Единственная здоровая основа великого государства есть государственный эгоизм, а не романтика, и недостойно великой державы бороться за дело, не касающееся её собственного интереса.
Подражайте русским, для них нет ничего невозможного.
Сентябрь ещё не вспыхнул жёлтыми и багряными пламенами осенних листьев, но день выдался уже по-осеннему прохладным и хмурым. Дремотно застыла Ладога, великое озеро, вольно раскинувшееся на сотню вёрст; далеко отсюда до Новограда Великого, ещё дальше – до Володимера, старой русской столицы. Окраина, когда-то – забытая глухомань.
Ныне же – там, где незримый меч разрубил озёрный берег, дав начало речному руслу, широкому и короткому, что соединяет Ладогу с Балтийским морем, – встал город. Строили не на гнилых болотах невской дельты, но на прочных каменных плечах древней земли; а морским кораблям нетрудно подняться по глубокой и медленной реке хоть бы и против течения. Наготове и бурлацкие артели, коли случится совсем уж противный ветер или какая ещё напасть.
Велик Анассеополь, вольно раскинулся он по красногранитным берегам Ладоги – скалы обтесали, превратив в широкие набережные, а оставшихся после этого плит хватило одеть камнем и невский исток.
В самом сердце города, перед Бережным дворцом василевсов, – просторная строгая площадь, вымощенная всё тем же красноватым гранитом. Её обняло крыльями летучих колоннад здание Генерального Штаба; в середине – колонна, увенчанная статуей преклонившего одно колено воина. Колонну возвёл василевс Кронид Антонович, отец нынешнего хозяина Державы, в честь отражения нашествия двунадесяти языков. Кронидов столп высится здесь уже три десятилетия, так что даже потомственные анассеопольцы не мыслят города без него. Сейчас колонну окружил плотный строй – пять сотен барабанщиков не сводят глаз с готового взмахнуть жезлом тамбурмажора.
По краю площади застыли прямоугольники гвардейских полков, сверкающие золотом и серебром парадных мундиров; их роскошные шеренги перемежаются рядами более скромной армейской пехоты, стрелками отдельных штуцерных батальонов, артиллеристами, пионерами[3]… Стоят тут и всадники – во всём великолепии развернулись лейб-гвардии Конный и Кавалергардский полки, краса и гордость русской гвардии, кирасы горят на нежарком солнце – тучи собираются, собираются и всё никак не могут решиться вконец заслонить стремящееся к зениту светило.
На высоком крыльце, окружённые эскортом из роты дворцовых гренадер, – дипломаты, прибывшие в Анассеополь со всех краёв земли; были тут даже посланники заокеанских федератов с конфедератами, хотя, казалось бы, где Россия и где оные Америки? И по тому, кто возле кого стоит и кто с кем шепчется, можно с совершенной достоверностью воссоздать всю карту большой realpolitik.
Как всегда, рядом, чуть ли не под руку, послы английский и французский. Оно и понятно, их державы со второго и последнего падения великого Буонапарте неразлей-вода. На первый взгляд. Пихаются исподтишка локтями, но пихаются по поводам благородным, весьма понятным: тарифы, пошлины, колонии… Сие на публику не выносится, и французский посланник маркиз де Севра любезно кивает английскому коллеге лорду Грили. Как можно не соглашаться, когда речь заходит о смехотворных притязаниях русских встать вровень с просвещёнными и разумно управляемыми державами?!
Не позабывший обменяться изысканно-вежливыми поклонами и исполненными яда улыбками с французом пьемонтец избрал в собеседники подтянутого пруссака в золотом пенсне и его традиционных спутников – баварца и ливонца. С послом наполитанским вполне мирно, несмотря на совсем недавние распри, беседует весёлый, будто не в его стране никак не закончится очередная гражданская война, испанец. Австрияк граф фон Вертхофен-Майссль унд Литтиц собрал вокруг себя кучку германской мелочи, «нейтральные» – свей, швейцарец, голландец и дан – оживлённо, насколько позволяют национальные темпераменты, обсуждают русскую псовую охоту, важный осман счёл уместным присоединиться к высокому худому янки, а быстрый коренастый конфедерат словно в насмешку завладел вниманием изысканного персиянина.
И совершенно наособицу, не примыкая ни к тем, ни к этим, стоит посол сербский. Он, единственный из всех, носит не сюртук, не мундир своей страны, но форму русской службы. Положенной по уставу каской старый соратник Вука Кириаковича пренебрёг, и ладожский ветер треплет совершенно седую гриву волос. Его собственных – не парик и не накладку.
