В то утро, в начале декабря 1138 года, брат Кадфаэль пришел на собрание капитула в умиротворенном состоянии духа, готовый терпеливо снести и монотонную, занудную манеру, в которой читал выдержки из житий святых брат Фрэнсис, и невразумительное многословие брата Бенедикта, ризничего, которому только бы толковать об обычаях да законах. Всякий человек несовершенен, и ему присущи свои слабости, однако не лучше ли отнестись к ним снисходительно – особенно теперь, когда столь бурный год, начало которого было отмечено осадой, резней и разрушениями, подходя к концу, сулил спокойствие и относительное благополучие. Междоусобная война, которую вели король Стефан и приверженцы императрицы Матильды, отхлынула к юго-западным границам, и городу Шрусбери, заплатившему кровавую цену за то, что он поддержал слабую сторону, представилась возможность залечить свои раны. И хотя обстоятельства не слишком благоприятствовали хозяйственным заботам, лето удалось погожим, и щедрый урожай успешно убрали в закрома. Амбары были полны, мельницы мололи без устали, стада паслись на небывало зеленых и сочных для этого времени года лугах, и погода стояла на удивление мягкая, разве что поутру случались заморозки. Пока еще никто не замерзал и не страдал от голода. Такое не могло продолжаться слишком долго, и потому каждый благодатный денек казался ниспосланным самими небесами.
В маленьких владениях брата Кадфаэля тоже был собран обильный урожай. Стены укрытого в саду сарайчика, служившего ему мастерской, были увешаны холщовыми мешочками с высушенными травами, рядами выстроились жбаны с вином, а полки были уставлены склянками и горшочками со снадобьями от всякого рода хворей, какие приключаются по зиме, годными на то, чтобы врачевать и простуду, и раны, и ломоту в костях. Этой зимой жить стало полегче, не то что прошлой весной, и слава Богу: все хорошо, что хорошо кончается.
Пребывая в благостном настроении, брат Кадфаэль пристроился на своем излюбленном месте, в укромном уголке за колонной, и в полудреме добродушно поглядывал на братьев, собиравшихся в зале капитула. С озабоченным видом вошел аббат Хериберт, мягкосердечный старик, которому нынешний тревожный год принес немало огорчений, а следом – приор Роберт Пеннант, высокий и благообразный, с серебряными сединами и лицом цвета слоновой кости, державшийся прямо и величаво, словно главу его венчала митра, что было его заветной мечтой. Приор не был ни стар, ни немощен, ему пошел пятьдесят второй год; при всем том он ухитрялся выглядеть с головы до пят патриархом, причисленным при жизни к лику святых за праведность и благочестие. Годы как будто не имели над ним власти: сейчас облик его был таким же, как и десять лет назад, и, скорее всего, не сулил изменений в ближайшие двадцать лет. По пятам за приором, всем своим видом выражая преданность, следовал его писец, брат Жером, лицо которого, как маленькое кривое зеркало, отражало малейшие перемены в настроении Роберта. За ними шли остальные: субприор, ризничий, попечитель странноприимного дома, раздатчик милостыни, смотритель лазарета, хранитель алтаря Пресвятой Девы, келарь, регент и наставник послушников, а также простые братья. День не сулил ничего примечательного, и монахи готовились провести его в обычных, повседневных трудах.
Молодой брат Фрэнсис без того был не в ладах с латынью, а тут еще подхватил насморк, и потому не вполне разборчиво огласил имена святых, которых надлежало поминать в молитвах в предстоящий день, и промямлил благочестивый комментарий к деяниям святого апостола Андрея, день которого только что минул. Брат Бенедикт, ризничий, умудрился довольно убедительно доказать, что будет только справедливо, если ему, как ответственному за содержание всего храма, предоставят право распоряжаться большей частью выделяемых средств и поставлять свечи для алтаря Пресвятой Девы, что было привилегией брата Маврикия. Регент известил капитул о новом пожертвовании на церковный хор и, как положено, возблагодарил дарителя. Однако особого энтузиазма в его голосе не слышалось – судя по всему, и этот вклад был не слишком щедрым, а уж на новые и вовсе не приходилось рассчитывать. Брат Павел, наставник послушников, посетовал на то, что один из его учеников проявил неподобающее легкомыслие, которое вряд ли можно извинить юностью и неопытностью провинившегося. Слышали, как этот юнец, сидя в своей келье и переписывая молитву святого Августина, распевал мирскую песенку непристойного содержания. Подумать только, в ней рассказывается, как плененный сарацинами христианский паломник находит утешение в том, что прижимает к груди сорочку, врученную ему возлюбленной при расставании.
Кадфаэль, уже погрузившийся к тому времени в дремоту, тут же припомнил эту песенку – мелодичную и слегка фривольную. Он ведь сам побывал в крестовом походе, не понаслышке знал землю сарацин, и ему ли было не понять, что такое призрачный свет в мрачной темнице и томительная боль разлуки. Зато брат Жером набожно закрыл глаза, всем своим видом показывая, что одно упоминание о столь интимном предмете женской одежды повергает его в ужас. «Видно, бедняге никогда не доводилось и прикасаться к чему-нибудь подобному», – подумал Кадфаэль, все еще сохранявший благодушное настроение. Для иных братьев, всю жизнь соблюдавших целомудрие, слабая половина человечества так и осталась запретной книгой и оттого внушала страх. Затем Кадфаэль сделал то, что нечасто делалось на собраниях капитула, – он добродушно поинтересовался, что же говорит в свое оправдание сам мальчик.
– Он сказал, – вежливо ответил брат Павел, – что этой песне научился у своего деда, который был крестоносцем и штурмовал Иерусалим. И что мелодия столь красива, что показалась ему чуть ли не духовным песнопением, тем паче что рассказ в песне ведется не от лица монаха, а от имени несчастного мирянина, страдающего от разлуки с предметом своей любви.
