Не секрет: главными недругами слабой державы всегда являются ее ближайшие соседи. «Задний двор» Латинской Америки – экзотический Парагвай – исключением не являлся. Особенно досталось ему в войне 1864–1870 годов, не случайно названной Парагвайской. Прикарманив почти половину чужих земель на востоке и юге, Бразилия, Аргентина и Уругвай прошлись затем катком своих армий по долам и весям несчастной страны с таким достойным гуннов азартом, что в могилах оказались две трети парагвайских мужчин. Этот геноцид сошел странам-подельницам с рук – Европа и Штаты в те времена не особо интересовались мировыми задворками, и после расправы над государством-парией события в регионе потянулись своим чередом – ни шатко ни валко. Парагвай потихоньку хирел, Аргентина и Бразилия обрастали жирком, у политиков из Монтевидео накопились собственные проблемы. Вроде бы все успокоились, однако к концу века девятнадцатого в головах еще одних соседей ополовиненной страны – боливийцев – занозой засела мысль о том, что дышащий на ладан сосед непременно должен поделиться частью своей территории еще и на севере. Президенты страны откладывали вопрос до того момента, пока в устах зачастивших в Боливию представителей «Стандарт Ойл»[1] сладко и часто не зазвучало слово «нефть». В двадцатые годы двадцатого века, прислушавшись к доводам посланцев Рокфеллера, государственные боливийские мужи решили закрыть гештальт при помощи кайзеровских офицеров, которых щедро поставлял Латинской Америке Версальский мир. Немцы с истинно арийской страстью взялись готовить боливийскую армию к будущей войне, найдя применение не только оставшемуся без дела оружию, но и обмундированию. Последнее, сразу сделав темпераментных боливийцев внешне похожими на германских солдат, не хуже приличного жалованья грело сердца бывших унтеров и генералов Вильгельма II.
Парагвайцев все это не радовало – вот почему одним жарким декабрьским вечерком 1930 года военный министр бедной, как церковная мышь, но подобной кондору в своей гордости державы вызвал к себе для доверительной беседы некоего человека, чьим мнением дорожил весь местный генералитет. Для его экстренной доставки во дворец парагвайские вооруженные силы задействовали авто министра (на тот момент в парагвайской столице автомобилями могли похвастаться лишь президент республики и военный министр). Гость проследовал в кабинет, оставив на попечение адъютанта берет, более подходящий парижскому клошару, чем советнику парагвайского Генштаба. Советник был тщедушным, невысокого роста человеком, с бородкой клинышком, в чеховском пенсне и всем своим видом скорее походил на учителя математики. На нем был потертый костюмчик с несколько коротковатыми брюками и парусиновые туфли. Скромный облик гостя, словно выдернутого для разговора с министром из приспособленной под школу провинциальной хижины, никак не вязался с обстановкой сверкающего лаком кабинета, где разместились два викторианских кресла, несколько книжных шкафов угрожающей высоты и покрытый зеленым сукном стол размером чуть ли не с половину футбольного поля. Луис Риарт[2], политик, которого можно было обвинить в чем угодно, но только не в подобострастии, вложил все свое уважение к позднему гостю в крепкое рукопожатие:
– Дон Хуан! Простите за назойливость, но я побеспокоил вас по исключительно важному поводу.
Министр решил сразу взять быка за рога, протянув вошедшему записку.
Дон Хуан сощурился, поднеся изрядно помятый листок к пенсне, и принялся шевелить губами. (Судя по его наморщенному лбу, текст был почти нечитаемым.) Наконец записка была расшифрована.
– Черт подери! – сказал советник по-русски. – А ведь дело пахнет дракой.