Послы негромко переговариваются, косясь на невозмутимых солдат в парадной форме. Усатые гренадеры молчат, а дальше, за чугунной оградой, толпятся анассеопольцы всех сословий; висят на столбах и деревьях вездесущие мальчишки. Четверо господ в цилиндрах коротают ожидание за спором о высоких материях. Степенный купец посматривает на часы с массивной, червонного золота цепью, но не уходит – государев выезд не каждый день увидишь. Стайка семинаристов пытается пробиться поближе к решётке; серьёзный художник раскрыл альбом, делает торопливые наброски карандашом. Удивительно красивая женщина опирается на руку дурно скроенного молодого человека с чеканным профилем, на неё смотрят чуть ли не все оказавшиеся поблизости мужчины, а неизвестная напряжённо вглядывается в устье вливающейся в площадь улицы. Ждёт. Ждут все – обыватели, барабанщики, замершие в шеренгах войска, иностранные послы, а за Бережным дворцом, как тысячелетия назад, бьются в берега хрустальные ладожские волны.
Граф Александер фон Шуленберг, посол его величества кайзера Иоганна, любил Анассеополь, как бы странно ни звучало это для коллег по дипломатическому корпусу. Он никогда не открыл бы своё сердце пёстрому и яркому, невзирая на древность, Володимеру, но суровый и чёткий город на берегу великого озера пруссаку нравился, хоть он в том и не признавался. А вот свою неприязнь к Англии дипломат скрывал со всё большим трудом, и тянулась та ненависть из-под Зульбурга.
Тогда с триумфом водворённый на трон очередным парижским переворотом Буонапарте вновь обнажил меч. Вынужденно, но загнанный волк много опасней вышедшего на охоту. Увы, французские Бурбоны и в самом деле ничему не научились; вернувшись, они принялись насаждать уже однажды стоившие им короны порядки, после чего взбунтовавшийся народ и призвал низложенного было императора. Замок Святого Ангела услужливо распахнул свои двери, запертый в нём демон вырвался на волю. Теперешний посол граф фон Шуленберг не отказался бы узнать, как подобное стало возможным, тогдашний гусарский ротмистр барон Александер и не думал удивляться – ведь это же Буонапарте!
Императору удалось оседлать революцию и даже направить её бег, но ни остановиться, ни сойти он не мог. Франция делалась опасной даже не вновь собранной армией, хотя недооценивать её было бы безумием. Главную угрозу несли Буонапартовы кодексы и дурной, но привлекательный для неокрепших умов пример. Война была неизбежна, и она вспыхнула. Поводом стало возвращение Империей Пьемонта.
Англия, Австрия, Испания и Пруссия объявили узурпатору войну, к ним присоединилась Саксония, но в западногерманских землях на Рейне и Дунае зрело недовольство, а в испанские колонии Буонапарте направил армию для поддержки инсургентов. Ускользнув от британского флота, экспедиция успешно высадилась в Ла-Плате. Успех сопутствовал императору и в Европе, но лишь пока верный договору с Пруссией русский василевс не вступил в войну. Вопреки советам своего канцлера и патриарха.
Был заключён очередной Союз, но англичане не спешили переходить от газетных сражений к стали и пороху, а годы Реставрации не сделали Буонапарте худшим полководцем и французов – худшими солдатами. Подкреплённая русским корпусом австрийская армия была разбита, и Потрясатель Эуроп двинулся дальше. У Зульбурга его встретили главные силы пруссаков и русских. Был там и Александер фон Шуленберг.
Даже сейчас пруссак вспоминал зульбургское побоище с содроганием. У союзников был некоторый перевес в численности, у французов – энергия Буонапарте и лучшее управление армией. К полудню всё повисло на волоске: корпус князя Арцакова и два конных полка – прусские чёрные гусары и русские кавалергарды – приняли на себя главный удар, сшиблись с самой императорской Гвардией, однако выдержали. Такое не забывается, даже если на то есть приказ, и бывший ротмистр до сих пор видел во сне истоптанную траву, горы людских и конских трупов, разбитые орудия. К вечеру армии остались на исходных позициях, но Буонапарте всё же сдал… Или решил исправить давнюю ошибку. В 1812 году, после чудовищной битвы при Калужине, император, сочтя «обладание полем боя» за истинную победу, пошёл вперёд, на Володимер, проиграв не только войну, но и трон; теперь же с юга угрожали зашевелившиеся австрийцы, подпевалы из Рейнского союза становились ненадёжны, и Буонапарте начал отход к Рейну. Именно там его и застигла новость о высадке в Голландии англичан со свеями.