– Причем любви оправданной, освященной церковью, – указал брат Кадфаэль, малость погрешив против сокровенного своего убеждения, что любовь не нуждается в оправданиях. – Разве есть в словах этой песни хотя бы намек на то, что женщина, с которой расстался несчастный, не доводится ему законной женой? Я что-то такого не припомню. О музыке же и говорить нечего. И разумеется, наш орден нимало не подвергает сомнению святость таинства брака – безусловно, для тех, кто не связан монашеским обетом. По моему разумению, не так уж велико прегрешение этого мальчонки. А уж коли Господь одарил его голосом, то почему бы брату регенту не испробовать его в хоре? Раз он поет за работой, стало быть, есть у него потребность не зарывать в землю Богом данный талант.
Регент несколько удивился такому предложению, однако принял подсказку Кадфаэля с благодарностью и согласился послушать, как поет новичок, – хор отнюдь не страдал от избытка способных певчих. Приор Роберт сурово насупил брови и недовольно наморщил свой патрицианский нос: доведись ему выносить вердикт самолично, провинившемуся наверняка не миновать бы строгой епитимьи. Однако наставник послушников вовсе не был склонен к чрезмерной строгости и, по-видимому, был доволен тем, что у него появилось веское основание оставить проступок ученика без последствий.
– Отец аббат, мальчик – любознательный и усердный, у нас он недавно. И правда, бывает ведь, что забудешься и запоешь за работой, а переписчик из него старательный.
В результате мальчуган отделался легким покаянием, избавленный от необходимости стоять на коленях, пока не онемеют ноги. Аббат Хериберт, всегда отличавшийся снисходительностью, выглядел сегодня непривычно озабоченным; похоже, мысли его витали где-то далеко. Обсуждение дел подходило к концу, и аббат поднялся, очевидно собираясь объявить об окончании собрания.
– Вот еще несколько документов, которые надо скрепить печатью, – напомнил брат Матфей, келарь, и торопливо зашелестел свитками пергамента, подумав о том, что аббат сегодня слишком рассеян и забывчив. – Здесь дело о ферме Хэйлза, нашего ленника, и о вкладе, внесенном Уолтером Эйлвином, и соглашение с Гервасом Бонелом и его женой, которым мы выделяем для жительства дом за мельничным прудом. Мастер Бонел хотел бы переехать как можно скорее, еще до Рождества…
– Да-да, припоминаю. – Держа свиток обеими руками, аббат Хериберт стоял перед ними – маленький, исполненный достоинства и какой-то отстраненный. – Но я должен сообщить вам нечто важное. Есть существенная причина, в силу которой я не могу утвердить сегодня эти документы. Вполне возможно, что сейчас я уже не имею на то полномочий и не вправе заключать какие бы то ни было соглашения от лица нашей общины. Вчера я получил письмо из Вестминстера, где ныне пребывает королевский двор. Всем вам известно, что Папа Иннокентий признал право Стефана на престол и в поддержку ему прислал наделенного особыми полномочиями легата Альберика, кардинала-епископа Остии. Кардинал постановил созвать в Лондоне легатский совет для реформирования церковного управления и повелел мне явиться туда и представить отчет о своем служении в качестве аббата этой обители. Из письма явствует, что легат вправе распоряжаться моей судьбой, – печальным, но твердым голосом добавил Хериберт. – Мы пережили нелегкий год, когда обители пришлось выбирать между двумя претендентами на королевский трон. Ни для кого не секрет, что когда его милость летом был в Шрусбери, он не слишком благоволил ко мне, ибо, признаю, в то смутное время я не сразу понял, кого держаться, и не слишком торопился признать его власть. Поэтому теперь я нахожусь в неопределенном положении, во всяком случае до тех пор, пока легатский совет не утвердит меня вновь в должности аббата, а это весьма сомнительно. Посему я не могу утверждать документы от имени нашего аббатства. Так что незавершенным делам придется подождать, пока обстановка не прояснится. Я не могу взять на себя решение вопросов, которые, не исключено, уже не относятся к моему ведению.
Сказав то, что должен был сказать, аббат вернулся на свое место и смиренно сложил руки. По рядам братьев прокатился ропот смущения, растерянности и страха, напоминавший жужжание растревоженного пчелиного улья. Правда, как приметил с болью Кадфаэль, отнюдь не все пришли в ужас. Приор Роберт, умевший во всем соблюдать благопристойность, был на первый взгляд встревожен, как и остальные, однако его бледное лицо прямо-таки светилось изнутри. Брат Жером, который чутко улавливал настроение своего патрона, довольно потирал руки, скрытые в широких рукавах рясы, лицо же его выражало подобающее случаю сочувствие. Не то чтобы эти двое имели что-то лично против Хериберта – просто аббат слишком засиделся на своем посту, столь вожделенном для некоторых его нетерпеливых подчиненных. Спору нет, он был славный старик, но уже одряхлел и пережил свое время. Так и король, если он правит слишком долго, сам напрашивается на то, чтобы его низложили. Однако братья всполошились, словно наседки, узревшие в курятнике лисицу, и восклицали наперебой:
– Но, отец аббат, король конечно же восстановит тебя в должности!
– О отче, а нужно ли тебе ехать на этот совет?
– Мы без тебя как овцы без пастыря!
Приор Роберт, считавший, что уж кто-кто, а он-то превосходно подходит для того, чтобы, буде потребуется, управлять здешней паствой, бросил на сокрушавшегося быстрый взгляд василиска[1], но вслух не только не возразил, но, напротив, выразил свое огорчение и пробормотал соболезнования.
– Я верный сын и слуга церкви, – грустно промолвил аббат Хериберт, – и мой долг велит мне повиноваться. Если церкви будет угодно утвердить меня в должности, я вернусь и продолжу обычное свое служение. Если же на мое место будет назначен другой, я, коли мне это позволят, по-прежнему останусь среди вас и проведу остаток своих дней как смиренный брат нашей обители под началом нового пастыря.
Кадфаэлю показалось, что по лицу приора Роберта промелькнула довольная улыбка, – ясно, что он будет только рад, если бывший начальник окажется у него в подчинении в качестве простого монаха.
– Ныне очевидно, – кротко продолжал аббат Хериберт, – что, пока не разрешен этот вопрос, я не могу пользоваться полномочиями аббата и с утверждением этих соглашений придется подождать до моего возвращения или до тех пор, пока кто-то другой не будет назначен аббатом Шрусберийской обители. Есть ли дела, не терпящие отлагательства?
