Его превосходительство откинулось на спинку удобного кресла и сказало разнеженным голосом:
– Ах, вы знаете, какая прелесть это искусство!.. Вот на днях я был в Эрмитаже, такие есть там картинки, что пальчики оближешь: Рубенсы разные, Тенирсы, голландцы и прочее в этом роде. Секретарь подумал и сказал:
– Да, живопись – приятное времяпрепровождение.
– Что живопись? А музыка! Слушаешь какую-нибудь ораторию, и кажется тебе, что в небесах плаваешь… Возьмите Гуно, например, Берлиоза, Верди, да мало ли…
– Гуно, – хороший композитор, – подтвердил секретарь. – Вообще музыка – увлекательное занятие.
– А поэзия! Стихи возьмите. Что может быть возвышеннее?
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
И я понял в одно мгновенье…
Ну, дальше я не помню. Но, в общем, хорошо!
– Да-с. Стихи чрезвычайно приятны и освежительны для ума.
– А науки!.. – совсем разнежась, прошептало его превосходительство. – Климатология, техника, гидрография… Я прямо удивляюсь, отчего у нас так мало открытий в области науки, а также почти не слышно о художниках, музыкантах и поэтах.
– Они есть, ваше превосходительство, но гибнут в безвестности.
– Надо их открывать и… как это говорится, вытаскивать за уши на свет божий.
– Некому поручить, ваше превосходительство!
– Как некому? Надо поручить тем, кто стоит ближе к населению. Кто у нас стоит ближе всех к населению?
– Полиция, ваше превосходительство!
– И прекрасно! Это как раз по нашему департаменту. Пусть ищут, пусть шарят! Мы поставим искусство так высоко, что у него голова закружится.
– О-о, какая чудесная мысль! Ваше превосходительство, вы будете вторым Фуке!
– Почему вторым? Я могу быть и первым!
– Первый уже был. При Людовике XIV. При нем благодаря ему расцветали Лафонтен, Мольер и др.
– А-а, приятно, приятно! Так вы распорядитесь циркулярчиком.
Губернатор пожевал губами, впал в глубокую задумчивость и затем еще раз перечитал полученную бумагу:
«2 февраля 1916 г.
Второе делопроизводство департамента.
Принимая во внимание близость полиции к населению, особенно в сельских местностях, позволяющую ей точно знать все там происходящее и заслуживающее быть отмеченным, прошу ваше превосходительство поручить чинам подведомственной вам полиции в случае каких-либо открытий и изобретений, проявленного тем или иным лицом творчества, или сделанных кем-либо ценных наблюдений, будет ли то в области сельского хозяйства или технологии, поэзии, живописи, или музыки, техники в широком смысле, или климатологии, – немедленно доводить о том до вашего сведения, и затем по проверке представленных вам сведений, особенно заслуживающих действительного внимания, сообщать безотлагательно в министерство внутренних дел по департаменту полиции».
Очнулся.
– Позвать Илью Ильича! Здравствуйте, Илья Ильич! Я тут получил одно предписаньице: узнавать, кто из населения занимается живописью, музыкой, поэзией или вообще какой-нибудь климатологией, и по выяснении лиц, занимающихся означенными предметами, сообщать об этом в департамент полиции. Так уж, пожалуйста, дайте ход этому распоряжению!
– Слушаю-с…
– Илья Ильич, вы вызывали исправника. Он ожидает в приемной.
– Ага, зовите его! Здравствуйте! Вот что, мой дорогой! Тут получилось предписание разыскивать, кто из жителей вашего района занимается поэзией, музыкой, живописью, вообще художествами, а также климатологией, и по разыскании и выяснении их знания и прочего сообщать об этом нам. Понимаете?
– Еще бы не понять? Будьте покойны, не скроются.
– Становые пристава все в сборе?
– Все, ваше высокородие!
«Орел-оборотень, или политика внешняя и внутренняя»
Исправник вышел к приставам и произнес им такую речь;
– До сведения департамента дошло, что некоторые лица подведомственных вам районов занимаются живописью, музыкой, климатологией и прочими художествами. Предлагаю вам, господа, таковых лиц обнаруживать и, по снятии с них показаний, сообщать о результатах в установленном порядке. Прошу это распоряжение передать урядникам для сведения и исполнения.
Робко переступая затекшими ногами в тяжелых сапогах, слушали урядники четкую речь станового пристава:
– Ребята! До сведения начальства дошло: что тут некоторые из населения занимаются художеством – музыкой, пением и климатологией. Предписываю вам обнаруживать виновных и, по выяснении их художеств, направлять в стан. Предупреждаю: дело очень серьезное, и потому никаких послаблений и смягчений не должно быть. Поняли?
– Поняли, ваше благородие! Они у нас почешутся. Всех переловим.
– Ну вот то-то. Ступайте!
– Ты Иван Косолапов?
– Я, господин урядник!
– На гармонии, говорят, играешь?
– Это мы с нашим вдовольствием.
– А-а-а… «С вдовольствием»? Вот же тебе, паршивец!
– Господин урядник, за что же? Нешто уж и на гармонии нельзя?
– Вот ты у меня узнаешь «вдовольствие»! Я вас, мерзавцев, всех обнаружу. Ты у меня заиграешь! А климатологией занимаешься?
– Что вы, господин урядник? Нешто возможно? Мы, слава богу, тоже не без понятия.
– А кто же у вас тут климатологией занимается?
– Надо быть, Игнашка Кривой к этому делу причинен. Не то он конокрад, не то это самое.
– Взять Кривого. А тебя, Косолапов, буду держать до тех пор, пока всех сообщников не покажешь.
– Ты – Кривой?
– Так точно.
– Климатологией занимался?
– Зачем мне? Слава богу, жена есть, детки…
– Нечего прикидываться! Я вас всех, дьяволов, переловлю! Песни пел?
– Так нешто я один. На лугу-то запрошлое воскресенье все пели: Петрушака Кондыба, Фома Хряк, Хромой Елизар, дядя Митяй да дядя Петряй…
– Стой не тарахти! Дай записать… Эка, сколько народу набирается. Куда его сажать? Ума не приложу.
Через две недели во второе делопроизводство департамента полиции стали поступать из провинции донесения:
«Согласно циркуляра от 2 февраля, лица, виновные в пении, живописи и климатологии, обнаружены, затем, после некоторого запирательства, изобличены и в настоящее время состоят под стражей впредь до вашего распоряжения».