Англо-свейско-голландская армия подошла к Парижу. Часть командиров резервных корпусов то ли изменила, то ли проявила преступную нераспорядительность, и столица пала. Взбешённый император передал командование единственному ни разу не предавшему его маршалу, велев удерживать линию Рейна до конца, а сам с Гвардией и частью кавалерии бросился отбивать столицу. Там, однако, уже сидело сформированное Сенатом правительство, которому один за другим присягали переметнувшиеся военачальники. К Буонапарте присоединились лишь несколько батальонов, и он был разбит.
Повторному плену император предпочёл смерть. Или не предпочёл… Слухи ходили противоречивые, но самозваные преемники Потрясателя Эуроп подписали сепаратный мир. Англия объявила себя победительницей и извлекла из своего положения все возможные преференции. В берлинских кабинетах этого если не простили, то учли в очередном роббере бесконечной политической игры, а вот рубившийся под Зульбургом ротмистр оказался злопамятней и нынешнего министра иностранных дел, и самого кайзера. Такова была фамильная черта фон Шуленбергов. Бароны, а с недавних пор графы могли молчать годами, могли, посадив ненависть на украшающую родовой герб цепь, пожимать врагам руки и ждать своего часа. Граф Александер, из-за глазной болезни покинувший военную службу и вступивший на дипломатическое поприще, ждал, уверенно поднимаясь по карьерной лестнице, что в конце концов привела его на крыльцо дворца русских василевсов.
Коллеги-послы негромко переговаривались, косясь на невозмутимых солдат в парадной форме. Лорд Грили не удержался и принялся рассказывать прибывшему весной французу, как ужасно выстаивать анассеопольские парады зимой, причём на здешних двуногих медведях ничего, кроме обычных мундиров, нет. Француз смотрел кисло – в русской трагедии Великой Армии всё настойчивей обвиняли генерала Мороза.
Шуленберг поклонился и отошёл, будто бы разглядывая выстроившиеся войска – зрелище, милое сердцу любого пруссака, а над площадью реяли те же знамёна, что некогда рвал зульбургский ветер. Это настраивало на сентиментальный лад, что было и неуместно, и несвоевременно: сегодняшний, пришедшийся на двадцать вторую годовщину неудачного мятежа смотр вызвал в дипломатическом корпусе некоторую растерянность. Это могло быть как ответом василевса на высказанное Брюссельским концертом[4] настоятельное пожелание воздержаться от вторжения на Балканы, так и предостережением недовольным, превратившим в идолов свободы убийц – да-да, именно убийц. Утром фон Шуленберг заехал в кирху – почтить память сражённого пулею смутьяна князя Арцакова. Его граф Александер почитал величайшим из героев Третьей Буонапартовой, что бы ни писали сейчас английские, французские и – это было особенно печально – прусские газеты.
Огромная площадь, тысячи солдат на ней, пёстрая толпа народа за строем гвардионцев – и всё это вдруг вздохнуло, ожило, хотя в вымуштрованных полках никто не шелохнулся.
Резко бросил жезл вниз тамбурмажор, и пять сотен барабанщиков грянули торжественную «Встречу». Им вторили конные трубачи, а в распахнувшихся дворцовых воротах появилась небольшая кавалькада.
Впереди всех, на белом аргамаке, уперев левую руку в бок, ехал высокий человек в тёмно-зелёном мундире лейб-гвардии Егерского полка, с одним-единственным Георгиевским крестом на груди. Государь-василевс Арсений Кронидович. На половину конского корпуса отставали двое кавалергардов с палашами наголо; за ними – свита, небольшая, как и всегда, лишь пятеро самых доверенных и близких.
Сразу за василевсом следовал молодой майор Конного лейб-гвардии полка – две звёздочки на витом золотом эполете. И любой хотя бы раз видевший Арсения Кронидовича, взглянув на породистое, упрямое лицо высоченного конногвардейца, тотчас признал бы в нём наследника престола. Подобно отцу, великий князь Севастиан Арсениевич носил одну-единственную награду, и даже не офицерскую – солдатскую медаль «За храбрость». В комментариях к новому «The Royal Almanac» всезнающая лондонская «Дэйс» сдержанно сообщала, что русский наследный принц отличается таким же упрямством, несдержанностью и невосприимчивостью к доводам разума, как и его венценосный отец.