Брат Матфей, который еще не оправился от потрясения, задумался, перебирая свои свитки.
– Ну, с делом о вкладе Эйлвина можно и не спешить – он старый друг нашей обители и подождет столько, сколько потребуется. Да и дело о ферме Хэйлза можно отложить до самого Благовещения, так что время терпит. Только вот мастер Бонел, он ведь рассчитывал, что его соглашение будет утверждено незамедлительно. Он уже собрался перевозить в монастырский дом свои пожитки.
– Напомни мне условия, пожалуйста, – извиняющимся тоном попросил аббат, – голова у меня в последнее время была занята другим, вот я и запамятовал, о чем мы там с ним договорились.
– Он передает обители в полное владение свой манор[2] Малийли, включая земли, на которых трудятся несколько его арендаторов. В обмен на это мы предоставляем ему усадьбу здесь, в аббатстве. Один дом – самый первый на городской стороне у мельничного пруда – как раз свободен и подходит для него. Мы обязуемся поставлять все необходимые припасы для него, его жены и двоих слуг. Тут оговорены все подробности, предусмотренные в подобных случаях. Они будут получать ежедневно по два каравая хлеба из тех, что идут на стол братии, и по одному из тех, что выпекают для служек. Так же и эля: того, что отпускается монахам, они получат по два галлона в день, а того, что пьют служки, – по одному. В скоромные дни им будут посылать мясные блюда, какие подают высшим аббатским служителям из мирян, а в постные – рыбу с аббатской кухни. Ну а по праздникам, само собой, – дополнительные лакомства, какими будет богата обитель. За припасами на кухню будет приходить их слуга. Кстати, прислуге тоже будет выдаваться по мясному или рыбному блюду в день. Каждый год мастер Бонел будет получать новое платье – такое же, какое носят старшие члены клира, а что до его жены, она предпочла, чтобы ей выдавали десять шиллингов в год, а уж на них она купит платье, какое пожелает. А еще десять шиллингов в год им положено на белье, дрова и упряжь для одной лошади. И, по смерти любого из супругов, оставшийся в живых сохраняет пожизненно право пользования домом и право на половину перечисленного довольствия, правда, если жена переживет мужа, обитель не должна будет содержать для нее лошадь в монастырской конюшне. Таковы оговоренные условия, и я собирался сразу после капитула пригласить сюда свидетелей, дабы в их присутствии утвердить соглашение. Судейский писец уже дожидается.
– Боюсь, – тяжело вздохнул аббат, – что тем не менее это придется отложить. Сейчас я не имею права принимать такие решения.
– Мастер Бонел будет очень недоволен, – взволнованно проговорил келарь, – они ведь уже все подготовили для переезда сюда и рассчитывали перебраться в ближайшие дни. Приближаются рождественские праздники, и было бы неловко, если бы им пришлось встречать их сидя на сундуках.
– Но ведь, – вступил в разговор приор, – если с утверждением соглашения и придется повременить, то откладывать переезд нет никакой нужды. Кто бы ни был назначен на место аббата, трудно предположить, чтобы он захотел расторгнуть этот договор. – Роберт говорил с большой уверенностью, ибо знал, что король Стефан расположен к нему больше, чем к Хериберту, а стало быть, ясно, что он-то и есть первый претендент на этот пост.
Хериберт ухватился за его предложение:
– И верно. Почему бы им не переехать? Да, брат Матфей, оставь на потом утверждение документов – никуда оно не денется, это же очевидно. Извести лучше наших гостей, что они могут перебираться и перевозить свои пожитки. Пусть встречают Рождество Христово, уютно устроившись на новом месте. Больше ничего срочного нет?
– Ничего, отче, – отозвался келарь, а потом спросил задумчиво и печально: – Когда тебе надлежит отправляться в путь?
– Надо бы послезавтра. Годы мои уж не те, чтобы ехать быстро, и на дорогу уйдет несколько дней. В мое отсутствие отвечать за все будет, разумеется, приор Роберт.
Аббат Хериберт поднял руку, рассеянно благословил братию и направился к выходу. Стремительным шагом за ним двинулся приор Роберт. Он уже чувствовал себя облеченным властью над владениями аббатства Святых Петра и Павла в Шрусбери и твердо рассчитывал на то, что бремя этой власти ему суждено нести до конца своих дней.
Один за другим, в тяжелом молчании, подавленные сообщением аббата, братья вышли из зала и, разойдясь по двору, принялись взволнованно обсуждать новость. Вот уже одиннадцать лет Хериберт возглавлял обитель; нести послушание под началом такого доброго, приветливого и покладистого человека было легко, пожалуй, даже слишком легко, и братья не желали никаких перемен.
В десять часов должны были служить мессу. Оставалось еще полчаса, и погруженный в раздумье Кадфаэль отправился в свой сарайчик в саду, чтобы приглядеть за настаивающимися снадобьями.
Густая, аккуратно подрезанная живая изгородь с первыми, еще робкими морозцами уже начинала блекнуть, сухие, пожелтевшие листья понуро свисали с ветвей. Самые нежные, теплолюбивые растения Кадфаэль уже пересадил и укрыл от надвигающихся холодов. Наступающая зима давала о себе знать, но воздух в саду еще хранил аромат ушедшего лета, а внутри сарая голова кружилась от пряного, пьянящего благоухания. Кадфаэль частенько уединялся здесь, чтобы поразмыслить в одиночестве. Он настолько привык к стоявшему в помещении терпкому запаху трав и настоев, что почти не замечал его, хотя, будь в том нужда, мог мгновенно определить тончайший аромат и указать на его источник.
Стало быть, размышлял монах, король Стефан так и не забыл о своем недовольстве аббатом, и теперь Хериберту предстоит стать козлом отпущения за то, что Шрусбери осмелился противостоять притязаниям короля. Странно, однако, ведь Стефан по натуре человек не мстительный. Вероятно, он чувствует необходимость ублажить легата и тем самым подольститься к Папе. Ведь Папа признал его королем, а папская поддержка – это такое оружие, каким никак нельзя пренебрегать в борьбе с императрицей Матильдой, которая тоже претендует на английский трон. Что и говорить, эта неукротимая леди не откажется так просто от своих притязаний и приложит все силы, чтобы переубедить Рим, а ведь даже Папы могут менять свои привязанности. Потому-то, наверное, король и предоставил Альберику Остийскому полную свободу в осуществлении его планов переустройства церковного управления, а заодно и решил принести старого аббата в жертву неуемному рвению реформатора.
