул в воду второй снаряд.
– Пошел же шпиль, в самом деле! – крикнул Ичиков вне себя.
Но шпиль так и не пошел, а пошло само посыльное судно, освобожденное от якоря ударом топора по стальному тросу, который на «Посыльном» именовался якорной цепью. Поступок этот, покрывший славой боцмана Наколокина, был подготовлен забывчивостью кока, который имел привычку разрубать мясо на баке, почему топор лежал рядом со шпилем.
– Фу, – сказал Ичиков, – что они, с ума сошли или ослепли?
Труба «Посыльного», уходившего небывалым ходом от заданной штабом бригады небезопасной точки, дымила густо и старательно. Но не меньший дым и чад стояли в кают-компании, где предоставленная событиями самой себе, чадила и дымила сгоревшая до углей яичница командира Ичикова.
Когда «Низвержение самодержавия» искусством флагманского штурмана начало чертить по воде гигантскую окружность, утверждая законы геометрии, и на стеньгу взвился до места боевой флаг – комиссар и флагман одновременно вздохнули с видом людей, открывших клетку со львами и выжидающих, что из этого проистечет.
Флагманский артиллерист совершенным именинником разглядывал в узкую прорезь боевой рубки якобы невидимую «Принцессу», ожидая первого пристрелочного залпа кормовой башни. Артиллерист же «Низвержения», погребенный на самом дне корабля в центральном посту, угадывал по разнообразным стрелкам, дискам и приборам направление и расстояние до действительно невидимой ему «Принцессы». Комендоры, оседлав сиденья у прицелов, пошевеливали башнями, удерживая крестовины прицелов на трубе «Посыльного», орудия же, задрав в небо свои холодные еще дула, исправно угрожали «Принцессе», как в том удостоверились флагман и комиссар, взглянув перед уходом в боевую рубку на доступные с мостика для обозрения три носовые башни.
И лишь в четвертой башне, скрытой от недоверчивого взора начальства пирамидой кормовой надстройки, и прицелы, и орудия с завидной согласованностью смотрели на маленького «Посыльного».
Последнее обстоятельство показалось горизонтальному наводчику левого орудия, готового к залпу, неестественным, и он впал в сомнение.
– Товарищ старшина, – сказал он негромко, не отрывая глаз от прицела и вращая башню чуть заметным, но непрерывным движением руки, – спросите главстаршину, туда ли наводим. Это же «Посыльный».
Сомнение тревожной волной пробежало по башне от старшины к главстаршине и, как о скалу, разбилось о непоколебимый авторитет башенного командира Затемяшенного.
– Наводить, куда приказано, – сказал он твердо, и наводчик, покачав головой, положил вертикальную нить прицела на трубу «Посыльного», предопределяя этим путь снаряда, ожидающего в канале орудия, ось которого с точностью совпадала с оптической осью прицела.
Однако собственные сомнения Затемяшенного, возникшие еще до вопроса наводчика, всколыхнулись, и сердце его упало. «Черт его знает, что-то неладно», – подумал он и пожалел, что избежал неприятного разговора со старшим артиллеристом.
– В центральном! – крикнул он в телефон, стараясь не выказывать волнения. – Спросите старарта, нет ли ошибки: кормовая башня наводит по «Посыльному».
В телефонную трубку донеслось щелканье приборов центрального поста и недовольный голос старшего артиллериста, отвечающий телефонисту: «Пусть глупостей не спрашивают, ясно, что в «Посыльного»…» У Затемяшенного отлегло: очевидно, стрельба будет на недолетах, когда из центрального поста дают нарочно меньший прицел.
Но сомнение, ликвидированное в кормовой башне, переметнулось в боевую рубку, ужалило флагмана и повлекло его к телефону.
– Четвертая, – сказал он озабоченно. – Проверьте, как у вас прицелы стоят!
– В порядке, – бодро ответил голос Затемяшенного, – сам проверял. Лично.
– Есть, есть, – невесело сказал флагман и отошел к амбразуре рубки.
Рубку встряхнуло – кормовая башня дала залп, – и все бинокли поднялись к глазам, исключая бинокль командира «Низвержения»: последний, загнанный штабом в щель между машинным телеграфом и спиной рулевого, мог только обозревать затылок флагманского артиллериста, чем он и занимался с нескрываемой желчностью, – вот ведь какую кашу заварил.