Второй Фуке мирно спал, и грезилось ему, что второй Лафонтен читал ему свои басни, а второй Мольер разыгрывал перед ним «Проделки Скапена».
А Лафонтены и Мольеры, сидя по «холодным» и «кордегардиям» необъятной матери-России, закаивались так прочно, как только может закаяться простой русский человек.
Новый сановник ласково посмотрел на беседовавшего с ним журналиста и сказал весьма благожелательно:
– Ну-с… Какие вопросы еще вас интересуют? Я всегда рад, как говорится… Гм!.. Удовлетворить…
Журналист замялся.
– Да вот… Хотелось бы узнать ваше мнение насчет печати.
– О, Господи! Да сколько угодно. Печать, это вам скажу прямо – замечательная вещь! Нет, знаете – пусть назовут меня вольнодумцем, но я скажу прямо: «Гутенберг был не дурак!». Печать! Недаром еще поэт сказал: «Печать! Как много в этом слове для сердца русского слилось!..»
– Это он, ваше пр-во, не о печати сказал.
– Не о печати? И напрасно. Должен был о печати сказать. А то они, эти поэты, болтают, болтают всякую ерунду, а о чем – и неизвестно. Зря небо коптят. Нет, батенька… За печать я готов кому угодно глотку перервать.
– Значит, ваше отношение к печати – благожелательное?
– И он еще спрашивает! Интересно знать, что бы мы делали без печати?!. Жизнь страны сразу замерла бы, воцарились звериные нравы и по улицам забегали бы волки… Печать рассеивает тьму и вносит свет во все мрачные уголки неприглядной русской действительности. Печать – это воздух. Отнимите у человека воздух – сможет он разве жить? Задохнется! Что с вами молодой человек? Не надо плакать.
– Ваше превосходительство! Не могу не плакать. Растроган, переполнен, взбудоражен так, что… Э, да чего там говорить. Если бы я был богатый, я купил бы огромную мраморную доску и золотыми буквами начертал бы на доске сей ваши сладкие, целительные слова!..
– Ну, зачем же доску… Зачем тратиться, право. Можно и без доски.
– Нет, – в экстазе вскричал молодой журналист. – Нет! Именно, доску! Именно, мраморную!.. Не нам она нужна, ваше превосходительство – ибо у нас и так врезались в снежный мрамор наших сердец эти незабвенные слова, – а потомкам нашим, отдаленнейшим потомкам!
– Ну-ну… Только не надо волноваться, молодой человек… Не плачьте. Вот вы себе жилетку всю слезами закапали.
– Жилетка?! Десять жилеток закапаю с ног до головы – и не жалко мне будет!!. Да разве я в такой момент о жилетке думаю? Совершится возрождение и просвещение моей дорогой, прекрасной родины – до жилеток ли тут!!. Звони, бей во все колокола, орошайся люд православный радостными слезами – се грядет новая Россия, ибо его превосходительство благожелательно отнесся к русской печати!!.
– У вас, молодой человек, кажется ножка от стула отламывается…
– И возгорится ярким све… Что, ножка? Какая ножка? Черт с ней! До ножки ли тут, когда мы вознеслись на блестящую грань, на сверкающий перелом осиянного будущего… Подумать только: его превосходительство ничего не имеет против печати… Более того – признает и освещает ее бытие…
– Да, да, – светло улыбнулся его превосходительство, – я уж такой. Люблю печать, нечего греха таить – есть такая слабость.
– О, ваше пр-во! Вы знаете, я даже боюсь идти к редактору – ведь он меня в объятиях задушит. Облапит и задушит! Экое ведь привалило. Ну, да уж нечего делать, пойду – пусть душит. Вы извините меня ваше пр-во, что я шатаюсь… Ослабел совсем, одурел от радости… Где тут дверь!..
Редактор поднял усталые глаза и тихо спросил:
– Ну, что?
– Замечательное известие! Неслыханная радость. Знаете, что он мне сказал?
– Ну, ну?!!
– Я, говорит – люблю печать.
– Быть не может?!!
– Чтоб мне детей своих не увидеть!
Поднялись кверху дрожащие руки редактора, и возведенный горе взор его засветился неземной радостью:
– Свершилось! Кончился великий мученический путь многострадальной русской печати, и воссияет отныне она подобно яркой золотой звезде на синем бархатном небе. Кончены бури и вихри, и вот уже вдали виден тихий лазурный залив, омывающий тихо и ласково теплый, пышно-лиственный берег… Спустим же изодранные вихрем паруса, отдохнем, почистимся и понежим свои измученные члены на теплом, мягком песочке… Строк двести выйдет беседа или больше?
– И в триста не уберу.
– И верно! Такое событие – подумать только? Его превосходительство благожелательно относится к печати!..
– Вы знаете, когда я услышал это – у меня, честное слово (не стыжусь в этом признаться), одну минуту было желание поцеловать его руку…
– И поцеловали бы! Разве это иудин поцелуй или продажное какое лобзание? Нет! Святой это был бы поцелуй благодарности за всю огромную счастливую ныне русскую печать!..
Влетел, как вихрь, секретарь редакции.
– Что я слышал? Правда ли это?
– Да. Сущая правда.
– Какое счастье, что от радости не умирают. А то бы я моментально протянул ноги. Слушайте же, знаете, что? Хорошо бы образовать фонд его имени… Как вы думаете, а?
– Это мысль! Распорядитесь, Иван Сергеич.
Долго радостные крики перекидывались из одной редакционной комнаты в другую.
Потом ликование вылилось на улицу. Собралась огромная толпа читателей газеты. «Грянуло могучее тысячеголосое медное ура»! Замелькали флаги… Тысячи шапок взлетели на воздух… Подошел городовой.
– В чем дело? По какой причине толпа?
– Его превосходительство в пять часов двадцать две минуты вечера заявил, что любит печать и относится к ней благожелательно.
Серая, простая слеза поползла по огрубевшему, загорелому лицу старого служаки и застряла где-то у сивого уса… Снял шапку старый служака и истово перекрестился:
– Слава-те, Господи.
– Что это, Иван Сергеевич, что это такое?
– Это? Гранки. Разве не видите? Из цензуры принесли.
– Да позвольте: почему же они красным, этого… Будто этак исчерчены.
– Перечеркнуты, вот и все.
– Но тут же не было ничего ужасного. Ничего нецензурного…
– Да-с. Зачеркнуто.