Размышляя об этом, Кадфаэль в то же время никак не мог отделаться от навязчивых мыслей совсем по другому поводу. Не шла у него из головы история с так называемыми гостями аббатства. Удивительно, что во цвете лет люди принимают решение оставить труды и заботы мирской жизни и передать свои владения аббатству в обмен на безбедное, спокойное и безмятежное существование в монастырском доме на всем готовом – даже пальцем шевелить не придется. Неужели об этом они мечтают, ухаживая за скотом, проливая пот на пашне, торгуя в лавках и работая в мастерских? О таком крохотном земном рае, где манна сыплется с неба и где нечего делать, кроме как летом греться на солнышке, а зимой потягивать подогретый эль у камелька? Интересно, долго ли будет человек радоваться, получив все это? Ведь от безделья и заболеть недолго. Конечно, если человек немощен, скажем хром или слеп, то его понять можно. Но почему на такое решаются здоровые люди, которым ведома радость трудов и свершений, – этого ему не уразуметь. Здесь должны быть веские причины. Далеко не каждого можно провести, далеко не все склонны обманываться, принимая праздность за благодать. Что же еще может подтолкнуть к такому шагу? Отсутствие наследника? Или же у человека появляется тяга к монашеской жизни, еще не вполне осознанная, – вот он и избирает такой удел, не решаясь пока принять иноческий обет? Может, и так! Если человек женат, немолод и сознает, что жизнь прожита, почему бы и нет. Многие надевали рясу, когда полдень их жизни оставался позади: дети выросли, да и внуки пристроены… Дом милосердия и статус «гостя» обители может оказаться подготовкой к монашеству. Но возможно и другое: человек бросает дело своей жизни назло всему свету, скажем, из-за того, что у него сын непутевый. Только вот снимет ли это с его души камень?
В то серое, хмурое утро, когда аббат Хериберт отбыл из Шрусбери по дороге, ведущей в Лондон, впервые в эту зиму нос и щеки щипал морозец, а на поблекшей траве искорками поблескивал иней. Аббат взял с собой своего писца, брата Эммануила, и двух конюхов, которые дольше всех служили в обители, но так и не приняли пострига. Ехал Хериберт на своем белоснежном муле. При прощании он старался выглядеть веселым и беззаботным, но чем дальше удалялся от обители, тем печальнее становился.
Аббат и в молодости-то не был лихим наездником, а теперь уж и подавно. Седло ему подобрали высокое и удобное, но он и с него свисал, словно куль с овсом. Многие братья столпились в воротах и провожали Хериберта взглядами, пока он не скрылся из виду. Выглядели они удрученно, и было от чего прийти в уныние. Еще более огорчены были прибежавшие попрощаться мальчишки-послушники. Все знали, что Хериберт никогда не требовал от брата Павла излишней строгости к ученикам, а вот приор Роберт наверняка будет совать нос во все подряд, и им, как и всем в обители, следует ждать ужесточения дисциплины.
По правде говоря, чуть больше строгости обители отнюдь бы не помешало, и с этим Кадфаэль готов был согласиться. В последнее время Хериберт глубоко разочаровался в суетном мире и в натуре человеческой и все более погружался в себя и в свои молитвы. Безусловно, кровавые события, последовавшие за осадой и падением Шрусбери, кого угодно могли опечалить, но едва ли скорбь может послужить оправданием для тех, кто пренебрегает возможностью отстаивать правое дело и противиться неправому. Увы, приходит время – старость дает о себе знать, и бремя власти становится для кого-то непосильным. И кто знает, не вздохнет ли Хериберт с облегчением, когда освободится от бремени, пусть даже и не осознает этого сейчас?
И обедня, и собрание капитула в тот день прошли спокойно и благопристойно. Братья с воодушевлением отслужили мессу, повседневные дела шли гладко, и ничто не нарушало их размеренного течения. Приор Роберт заботился о приличиях и никогда бы не позволил себе ухмыляться и радостно потирать руки, во всяком случае на людях. Он не преступил того, что освящено правилами, традициями и обычаями, зато теми привилегиями, которые ныне законно ему полагались, он не преминул воспользоваться.
В теплое время, когда работы в саду невпроворот, Кадфаэлю обычно выделяли двух помощников, ведь ему приходилось не только ухаживать за травами в своем маленьком садике, но и работать за стенами обители. За дорогой, у реки Гайи, лежала плодородная долина, там вдоль кромки полей тянулись сады и грядки, где собирали плоды и приправы для монастырской кухни. В паводок долину заливали воды Северна, и удобренная илом почва приносила щедрый урожай. Да и внутри монастырских стен на попечении Кадфаэля был не только созданный им и собственноручно огороженный садик, где он пестовал редкие драгоценные травы, но и участок, спускавшийся по склону к Меолу – речушке, вращавшей жернова монастырской мельницы, – на котором выращивались бобы, горох и капуста.
Однако сейчас, когда незаметно подступила зима и земля готовилась погрузиться в сон, когда, зарывшись в опавшие листья и сухую траву под изгородью, готовились впасть в зимнюю спячку ежи, у него остался только один помощник, который подсоблял ему готовить отвары, катать пилюли, отжимать масло и толочь порошки. За целебными снадобьями к Кадфаэлю обращались не только братья, но и занедужившие горожане и жители предместья, а порой и крестьяне из разбросанных в округе селений. Он не обучался врачеванию, но постиг это искусство на практике, наблюдая и сопоставляя. Долгие годы он по крупицам собирал знания, и теперь многие предпочитали лечиться у него, а не у тех, кто имел официальное звание лекаря. Подручным его был брат Марк, молодой монах, которому едва минуло восемнадцать. Мальчик был сиротой, и прижимистый дядюшка отдал его в монастырь шестнадцати лет от роду, чтобы избавиться от обузы. Когда паренек поступил в обитель, он боялся раскрыть рот, дичился и отчаянно тосковал по дому. Выглядел он моложе своих лет и в страхе бросался исполнять все, что бы ему ни велели, как будто лучшее, на что он мог рассчитывать в жизни, – это избегнуть наказания. Однако стоило пареньку поработать несколько месяцев в саду с братом Кадфаэлем, как язык его развязался, а все страхи словно развеялись по ветру. Он не вышел ростом и все еще слегка опасался начальства, но был здоровым и крепким и с удовольствием возился на грядках. Паренек живо интересовался приготовлением снадобий, и руки его скоро приобрели необходимую для этого чуткость и сноровку. В кругу сверстников Марк обычно помалкивал, зато в саду или в сарае, наедине с Кадфаэлем, бывало, болтал без умолку. При всей своей нелюдимости именно он первым ухитрялся разузнавать все городские и монастырские сплетни, опережая других братьев. И сегодня Марк вернулся с мельницы за час до вечерни, переполненный новостями.
