– Пьют, негодяи!
Анна Моисеевна появилась в момент, когда Дуся в очередной раз наполняла юношам фужеры. Она стоит у веранды в траве, яркие глаза ее сердиты. Крупное тело затянуто в крепдешиновое платье – зелено-черно-белые цветы на теле Анны Моисеевны. В руке у Анны сумочка. Полуседые волосы завернуты в высокий шиньон. Чуть вздернутый нос придает ее красивому лицу задиристое выражение.
– Ганна Мусиевна! – Гуляки дружно встают. – Идите к нам, Ганна Мусиевна, и съешьте с нами киевскую котлетку!
– Негодяи! Как вам не стыдно! С самого утра жрете водку… – фыркает Анна, но обходит по периметру веранду и поднимается по лестнице.
Несколько представителей пролетариата, все-таки прорвавшиеся на веранду, с любопытством смотрят на происходящее.
– Подлец, обманул опять Цилю Яковлевну – бедную еврейскую женщину! «Он пошел за нитками!» Простодушная Циля Яковлевна – дитя другой эпохи, ангел, на котором женился мой папа… Циля Яковлевна не знает, что такое ложь! Она простодушно поверила этому чудовищу! «За нитками он пошел!»
– Ну ударь меня! Дай мне пощечину, Анна! – Поэт театрально поворачивается к подруге в профиль и подставляет щеку.
Геннадий Сергеевич становится изысканно любезен.
– Простите нас, Ганна Мусиевна, ради бога, и соблаговолите разделить с нами нашу скромную трапезу! – Генка берет руку Анны Моисеевны и целует ее. Затем, не отпуская ее руки, другой рукой отодвигает стул и чуть пригибает Анну к стулу. Все еще сердитая, она садится.
– Дуся, пожалуйста, прибор для Анны Моисеевны… Анна Моисеевна, это я виноват в том, что ваш супруг находится здесь. Почувствовав себя одиноко и депрессивно сегодняшним утром, я обманом выманил Эда из семьи, преследуя исключительно личную и эгоистическую цель успокоения своей души…
– Бедная еврейская женщина… – Анна Моисеевна заводит обычный монолог-речитатив, по видимости, не реагируя на реплики Генки и поэта. – Я прибежала домой… в доме нет ни крошки… «Эдуард вышел за нитками», – растерянно объявила мама Циля… «Ушел в девять часов, мама! – сказала я. – Сейчас одиннадцатый час. Он напился, мама!» – «Но, может быть, он еще вернется?!» – робко заметила верящая в тебя Циля Яковлевна. – Анна гневно посмотрела на поэта.
Тот покорно наклонил голову, а Генка показал ему глазами и руками: «Терпи. Дай ей выговориться».
– Ты не оставил бедной еврейской женщине и рубля на еду, негодяй! – продолжает Анна. – Между тем мы прожили всю ее пенсию. У меня сейчас нет денег. Ты отлично знаешь, что я ничего не получила в аванс… После ревизии обнаружилась гигантская недостача, Геннадий, – апеллирует Анна к Генке. Генка сочувственно кивает. – Была надежда на то, что молодой негодяй закончит сегодня брюки Цинцыпера и получит десять рублей, и Циля Яковлевна спустится на Благовещенский рынок и купит еды… а молодой негодяй сбежал…
– Ганна Мусиевна, – торопится Генка, пока Анна собирает силы для очередного куска монолога, – пожалуйста, согласитесь принять от меня скромное приношение. – Он достает из бумажника десятку и двигает ее к Анне.
– Нам не нужны ваши деньги, Геннадий Сергеевич! – гордо объявляет Анна, но смотрит на десятку заинтересованно.
– Возьмите, Ганна Мусиевна! Это ведь я сманил Эда к природе от брюк Цинцыпера… Следовательно, я плачу неустойку.
– А что? – Анна Моисеевна вопросительно глядит на поэта. – А что, и возьму… Ведь нам есть нечего. В доме нет ни крошки…
– Не смей… – шипит поэт.