– Очевидно, перелет… Не вижу, куда упал, – сказал флагарт, опуская бинокль после длительного молчания. И, погрузив лицо в широкий раструб переговорной трубы в центральный пост, он вступил с артиллеристом «Низвержения» в узкоспециальный разговор о вире, вилке, кабельтовых и прочих профессиональных понятиях. Комиссар тем временем решительно шагнул к двери.
– Я на мостике буду, – сказал он флагману, – здесь ни черта не видно, и вообще это не стрельба, а… Стоп всё! Вы с ума сошли! – вдруг закричал он, кидаясь к рубке, но одновременно снизу по переговорной трубе глухо донеслась команда судового артиллериста:
– Залп!
– Отставить залп! – бесполезно крикнул вниз флагарт, чуя нехорошее.
Но снаряд, как и слово, – не воробей: вылетит – не поймаешь. Покинув длинный ствол левого орудия кормовой башни, он гудел и громыхал в ясном небе, по необъяснимой причине направляясь к посыльному судну «Посыльный».
– Кажется, стрельбу кончили? Прямо руль, курс сто двадцать, – сказал удовлетворенно флагманский штурман и добавил, ни к кому не обращаясь: – Что бык? Бык – пустяки. Бык – не посыльное судно.
Письмо:
«Милая Клюшка. Я страшно занят, не огорчайся, я не смогу приехать еще около месяца. Идем в поход… (зачеркнуто). Мне тут выпала нагрузка по… (зачеркнуто). Я немного заболел… (зачеркнуто, дальше написано твердым почерком человека, отыскавшего наконец форму для мысли). Командир дал мне очень ответственную секретную работу, сама понимаешь, подробностей писать не могу, но ты не вздумай, пожалуйста, хлопотать пропуск и приезжать сама, я все равно не сумею вырваться на берег, загружен на все сто процентов. Но ты не волнуйся, все идет хорошо, и я тебя часто вспоминаю, милая Клюшенька, ты у меня… (дальше лирично и несдержанно до подписи).
Твой навсегда Федюка».
Другое письмо:
«…и, пожалуйста, зайди к Клюшке и подтверди, что я страшно занят, я не хочу ей писать, а то она будет реветь, а я не могу, если она ревет. Ври крепче, да не запутайся.
Главное, что в конечном итоге все это вышло из-за нее, и, если все рассказать, ей будет неприятно, и она будет себя винить, что тогда я не поехал вовремя. А кто же знал, что они выдумали такую нечеловеческую стрельбу, раз я опоздал и не был на собрании комсостава, где командир объяснял? Думал, стрельба нормальная. Главное, я тогда обрадовался, что в башне никого нет, были только два ученика-электрика, а я как осмотрел прицелы, так и ахнул: вижу, что сворочены градусов на тридцать в сторону, вот, думаю, хорошо, что вовремя заметил, еще ученикам на вид поставил. А они говорят: утром приходил старший артиллерист, за вами посылал, ждал, ждал, потом говорит: ладно, появится, дам ему жизни, – и свернул прицелы на сторону. Я и подумал, что проверяет мою бдительность, и, понимаешь, сам тихонько давай согласовывать по собору, чтоб никто не знал, что у меня в башне заведение, – дурак, и больше ничего. А командир, когда потом мне хвост наламывал, спрашивал: “Тов. Затемяшенный, чем у вас голова набита? Когда вы получили приказание наводить по «Посыльному», неужели не могли сообразить, что ненормальность и будете сейчас крыть «Посыльного?»” А главное, я правильно удивился, почему же стреляют в “Посыльного”, а потом догадался, что, наверное, стрельба на недолетах, как, помнишь, раз стреляли, и сам флагарт тут, он же видит. Хотел сделать лучше, а вышло – чуть не угробили “Посыльного”, и теперь мне такой срам на весь РККФ, хоть стреляйся, да жалко Клюшки, выходит, что недослужишь – бьют и переслужишь – бьют. Пока прощай, пожалуйста, пересылай мне Клюшкины письма прямо сюда, я буду отвечать. Жму руку.
С артиллерийским приветом
твой товарищ Ф. Затемяшенный.