– Но ведь его превосходительство… А! Понимаю. Он еще не успел дать соответствующих распоряжений. Вот они и усердствуют.
– Наверное, завтра утром распорядится.
– Я и сам так думаю. Рискнем пустить это… красненькое, а?
– Ну, конечно. Завтра недоразумение выяснится, и все хорошо будет.
– Ясно. Пускайте. Пустили.
– Позвольте… Что же это такое?
Глаза редактора глубоко запали и очертились темными кругами.
– Как же это так, а?..
– А что?
– Оштрафовали нас нынче и под предварительную цензуру всю газету отдали…
– Да. Странно.
– Гм! А говорил: «Люблю печать».
– Какая-то прямо-таки непонятная любовь.
Возле разговаривающих стоял старый мудрый метранпаж без имени, но с отчеством: Степаныч. И сказал этот самый Степаныч:
– А я этого ожидал.
– Чего именно?
– Вот этого. Как сказал он: «люблю печать». Ну, думаю, значит – баста, съест.
– Да где же здесь логика?
– Логика простая: бывают же люди, которые любят устриц. «Люблю, говорит, устриц», и тут же съест их два-три десяточка. Всякая любовь бывает…
А в это время перед сановником сидел другой интервьюер и с лихорадочным любопытством спрашивал:
– Что вы любите больше всего, ваше пр-во?
Его пр-во сладко зажмурился, облизнулся и сказал без колебаний:
– Печать.
Тульский губернатор разослал по всем земским учреждениям циркуляр, с подробным списком газет, очень рекомендуемых («Русск. Знамя», «Колокол», «Новое Время»), терпимых («Голос Правды», «Голос Москвы») и абсолютно недопустимых («Речь» и «Русск. Вед.»).
– Вас там губернатор спрашивает…
– Какой?
– Да наш, тульский.
– А что ему надо?
– Бог их знает. Скажи, говорит, этому приезжему, что хочу его видеть.
– Гм… Ну, проси.
В мой номер вошел господин, с портфелем под мышкой, и вежливо раскланялся.
– Чем могу служить? – с некоторым удивлением спросил я.
– О, помилуйте… Это моя обязанность – служить приезжающим, что бы они не терпели никаких неудобств!.. Мы должны предусмотреть и позаботиться обо всем: не только о телесных неудобствах, но и о душевных эмоциях граждан. Позвольте вам кое-что предложить… Очень недорого, интересно и назидательно.
Он открыл портфель, вынул пачку газет и заговорил быстро-быстро:
– Не подпишетесь ли? Прекрасные издания: «Земщина», «Новое Время», «Колокол». Прекрасная бумага, четкий шрифт, здравые суждения. Могу предложить также «Русское Знамя», «Южный Богатырь», «Курская Быль»… «Новое Время» с картинками! Печатается на ротационных машинах, прочная краска, по субботам приложения. Можете иметь даже в несколько красок! Могу предложить даже со скидкой… Другие фирмы не дадут вам столько скидки, сколько я! Подписывайтесь! Может быть, кто-нибудь из иудейского племени предложит вам какую-нибудь паршивую «Речь» или «Русское Слово», – так это, я вам скажу, такой народ, что он готов у человека изо рта выхватить кусок хлеба и подсунуть дрянь. Ну? Прикажете записать вас подписчиком на «Русское Знамя»? или «Земщину»? Или на что?
– Нет, не беспокойтесь, – сказал я. – Мне эти газеты не нужны… Я читаю другие.
– Что это значит – другие? Другие газеты скверные, а я предлагаю вам первый сорт. Умные статьи, аккуратная доставка, бандероли за счет издания. Чего вы еще хотите?
– Да нет. Не надо.
– Ага… Догадываюсь… Может, вы что-нибудь полевее хотите? Тогда могу предложить «Россию»! Замечательное издание! Чудный шрифт, печатается на самых прочных машинах, и метранпаж капли в рот не берет. Пишут генералы разные, статские советники, издание помещается в тихом деловом квартале. Очень замечательное!
– Да нет… Что уж… – робко сказал я. – Я уж лучше так, как-нибудь… Не надо.
– Что? Не надо? Нет, надо.
– Ведь я, все равно, не буду их читать… Зачем же подписываться!
– Нет, вам надо подписываться!
– Да если я не хочу?
– Мало чего – не хочу…
Он вынул какую-то квитанционную книжку.
– На год? На полгода? «Колокол», «Знамя»?
– Ни то, ни другое.
– Шутить изволите. Эй, кто там есть!..
В комнату вошел коридорный и еще один неизвестный.
– Подержите-ка за руки подписчика. Он подписаться хочет. Вот так… Засунь-ка ему эти газеты в карман… Вот так… Еще, еще… Вот эту пачку! Это что? Бумажник? Прекрасно!.. Вот видите – я беру отсюда – за «Россию» и «Русское Знамя» 15 рублей… Вот вы уже и подписались. Видите, как просто. Пусти ему руки, Агафонов.
– А я их все-таки не буду читать! – упрямо сказал я.
– Вот тебе раз! Как не будете читать? Зачем же вы тогда подписывались?
Мы сидели молча, недовольные друг другом.
– На велосипеде катаетесь? – спросил неожиданно мой гость, увидев в углу комнаты велосипед.
– Да.
– Что это за система? Люкс? Жидовская система. Хотите, могу предложить вам нашей тульской работы – Захара Панфилова – он председателем здешнего отдела состоит. Хорошие велосипеды, тяжелые такие. За те же деньги купите, а в нем пуда четыре будет. Ручная работа.
– Зачем же, когда у меня уже есть.
– Ну, что это за велосипед? Жиденький – ни рожи, ни кожи. Завтра Панфилов вам привезет – давайте-ка задаток.
– Не хочу я Панфилова!
– Ну, как же не хотите! Завтра получите. Прекрасные велосипеды… Колеса, можете представить, совершенно круглые, сам человек почти непьющий, сын околоточным служит. Будете кататься да похваливать. А этот на слом можно.
– Оставьте меня! Пустите… Я не хочу…
– Вот-с. Видите, как просто. Получите квитанцию на задаток. Да… А то – Люкс!..
Через полчаса я оказался подписчиком двух газет, владельцем велосипеда фирмы Захара Панфилова, обладателем керосиновой кухни и какой-то машины «Истинно-русский самовоз».