– Ты знаешь, что устроил приор Роберт? Взял да и перебрался жить в покои аббата! Ей-богу! А брату субприору велел с сегодняшней ночи спать в его, приора, келье. Подумать только, аббат Хериберт едва успел выехать за ворота! Вот увидишь, то ли еще будет – это цветочки!
Брат Кадфаэль и сам так думал, хотя и понимал, что не стоит ему высказывать подобные мысли и поощрять юношу к подобным разговорам.
– Будь поосторожней, когда берешься судить о вышестоящих, – мягко укорил он парнишку, – ведь ты не знаешь, как повел бы себя на их месте. В конце концов, может, Хериберт сам попросил приора перебраться на время в его покои, чтобы братья видели, что не остались без пастыря. Не зря же духовному отцу обители отводится особое помещение.
– Так-то оно так, да только приор пока еще не наш духовный отец! И если бы аббат Хериберт и вправду пожелал этого, то наверняка объявил бы о том капитулу. И уж во всяком случае сказал бы брату субприору. А тот ни о чем не знал, даже не догадывался. Я видел его лицо: он был ошарашен этим не меньше остальных. Нет, не надо было приору позволять себе такую вольность!
«Что правда, то правда», – подумал Кадфаэль, деловито растирая корни в ступке. Только вот брат Ричард, субприор, был, наверное, последним, кто мог подумать о чем-либо подобном. Большой добродушный увалень, он никогда не лез вперед, даже если имел на то законное право. А вот иные братья, помоложе и понахальнее, очень скоро смекнут, что эта перемена им на руку. Приор из своей кельи мог следить за всем, что происходило в коридоре, в который выходят спальные кельи братьев. Теперь, когда в ней разместится брат Ричард, кое-кому будет куда легче улизнуть по своим делам по черной лестнице, после того как погасят свечи. Субприор ничего не заметит, а если и заметит, шума поднимать не станет.
– Все слуги в аббатских покоях прямо кипят от злости, – не унимался Марк. – Ты же знаешь, как они преданы Хериберту, а теперь им придется служить другому, хоть формально наш аббат еще не смещен. Брат Генри, так тот сказал, что это чуть ли не святотатство. А брат Петр ходит чернее тучи, возится со своими горшками и все ворчит и грозится. Дескать, ежели приор и впрямь займет аббатские покои, так он болиголову не пожалеет, чтобы тот быстренько убрался восвояси, очистив помещение для настоящего хозяина.
Кадфаэль живо представил себе эту картину. Брат Петр давно служил у аббата поваром. Черноволосый, с горящими глазами, родился он где-то в глухомани, неподалеку от шотландской границы, и был невоздержан на язык, однако его пылкие заявления мало кто принимал всерьез – может быть, до поры до времени.
– Брат Петр частенько говорит лишнее, но ты ведь знаешь, что он и мухи не обидит. И коли он главный повар, то все равно будет готовить блюда для аббатского стола, кто бы за ним ни сидел. Это его работа, да больше он ничего и не умеет.
– Будет-то будет, да только без радости, – убежденно возразил Марк.
Спору нет, монахи были потрясены случившимся, однако порядок в стенах обители был столь отменно налажен, что всякий брат – по нраву ему это или нет – все равно неукоснительно исполнял все, что ему положено.
– Ничего, аббат Хериберт еще вернется, восстановят его в должности, – размечтался Марк, принимая желаемое за действительное, – то-то у приора глаза на лоб полезут.
Марк представил себе величественное лицо Роберта с выпученными, как у лягушки, глазами и рассмеялся. У Кадфаэля не хватило духу побранить юношу, он и сам едва сдержал смех.
Спустя неделю после отъезда аббата Хериберта, в середине дня, в сарайчик Кадфаэля наведался попечитель лазарета брат Эдмунд, которому понадобились лекарства. Морозы стояли не сильные, однако ударили они неожиданно после теплой погоды и многих застали врасплох. Кое-кто из молодых братьев, из тех, что работали на открытом воздухе, расчихались и раскашлялись не на шутку. Четверых пришлось поместить в лазарет, где, помимо того, отлеживалось и несколько стариков – по немощи они уже не трудились, а только посещали церковные службы, мирно дожидаясь кончины.
– Этим парням всего и надо, что несколько дней побыть в тепле, и дело пойдет на лад, – заметил Кадфаэль, взбалтывая флягу и переливая из нее в маленькую склянку темную жидкость со сладковатым ароматом. – Хотя, конечно, несколько дней ни к чему маяться. Пусть они принимают это по маленькой ложке два-три раза в день, им быстро полегчает.
– А что это такое? – полюбопытствовал брат Эдмунд. Он знал многие снадобья брата Кадфаэля, но ведь тот постоянно придумывал что-нибудь новенькое. Интересно, уж не на себе ли испытывает Кадфаэль эти настои?
– Это шандра с розмарином да камнеломка. Я заварил их в льняном масле и развел в красном вишневом вине. Вот увидишь, им станет лучше – это и от кашля, и от насморка помогает. – Он бережно закупорил большую флягу и протер горлышко. – Может, тебе еще что-нибудь нужно? Старикам-то, верно, не по нутру то, что сейчас творится. Когда человеку перевалит за шестьдесят, перемены его уже не радуют.