21 июля 1926 года, гарнизонная гауптвахта».
Должен вас заранее предупредить, что за достоверность этой истории я ручаться не могу, так как сам свидетелем ее не был.
К чужому рассказу я привык относиться недоверчиво: когда человек рассказывает какой-нибудь поразивший его случай, он обязательно кой-чего добавит для усиления эффекта – не то чтобы соврет, но, так сказать, допустит художественный вымысел. От этого удержаться трудно, это уж я по себе знаю.
Но, впрочем, историйка эта похожа на правду, потому что в те годы комсостав как-то не очень согласованно ездил в Петроград, в особенности глубокой осенью, когда походы закончены. И на этой почве порой происходили разные ненормальности, иногда тяжело отражавшиеся на ни в чем не повинных людях. Вот так и случилось, что штурмана Трука Андрея Петровича за короткий срок вознесло на такую служебную высоту, что это сильно на него повлияло, – и, как я полагаю, скорей всего от внезапности.
Разумная постепенность – это великое дело. Исподволь человека ко всему приучить можно. Как, например, с глубины водолаза подымают? Метр-два в минуту – и больше ни-ни. А вынь его сразу метров с пятидесяти – лопнет ваш водолаз изнутри от внезапности, и все тут.
Может быть, если бы в прохождении службы штурмана Трука была разумная постепенность, ничего бы и не случилось. Правда, тогда и рассказывать о нем было бы нечего, потому что ничем он не выдавался, и коли б не этот случай, так и стерлось бы его имя в списках Управления комплектования.
Служил потихоньку Андрей Петрович на линейном корабле в должности старшего штурмана. Вот не могу вам объяснить, почему в те годы так выходило, что коли заведут на корабле переплетную или сапожную мастерскую, обязательно ее в заведование старшему штурману дадут. То ли считалось, что у него времени больше, чем, скажем, у старшего артиллериста, то ли думали, что раз у штурмана таблицы логарифмов, то самое святое дело ему баланс судовой лавочки подводить, – только ни разу я не видел, чтобы этими побочными заведованиями загружали химиков, минеров или, упаси боже, артиллеристов. Словом, служил старший штурман Трук на линейном корабле по прямой своей специальности, то есть судовой лавкой заведовал, дознания производил, шефов ездил встречать, в свободное же время привлекался к внешкольной работе – самодеятельный спектакль ставил или антирелигиозные лекции читал, поскольку зимой корабль на якоре и работы штурману все равно никакой нет. Был он сам человеком тихим, скромным, и если доводилось ему приказывать, то и приказывал он с приятной застенчивостью: «Из правой бухты, пожалуйста, вон!»
И вот такой человек потерпел от стечения обстоятельств и от внезапности.
Началось все это с аппендицита – объявился под осень у старшего помощника. А надо сказать, в те годы болезнь эту рассматривали как дар божий или благословение судьбы: операция сама по себе пустяковая, минут на двадцать, но большую пользу принести может, если к ней иметь правильный подход. Во-первых, после припадка необходимы диета и режим, а это в переводе на русский язык значит – месяца полтора припухать дома или в госпитале, а то и в санатории, как кто сумеет. А уж после операции два месяца отпуска с комиссии не сорвать – прямо в глаза смеяться станут. Очень эта болезнь была в почете, это нынче она как-то унижена, – резанут тебе живот между двумя погружениями, и все тут, – а тогда к ней совсем иначе относились. Словом, был на корабле старший помощник командира – и исчез с горизонта, остался один неработоспособный червеобразный отросток, каковую должность (я хочу сказать, должность старшего помощника) и пришлось временно исправлять старшему штурману Андрею Петровичу Труку.
Но в этой новой должности он ничуть не загордился, с лица только несколько спал, хлопот прибавилось. Походил это он так денек-другой – второй случай: зовет его в каюту командир линкора и на кресло указывает.
– Присядьте, – говорит, – Андрей Петрович. Так и так, должен я по долгу службы отбыть на две недели для прохождения курса газовой техники при Военно-морской академии. И, поскольку она находится в городе Петрограде, придется вам как старшему моему помощнику принять на себя командование кораблем. Но вы не смущайтесь, делать сейчас особенно нечего, да в крайнем случае вам командир бригады поможет, раз он у нас на корабле флаг держит. Прошу вас, распишитесь.