– Наша фирма, – говорил, уходя, мой гость, – может предложить вам, что угодно – граммофоны, готовое платье, кондитерские изделия, галантерею, и все это будет не какой-нибудь Жорж Борман, а самое русское, настоящее. Конечно, вас никто не принуждает, но если вы только захотите…
Экс-министр торговли и промышленности Тимирязев объяснил стрельбу в рабочих на Ленских приисках тем, что рабочие предъявили политические требования, – например, чтобы их называли на «вы».
Сумерки окутали все углы фешенебельной квартиры его пр-ва.
Его пр-во – бывший глава министерства – со скучающим видом бродило из одной комнаты в другую, не зная, что с собой делать, куда себя девать.
Наконец счастье улыбнулось ему: в маленькой гостиной за пианино сидела молоденькая гувернантка детей его пр-ва и лениво разбирала какие-то ноты…
– А-а, – сказало, подмигнув, его пр-во. – Вот ты где, славный мышонок! Когда же ты придешь ко мне, а?
Гувернантка неожиданно вскочила и крикнула:
– Это что такое?! Как вы смеете говорить мне «ты»?!
Его пр-во было так изумлено, что даже закачалось.
– Ты? На… ты? А как же тебя еще называть?
– Это безобразие! Прежде всего, прошу называть меня на «вы»!..
Его пр-во побледнело как мертвец и крикнуло:
– Караул! Режут! Спасите, люди! Сюда!
В комнату вбежали жена, слуги.
– В чем дело? Что случилось?
«Наша Конституция – просят не дуть»
С ужасом на лице его пр-во указало пальцем на гувернантку и прохрипело:
– Революционерка!.. Забастовка. Предъявила политическое требование и забастовала.
– Что за вздор? Какое требование?
– Говорит: называйте меня на «вы»!
С этого началось…
Его пр-во оделось для прогулки и позвонило слугу.
– Что прикажете?
– Тыезд мой готов?
– Чего-с?
– Тыезд, говорю, готов?
– Ты…езд?!
– Вот осел-то! Не буду же я говорить тебе выезд! Ступай, узнай.
– Так точно-с. Тыезд готов.
Его пр-во побагровело.
– Как ты смеешь, негодяй?! Я тебе могу говорить тыезд, но ты должен мне говорить – выезд! Понял? Теперь скажи – какова погодка?
– Хорошая-с, ваше пр-во.
– Солнце еще тысоко?
– Так точно-с, высоко.
– Ну, то-то. Можешь идти.
Спускаясь по лестнице, его пр-во увидело швейцара и заметило ему:
– Почему нос красный? Тыпиваешь, каналья.
– Никак нет.
– То-то. А то я могу тыбрать другого швейцара, не пьяницу. А зачем на лестницу нотый ковер разостлал?
– Это новый-с…
– Я и говорю – нотый. Если не снимешь – завтра же тыгоню.
Потом, усевшись в экипаж, его пр-во завело разговор с кучером.
– Шапка у тебя, брат, потертая. Придется шить новую.
– Так точно.
– Я думаю, тыдра на шапку хорошо будет?
– А не знаю, ваше пр-во. Такого я меха и не слышал.
– Как не слышал? Обыкновенный мех.
– Не знаем. Выдра действительно есть.
– Вот дерево-то, – пожало плечами его пр-во. – Для тебя, может быть, выдра, а для меня тыдра.
– Оно можно бы и выдру поставить.
– Если не найдем тыдры – можно и тыхухоль… А?
Кучер вздохнул и покорно согласился:
– Можно и тыхухоль.
– Дурак, какой он для тебя тыхухоль. Разговаривать не умеешь?!
Прогуливаясь по стрелке и греясь на солнышке, его пр-во думало:
«Скоро тыборы в Думу. Кого-то они тыберут? Во что тыльется народная воля?.. Уты, прежние времена прошли, – когда можно было тыдрать мужика и тыбить у него из головы эту самую «народную волю».
Увлеченное этими невеселыми мыслями, его пр-во не заметило, как толкнуло какого-то прохожего и наступило ему на ногу.
– Ой! Послушайте, нельзя ли поосторожнее…
– Извини, голубчик, – сказало его пр-во. – Я не заметил твоей ноги.
– Прошу вас, – раздражительно воскликнул незнакомец, – называть меня на «вы»!
– Ш-што-с? Предъявление требований?! Политических?! Забастовка? Баррикады?
Его пр-во выхватило револьвер и скомандовало:
– Пли!
Потом, сжалившись над упавшим от ужаса незнакомцем, его пр-во наклонилось над ним и сказало:
– Вот видишь ли, голубчик, ты мне, конечно, должен говорить «вы», но я могу говорить тебе «ты»…
– Почему?
– Потому что я по чину старше.
И тогда, поднявшись на локте, крикнул незнакомец с деланным восхищением:
– Здорово сказано! Умнейшая голова! Настоящая выква!
Начало болезни министра было замечено таким образом: министр позвал своего личного секретаря и сказал ему:
– Составьте циркуляр на имя директоров средних учебных заведений, чтобы они не женились на польках.
– Заведения?
– Нет, зачем же заведения. Директора. Чтоб директора не женились. Так и напишите.
– Слушаюсь.
В тот же день было заседание Совета министров.
– Ну, господа… – сказал председатель. – Рассказывайте, кто что сделал хорошего?
Тот министр, о котором речь шла выше, вскочил я сказал:
– А я директорам гимназий запретил на польках жениться.
Товарищи внимательно посмотрели на него.
– Зачем?
– Да так. Все-таки реформа.
Министры переглянулись между собой и перевели разговор на другое.
– А я еще одну штуку задумал, – усмехнулся министр. – Сделаю распоряжение, чтобы учителей нанимали только блондинов.
– Гм… Странно. Для чего это вам?
– Ну, не скажите… Все-таки реформа.
– Да чем же брюнеты плохие?
– А вдруг евреи?
Председатель побарабанил пальцами по столу и покачал головой:
– Работаете все. Хлопочете. Это страшно утомляет.
– Ничего. Я завсегда готов.
– Поберечь бы себя следовало.
Все сделались задумчивыми.
– Объявляю заседание открытым, – сказал председатель. – Ну, господа, рассказывайте, кто что сделал хорошего?
– Я! – поспешно сказал министр, о котором речь шла выше.
– Ну?
– Я однажды долго думал, почему наши средние школы стоят не на должной высоте…
– Придумали?
– Да. Все дело в гимназических поясах. Их нужно делать на два пальца уже.
– В чем же тут дело?