Он проклинает себя за то, что забыл оставить Циле Яковлевне хотя бы пятерку из пятнадцати рублей, которые у него остались. Теперь Анна имеет право читать ему мораль и называть молодым негодяем. Вообще-то Анна побаивается своего молодого поэта, хотя она и старше его на шесть лет. А уж весу в ней, может, вдвое больше, чем в поэте.
– Возьму! Вы все равно пропьете! – При помощи ловкого движения десятка оказывается в руке Анны Моисеевны и затем исчезает в ее сумочке.
– Выпейте, Анна Моисеевна, водчонки! – Генка сам наливает Анне из оставленной на сей раз Дусей бутыли «Столичной». – Выпейте и забудьте заботы.
Анна не выдерживает и улыбается.
– Негодяи, вы третий день пьете! И ни разу не вспомнили о бедной еврейской женщине, томящейся в газетном киоске. Хоть бы раз зашли в перерыв и пригласили еврейскую женщину в ресторан. – Анна выпивает водку осторожно и морщась, не так, как поэт и Генка.
– А как же вы нас нашли, Анна Моисеевна? – Генка не скрывает своего удовольствия и восхищения. Он любит, чтобы что-то происходило. Им уже стало немножко скучно трепаться вдвоем, и теперь вот, пожалуйста, неожиданное явление Анны Моисеевны.
– Генулик! – Анна смотрит на Генку с нескрываемым снисхождением. – Вас и молодого негодяя в единственном на весь город какао-костюме с золотой ниткой все знают. Во-первых, я зашла в «Театральный», и мне сказали, что вас видели утром идущих вверх по Сумской. Я зашла в «Люкс», и вас там не было. В «Трех мушкетерах» тоже не было. Я обежала все ваши места, и в «Автомате» Марк сказал мне, что молодой негодяй в вашей компании, Геннадий Сергеевич, углубился в парк Шевченко… Куда могут идти такие люди, как вы, в такое время года, когда природа вся раскрылась до невозможности, и каштаны дозревают, и цветы пахнут, и мир делает любовь бесконечное количество раз? – спросила я себя. – Анна Моисеевна вздохнула. Пышные выражения – ее слабость. Очень часто она еще сдабривает свою речь строчками живых и умерших поэтов. – Такие люди, как Генулик и молодой негодяй, могут пойти только в харчевню к Дусе, – сказала я себе и прибежала сюда. – Анна Моисеевна остановилась, довольная собой. – И вот, пожалуйста, – я здесь. На работу я не пойду! – объявила она, посмотрев на свои часики. – Ни за что! – подчеркнула она и вызывающе посмотрела на «мужа». – Скажу, что заболела.
– Вы можете устроиться Шерлок Холмсом в КГБ, Анна Моисеевна, – одобрил Генка. – Вполне свободно.
– Ленька Иванов утверждает, что Шерлок Холмс был кокаинистом. Что в перерывах между расследованиями он нюхал кокаин… – сообщает поэт, выпив свою водку.
– Ленька Иванов – мишугэн, – авторитетно заявляет Анна. – Его и из армии комиссовали именно потому, что он мишугэн.
– Ничего подобного. Ленька сам хотел свалить из армии. Когда Ленька уже сержантом приезжал в отпуск, Викторушка его научил, что сделать. Самое умное – косить на шизу. Виктор рассказал Леньке, как он сам комиссовался. И Ленька, вернувшись в часть, проделал то же самое. Во время обеда ворвался в кухню, надел котелок с кашей себе на голову, котлетки воткнул под сержантские погоны и в таком виде выбежал в зал столовой… А в другой раз он ворвался в клуб, где солдаты смотрели фильм, и сорвал со стены экран… Но все это только для того, чтобы свалить домой, вообще-то Ленька здоровее нас с Генкой, – заключает Эд апологию Иванова.