По правую руку от великого князя картинно сдерживал серого в яблоках жеребца военный министр Орлов. Любимец армии, женщин и фортуны, он, в отличие от владыки Державы и его старшего сына, сверкал многочисленными орденами. Таков был порядок, учреждённый ещё великой Софьей: члены правящей фамилии носят лишь награды, полученные за личный подвиг, никак не за «пребывание при штабе» хоть бы и победоносной армии. Свитским же ношение всех орденов было строго обязательным, и этому правилу Орлов следовал неукоснительно; впрочем, стань вдруг Сергий Григорьевич василевсом, число надеваемых на парад звёзд и крестов уменьшилось бы не слишком.
Свободно владеющий почти всеми европейскими языками Орлов в молодости долго жил в Англии и даже прослушал курсы экономики и философии, что не помешало ему отвергнуть рекомендации Брюссельского концерта о роспуске казачьих частей, признанных международным арбитражем игнорирующими законы и правила цивилизованной современной войны. Министр объявил, что готов разговаривать о русских казаках лишь после расформирования французского Иностранного легиона, частной армии английской Восточно-Индусской компании и наёмной германской дивизии генерала фон Пламмета. Именно тогда «Дэйс» с горечью констатировала, что образованный варвар остаётся варваром, но становится много опаснее.
Слева от наследника важно выступал вороной Василия Янгалычева, министра Двора и товарища василевса по детским играм. В юности бретёр и забияка, Василий Васильевич, вступив в должность, никогда и нигде не сказал ни слова сверх напечатанного в официальных формулярах; обожая пари, балы, застолья и дорогие вина, не выболтал ни единого секрета, и даже из его умолчаний ничего не удавалось извлечь.
Поравнявшись с «посольским» крыльцом, министр Двора приветствовал одного лишь серба. Тот улыбнулся в ответ, кланяясь, как предписывал этикет, однако улыбка предназначалась не придворному – другу: Янгалычев не раз гостил у Вука Кириаковича, когда тот был ещё жив, а перед Валашской кампанией даже хаживал с сербскими четниками по османским тылам. Об этих экспедициях «Дэйс» в своё время тоже немало писала, в подробностях повествуя о леденящей душу славянской жестокости.
Рядом с Янгалычевым, сохраняя на лице приличествующую каменную маску, ехал командир Гвардейского корпуса граф Фома Гагарин, знаменитый тем, что, услышав эпиграмму про «вальсирующих на паркете» гвардейцев, настоял на том, чтобы вверенные ему полки в очередь проходили бы службу на Капказе, и отправился туда первым, поступившись старшинством и чином. Лазил на кручи Ведено, лично дрался на саблях с мюридами самого святого имама Газия – правда, в тот раз непримиримому ещё вождю воинов Пророка удалось ускользнуть.
Ну а сзади, на раз и навсегда определённом месте, рядом с молчаливыми кавалергардами конвоя, слегка покачивался в седле крепко сбитый человек, наводивший ужас чуть ли не на весь посольский корпус. Да что там посольский корпус! Этого всадника боялась вся Европа. Граф Николай Леопольдович Тауберт, шеф Жандармской стражи, «кровавый сатрап и душитель свобод», как именовали его при многих просвещённых дворах, не говоря уж о газетах. Светлые волосы, волевой подбородок, жёсткий и прямой взгляд – граф Тауберт шутить не любил. Его тайные агенты – не далее чем вчера напомнила своим читателям «Дэйс» – проникают повсюду, подслушивая, подсматривая, перлюстрируя. Лорд Грили не удержался – покачал головой: вспомнил недавно высланного из русской столицы любознательного литератора. Автора вчерашней статьи. Разумеется, англичанин послал графу Тауберту наиприятнейшую и наилюбезнейшую улыбку. Всё шло как всегда – те же лица, в том же порядке. Не о чем отписывать начальству, строя замысловатые конструкции и спекуляции на тему тайной борьбы в окружении василевса. Вот если бы кто-то из всегдашних сподвижников василевса не появился в государевом выезде или поменялся бы с кем-то местами…
Послы и атташе переглядывались. Барабанщики всё ещё выбивали «Встречу», а народ, не скованный никакими уставами, во всю глотку кричал «ура!», да так, что с небес падали оглушённые галки. Большинству стоящих на дворцовом крыльце дипломатов делалось как-то не по себе, когда этот варварский клич сотрясал стены.