Спохватившись, гость перешел на испанский, слово в слово повторив для Риарта то, что невольно сорвалось у него с языка. Впрочем, министр нисколько не удивился чужой речи, ибо на самом деле досточтимого дона Хуана звали Иваном Тимофеевичем Беляевым, и являлся тщедушный и интеллигентнейший советник парагвайского Генерального штаба потомственным дворянином, петербуржцем, артиллеристом лейб-гвардии, разработавшим для русской армии первый Устав горной артиллерии и в годы Первой мировой в чине командира артдивизиона принявшим самое активное участие в знаменитом Брусиловском прорыве. Не менее бурное участие добрейшего Ивана Тимофеевича в событиях 1917–1918 годов (а именно в становлении белогвардейской армии, налаживании работ по производству оружия на Харьковском паровозостроительном заводе) и его особо доверительные отношения с командующим Добровольческой армией генералом Кутеповым в дальнейшем обеспечили создателю Устава горной артиллерии гарантированную эмиграцию без всякой надежды на возвращение в Россию. Сухонький и активный инспектор артиллерии Добровольческой армии Беляев давно уже был взят на мушку революционными матросами, немало потерпевшими от огня его батарей, прикрывавших эвакуацию белогвардейских войск из Новороссийска.
Будучи уже врангелевским генералом, бежал он от рассвирепевших большевиков на последнем корабле в Галлиполи, затем мыкался в Болгарии и, отказавшись от карьеры шофера парижского такси, в середине двадцатых годов подался в Аргентину, где, впрочем, тоже не задержался, ибо мятущемуся духу Ивана Тимофеевича уклад жизни тамошней русской общины показался попросту невыносимым. Его можно было понять. Угнездившиеся с конца девятнадцатого века в Буэнос-Айресе русские, с которыми встретился отставник, коротали годы замкнутым кругом, а их дети, быстро привыкнув к здешнему танго и лучшим в мире отбивным из мраморной говядины, по славной отечественной привычке переняли местные обычаи до такой степени, что отличались от аборигенов разве что нательными крестами. К ужасу бывшего генерала, мечтавшего о единении всех россиян за границей, старожилы смотрели на оборванных, прокопченных пожарами Гражданской войны соотечественников далеко не ласково и принимать их в «общество» не торопились. Доходило до того, что они попросту гнали с порога своих домов, как нищих с паперти, и пострадавших за царя и Отечество седых рубак, и бывших депутатов Государственной Думы.
Впрочем, вновь прибывшие тоже могли поддать жарку. Белогвардейские поручики и капитаны, привыкшие решать проблемы при помощи шашек и револьверов, после двух лет выяснения отношений с победившим гегемоном мягкостью манер не отличались. Один такой случай откровенного хамства стеснительный и тактичный Иван Тимофеевич наблюдал лично. Его знакомые – супружеская пара, перебравшаяся в аргентинскую столицу еще до революции и процветающая здесь на торговле превосходной говядиной, – в отличие от многих «старых русских» приютили у себя двух наглецов из корпуса Май-Маевского, «рубавших большевичков, словно соломенных кукол». Вскоре самаритяне вынуждены были убедиться в том, что несколько поторопились с гостеприимством: однажды за завтраком господа офицеры, заявив, что им осточертели бесконечные котлеты, швырнули их хозяевам в лицо.
Старые и новые иммигранты, постоянно сталкивающиеся на улицах аргентинской столицы и под сводами двух местных православных храмов, мягко говоря, недолюбливали друг друга. Отчаянные попытки священников примирить христолюбивых чад всякий раз терпели крах. Не прошло и месяца мытарств, как Беляев окончательно осознал: что касается аргентинской общины, в ней торжествует едва прикрытый приличиями закон крайнего эгоизма. Сие прискорбное обстоятельство заставило Ивана Тимофеевича обратить свой взор на соседний Парагвай, тем более что с этим разнесчастным государством его связывало нечто большее, чем просто желание в очередной раз сменить место жительства.