– Интереснейшая история! Очень широкий пояс давит своим верхним ребром на грудобрюшную преграду и делает дыхание затрудненным. Появляются судорожные сокращения околосердечных мышц, кои действуют по своей болезнетворности на общую психику учащегося. А угнетенная психика учащихся – вот наш бич!
– Хлопотун вы, – ласково сказал председатель. – Деляга. Работаете все, и вид у вас утомленный. Наверное, чувствуете себя неважно?
– Нет, благодарю. Я здоров.
– Ну, какое там наше министерское здоровье… Ясно – вы нездоровы. Господа, ведь он нездоров?
– Немножко есть, – подтвердили другие министры.
– Ну, вот. Усиленно советую вам: займитесь вашим здоровьем!!..
Министр побледнел.
– Вы меня пугаете!
– А вы поправьтесь!
Все сделались задумчивыми.
– Ну, господа… – начал председатель. – Объявляю заседание открытым. Расскажите-ка, кто сделал что-нибудь хоро…
– Я!!
– Ну, рассказывайте вы.
– Ловкую я штуку придумал: издал циркуляр, чтобы родители учеников средних учебных заведений поселились все вместе в большом-пребольшом таком доме! И жили бы там.
– Зачем?!!
– Если все вместе – тогда надзор за учениками легче. И правила выработал для, общежития: виновные в курении, ношении усов, бороды, тростей, палок и прочих украшений…
Председатель всплеснул руками.
– Это прямо какой-то святой безумец! Приехал на заседание в то время, когда совсем болен!
– Я… не болен…
– Ну, что вы говорите! На вас лица нет… Ах, Господи! Стакан воды скорее! Ради Бога!..
– Да я не хочу воды…
– Какой ужас! У человека такая температура, такой вид, а он работает… Нет, милый… Если вы о себе не заботитесь, то святая обязанность каждого постороннего человека позаботиться о вас… Вам нужно отдохнуть…
– Ну, я возьму отпуск на 2 недели…
– Ни-ни… Мало. Тридцать лет! За этот срок вы успокоитесь, отдохнете, полечитесь…
– А… как же министерство?..
– Ну, есть о чем заботиться. Тут живой человек болен, а он о бездушном пустяке думает…
Товарищи суетились около захворавшего министра. Один из них сочувственно поглядел на него и подсунул какую-то бумажку…
– Что это?
– Пустяки. Простая формальность. Пустяковое прошеньице.
– О чем?
– Об, этой, как ее… Ну вот… Еще слово такое есть. Да это неважно – вы только подпишите… Там знают.
– Экая досадная штука, болезнь, – вздохнул председатель. – А ведь какой работник был!
– Где моя шляпа? – печально спросил бывший министр.
– Вот она. Не забывайте нас, голубчик. До свиданья. Выздоравливайте. Экая ведь незадача!
Когда бывший министр вышел из дверей, к нему подскочил репортер.
– В отставку уходите, ваше превосходительство? Не можете ли сообщить, по какой причине?
– А вот сейчас посмотрю… У меня есть копия с прошения…
Он вынул из кармана бумагу, развернул ее и сказал:
– Вот сейчас мы и узнаем. Где это? О! вот оно: «по болезни, связанной с усиленными занятиями»…
Зима этого года была особенно суровая…
Крестьяне сидели дома – никому не хотелось высовывать носа на улицу. Дети перестали ходить в училище, а бабы совершали самые краткие рейсы: через улицу – в гастрономический магазин или на электрическую станцию с претензией и жалобой на вечную неисправность электрических проводов.
Дед Пантелей разлегся на теплой лежанке и, щуря старые глаза от электрической лампочки, поглядывал на сбившихся в кучу у его ног малышей.
– Ну что ж вам рассказать, мезанфанчики? Что хотите слушать, пострелята?
– Старое что-нибудь, – попросила бойкая Аксюшка.
– Да что старое-то?
– Про губернаторов.
– Про гу-бер-на-то-ров? – протянул добродушно-иронически старик. – И чивой-то вы их так полюбили: и вчера про губернаторов и сегодня про губернаторов…
– Чудно больно, – сказал Ванька, шмыгая носом.
– Ваня! – заметила мать, сидевшая на лавке с какой-то книгой в руках. – Это еще что за безобразие? Носового платка нет, что ли? Твой нос действует мне на нервы.
– Так про губернаторов? – прищурился дед Пантелей. – Правду рассказывать?
– Не тяни, дед, – сказала бойкая Аксюшка. – Ты уже впадаешь в старческую болтливость, в маразм и испытываешь наше терпение!
– И штой-то за культурная девчоночка, – захохотал дед. – Ну слушайте, леди и джентльменты… «Это было давно… Я не помню, когда это было – может быть, никогда», как сказал поэт. Итак, начнем с вятского губернатора Камышанского. Представьте себе, детки, вдруг однажды он издает обязательное постановление такого рода: «Виновные в печатании, хранении и распространении сочинений тенденциозного содержания подвергаются штрафу с заменой тюремным заключением до трех месяцев!»
Ванькина мать Агафья подняла от книги голову и прислушалась.
– Позволь, отец, – заметила она, – но ведь тенденциозное содержание еще не есть преступное? И Толстой был тенденциозен, и Достоевский в своем «Дневнике писателя»… Неужели же…
– Вот поди ж ты, – засмеялся дед, – и другие ему то же самое говорили, да что поделаешь: чрезвычайное положение! А ведь законник был, кандидат в министры! Ум имел государственный.
Дед помолчал, пожевывая провалившимися губами.
– А то херсонский был губернатор. Уж я и фамилию его забыл… Бантыш, што ли… Так тот однажды оштрафовал газету за телеграмму Петербургского Телеграфного Агентства из Англии с речью какого-то английского деятеля. Что смеху было!
– Путаешь ты что-то, старый, – сказал Ванька, – Петербургское Агентство ведь официальное?! Заврался наш дед.
– Ваня, – укоризненно заметила Агафья.
Дед снисходительно усмехнулся.
– Ничего… То ли еще бывало! Как вспомнишь – и смех и грех. Владивостокский губернатор закрыл корейскую газету за статью о Японии, симферопольский вице-губернатор Масальский оштрафовал «Тавричанина» за перепечатки из «Нового времени»… Такой был славный, тактичный. Он же гимназистов на улице ловил, которые фуражек ему не снимали, и арестовывал. Те, бывало, клопики маленькие, плачутся: «за что, дяденька?» «За то, что начальство не почитаете, меня на улице не узнаете!» – «Да мы с вами не знакомы!» – «А-а, не знакомы? Посидите в каталажке – будете знакомы!» Веселый был человек.