Расписался штурман Трук в книге приказов и вышел из каюты, несколько сгорбившись. И то сказать – двадцать три тысячи тонн кому хочешь могут спинку согнуть, особенно с непривычки. Однако он и этим не загордился, только грусть какая-то в глазах появилась, сам же скромный по-прежнему и тихий.
Командовал он так линейным кораблем еще денек, до пятницы. А надо вам сказать, что пятница в те времена была особым днем: вообще-то, увольнение в Петроград разрешалось с субботы после обеда, но обычно все, кто мог, в пятницу сматывались. Считалось, что с утра субботы можно выполнить в Петрограде служебные дела, так уж, мол, вроде бы заодно. И вот в пятницу сразу после обеда заходит к нему флаг-секретарь командира бригады линейных кораблей и тоже книгу приказов кладет.
– Как вы, – говорит, – в настоящий момент будете командиром флагманского линкора, то пожалуйте новый чин на себя принять. Распишитесь.
Прочел Трук книгу приказов по бригаде, помолчал немного и, вздохнув, промолвил:
– Что ж, я готов. Извольте. Только, – говорит, – как-то странно получается: чины на меня, будто клопы, лезут, а разряд содержания, заметьте, все одиннадцатый.
– Насчет разряда, – отвечает флаг-секретарь, – командир бригады не распространялся. И, по-моему, это просто несообразный вопрос, тем более что вам доверяют бригаду линкоров только до понедельника, поскольку флагман отбывает для произнесения речи на конференции работников Губмедснабторга, которые являются шефами штаба. И не задерживайте меня, Андрей Петрович: я тоже человек, а катер вот-вот отойдет.
Проводил штурман Трук катер с комбригом и штабом и пошел в кают-компанию.
В кают-компании же нормальный вечерний отдых: трюмный механик одним пальцем правой руки дуэт из «Сильвы» играет, левой же всеми пятью в басах неизвестное – называется аккомпанемент; со столов чрезвычайный стук идет – не то клепальщики работают, не то рожь молотят, но, впрочем, ничего особенного, просто играют в распространенную игру под названием домино, или «козел»; вентиляция же вовсе всех кроет, и голоса человеческого, в особенности жалобного, во всем этом не слышно.
Попробовал он поискать сочувствия у приятеля своего, башенного командира Матвеева, а тот весельчак такой был и на все смотрел крайне легко.
– Это, – говорит, – пустяки, бригада-то линкоров! Как бы на тебя, Андрей Петрович, весь флот не навалили, все может статься.
Трук на него руками замахал и пошел к себе в каюту, в одиночестве бремя власти переживать. Но переживал он недолго: через часик зазвонил у него телефон. Трук трубку взял без всякой властности, наоборот, с некоторым недоумением и вроде как с растерянностью, из трубки же малознакомый голос:
– Кто это говорит?
– Старший помощник командира.
– А я просил командира.
– Это и есть командир, – говорит Трук.
– Виноват, мне командир бригады нужен.
– Это же и есть командир бригады, временно, то есть врид, – отвечает Трук.
– Соединяю с помначраспротдела штаба флота, не отходите от трубки.
– Хорошо, – говорит Трук, – соединяйте, какая разница.
И, произнеся это совершенно безразличным тоном, стал в рассеянности таракана пальцем придерживать, который по любопытству вылез из аппарата к разговору (сидел бы уж внутри!). А из трубки такой типичный штабной голос, не привыкший к возражениям:
– Говорит помощник начальника распорядительного отдела штаба флота такой-то. Вследствие того, что начальник штаба флота временно остался за командующего, так как последний вчера отбыл в город Петроград на торжественный выпуск барабанщиков музыкантской школы и поскольку первый отбыл сейчас по встретившейся надобности в город Петроград, в управление торгового порта, для выяснения, какой толщины ожидается этой зимой ледяной покров Балтийского моря, то, учитывая, что вы командир бригады линейных кораблей того же моря, вам, по приказанию начальника штаба, надлежит вступить в командование таковым на срок двое суток.
– Ничего не понимаю, – говорит Трук печально и таракана поднажал, у того усики на лоб полезли. – Каковым это таковым?