– Я думаю, Эд, Анна права. Ленчик Иванов все-таки шиза, – не соглашается Генка. – Не буйный, но достаточно безумный. Ты замечал, какой у него взгляд?
– Ой, а кто здоровый? Ганна Мусиевна здоровая?! – Поэт презрительно смеется.
– Я пыталась покончить с собой только один раз. А ты, Эд, – много раз! – почти кричит Анна и вскакивает со стула. – Да, я получила первую группу инвалидности как шиза, но мне было 19 лет, и меня бросил этот сукин сын – мой первый муж. Когда тебе 19 лет, то ты еще доверяешь людям! – Анна Моисеевна, бросив агрессивный взгляд на насторожившееся козье племя, садится.
– Черт с ним, с Ивановым… – успокаивает их Генка. – Давайте выпьем за вас, Анна Моисеевна, и за вас, Эдуард Вениаминович, за ваше содружество. Да будет оно долгим и прочным!
– За наше сожительство! За наш незаконный брак! – смеется Анна. – За нашу ситуацию! Ты знаешь, Генулик, когда молодой негодяй уже жил со мной в моей комнате, но мы делали вид, что он со мной не живет… Я громко хлопала дверью на ночь, обманывая мою бедную мамочку… Так вот, тогда моя тетка Гинда предложила нам поселить в маленькую комнату двух квартиранток-девочек, дабы улучшить наше материальное положение. Интеллигентная Циля Яковлевна не могла признаться сестре своего умершего любимого мужа, что ее дочь держит в комнате мальчишку на семь лет моложе ее и спит с ним. «Ах, Гинда, у нас в доме такая ситуация!» – только и сказала моя мама. Бедная моя мама! Как ей не повезло в жизни. Папа Моисей умер от инфаркта, у дочери никак не складывается личная жизнь…
– Зато вторая дочь замужем за директором фабрики. Живет в Киеве, на главной улице – на Крещатике, в буржуазной большой квартире. О таком зяте, как Теодор, можно только мечтать. Директор фабрики…
– Сестрица порядочная, даже тошно, – соглашается Анна Моисеевна, поедая малосольный огурец, – но моя племянница Стелка – блядь. И обещает быть еще более ужасной блядью. Она уже сейчас не пропускает ни одного мужика. Генулик, у этой долговязой Стелки по пачке хуев в каждом глазу… Первый аборт девчонка сделала в 14 лет!.. Да я лишилась невинности только в восемнадцать…
Генка хохочет.
– Другие времена – другие нравы, Анна Моисеевна!
– «О, Лотрек, ведь тебе никогда не достать до педалей!» – вдруг скандирует Анна. – «О, Лотрек… все ли бары ты нынче облазил… Всех ли баб перелапал?» – Анна замолкает, как обычно, потеряв следующие строчки.
– Это чьи? – спрашивает Генка с уважением, он считает Анну интеллигентной и начитанной женщиной.
– Милославский. Из ранних стихов, – морщится Эд. – Юра позирует, французит и гнусавит. Блатную романтику парижской жизни в кафе и ателье разводит. Лотрек…
– «А еще я запомнил, как те Магдалины все латали шинели рябому Христу…» – Нахально глядя на «супруга», Анна опять читает Милославского. И, разумеется, не помнит последующих строчек. – «Три бандита с Афродитой у костра!» – выдавливает она и замолкает.
Анькина память заполнена обрывками стихов, песен, когда-то услышанными или прочитанными умными фразами, изречениями философов и писателей. Время от времени Анна извлекает на свет божий обрывок: линию, строчку, фрагмент – и украшает ими свои монологи, которые она произносит при всяком удобном случае. Когда они только познакомились, юноше с харьковской окраины, только что уволившемуся по собственному желанию из литейного цеха завода «Серп и Молот», эрудиция Анны Моисеевны казалась вершиной интеллигентности. Сейчас Эдуард, ставший Лимоновым, подсмеивается над Анькиными «потоками сознания». Он затягивает нараспев, подражая напыщенному романтизму, с каким, так ему кажется, Анна читает стихи:
Подайте мне женщину синюю-синюю,
Я проведу на спине у ней линию
И на той линии буду женат…
Ах, мне бы не надо бы с нею женатиться,
Лучше с котами на крыше лунатиться…
– Замолчи, подлый Савенко! – кричит Анна. – Не коверкай стихи моего друга Бурича. Ты еще не дорос до их понимания!