– Такие, во всяком случае, точно не радуют, – грустно признал Эдмунд. – Многие и не подозревали, как дорог им Хериберт, пока не ощутили потерю.
– Так ты думаешь, мы его потеряли?
– Боюсь, что, скорее всего, это так. Стефан-то вряд ли затаил зло на аббата, но он во всем будет потворствовать легату, чтобы только сохранить расположение Папы. А легату, который явился сюда переустраивать церковь и наделен для того всей полнотой власти, Хериберт едва ли сумеет потрафить. Может, Стефан, осерчав, и высказывался нелестно об аббате, но решать судьбу Хериберта будет не он, а Альберик Остийский, а тот, скорее всего, сочтет, что наш добрый маленький пастырь слишком мягок по натуре для своего сана, – удрученно заключил Эдмунд и добавил: – Я бы прихватил еще горшочек с мазью, что заживляет язвы. Бедный брат Адриан – и за что ему это наказание?
– Видать, сильно его припекло, – сочувственно промолвил Кадфаэль.
– Кожа да кости, просто как скелет! Он уже и есть-то почти не может. Увядает, как лист.
– Смотри, если что, сразу посылай за мной. Я здесь не для того, чтобы бить баклуши, и всегда рад помочь. А вот и то, что тебе надо. На сей раз бальзам посильнее будет, я в него побольше богородичной травки добавил.
Брат Эдмунд спрятал склянку и горшочек в свою суму и задумался, потирая пальцами острый подбородок, не забыл ли он еще чего-нибудь.
Неожиданно от двери пахнуло холодом. Оба монаха обернулись и увидели незнакомого парня, в смущении застывшего на пороге.
– Прикрой-ка дверь, паренек! – сказал Кадфаэль, поеживаясь.
– Прошу прощения, брат, – поспешно и почтительно отозвался молодой человек. – Я подожду, пока ты освободишься. – И парень, попятившись, вышел и начал закрывать дверь.
– Нет-нет, – с веселым нетерпением воскликнул Кадфаэль, – я не это имел в виду. Заходи в тепло, а потом прикрой дверь, а то из-за этого ветра жаровня дымит. Входи, входи, я только дам, что нужно, брату Эдмунду – и займусь тобой.
Дверь открылась ровно настолько, чтобы позволить сухопарому молодому человеку со смуглым худощавым лицом протиснуться внутрь. Вошедший тут же торопливо закрыл ее за собой и замер. Он не вымолвил ни слова и выглядел так, будто хотел стать невидимым, но глаза его раскрылись от любопытства и удивления при виде развешанных по стенам высушенных трав и полок, уставленных бутылями и горшками, которые заключали в себе урожай минувшего лета.
– Ах да! – припомнил брат Эдмунд. – Чуть не забыл. Брата Риса совсем доняла ломота в плечах и спине. Он прямо извелся от боли. У тебя осталось то растирание, которое прежде ему помогало?
– Найдется. Погоди, я сейчас тебе отолью, только бутылку достану.
Кадфаэль поднял с пола на скамью большую шестифунтовую бутыль и стал шарить по полкам в поисках склянки из темного стекла. Потом он осторожно откупорил бутыль и перелил в склянку темную, вязкую, маслянистую жидкость, распространявшую резкий запах. Закончив, монах снова закупорил бутыль деревянной пробкой, придерживая ее льняной тряпицей, старательно обтер горлышки обоих сосудов и бросил ветошь в маленькую тлеющую жаровню.
– Это средство хорошо подействует, особенно если отыщется кто-нибудь с сильными пальцами, чтобы втереть его и как следует размять больному суставы. Но, Эдмунд, обращайся с ним осторожно и ни в коем случае не подноси к губам. Это наружное средство, внутрь его принимать нельзя. И им опасно пользоваться, если на коже есть язвы, царапины или раны. Оно ядовито.
– Такое опасное? А из чего оно сделано? – с интересом спросил Эдмунд, поднося склянку к глазам, – вязкая жидкость всколыхнулась и растеклась по стеклу.
– Это корень одного растения – его называют борец или монаший капюшон, – вываренный в смеси льняного и горчичного масел. Очень ядовитый корень: достаточно проглотить чуть-чуть – и можно отправиться к праотцам. Так что будь повнимательнее и не забывай как следует мыть руки. Но для старых больных костей это лучшее растирание, оно чудеса творит. Его надо хорошенько втереть, и сначала больной почувствует покалывание и жжение, а потом боль быстро уймется. Ну как, больше ни о чем не забыл? А хочешь, я сам пойду с тобой в лазарет. Эту мазь нужно втирать глубоко, а я в этом деле поднаторел.
– Пальцы у тебя железные, уж я-то знаю, – отозвался брат Эдмунд, пристраивая склянку в суму, – на себе испробовал. Помнишь, когда ты меня растирал, я думал, что на мне живого места не осталось, а на другой день я уже был на ногах. Да, приходи, брат Рис будет тебе рад. Память его нынче подводит, он мало кого узнает, особенно из молодых братьев, но тебя он не забыл.
– Он припомнит всякого, кто заговорит с ним по-валлийски, – промолвил Кадфаэль, – приятно ведь услышать язык своей юности. Он в детство впадает, со стариками это случается.
Брат Эдмунд взял свою суму и направился к выходу. Худощавый молодой человек отступил в сторону и услужливо распахнул дверь. Брат Эдмунд улыбнулся, поблагодарил его и вышел, а тот притворил за ним дверь.
Брат Кадфаэль посмотрел на парня, который оказался не таким уж и тощим, ростом он был на несколько дюймов выше, чем сам Кадфаэль, держался прямо, и в движениях его чувствовались проворство и настороженность лесного зверя. Ворвавшийся сквозь дверь порыв ветра растрепал густую копну светло-каштановых волос. Светлая бородка, обрамлявшая скулы, подчеркивала резкие, ястребиные черты его лица. Ярко-голубые смышленые глаза уставились на Кадфаэля.
– Ну что, приятель, чем я могу тебе услужить? – обратился к нему монах, сдвигая горшочек с огня и еще раз окидывая незнакомца взглядом. – Мы вроде бы не знакомы, но все одно, добро пожаловать. Какое у тебя ко мне дело?