Следует прояснить стремление будущего советника парагвайской армии переехать в страну, значительную часть которой занимала неисследованная сельва, густо заселенная дикарями. Начитавшийся в детстве приключенческих книжек не только до одури, но, увы, до умопомрачения, помешавшийся на индейцах, прериях и джунглях, имевший в постоянных товарищах Фенимора Купера и Майн Рида Беляев ко всему прочему принадлежал к тому типу русских людей, на жизни которых влияние прочитанных книг оказывалось настолько велико, что оно, как правило, начисто разрывало всякую связь с реальностью и зачастую разрывало на части их самих. Почтенный отец будущего натуралиста, географа и антрополога Тимофей Михайлович Беляев, гвардеец, комендант Кронштадтской крепости, совершил стратегическую ошибку, отдав сына на поруки семейной библиотеке и дедовским сундукам (в одном из этих хранилищ, кроме приключенческих и географических книг, ко всему прочему отыскалась старинная карта Парагвая). Так, благодаря превосходному книжному собранию в отцовском доме и все тем же сундукам уже к шестнадцати годам Беляев-младший сделался законченным утопистом. Вот почему и в кадетском корпусе, куда он был отдан несмотря на свою граничащую со слепотой близорукость, и в Михайловском артиллерийском училище юноша бледный часто вперивал свой подслеповатый взгляд в не менее унылое, чем учебный плац или артиллерийские позиции на полигоне, серое, словно поношенная шинель, петербургское небо, узревая вместо него вымытые до белизны небеса Латинской Америки. Скажем более: юный Иван чуть ли зубами не скрежетал, желая ворваться на лихом коне с казацкой шашкой наголо в Южную Америку и устроить там хорошенькую рубку ненавистных ему плантаторов ради индейского освобождения. Остается добавить: именно Парагвай в восторженном бреде кадета, затем юнкера, затем офицера, а затем и врангелевского генерала, благодаря все той же найденной в детстве карте, занимал особое место, о чем и будет рассказано позже.
Кроме того, наложилась на мечту иммигранта Беляева о всемирном индейском братстве еще одна сжигающая его душу утопия – поиск земли обетованной для всех обездоленных страдальцев оставленной Богом России. Столкнувшийся с аргентинской реальностью Беляев страстно мечтал создать в Парагвае настоящий «русский ковчег». Все это привело к тому, что колокольчик над дверями парагвайского посольства в Буэнос-Айресе вскоре возвестил обитателей особняка о визитере. Кандидата на парагвайский паспорт приняли весьма сухо. Не все дипломаты являются провидцами, разглядеть в неприметном интеллигенте будущего дивизионного генерала и почетного гражданина Республики Парагвай не смогли ни референт посольства, ни атташе, ни сам господин посол, голова которого была забита в тот момент совершенно иными делами: на его горячо любимой родине шла стрельба и провозглашались марксистские лозунги – словом, во всех парагвайских городках слышалась музыка революции. Скромному русскому предложили прийти, когда закончится катавасия. Беляев вынужден был откланяться и ждать, продолжая интересоваться аргентинскими газетами и заодно совершенствуя свой испанский.
Ждать, впрочем, пришлось недолго. Вскоре из газет стало известно: смута завершена, и в Аргентину прибывают важные игроки – президент Парагвая Мануэль Гондра и оборонный агент Санчес. Почитатель Фенимора Купера вновь оказался перед посольской дверью. На этот раз он явился как нельзя более вовремя: оба политика встретили романтика с распростертыми объятиями.
– Нам позарез нужны строители, врачи, инженеры. Но прежде всего – офицеры! Особенно артиллеристы! Кажется, вы два года потчевали коммунистов шрапнелью? И кроме того, наверняка знаете основы фортификации. Милости просим в Военную школу!
Предложенные пять тысяч песо в качестве зарплаты еще более вдохновили пообносившегося пассионария. Сборы отличались поистине суворовской стремительностью. Погрузившись в одно прекрасное утро вместе с молодой женой на пароход, неугомонный Иван Тимофеевич, попеременно обдуваемый речным ветерком и угольным дымом из трубы, под истошные крики попугаев, доносящиеся из зарослей по обоим берегам Параны, проплыл энное количество миль вверх и высадился с несколькими скромными чемоданами на набережной Асунсьона – города, поразившего будущего предводителя краснокожих своей провинциальностью. Еще бы! В парагвайской столице даже дамы разгуливали без башмаков, надевая их лишь на улицах, вымощенных булыжником, – этих улиц в городе было чуть больше, чем автомобилей. На фоне невзрачных домишек, утопающих, впрочем, в райских кущах садов, весьма скромный по российским меркам президентский дворец, а также здания городской управы и трибунала выглядели чуть ли не небоскребами. На улице Пальмас чету иммигрантов Беляевых встретили магазины, которые пытались тягаться с парижскими роскошью витрин, однако в остальном скромность здешнего бытия выглядела вопиющей – повсюду мелькали босые ноги, нищие весело просили на хлеб, шныряли мальчишки с физиономиями профессиональных карманников, базарные торговки в центре столицы перекрикивались друг с другом и с покупателями со страстью тропических птиц. Все здесь дышало такой патриархальной, почти библейской простотой, что неожиданно вспыхнувшее вечером на некоторых улицах и в некоторых домах электричество вызвало у Ивана Тимофеевича и его «заиньки» поначалу оторопь, а затем почти что детский восторг.