Дед опустил голову и задумался. И лицо его осветилось тихой задушевной улыбкой…
– Муратова тамбовского тоже помню… Приглашали его однажды на официальный деловой обед. «Приеду, – говорит, – только если евреев за столом не будет». «Один будет, – говорят. – Директор банка». – «Значит, я не буду!» Такой был жизнерадостный…
Телефонный звонок перебил его рассказ.
Аксюшка подскочила к телефону и затараторила:
– Алло! Кто говорит? Дядя Миняй! Отца нет. Он на собрании общества деятелей садовой культуры. Что? Какую книжку? Мопассана? «Бель-Ами»? Хорошо, спрошу у мамы. Если есть – она пришлет.
Аксюшка вернулась от телефона и припала к дедову
– Еще, дедушка, что-нибудь о губернаторах.
– Да что ж еще?..
Дед рассмеялся.
– Нравится? Как это говорится: «Недаром многих лет свидетелем Господь меня поставил»… Хе-хе… Толмачева одесского тоже хорошо помню. Благороднейший человек был, порывистый! Научнейшая натура. Когда изобрели препарат «606», он и им заинтересовался. Кто, спрашивает, изобрел? Эрлих? Жид? Да не допущу же я, говорит, делать у себя в Одессе опыты с жидовским препаратом. Да не бывать же этому! Да не опозорю же я родного мне города этим шарлатанством!! Очень отзывчивый был человек, крепкий.
Дед оживился.
– Думбадзе тоже помню! Тот был задумчивый.
– Как, дед, задумчивый?
Задумается, задумается, а потом скажет: «Есть у нас среди солдат евреи?» – «Есть». – «Выслать их». Купальщиц высылал, которые без костюмов купались, купальщиков, которые подглядывали. И всех – по этапу, по этапу. Вкус большой к этапам имел… А раз, помню, ушел он из Ялты. Оделся в английский костюм и поехал по России… А журналу «Сатирикон» стало жаль его, что вот, мол, был человек старый при деле, а теперь без дела. Написали статью, пожалели. А он возьми и вернись в Ялту, когда журнал там получился. И что ж вы думаете, детки: стали городовые по его приказу за газетчиками бегать, «Сатириконы» отнимать, в клочья рвать. Распорядительный был человек! Стойкий.
И долго еще раздавался монотонный добродушный дедов голос. И долго слушали его притихшие изумленные дети.
А за окном выла упорная сельская метель, слышались звуки автомобильных сирен и однотонное гудение дуговых фонарей на большой занесенной снегом дороге…
Ежилась, мерзла и отогревалась святая Русь.
Кроткое безответное существо. Выдерживает стужу, жару, дождь и ветер изумительно. Одет в неуклюжую, как будто накрахмаленную шинель и невероятной громоздкости сапоги из гиппопотамьей кожи… В мирное время имеет дело главным образом с извозчиками и пьяными. Разговор у него с извозчиками следующий: «Милый мой, потрудитесь держаться правой стороны… вы меня этим очень обяжете!.. Послушайте, дорогой ломовик! Нельзя въезжать оглоблей в затылок мирного прохожего. Извините меня, но осторожность в данном случае не мешает».
Разговор провинциального городового с пьяным:
– Милостивый государь! Вы, кажется, вышли из равновесия… Потрудитесь опереться о мое плечо. Ничего, ничего… Не смущайтесь.
Взяток не берет.
Человек, хотя высшего образования не получивший, но имеющий солидный налет культурности. Избегает употребления спиртных напитков, следит за литературой, не чужд сентиментальности.
В участке ведет с арестованным громилой или карманщиком такой разговор:
– Конечно, до суда я не имею права считать вас виновным, но я думаю, что эти золотые часы и горячий самовар вы приобрели не совсем легальным способом… Что делать… Я не вымогаю у вас сознание расспросами, но задержать, к сожалению, принужден. Что делать? Dura lex – sed lex… {Закон суров – но это закон (лат.).}
Взяток не берет.
Нет ничего симпатичнее провинциального пристава. Это весельчак, остроумец, душа общества; говорит хорошо поставленным баритоном, крестит у купцов детишек и всякий раз поднимает неимоверный скандал, когда кто-нибудь по глупости попытается предложить ему взятку.
«Мыльные пузыри – Конституция, свобода слова, собраний, печати»
С арестантами и ворами обращается еще мягче околоточного – даже пересахаривает.
Взяток не бер… Впрочем, мы об этом уже говорили выше.
Несмотря на свое высокое положение, полицеймейстер для всех доступен. Всякий, самый последний нищий может искать у него справедливости и защиты. С купцами водит только духовную дружбу, так как вегетарианец, и все эти окорока ветчины, балыки, икра и коньяки – для него звук пустой.
Перед законом преклоняется. Либерал и втайне немного симпатизирует евреям.
Взяток, конечно, не берет.
У околоточного надзирателя Рукосуева сидел петербургский обыватель Смяткин и, прихлебывая чай, говорил:
– Чистое разорение, Никанор Иваныч, с этой вашей чрезвычайной охраной… Куда ни повернись – обязательное постановление, штраф.
Рукосуев солидно молчал.
Смяткин робко заглянул ему в лицо и прошептал:
– Сняли бы вы ее… А?
– Не могу, Смяткин! Странно вы, ей-Богу, рассуждаете… Сними, да сними! Ежели бы все успокоилось, ну, можно бы… А то – сами знаете!
Смяткин вытер лицо красным платком и сказал:
– Что же я знаю, Никанор Иваныч?.. Ничего я не знаю. Мир, тишина и в человецех… это самое… произволение! Ни бомб, ни экспроприации.
– Да? Тишина, мир?.. Ха-ха! – сардонически захохотал Рукосуев. – А ежели человека гуляющего встретят, да пулю ему всадят в спину – это человеческое произволение?!
Рукосуев нервно забегал по комнате, поскрипывая лакированными сапогами.
– Господи! Где же вы такое видели? Чтобы гуляющего, да встретили, да пулей…
– А Герценштейн, покойник… мало вам?
– Никанор Иваныч! Побойтесь вы Бога!.. Да когда же это было? В 1906 году, да и то не в Петербурге, а в Териоках. Вы бы сюда еще Стеньку Разина на Волге приплели.