– То есть как не понимаете? Вот вы теперь командующий флотом, только и всего. До понедельника.
– Позвольте, – говорит Трук, приходя во взволнованность, а таракану податься некуда. – Как это так – командующий?.. Я же не в самом деле командую бригадой линейных кораблей, а исключительно по стечению обстоятельств. Кроме того, за что же я? Есть и другие флагмана – бригады эсминцев, например, или учебного отряда… Нельзя же так, в самом деле, не разузнавши…
– Ничем, к сожалению, вам помочь не могу, – отвечает холодным тоном помначраспротдела. – Приказ есть приказ, начальник штаба его перед отъездом подписал, и я менять не могу, А перечисленные вами флагмана все, может, уже в Петрограде, потому пятница.
И трубкой – шварк.
Тут Трук таракана вовсе раздавил и впервые в жизни заговорил властным голосом в повешенный на той стороне линии телефон:
– Послушайте, вы… помначраспротак вас и этак! Никакой я не командир бригады, и нашивок у меня две с половиной, и разряд по тарифной сетке одиннадцатый, а вы – комфлот!.. Я буду жаловаться, я, может, до прокурора дойду! Что это за разные штучки?..
А служба связи со всей вежливостью:
– Кончили?
– Кончил, – говорит Трук, – кажется, кончил, дальше некуда, разве за начальника морских сил республики останусь, да счастье мое – Москва далеко…
И пошел, пошатываясь, в кают-компанию пожаловаться приятелям на свою бешеную карьеру, увидел Матвеева и головой покачал:
– Прав ты был. Вот я и флотом командую. До понедельника.
А тот жестоко хохочет, и все кругом от смеха по диванам валяются. Трук вовсе обиделся и пошел спать, чаю не пивши.
Только спал он тревожно и во сне все вздрагивал, потому что по всем линиям ему кошмары снились. То по командирской линии приснилось, будто из Москвы инспекторский смотр приехал, а весь комсостав откомандирован на курсы физической культуры. То по линии старшего помощника, что пришел приказ ввести в расписание занятий по четвергам с четырнадцати часов маникюр для всех, не исключая кочегаров, а помощнику чтоб раздобывать лаку и присматривать. То по линии комфлота, – будто пришлось созвать совещание флагманов, флагмана поприезжали, а на поверку оказалось, все штурмана – вриды, и вместо совещания все на свою штурманскую судьбу жалуются и просят освободить. А под утро приснилось, что эсминец «3 июля» утонул. И ведь так отчетливо приснилось, – будто стоял, стоял «3 июля» у стенки – и вдруг пошел на дно Средней гавани, пуская из труб пузыри. А на стенке народ волнуется, и прокурор статью ищет в отношении бездействия власти. Тут Трук вскочил с койки и как был, с голыми ногами, в кресло прыгнул и стал ручку вертеть:
– Дайте мне дежурного по штабу морских сил!
И, утратив всю свою скромность, закричал громовым голосом, привыкшим перекрикивать гул сражений.
– Бегите, – кричит, – немедленно на стенку и лично удостоверьтесь, не утонул ли там эсминец «3 июля»!
– Во-первых, – отвечает дежурный по штабу с наивозможной ядовитостью, потому что Труков звонок его разбудил, – во-первых, ни в июле, ни в августе, ни в сентябре у нас утонувших эсминцев не числится, а во-вторых, позвольте узнать, кто это интересуется?
– Старший штурман вверенного мне корабля, – в гневе по забывчивости говорит Трук. – И вы мне календарь не вычитывайте, я спрашиваю про эсминец «3 июля», который, возможно, затонул в гавани.
– Во-первых, – говорит дежурный с новой ядовитостью, – во-первых, я вовсе флагманский юрисконсульт и к штурманам никакого касательства не имею, звоните своему флагштурману. Во-вторых, как же это живой миноносец в гавани утонет? Это совершенно невероятно. А в-третьих, мне, в конце концов, в телефонную трубку не видно, кто это там так расприказывался?
– Врид командующего флотом, врид начальника штаба флота, врид командира бригады линкоров, врид командира корабля и помощник его тоже врид. А у телефона старший штурман Трук.
– Здравствуйте, Андрей Петрович, – говорит юрисконсульт. – Чего это у вас ночью столько народу собралось?