Итак, домик был снят, жена распаковала вещи. Растущее во дворе дерево квебрахо (или «сломай топор») потрясло нового хозяина крепостью древесины – он тут же объявил квебрахо своим талисманом.
Визит к начальству Военной школы завершился полным триумфом. На вопрос генерала Хосе Феликса Эстигаррибии о достоинствах и недостатках трехдюймового горного орудия системы «Данглиз-Шнейдер» образца 1909 года последовал обстоятельный ответ, касающийся не только тактико-технических данных, но и особенностей применения хорошо знакомой Беляеву пушки в качестве зенитки. Несколько советов бывшего артиллерийского инспектора относительно учебного процесса, данные с таким же знанием дела и с не менее удивительным тактом, тоже не остались без внимания. Представители учебного заведения были в восторге, и вскоре Хуан Беляев, имеющий несомненный дар к иностранным языкам, взялся за обучение стриженных под ноль мальчишек фортификации и французскому, на котором Иван Тимофеевич общался со скоростью смышленого гарсона из парижского кафе.
Однако Майн Рид и Фенимор Купер никуда не девались. Во время перерывов между занятиями странный русский усаживался со стаканчиком мате возле постоянно распахнутого окна служебной комнаты, и мечты вновь подхватывали его, унося далеко за пределы пыльного плаца школы – в сельву, в кишащие удивительными существами заросли, туда, где прятались в пальмах хижины гуарани[3]. Беляев по-прежнему бредил индейцами, не отрекаясь, впрочем, и от другой своей идефикс.
За приезжим спецом пристально следил парагвайский Генштаб. Последствия наблюдений не заставили себя долго ждать: вскоре знаток артиллерийского дела оказался в кабинете военного министра. Радушный политик одним выстрелом сбил двух вальдшнепов, предложив гостю пригласить в Парагвай тех белогвардейских скитальцев, которые вслед за Беляевым пожелали бы обрести здесь пусть и скупую на поддержку в виде заработной платы, но все же родину (приветствовались офицеры, путейцы, врачи и профессора). В ответ за помощь в создании русской колонии от дона Хуана попросили совсем немного, а именно: организовать нескольких экспедиций в приграничную область Парагвая, где тот соседствовал с Аргентиной, Бразилией и все той же Боливией, намерения которой вырисовывались все более отчетливо.
Беляев замер, когда Риарт произнес «Великий Чако»[4]. Дикий тропический район Чако был таинствен! Он был велик! До этого первозданного края за четыреста лет своего господства не смогли добраться даже конкистадоры, готовые колонизировать и Луну. На всех без исключения картах мира Чако обозначался огромным белым пятном. Что он на самом деле таит в себе, не знали ни географы, ни зоологи, ни католические монахи, несколько раз без всякого успеха пытавшиеся сунуться в густые кущи между реками Парагвай и Пилькомайо. Замысел Риарта был грандиозен: новому парагвайскому гражданину предстояло нанести на карту ту часть полных опасностей, какие только можно вообразить в дикой сельве, неизведанных земель, которые пока еще принадлежали Парагваю, но на которые уже зарились боливийские стратеги вкупе со своими североамериканскими друзьями. Иван Тимофеевич едва сдержал себя, чтобы здесь же, в министерском кабинете, не пасть на колени и не возблагодарить Господа за то, что Всемогущий наконец-то услышал его тайные помыслы.
Уже на следующий день Главный почтамт Асунсьона принял от Беляева первый десяток писем. Что касается другой части соглашения, то бывшего артиллериста уже не могли остановить ни уговоры жены, ни подточенное здоровье, ни остужающий любую трезвую голову факт, что неизведанная область, которую предстояло штурмовать, имела размер в половину Франции. Иван Тимофеевич взялся за изучение местной флоры и фауны с рвением, которому мог бы позавидовать неутомимый Паганель.