– Положим, оно верно… в 1906 году. Да оно и теперь, если правду сказать, не лучше. Вчера вон у студента Будкина обыск делали, две оболочки нашли.
– От бомб?
– От нелегальной литературы.
– А литературу нашли?
– Литературы не нашли. Одни оболочки остались.
– Так неужто из-за каких-то паршивых оболочек, да охрану держать? Сняли бы вы ее, Никанор Иваныч, а?
– Не просите, г. Смяткин. Мне даже странно – такой солидный человек, а такого пустяка понять не хочет…
Рукосуев отошел к окну и стал протирать пальцем стекло.
– Снимите… Это легко сказать. А ежели человека поймают, обдерут ему физиономию, обрежут голову – вы тоже скажете – снимите!?
– Где это так?..
– В Лештуковом. Вот вам и снимите!
– Это уголовное дело, Никанор Иваныч.
– Положим, уголовное. А вчера какой случай был: привозят к нам в участок человека – вместо руки, кулдышка какая-то. Трамваем перерезало.
– При чем же здесь чрезвычайное положение?
– Да оно, конечно, ни при чем.
– Нет, Никанор Иваныч… Мы, право, говорим с вами на разных языках. Я вам о чрезвычайном положении, а вы, извините, черт знает о чем: о каких-то кулдышках! Ведь, по закону, дело ясное: чрезвычайное положение вводится во время каких-либо волнений и беспорядков. А нынче – какие теперь беспорядки?
Рукосуев сделал напряженное лицо, подумал и нерешительно сказал:
– В монастыре икону украли.
– Никанор Иванович! – воскликнул плачущим голосом Смяткин и даже всплеснул руками. – Ведь, это в Ченстохове! Понимаете – чуть не за тысячу верст! А мы говорим о Петербурге.
– Ну, Петербург ваш тоже хорош: кражи разные, грабежи.
– Где? Где, Никанор Иваныч? Ежели жулик с чердака мокрое белье стянет…
– Ну, не только белье… Проволоку, вон, пишут, воруют все, телефонную.
– Господи! Проволоку… Да это, ежели бы и я был вором, и я бы ее воровал… Подумаешь – важное кушанье – проволока! Нет, я понимаю, если бы вы сказали мне прямо: Смяткин! Я не могу снять чрезвычайной охраны, потому что в народе волнения и на каждом шагу динамит.
– Выпейте еще чаю.
– Знаю я ваш чай! Когда вам нечего сказать, вы мне чай предлагаете.
– Мне нечего сказать?! Господи, Боже Ты мой! Сколько угодно. Вчера, например, приводят к нам в участок мальчишку. Малыш, этакий, лет двенадцати. «Что такое?» – спрашиваю, – «Гаврилюк?». Городовой это, который его привел – Гаврилюк по фамилии.
– Ну?
– «Что такое?», спрашиваю, «Гаврилюк?». «Пымал», говорит, «ваше благородие. У дамы с руки рудюкуль оборвал». Каков народец? Ридикюль с руки! Да куда ж вы? Посидите!!
Смяткин, молча, с трясущимися от обиды руками, искал шляпу и палку.
– Благодарю вас за чай, за приятные разговоры. Спасибо, что научили меня, дурака, государственным делам.
Он оделся, сухо пожал Рукосуеву руку и вышел в переднюю.
Потом приоткрыл дверь и, просунув голову, спросил:
– Так не снимете?
– Ей-Богу, вы меня удивляете… Кажется, человек солидный, бакалейную торговлю имеете, а рассуждаете, как какой-нибудь интеллигент! Мальчишка десяти лет обрывает у прохожих ридикюли, а вы…
Смяткин хлопнул дверью и ушел.
На улице к нему подбежал оборванный мальчишка и захныкал:
– Холодно, господин! Дайте копеечку, на кушанье…
– Пошел прочь, мерзавец! – свирепо закричал Смяткин. – Из-за вас, чертей, чрезвычайную охрану держат, а вам, негодяям, хоть бы что!!!
Ялтинский городовой Сапогов получил от начальства почетное, полное доверия к уму и такту Сапогова поручение: обойти свой участок и проверить всех евреев – занимается ли каждый еврей тем ремеслом, которое им самим указано и которое давало такому еврею драгоценное, хрупкое право жить среди чудесной ялтинской природы…
Проверять хитрых семитов Сапогову было приказано таким образом: пусть каждый семит сделает тут же, при Сапогове, на его глазах, какую-либо вещь по своей ремесленной специальности и тем докажет, что бдительное начальство не введено им в заблуждение и недостойный обман.
– Ты только держи ухо востро, – предупредил Сапогова околоточный. – А то – так тебя вокруг пальца и обкрутят!
– Жиды-то? Меня-то?..
– Здравствуйте! – сказал Сапогов, входя к молодому Абраму Голдину. – Ты это самое, как говорится: ремесло свое… Сполняешь?
– А почему мне его не исполнять? – удивился Абрам Голдин. – Немножко кушаю себе хлеб с маслом. Знаете – фотография, конечно, такое дело: если его исполнять, то и можно кушать хлеб с маслом. Хе-хе! На здоровьичко…
– Та-ак, – нерешительно сказал Сапогов, переминаясь с ноги на ногу. – А ты вот что, брат… Ты докажи! Проверка вам от начальства вышла…
– Сделайте такое одолжение, – засуетился Абрам Голдин, – мы сейчас из вас сделаем такую фотографию, что вы сами в себя влюбитесь! Попрошу вас сесть… Вот так. Голову чуть-чуть набок, глаза сделайте, попрошу немножко интеллигентнее… рот можно закрыть! Закройте рот! Не делайте так, будто у вас зубы болят. Нос, если вам безразлично, можно пока рукой не трогать. Потом, когда я кончу, можно его трогать, а пока держите руки на грудях. Прошу теперь не шевелиться: теперь у вас за-ме-ча-тель-но культурный вид! Снимаю!! Готово. Спасибо! Теперь можете делать со своим носом что вам угодно.
Сапогов встал, с наслаждением расправил могучие члены и с интересом потянулся к аппарату.
– А ну – вынимай!
– Что… вынимать?..
– Что там у тебя вышло? Покажь!..
– Видите ли… Сейчас же нельзя! Сейчас еще ничего нет. Мне еще нужно пойти в темную комнату проявить негатив.
Сапогов погрозил Голдину пальцем и усмехнулся.
– Хе-хе! Старая штука!.. Нет, брат, ты мне покажи сейчас… А этак всякий может.