– Здравствуйте. Народу же никакого нет, и все это один я – Трук. И я вас попрошу, вы к моему голосу привыкните, потому что я, может, всю ночь распоряжаться буду. Итак, выполняйте мой словесный приказ.
И, не слушая, чего ему там дежурный по штабу говорит, трубку повесил и пошел в беспокойстве на палубу – сам посмотреть, ибо уже рассвело. Глядит – кораблей видимо-невидимо, а сколько их – не поймешь. Может, и вправду кто утонул. Дай, думает, по трубам сосчитаю, все ли в целости. Стал считать и сбился, потому что с мостика сигнальщик перевесился и докладывает:
– Товарищ вахтенный начальник, эсминец «Внушительный» просит разрешения войти в гавань!
А Труков линкор как флагманский старшим на рейде был, и вахтенный начальник равнодушно отвечает:
– Поднять «добро», не препятствовать!
Но Трук его перебил и даже руку простер в знак предостережения.
– Нет, – сказал, как отрезал, – возможно, где-либо в гавани «3 июля» на дне лежит, еще напорется. Пусть походит в море до выяснения.
Командир же «Внушительного» глазам не поверил: подняли флаг «аз», что означает – «нет, не имею, не согласен».
– Как, – говорит, – не согласен, когда мне в гавань надо? Это же небывалый случай, подымите еще раз.
Вновь сигнал подняли, и вновь «аз» получили. А на третий – командир «Внушительного» плюнул и говорит:
– Право на борт, они там с ума посходили, у меня и хлеб кончился. Ладно, – говорит, – уйду вот к черту в море, пока угля хватит, а потом сами наплачутся.
И пошел рассекать стальной грудью свинцовые волны Финского залива, а завхозу приказал сухари и консервы неприкосновенного запаса доставать.
Между тем флаг подняли, и начался служебный день. Трука в каюту увели: подписывать. Сидит в каюте, а кругом народ столпившись. Ничего, справляется. Сперва печати путал – куда судовую, куда бригадную, но после наладился: бригадную – штабному писарю дал, корабельную – своему писарю Елизару Матвеевичу.
– Стукайте, – говорит, – где надо, а то я собьюсь.
Сидит и дела вершит, а старшему баталеру пресс-папье доверил. Вначале полностью подписывал – слева «врид», справа «Трук», потом по букве сбавлять стал для скорости: «ври» – «Тру», «вр» – «Тр», а на втором часе просто палочки ставить стал: слева палочку и справа палочку, печать – тук, пресс-папье – шлеп, полный конвейер. Однако к концу у него в голове помутилось, открыл рот, что рыба на песке, и глаза – как у рыбы той же, мутные и со слезой: еще дышит, но распоряжаться уже не может, потому что вся властность у него через эти подписи вышла.
Но к данному моменту остался при нем только старший судовой писарь Елизар Матвеевич с книгой приказов по кораблю – человек почтенный и заслужённый, тринадцатый год в писарях ходил и многое за эти годы повидал. Смотрит на него и сочувствует.