Восемь всадников медленно и торжественно выезжали на середину площади. Наконец они остановились, и барабанщики тотчас оборвали дробь.
Конные лейб-гвардейцы вскинули трубы, над гранитами пронеслось торжественное «Слушайте все!».
Всадник на белом аргамаке поднял правую руку. Тотчас стихли крики, охваченное колоннадами пространство словно затопила тишина. Василевс медленно и неспешно развернул свиток, привстал в стременах, и над площадью разнёсся сильный низкий голос, слышимый во всех её углах, будто в древнем амфитеатре.
– Любезным верноподданным Нашим известно, какие притеснения испытывают с давних пор наши братья по вере, живущие в пределах Ливонских. Оказавшись под властью иноверных, всё, чего хотят братья наши, – это сохранить веру свою, в чём Мы всегда оказывали им всяческое содействие. Но содействие Наше оставалось мирным. Мы увещевали и просили, умаляя гордость Державы Нашей, ради того чтобы власти предержащие прекратили бы гонения на братьев наших по вере.
В течение многих лет Мы вели переговоры, дабы обеспечить достойное положение ливонских вернославных мирными путями. Но ни дипломатические настояния, ни долгие переговоры и конференции не привели ни к чему. Чувствуя за спиной враждебную России волю иных держав, герцог Ливонский почёл за лучшее ответить Нам пустыми отговорками, оставшись твёрд в зломерном устремлении своём и дальше чинить неоправданные обиды и притеснения братьям нашим.
Но превыше всего для Нас было сохранение крови и достояния Наших верноподданных: всё правление Наше стремились Мы избегать военной грозы, и, благодарение Господу, долгие годы для Российской Державы сохранялось благословение мира. Не подъемля меча, стремились Мы оказать помощь тем, кто с последней надеждой взирал на восток, в сторону Престола Нашего.
Но настал час, когда Мы должны сказать, что миролюбие и терпение Наши исчерпаны до дна. Высокомерное упорство властей Ливонских вынуждает Нас приступить к действиям более решительным. Того требует честь и достоинство России и всего народа русского. Силой оружия предстоит доблестным войскам Нашим добиться того, чего не смогли Наши миролюбие и добронравие. Проникнутые убеждением правоты своего дела, Мы, в смиренном уповании на волю Всевышнего, сим объявляем верноподданным Нашим, что отдан приказ войскам Державы Российской встать у ливонских рубежей. Тем даём Мы последний шанс герцогу Ливонии одуматься и вернуться на путь, предначертанный для нас Всевышним, путь кротости и милосердия к тем, кто Его волею проживает под тем или иным скипетром.
Если же и это, последнее, предупреждение не окажет должного действия, то войска Наши получат приказ перейти границу, принудив власти Ливонские подписать Указ о Равноправии.
Дано в Анассеополе, сентября 2-го дня, лета от Рождества Христова 1849-го, царствования Нашего в 19-е.
Василевс аккуратно свернул свиток, не глядя, протянул назад наследнику. Командир гвардионцев подал коня вперёд:
– Парад, слушай мою команду!..
Вновь грянули барабанщики, и, словно испугавшись катящейся через весь Анассеополь раскатистой барабанной дроби, поспешно разошлись осмелевшие было в последние минуты тучки. Проглянуло солнце; Кронидов столп осветился с вершины до подножия, вспыхнула начищенная бронза коленопреклонённого воина на нём, и точно так же вспыхнули кирасы кавалергардов с конногвардейцами. Русские полки, поворачиваясь с немыслимой, на первый взгляд невозможной чёткостью, печатали шаг через площадь, вслед за проплывающими знамёнами.
Лорд Грили расправил плечи, глядя на марширующие шеренги с хорошо отрепетированным для подобного случая пренебрежительным прищуром. Мол, в шагистике-то вы хороши, спору нет, и с Буонапарте вам повезло, а вот если дойдёт до дела сейчас? Француз напряжённо разглядывал в лорнет неподвижную свиту василевса. Австрияк многозначительно улыбался – намекал, что именно этого-то он и ждал. Любопытный испанец, не скрываясь, любовался роскошным зрелищем – дела ливонские и даже прусские Толедо не задевали никоим образом. Осман возвёл глаза к северному небу – благодарил своего Аллаха. Лицо серба бесстрастностью могло сравниться разве что с лицом персиянина и… графа фон Шуленберга.