– Меня послала госпожа Бонел, – ответил молодой человек низким голосом, который был бы приятен на слух, если бы в нем не ощущалась некоторая скованность. – Говорят, что у тебя можно разжиться приправами. Брат попечитель странноприимного дома сказал, что, если у нее выйдут собственные запасы, можно будет обратиться к тебе. Мой господин сегодня переехал сюда – он будет жить в предместье в качестве гостя аббатства.
– Ах да, – кивнул Кадфаэль, припоминая подаренный аббатству манор Малийли. – Стало быть, они благополучно переехали. Ну дай Бог, чтобы остались довольны. А ты, выходит, их слуга и будешь им пищу приносить? Тебе не помешает разузнать, что тут да как у нас в обители. Ты уже побывал на аббатской кухне?
– Да, господин.
– Да какой я господин, – добродушно отозвался Кадфаэль, – называй меня братом, так оно вернее будет. А тебя как зовут, приятель? Нам ведь с тобой теперь придется встречаться, так что не худо и познакомиться.
– Эльфрик. – Молодой человек отошел от двери и стоял, озираясь по сторонам с нескрываемым интересом. Глаза его с благоговейным страхом задержались на большой бутыли с настоем монашьего капюшона. – Неужто это и впрямь такой страшный яд, что самая малость его может спровадить человека на тот свет?
– Человека многое может погубить при неумелом или неумеренном употреблении. Даже вино, если пить его сверх меры. Самая здоровая пища способна причинить вред, если предаваться чревоугодию. А что твои хозяева – довольны тем, как устроились на новом месте?
– Ну, об этом рано еще говорить, – осторожно промолвил Эльфрик.
«Интересно, сколько же ему лет, – подумал Кадфаэль. – Двадцать пять, наверное, вряд ли больше. Всего опасается, ишь ощетинился, словно ежик. Небось виллан, крепостной, – посочувствовал Эльфрику монах. – Парень, видать, сообразительный и ранимый, и если хозяин у него грубый и недалекий, несладко ему приходится».
– А сколько вас поселилось в доме?
– Мой господин, госпожа и я. И еще служанка, – коротко ответил Эльфрик и замолчал.
– Что ж, Эльфрик, можешь заходить ко мне когда вздумается. Я всегда буду рад, чем сумею, угодить твоей госпоже. Что она хотела бы получить сегодня?
– Она просила немного базилика и шалфея, если у тебя есть. Она привезла с собой снедь, чтобы разогреть к вечеру, но забыла приправы, – сообщил Эльфрик, слегка оттаивая. – Переезд дело хлопотное, за всем не уследишь.
– Ну, этому горю легко помочь – бери-ка, приятель, по пучку и шалфея, и базилика. А скажи, хорошая у тебя хозяйка?
– Хорошая, – обронил Эльфрик и умолк, как и после упоминания о служанке. Парень задумался, и мысли его, казалось, были невеселы. – Она была вдовой, когда вышла за хозяина. Он у нее второй муж, – помедлив, продолжил слуга. Эльфрик принял у Кадфаэля пучки трав, и пальцы его крепко стиснули стебельки. («Словно горло, – подумалось монаху. – Только вот чье? О хозяйке парень отозвался с симпатией».)
– Большое спасибо тебе, брат, – поблагодарил Эльфрик Кадфаэля, проворно отступил и вышел, прикрыв за собой дверь. Монах проводил его долгим задумчивым взглядом. Оставался еще час до вечерни, и можно было успеть заглянуть в лазарет, растереть брату Рису больные суставы да потешить старика столь любезными его сердцу звуками валлийской речи.
Однако Кадфаэль никак не мог избавиться от мыслей об Эльфрике. Чем можно помочь этому молодому человеку? Нелегка доля виллана, особенно если тот наделен способностями и оттого еще тяжелее переживает свое положение. А этого к тому же, похоже, гнетет какая-то тайная мука, и, видно, не одна. Кадфаэль не мог забыть, как ревниво и нехотя, сквозь стиснутые зубы, Эльфрик упомянул служанку.
Старый брат Рис сидел неподалеку от своей аккуратно застеленной постели, пристроившись поближе к огоньку, и кивал седой, с тонзурой, головой. Выглядел он довольно и горделиво, как человек, выполнивший свой долг вопреки всем препонам. Старик важно задрал подбородок, тонкие седые брови его топорщились, а маленькие, но острые, почти бесцветные глазки лучились радостью. И было от чего: рядом с ним на табурете примостился энергичный черноволосый парень, который с видимым удовольствием хлопотал возле старца, услаждая его слух звуками валлийского языка. Ряса была спущена с костлявых плеч брата Риса, и его собеседник деловито втирал чуткими пальцами бальзам в больные суставы блаженно кряхтевшего старика.
– Вижу, что меня опередили, – шепнул Кадфаэль на ухо брату Эдмунду, столкнувшись с ним в дверях.
– Это сородич его, – тихонько отозвался тот, – валлиец с севера, откуда родом и сам брат Рис. Наверное, пришел, чтобы помочь новым гостям обители устроиться в доме у мельничного пруда. Как-то он с ними связан, вроде бы работает в городе у сына этой женщины. Ну а зайдя в обитель, не забыл справиться о старике, добрая душа. Брат Рис стал сетовать на свою ломоту, я рассказал про твое растирание, и парень вызвался помочь. Раз уж ты здесь, поговори с ними – тебе небось тоже приятно поболтать по-валлийски.
– А ты предупредил его, чтобы он потом как следует вымыл руки?
– Само собой. Я ему показал, где можно будет помыться и куда бутылку поставить, после того как закончит. Разве мог я позволить ему рисковать, после того как ты нагнал страху рассказом об этом вареве. Так что не волнуйся: он знает, что может получиться, если не остеречься.
Увидев подходившего брата Кадфаэля, молодой валлиец почтительно приподнялся было со своего места, но монах замахал рукой:
– Нет-нет, паренек, сиди, я не хочу тебя беспокоить. Я зашел сюда перемолвиться словом со старым приятелем и помочь ему, но вижу, что ты взял на себя мою работенку и недурно с нею справляешься.