– Вы, – говорит, – Андрей Петрович, большую ошибку допустили, что все вперемежку подписывали. В подобных случаях для здоровья гораздо безопаснее расчленить свои функции. Вам бы штабные дела следовало в салоне вершить, судовые – в командирской каюте, а разную мелочь, боцмана там или содержателя, в помощниковой каюте выслушивать. У нас в восемнадцатом году на «Забияке» командир эсминца, бывший старший лейтенант Красильников, цельную зиму вот так же за начальника дивизиона страдал, и очень хорошо получалось, потому что организованность была. Он по штабным делам в своей каюте ни за что говорить не станет: у меня здесь, говорит, иная психика. А у нас всю зиму узкое место было – погрузка угля на «Оку», она все четыре эсминца отапливала, а команды некомплект, и все командиры эсминцев за каждого человека торговались. Вот подвезут уголь, доложат Красильникову, он сейчас в каюту начальника дивизиона, и меня туда кличет. Продиктует телефонограмму – выслать на погрузку со всех эсминцев по десяти военморов, подпишет и уйдет к себе. Я телефонограммы разошлю, и ему тоже принесу, как командиру «Забияки» докладываю. Он прочтет и рассердится: «Что они в штабе там думают? Мне и шестерых не набрать, пишите ответ», – и продиктует поядовитее. Подпишет – я ее в штабной входящий перепишу, иду в каюту начальника дивизиона, там опять Красильникову докладываю: вот, мол, ответ с «Забияки». Он прочитает, подумает, иной раз сбавит, а иной раз повторную телефонограмму шлет – выполнить, и никаких. А раз так рассердился, что написал приказ – командира «Забияки» на трое суток без берега, и что ж бы вы думали: отсидел, еще приятелям жаловался, что начальник дивизиона прижимает! Правда, потом выяснилось, что он в уме поврежден был от перемен в истории государства, но способ нашел, очень облегчающий службу, если до крайности, конечно, не доводить…
А Трук выслушал и только рукой махнул – не поможет, мол, и по каютам ходить. Вдруг телефон зазвонил. Опять говорит неизвестный голос из штаба флота: тут, мол, из Москвы пакет экстренный на имя комфлота и в нем загадка лежит, как тому Ивану-царевичу, которому давали нагрузку за ночь золотой дворец отгрохать с отоплением и освещением, – немедленно сообщить данные о потребности на предстоящую летнюю кампанию угля, нефти и смазочных материалов для всего флота с приложением оперативных обоснований, и чтоб все к вечеру было выслано, потому что в понедельник утром доклад.
Трук прямо побледнел.
– Есть, есть, – отвечает, – сейчас распоряжусь…
А сам повесил трубку и с отчаянием говорит:
– Так и знал! Что же я в субботу с таким предписанием делать стану? Что у них, в Москве, календарей нет, что ли?..
Елизар Матвеевич, подумав, дал совет – выслать ориентировочно, по догадке, и присовокупить, что точный расчет высылается дополнительно, – это, говорит, тоже хорошо помогает, главное в таких случаях – быстро ответить. Но Трук голову на руки уронил и не решается, а тут телефон опять зазвонил, требуют из штаба флота командира линкора к разговору, а в каюту боцман зашел – приборка субботняя закончилась, так будет ли осмотр? И еще писарь штабной просится – оказалось, три бумажки в горячке пропустили, и старшина-рулевой ввалился, часы требует, пора время проверять, – словом, полный комплект. Елизар Матвеевич всем в грудки уперся и полегоньку выставил в дверь, а сам остался, думает, может, чем помогу. Трук в телефон говорит:
– Слушаю, врид командира линкора, – а сам весь трясется.
По телефону же дежурный по штабу (уже не юрисконсульт, а комендант штаба, сменились) обижается:
– Что это у вас на мостике произошло? От командира «Внушительного» радио получено, что его в гавань не пустили сигналом с вашего корабля и он стал на якорь в бухте Уединенной и просит буксиры, поскольку топливо кончилось. Очень прошу вас разобраться в данном случае и наложить на виновного строгое взыскание.
– Есть, есть, – говорит Трук, – наложу. Даже с удовольствием. До свидания, сейчас распоряжусь.
Положил он трубку и с таким просветлением на лице спрашивает Елизара Матвеевича:
– Посмотрите-ка в книге приказов по кораблю, какой последний номер был?
Елизар Матвеевич с гордостью отвечает:
– Мне и смотреть нечего, я все приказы текущего года помню: номер четыреста семьдесят шестой…
– Вот и хорошо, – говорит Трук с отчаянной решимостью и начал в портфель какую-то ерунду складывать: зубную щетку, мыло, папиросы. – Пишите, Елизар Матвеевич, телефонограмму: «Командиру бригады эсминцев…» Или, впрочем, нет, – там штурмана все знакомые, еще нечаянно в кого из приятелей угадаешь. Лучше так пишите: «Командиру учебного отряда. Отбывая сего числа для срочного выполнения приказа № 477, предлагаю вам вступить во временное исполнение должности командующего флотом. С получением сего немедленно озаботьтесь назначением временно исполняющих должности начальника штаба флота, командира бригады линкоров, командира линкора «N», старшего помощника командира и старшего штурмана того же линкора, поскольку все перечисленные лица отбывают вместе со мной для выполнения приказа № 477. Подпись: врид командующего флотом Трук».