Полки шли. Василевс, наследник, свита отдавали честь каждому проплывавшему мимо них знамени. Казалось бы, всем одинаково – однако, когда, возглавляемый огромным подполковником, двинулся стрелковый батальон, отличавшийся от прочих армейцев и даже гвардии блестящими штуцерами, василевс чуть заметно улыбнулся.
Это было его детище – созданные высочайшим повелением двенадцать лет назад отдельные батальоны, куда набирали охотников-добровольцев и платили им приличное жалованье. Штуцерные части далеко не во всём походили на обычные армейские. Сюда направляли отличившихся, лучших офицеров, кого раньше определили бы в гвардию или, на худой конец, в артиллерию. Давали свободу и командирам, учили не шагистике, а стрельбе и не жалели огневого припаса. Для них государь, не скупясь на расходы, заказал у американских федератов невиданные штуцера, заряжающиеся с казённой части[5]. Баловались такими богатые охотники на крупного зверя, каждое ружьё стоило как десять обычных, министр финансов граф Юмин, говорят, кровавыми слезами плакал, чуть не на коленях умоляя василевса «не пускать на забавы достояние государственное», но дело того стоило. Мало того что били они на тысячу двести шагов и опытный стрелок выпускал в минуту чуть ли не десяток пуль, их можно было заряжать лёжа, не стоя во весь рост под вражеским огнём.
Затею государя не приняли очень и очень многие. Что ж такое?! Пехота «приучится только стрелять, не станет давить штыком», «где столько патронов взять да как их в бою пополнить?», а если «пулям кланяться да на брюхе перед ними ползать», то что сотворится с духом воинским? Герой Калужина и Зульбурга князь Булашевич от расстройства аж в отставку подал. Отставку министр Орлов принял без возражений, а штуцера были закуплены даже в бо́льшем, чем изначально предполагалось, количестве. Василевс уступил лишь в одном: оплатил весь заказ не по военной статье, а существенно урезав содержание Двора. Остряки потом года три шутили, что фрейлинам придётся штопать чулки, словно коллежским асессоршам.
Конечно, много таких батальонов быть не могло. Смогли создать всего девять, семь по числу постоянных армейских корпусов и два для Капказа.
И Югорский батальон, формально именуясь «2-м отдельным стрелковым», слыл лучшей штуцерной частью русской армии. Частью, куда сам государь наведывался на учения, да не с парадными прохождениями, а с долгой пальбой в цель.
Шагали шеренги, музыканты начали новый марш, и граф фон Шуленберг нервно протёр золочёное пенсне. Играли «Славу Зульбурга», и у пожившего, повидавшего многое, очень многое дипломата сжимались зубы и каменели скулы, хотя, говоря по чести, прусскому послу сейчас следовало не тонуть в прошлом, а спорить с будущим.
Хорошо идут… не идеально, но хорошо, с душой, с охоткой. И штуцера… В прусской армии стрелков много, его величество Иоганн пристально следит за армиями и оружием; а вот кроется что-то в этих разноростых жилистых русских, охотниках в бог весть каком поколении.
Югорцы прошли, уступив место лейб-гвардии Ивановскому полку. Светило солнце, ряды солдат отбрасывали короткие полуденные тени. Щурились от ярких лучей потрясённые дипломаты – вечером их ждал особый приём у василевса, а потом – спешное составление, шифрование и передача донесений. Каков пассаж, господа, каков пассаж! Эта Россия почти готова бросить свой меч на чашу ливонских весов – зачем?! И чем это обернётся? Чем ответят европейские кабинеты и прежде всего Пруссия, под защитой которой и состоит означенная Ливония, ценная разве что своими салачными приисками да географическим положением, удобным для вторжения в русские пределы?
Огромного подполковника, во главе югорских стрелков дефилировавшего через Дворцовую площадь под пристальным взглядом василевса, звали Григорий Сажнев.
Похожий на медведя, с мощной нижней челюстью и глубоко посаженными тёмными глазами под выдавшимися далеко вперёд надбровными дугами, Сажнев играючи ломал подковы и скручивал в трубочку медные пятаки. Мог и пару гвоздей завязать узлом. Батальонные умельцы, что строили подполковнику сапоги, с гордостью клялись, что второй такой ноги – «медвежьей лапы» – не видали.