– Что это вы говорите? – встревожепно закричал фотограф. – Как же я вам покажу, когда оно не проявлено! Нужно в темную комнату, которая с красным светом, нужно…
– Да, да… – кивал головой Сапогов, иронически поглядывая на Голдина. – Красный свет, конечно… темная комната… Ну, до чего же вы хитрые, жидова! Учитесь вы этому где, что ли… Или так, – сами по себе? Дай мне, говорит, темную комнату… Ха-ха! Не-ет… Вынимай сейчас!
– Ну, я выну – так пластинка будет совершенно белая!.. И она сейчас же на свету пропадет!..
Сапогов пришел в восторг.
– И откуда у вас что берется?! И чтой-то за ловкий народ! Темная, говорит, комната… Да-а. Ха-ха! Мало чего ты там сделаешь, в этой комнате… Знаем-с. Вынимай!
– Хорошо, – вздохнул Голдин и вынул из аппарата белую пластинку. – Смотрите! Вот она.
Сапогов взял пластинку, посмотрел на нее – и в его груди зажглась страшная, тяжелая, горькая обида.
– Та-ак… Это значит, я такой и есть? Хороший ты фотограф. Понимаем-с!
– Что вы понимаете?! – испугался Голдин. Городовой сумрачно посмотрел на Голдина…
– А то. Лукавый ты есть человек. Завтра на выезд получишь. В 24 часа.
Сапогов стоял в литографической мастерской Давида Шепелевича, и глаза его подозрительно бегали по странным доскам и камням, в беспорядке наваленным во всех углах.
– Бонжур, – вежливо поздоровался Шепелевич. – Как ваше здоровьице?
– Да так. Ты ремеслепник будешь? А какой ты ремесленник?
– Литографический. Ярлыки разные делаю, пригласительные билеты… Визитные карточки делаю.
– Вот ты мне это самое и покажи! – сказал подмигивая Сапогов.
– Сколько угодно! Мы сейчас, ваше благородие, вашу карточку тиснем. Как ваше уважаемое имя? Сапогов? Павел Максимович? Одна минутка! Мы прямо на камне и напишем!
– Ты куда? – забеспокоился Сапогов. – Ты при мне, брат, пиши!
– Да при вас же! Вот на камне!
Он наклонился над камнем, а Сапогов смотрел через его плечо.
– Ты чего же пишешь? Разве так?
– Это ничего, – сказал Шепелевич. – Я на камне пишу сзаду наперед, а на карточке оттиск выйдет правильный.
Сапогов засопел и опустил руку на плечо литографа.
– Нет, так не надо. Я не хочу. Ты, брат, без жульничества. Пиши по-русски!
– Так оно и есть по-русски! Только это ж нужно, чтобы задом наперед.
Сапогов расхохотался.
– Нужно, да? Нет, брат, не нужно. Пиши правильно! Слева направо!
– Господи! Что вы такое говорите! Да тогда обратный оттиск не получится!
– Пиши, как надо! – сурово сказал Сапогов. – Нечего дурака валять.
Литограф пожал плечами и наклонился над камнем. Через десять минут Сапогов сосредоточенно вертел в руках визитную карточку и, нахмурив брови, читал:
– Вогопас Чивомискам Левап. На сердце у него было тяжело…
– Так… Это я и есть такой? Вогопас Чивомискам Левап. Понимаем-с. Насмешки строить над начальством – на это вы горазды! Понимаем-с!! Хороший ремесленник! Отметим-с. Завтра в 24.
Когда он уходил, его добродушное лицо осунулось. Горечь незаслуженной обиды запечатлелась.
«Вогопас, – думал, тяжело вздыхая, городовой, – Чивомискам!»
Старый Лейба Буцкус, сидя в уголку сквера, зарабатывал себе средства к жизни тем, что эксплоатировал удивительное изобретение, вызывавшее восторг всех окрестных мальчишек… Это был диковинный аппарат с двумя отверстиями, в одно из которых бросалась монета в пять копеек, а из другого выпадал кусок шоколада в пестрой обертке. Многие мальчишки знали, что такой же шоколад можно было купить в любой лавчонке, без всякого аппарата, но аппарат именно и привлекал их пытливые умы…
Сапогов подошел к старому Лейбе и лаконически спросил:
– Эй, ты! Ремесленник… Ты чего делаешь?
Старик поднял на городового красные глаза и хладнокровно отвечал:
– Шоколад делаю.
– Как же ты его так делаешь? – недоверчиво покосился Сапогов на странный аппарат.
– Что значит – как? Да так. Сюда пятак бросить, а отсюда шоколад вылезает.
– Да ты врешь, – сказал Сапогов. – Не может этого быть!
– Почему не может? Может. Сейчас вы увидите.
Старик достал из кармана пятак и опустил в отверстие. Когда из другого отверстия выскочил кусок шоколада, Сапогов перегнулся от смеха и, восхищенный, воскликнул:
– Да как же это? Ах ты, господи. Ай да старикан. Как же это оно так случается?
Его изумленный взор был прикован к аппарату.
– Машина, – пожал плечами апатичный старик. – Разве вы не видите?
– Машина-то – машина, – возразил Сапогов. – Да как оно так выходит? Ведь пятак-то медный, твердый, а шоколад сладкий, мягкий… как же оно так из твердого пятака может такая скусная вещь выйти?
Старик внимательно посмотрел своими красными глазами на Сапогова и медленно опустил веки.
– Электричество и кислота. Кислота размягчает, электричество перерабатывает, а пружина выбрасывает.
– Ну-ну, – покрутил головой Сапогов. – Выдумают же люди. Ты работай, старик. Это здорово.
– Да я и работаю! – сказал старик.
– И работай. Это, братец, штука! Не всякому дано. Прощевайте!
И то, что сделал немедленно после этого слова Сапогов, могло быть объяснено только изумлением его и преклонением перед тайнами природы и глубиной человеческой мысли: он дружеским жестом протянул старому шоколадному фабриканту руку.
На другой день Шепелевич и Голдин со своими домочадцами уезжали на первом отходящем из Ялты пароходе.
Сапогов по обязанностям службы пришел проводить их.
– Я на вас сердца не имею, – добродушно кивая им головой, сказал он. – Есть жид правильный, который без обману, и есть другой сорт – жульнический. Ежели ты, действительно, работаешь: шоколадом или чем там – я тебя не трону! Нет. Но ежели – Вогопас Чивомискам Левап – это зачем же?