Молодой человек весело кивнул и с удвоенной энергией принялся растирать плечи старика. На вид ему было лет двадцать пять – крепыш с широким обветренным лицом. Гладковыбритые выступавшие скулы, жесткие, густые волосы и брови и решительное выражение лица выдавали в нем настоящего валлийца. Кадфаэлю понравилось, как он обращался с братом Рисом – ласково, заботливо и чуть шутливо, точно с ребенком. Что ж, старик и впрямь впал в детство, правда, сегодня, благодаря молодому валлийцу, выглядел гораздо бодрее.
– Ох как хорошо! – довольно проскрипел старец, поводя плечами под сильными пальцами молодого человека. – Видишь, Кадфаэль, родня-то старика не забывает. Это Меуриг – мой внучатый племянник. Он моей племяннице Ангарад сынком доводится. Я его еще вот таким крохой помню. Уж коли на то пошло, так я помню и как она родилась, дочурка моей сестры. Много лет прошло с тех пор, как я ее последний раз видел, да и тебя, дружок, тоже, – сказал старик, обращаясь уже к племяннику. – По правде говоря, ты мог бы и пораньше зайти меня проведать. Да только разве у нынешней молодежи есть родственные чувства? – ворчал разомлевший старец, не замечая сумбурности своих речей. – А что же девочка-то не приехала меня навестить? Ты почему мать с собой не взял?
– Так ведь от нас до Шрусбери не ближний путь. Да у нее и по дому хлопот невпроворот, – улыбнулся Меуриг. – Но я-то теперь живу поближе, устроился в городе плотником, так что смогу бывать у тебя чаще. Я тебя на ноги поставлю – весной еще погуляешь по свежей травке.
– Племянница моя Ангарад, – промурлыкал, блаженно улыбаясь, брат Рис, – до чего чудесная малышка была и такой красавицей выросла. Сколько годков-то ей сейчас будет? Думаю, сорок пять стукнуло, а я все равно уверен, что она такая же красивая, как и прежде, и не вздумайте мне перечить. Красавиц я повидал немало, но ни одна из них ей в подметки не годилась…
– Ну уж кто-кто, а ее сын перечить тебе не станет, – добродушно усмехнулся Меуриг, а Кадфаэлю подумалось, что каждому время его юности представляется самым прекрасным: и небо было синеe е, и трава зеленее, и дикие яблоки вкуснее тех, что нынче вызревают в садах. Вот уже несколько лет память стала изменять одряхлевшему брату Рису, его бессвязные воспоминания порой перемежались картинами, никогда не наблюдавшимися в действительности, разве что в его воображении. Но, может быть, присутствие молодого родича оживило его ослабевшую память? Пусть даже это продлится недолго – все равно это царский подарок.
Брат Рис продолжал что-то мурлыкать, словно довольный кот, а Меуриг, посмеиваясь, разминал крепкими пальцами немощную старческую плоть.
– Я смотрю, для тебя это дело привычное, – с одобрением заметил брат Кадфаэль.
– Я работал все больше с лошадками, а у них, как и у людей, бывают опухоли и болячки. Так и приучаешься нащупывать пальцами больное место.
– Зато теперь он плотник, – с гордостью заявил брат Рис, – и работает здесь, в Шрусбери.
– Мы сейчас как раз делаем аналой для вашей часовни Пресвятой Девы, – сказал Меуриг, – и, как только закончим – а это будет скоро, – я сам принесу его сюда, в аббатство, и тогда снова к тебе загляну.
– И опять разотрешь мне плечи? Скоро уж Рождество, холода подступают, а старые кости мороза не любят.
– Обязательно разотру. Но на сегодня, пожалуй, хватит, а то как бы не переборщить. Надевай-ка, дядюшка, свою рясу – вон она лежит, а то застудишься. Растирание-то жжется?
– Поначалу кусало, как крапива, а сейчас стало тепло и приятно. И боль совсем унялась. Вот только я притомился… – Старика и впрямь клонило в сон, что было неудивительно после такой нагрузки и для головы, и для тела.
– Вот и хорошо. Сейчас тебе лучше всего лечь и поспать. Правда ведь, брат? – Меуриг посмотрел на Кадфаэля, ища поддержки.
– Конечно. После такого лечения требуется хороший отдых.
Старик не возражал против того, чтобы его уложили в постель: сон уже почти одолел его. Заплетающимся языком он что-то пробормотал на прощание Кадфаэлю и Меуригу, но затих, не успели те дойти до двери. Последнее, что они услышали, было: «Передай от меня привет своей матушке, Меуриг. И попроси ее проведать меня… когда повезет шерсть на рынок, в Шрусбери. До чего же хочется снова с ней повидаться…»
Кадфаэль проследил за тем, чтобы Меуриг тщательно вымыл руки, как ему было велено, а потом сказал:
– Твоя матушка у него из головы не идет. Есть у него надежда с ней повидаться?
Пока Меуриг скреб и оттирал руки, Кадфаэль внимательно рассматривал его: снисходительная веселость, с которой валлиец ухаживал за стариком, сменилась задумчивостью.
– Не на этом свете, – помедлив, отозвался Меуриг. Он взял из рук монаха грубое полотенце и взглянул Кадфаэлю прямо в глаза: – Моя мать умерла на Михайлов день, одиннадцать лет тому назад. Он знает об этом не хуже меня, вернее, знал. Но коли уж у него с памятью неладно и она для него жива, с чего бы я стал его разубеждать? По мне, так пусть тешится любой выдумкой, если это приносит ему радость.
– Бог тебе в помощь! – промолвил Кадфаэль на прощанье. – Сегодня ты подарил старику воспоминание о юности. Старейшины твоего рода могут гордиться такими сыновьями.
– Моя родня, – отозвался Меуриг, пристально глядя на монаха черными глазами, – это родня моей матушки. Мой отец не валлиец.
Они вышли на большой двор и расстались. Меуриг быстрыми шагами направился к сторожке, а Кадфаэль двинулся к церкви: колокол уже звонил, созывая к вечерне, до которой оставалось всего несколько минут.
По дороге монах, которого этот молодой человек заинтересовал не меньше, чем виллан Эльфрик, размышлял над последними словами Меурига, однако, войдя в храм, выбросил эти мысли из головы. В конце концов, люди сами за себя отвечают, не его это дело.