Уроженец вятской глухомани, подполковник с равной уверенностью чувствовал себя в бою, на марше и на биваке, но «столицы» недолюбливал. К оным же командир югорцев причислял не только Анассеополь, но и все города, где от нечего делать фланируют по улицам, разъезжают по балам да театрам и сидят по новомодным ресторациям. То, что путь Сажнева лежал именно в ресторацию Танти, что на углу Большой Гвардионской и Барабанного переулка, настроения отнюдь не улучшало.
На Ладожской першпективе Григорию бывать доводилось не так чтобы часто, и не сказать, что он так уж желал бы видеть её и впредь. Подполковник хмуро взрезал столичную толпу, изрядную часть которой составляли чиновники в зелёных вицмундирах. Давно закончился парад, шёл четвёртый час пополудни, и югорец уже опаздывал на встречу, назначенную полковником Росским, нынешним командиром полка гвардейских гренадер и товарищем по Капказу, одним из немногих анассеопольских знакомцев.
Сдружившись на Зелёной линии, когда гренадеры и стрелки не выходили из стычек и боёв, Сажнев и Росский по возвращении в Россию ещё не встречались. Подполковник со своей югрой не вылезал с батальонного стрельбища да из приладожских лесов, Росский же оставался в кругу службы и семьи – последней Григорий так и не обзавёлся. Разумеется, Сажнев не пытался возобновить дружбу с гвардионцем, которому оказывал протекцию сам военный министр; в конце концов Росский разыскал югорца сам, передав с памятным по капказской Зелёной линии денщиком Фаддеем приглашение отобедать. Сажнев, не подумавши, брякнул, что будет, о чём сейчас истово жалел, неуклонно пробиваясь к неприятной цели. Гвардионская улица полностью оправдывала своё название, и, ловя на себе любопытные взгляды золотопогонных поручиков, подполковник всё больше мрачнел, что немало усиливало его сходство с медведем. Затея была глупой с самого начала. Будь Фёдор Сигизмундович в расположении вспомнить их товарищество, пригласил бы Сажнева в дом, познакомил с семейством, а тут… Вроде как городовому на праздник водки в сени вынести.
– Ваше высокоблагородие! – Денщик Росского Фаддей, лёгок на помине, выскочил из изукрашенной двумя пузатыми вазами арки, как чёртик из табакерки. – Григорий Пантелеич! Так-от и знал, что с разгону проскочите… Тут это. Во дворе, значит…
– Тут? – Югорец уставился на вазы, как на подлежащий штурму горный аул.
– Так точно, – охотно подтвердил денщик. – Офицеры гвардиёнские, из пехоты которые, тут завсегда кушают, а напротив и наискосок – ресторация Борелли, там всё больше кавалергарды с конногвардейцами. Вы уж, Григорий Пантелеич, не обессудьте, что не на квартире принимаем. Вовсе худо у Фёдор Сигизмундыча с супругой… Как отказался к Сергию свет-Григорьичу в министерству пойти, так и худо.
Сажнев кивнул, на душе сразу потеплело. Что такое «худо» в доме, он помнил отлично, спасибо, отчим сбагрил пасынка в кадетский корпус учиться на казённый кошт, и дважды спасибо чиновнику-мздоимцу, загнавшему не имевшего ни денег, ни протекции прапорщика на Капказ заместо купеческого сынка Пивоедова. В гарнизоне Григорий от тоски взбесился бы, на Капказе он к тридцати годам выбился в подполковники. На Капказе он обрёл «своих» югорцев!
– Сюда, барин. Сейчас вас проведут, человек то есть проведёт… Нам-от, нижним чинам, в ресторации ходу нет, а вам – в кибинеты…
«Человек» – вертлявый малый, которого так и тянуло взять за шиворот и потрясти, – увлёк подполковника за собой в слитный, приглушённый гул, откуда, будто рыба из озера, выплёскивались то заглушённые коврами шаги прислуги, то звон серебра, то хлопок вылетающей из горлышка пробки и возбуждённые голоса.
– Ваше высокоблагородие, прошу покорнейше. – Вертлявый распахнул дверь, и навстречу Сажневу с тёмно-красного дивана поднялся офицер в мундире гвардейских гренадер. Высокий и плечистый, с мягким, обманчиво спокойным и даже вроде как не очень волевым лицом, Фёдор Росский был не из тех, на кого сразу обратишь внимание. И не из тех, кого забудешь.