Парагвайский Генштаб в силу стесненности в средствах финансировал экспедиции довольно скупо, но следопыт не роптал, довольствуясь тем, что есть. Беляев следовал по заросшим сельвой берегам рек, прибегая к услугам выносливых местных носильщиков и незаменимых мулов, зарисовывая с натуры птиц, зверей, деревья и обозначая на карте не только стратегические высоты, впадины и ложбины, но даже самые мелкие ручьи. Неожиданное появление нового Миклухо-Маклая в индейских селениях района Чако потрясло их обитателей. Однако не успели затянуться болотной водой следы первого посещения Иваном Тимофеевичем становищ непуганых детей природы, по впечатлению сравнимого разве что с визитом инопланетянина, как, спешно организовав вторую экспедицию, он вновь появился возле индейских костров. Обаяние свалившегося наиндейские головы белого странника обезоружило даже воинственных ичико[5], которые с восторгом пробовали на зуб привезенные ножи и разглядывали подаренные им ткани. Беляев изводил на покупки даже личные деньги, но никто не остался без подарков.
Любовь северянина к обитателям сельвы коснулась всех без исключения местных Пятниц. И любовь эта не натолкнулась на стену. Индейцы окружили невзрачного человека, для которого потеря пенсне была самой страшной из катастроф, не менее искренним обожанием. Так благодаря милости Божией Иван Тимофеевич наконец-то попал в свою истинную стихию. Не о ней ли мечтал он до самозабвения и на унылых практиках по возведению батарейных позиций под Красным Селом, и в царскосельском госпитале, и на обильно удобренных трупами галицийских полях, и в поставленном на дыбы эвакуацией Новороссийске, и в равнодушном Париже, и в чопорном Буэнос-Айресе? С восторгом принимая теперь каждый звук, вырывавшийся из индейской глотки, и каждый жест, которым тот или иной танцор в перьях сопровождал свой танец, дон Хуан высыпа́лся в индейских гамаках, прятался от тропических ливней под крышами незатейливых индейских домов, усердно работал веслом, сплавляясь с местными рыбаками по очередной безымянной реке, тянул сети, охотился на обезьян и совершал еще множество больших и мелких дел, успевая записывать, зарисовывать, запоминать, впитывать в себя все чудеса здешнего первозданного мира. Достижения были налицо: за три года Беляев умудрился изучить быт, язык и верования племен мака и чимакоко[6] столь исчерпывающе глубоко, что это сделало бы честь и чопорному до шнурков лакированных туфель академику-антропологу из Оксфорда.
Что касается соотечественников, то письма сработали. Прибывающие в Парагвай один за другим переселенцы выгружали скромные баулы на асунсьонской набережной, таращась на рутину здешней жизни. Впрочем, шок проходил весьма быстро. Дипломированные выпускники Петербургского технологического института и Института путей сообщения, едва наладив быт, брались за дело, по которому они так соскучились за баранками таксомоторов Люксембурга и Бордо. В казармах парагвайской армии все чаще слышались экзотические ругательства. Хотя солдаты и не понимали смысл нареканий, энергичные словосочетания из уст свалившихся на их голову пришельцев из далекой России действовали не хуже капральских палок, заставляя самых непонятливыхи ленивых моментально осваивать винтовку «Маузер М-93» и с быстротой личинки муравьиного льва зарываться в красную тропическую почву. Все чаще и чаще из глоток обитателей армейских казарм с непередаваемым акцентом вырывалось незабвенное «соловей, соловей, пташечка», а молодецкий посвист, которому ветераны Мировой и Гражданской научили своих подопечных, распугивал местных красоток, прогуливающихся под казарменными заборами в ожидании возлюбленных.
Пока русские офицеры вместе с вверенными им батальонами месили песок полигонов и стрельбищ, путейцы не покладая рук трудились на строительстве дорог. Колония пришельцев росла на глазах, потихоньку выбираясь за пределы Асунсьона. В окрестных землях посреди вечнозеленых кустарников один за другим вырастали дома, хозяева коих с энтузиазмом брались за плуг. За плетнями новых жилищ возделывали огородные грядки женщины, вид которых переносил любого русского патриота в столь любезные его сердцу Псковскую или Новгородскую губернии. В палисадах перед домами поселенцев дымили самовары, возились в пыли детишки с вздернутыми носами и белокурыми копнами на головенках; от бросаемых бит во все стороны разлетались рюхи, и по вечерам, когда пальмы милосердно прятали в своих кронах порядком подуставшее солнце, окрестность время от времени оглашал бас Шаляпина, вырывавшийся на парагвайский простор из трубы граммофона.