– Плохой поэт, – безжалостно констатирует Лимонов. – Я, Генка, долгое время считал, что Бурич – хороший поэт, во всяком случае, оригинальный, и вдруг – попадается мне в руки книжка польского поэта Ружевича. И что же я вижу, Генка?! Манера Ружевича как две капли воды похожа на манеру Бурича! А! Как это называется? Плагиат! Особенно если учесть, что Бурич и его жена делают деньги, переводя польских поэтов!
– Бурич прекрасный поэт! – Глаза Анны с неуверенной ненавистью упираются в «супруга». – Именно потому Вову Бурича так мало и неохотно печатают.
– «Вову…» – фыркает «супруг». – Да он, говорят, уже лысый, как колено. Вагрич видел его в Москве, твоего Вовика. Толстый, обожравшийся жлоб. Буржуа от литературы.
– Неправда! Бурич очень красивый. Кудри – как у Аполлона… Бах, наверное, ошибся, и это был не Бурич…
– Как же, ошибся… Он это был – Аполлон, друг твоего мужа – гения из Симферополя…
– Они все были очень талантливые, Генка. Не слушай молодого негодяя. Талантливые и необыкновенно интеллигентные. Они все знали. Они все время читали. Они были образованнее вас…
– Талант не имеет ничего общего с образованием, – морщится Эд.
Эдуард ревнует Анну к ее поколению. К бывшему мужу – режиссеру телевидения, к друзьям мужа, перебравшимся в Москву, – поэту Буричу, кинокритику Мирону Черненко, к художнику Брусиловскому. Для харьковских юношей возраста Эда, для богемы и декадентов, по нескольку раз в день приходящих в «Автомат» выпить чашечку кофе, Москва, как для чеховских трех сестер, горит впереди манящим ослепительным светом, символом успеха и победы. Из сверстников Анны особенно знаменит художник Брусиловский. Вагрич Бахчанян отзывается о работах Брусиловского с почтением. Брусиловский давно уже выставляется и на международных выставках, и время от времени репродукции его вещей печатают западные журналы. Меньше всех добился бывший муж Анны, он и живет не в Москве, но в Симферополе. Эдуард очень хочет в Москву, потому и примеривает предыдущее поколение (они на десять-пятнадцать лет старше) на себя. Примеривает, оспаривает и высмеивает Анькино прошлое во имя ее настоящего с ним, Эдуардом Лимоновым.
Солнце вдруг скатывается с крыши «харчевни» прямо на стол, и деревянный, отскобленный, много раз мытый, уставленный тарелками с закусками, сосудами с водкой и лимонадом стол вдруг вспыхивает. Очень красивый у них стол, читатель. Салат из красных, как кровь, украинских помидоров и нежно-зеленых огурцов, на которых каплями вспыхивает подсолнечное масло, много раз преломившееся в фужерах и граненых стаканах солнце, много солнца, месиво солнца на столе. Загорелые темные руки поэта, руки Анны, ее ногти, как всегда покрытые необыкновенным лиловым лаком, Генкина красивая рука, обхватившая стебель фужера… Камень в Генкиной запонке, вдруг поймав в себя солнце, испускает тонкий красный луч.
– Камень настоящий? – Анна хватает Генку за руку. В голосе ее уважение.
– Какой там! – Генка смеется. – Фальшивый. Но модно. Настоящий я бы давно заложил.
– Ох, Генулик… Сергей Сергеевич когда-нибудь получит разрыв сердца из-за тебя.
– Пустяки, Анна. У папы много денег. И потом он мне кое-что должен в этой жизни…