Мечта Беляева о ковчеге, кажется, начинала сбываться. Впрочем, пристроив более сотни соотечественников к военному и инженерному делу, Иван Тимофеевич не забывал и о тропическом междуречье, обнаруживая все новые индейские колодцы, исследуя потаенные тропы, лощины, холмы, годные для создания укрепленных пунктов, и тщательно фиксируя их координаты. Презентуемые Генштабу пухлые планшеты с итогами работы очередной экспедиции задавали немало работы армейским топографам, которые тоже не зря ели свой хлеб.
Опасности путешествий, такие как встреча на тропе с ягуаром или знакомство с жараракой обыкновенной (однажды Беляев просто чудом не наступил на замаскировавшуюся змею), неизбежные, словно детская корь, неоднократно подтверждали неизменное правило: Господь благоволит к блаженным. Вот почему всякий раз «заинька» имела счастье лицезреть благополучно возвратившегося из очередной командировки супруга, истерзанного колючками и москитами и пропахшего дымом до такой степени, что его приходилось буквально отмачивать в ванне. Сюрпризом для «заиньки» стало и то, что уже после третьей экспедиции Ивана Тимофеевича маршрут Асунсьон – сельва стал двусторонним. За Беляевым из тропических дебрей цепочкой потянулись его лесные друзья. Просочившись в дом, они обживали комнаты с чисто цыганской непосредственностью, пользуясь безграничным добродушием хозяина. Вскоре гости заполнили жилище до такой степени, что «заинька», терпение которой предсказуемо истощилось, то и дело спотыкалась о вытянутые тут и там ноги. Ко всему прочему, индейцев, а также их жен и детей, приходилось кормить. Не удивительно, что на первый план из целого множества предметов, которыми обросла чета Беляевых, выдвинулся котел, постоянно кипевший во дворе. Походный чайник генерала-инспектора, повидавший и степи Новороссии, и снега Кавказа, и лагеря для перемещенных лиц, также не имел права уйти в отставку: днем и ночью ветеран посвистывал носиком, снабжая желающих чаем.
Конечно, мака и чимакоко, у которых благодарность входила в число самых почитаемых добродетелей, вносили немалую лепту, снабжая своих благодетелей всевозможными фруктами, мясом тапиров и прочими дарами сельвы, однако недюжинный аппетит постояльцев не позволял создавать запасы. Их слоняющиеся по двору детишки отличались особой прожорливостью, но любые попытки даже после обильного завтрака потихоньку выхватывать из котла лакомые кусочки пресекались супругой хозяина на корню.
В отличие от жены, которая без стеснения могла наподдать особо обнаглевшему потомку очередного индейского вождя, Иван Тимофеевич продолжал благоволить к детям природы до такой степени, что готов был делиться с ними не только собственными рубашками и брюками, но даже и башмаками, являющимися для гуарани немыслимой роскошью. Пока «заинька» отскребала полы, хранившие следы очередного визита лесных гостей, или гоняла тряпкой маленьких сорванцов, он то пропадал в очередной экспедиции, то, отскобленный пемзой в ванне добела, проводил дни в окружении галдящих аборигенов сельвы, разбирая походные записки, систематизируя гербарии, обдумывая словари индейских языков и не забывая самым подробнейшим образом консультировать парагвайских военных во всем, что касалось ручных пулеметов Мадсена, минометов системы Стокса – Брандта и строительных материалов для сооружения опорного пункта Нанава в том же Чако (из древесины, пригодной для наиболее важных узлов обороны, Иван Тимофеевич особо выделял не поддающееся топору квебрахо). Разносторонняя и неудержимая деятельность этого специалиста по антропологии, артиллерии и фортификации привела к тому, что уже к тридцатым годам биография этого неказистого, рассеянного с виду, целиком зависящего от своих очков человека абсолютно соответствовала определению «выдающаяся». Но главное было еще впереди.