– Давненько не виделись, друг мой! – Росский шагнул вперёд, они обнялись. – Хоть бы весточку подал. Кабы не Колочков из министерства, я бы до парада и не узнал, что югра здесь. Я-то думал, ты всё по капказским линиям, злых горцев гоняешь…
– Гонял, Фёдор Сигизмундович, – усмехнулся Сажнев, понимая, каким вышел бы дураком, не придя и оттолкнув друга. – Гонял до самого Камиль-бекова безобразия. А уж после него – да, прогуляться довелось…
– Наслышан, как же, – кивнул гвардионец. – Жаркое дело было, Григорий Пантелеевич?
– Жаркое, – эхом откликнулся югорец. Рука сама ухватила стопку – запить жуткие воспоминания: когда они вошли в станицу, где полтора дня хозяйничал сиятельный Камиль-бек, на пороге осквернённой церкви их ждал с издевательской аккуратностью выложенный, в явную насмешку над христианским, крест: слой бутового камня, слой связанных, притиснутых друг ко другу детей, от младенчиков до трёх-четырёхлетних малышей, и сверху снова камень.
Замерли тогда солдаты – замерли сперва, а потом все разом, голыми руками да тесаками бросились рушить проклятое каменное зло. Кто-то крикнул, чтобы тащили шанцевый инструмент, но не успели даже приволочь кирки, стрелки кровавили ладони, срывая с места ненавистные валуны.
Мёртв. Мертва. Мертва. Мёртв…
Дышала только одна девчоночка, её только и удалось спасти.
Банду Камиль-бека после того выслеживали почти полгода, наконец загнали в ущелье, и… Сажнев не успел тогда остановить разбушевавшихся солдат, да и, будем откровенны, не захотел останавливать. Если знатного пленника отослать в Анассеополь, он ведь вывернется, гад, в раскаяние с благородством сыграет, а василевс, глядишь, вместо того чтобы повесить ирода, отправит в ссылку, куда-нибудь под Желынь, ещё и пенсион, как тому имаму Газию, назначит… Нет, уж лучше так, как они тогда. Надолго запомнят горы, как вопил сиятельный бек вместе с верными мюридами, откуда голос только взялся.
– …Поймали, значит, сиятельного, – неожиданно зло ухмыльнулся Росский, дослушав повесть Сажнева. – И поступили с ним соответственно?
– Соответственно. – Югорец сжал пудовый кулак. – Сам знаешь, Фёдор, по-иному они не понимают.
Росский кивнул.
– Знаю, да только одними только штыками да пулями всё равно не получится.
– Получится! – хищно оскалился югорец. – Небось при батюшке Алексее Петровиче тихо сидели, нос из гор боялись высунуть. Государь милостив, тоже решил, что всё, больше не полезут, научены. Тут-то и началось…
Да, началось. Две вырезанные казачьи станицы. И, как говорили шёпотом, не без предательства кого-то из штабных.
– За Большую Авксеньтьевскую да Сухопадскую мы сполна отплатили. – Сажнев даже кулаком пристукнул. – Надолго запомнят.
– Они – пожалуй, а мы… Вот возьмёт какой-нибудь… – Росский сделал паузу, явно кого-то вспомнив, – на Капказ за мерзости сосланный, сочинит слезливую историйку, как последних детей вольности обижают, и в толстых журналах напечатает. Дамы же цветами завалят. Ах, смелость какая! Ах, как они интересны!
– Смелость… – только отмахнулся Сажнев. – Из-за чашки с кофием. Нет, Фёдор Сигизмундович, моё правило простое. Коль в доме зиндан да полон – то хозяина дома вздёрнуть, а сам дом взорвать. Война ведь, не институт благородных девиц.
Росский вздохнул. И впрямь война, и нет иного средства, кроме первобытной жестокости, единственного языка, что понимают на Капказе. Потому что иначе – набеги, набеги, набеги, ямы с пленниками, рабские рынки Персии и Османии и растерзанные тела станишников да насаженные на колья детишки.
– Эх, оставим сие, Григорий Пантелеевич. Мы с тобой солдаты, а и то не по себе становится. Ты уж прости меня. Это я, чарки тебе выпить не дав, расспрашивать принялся. О другом давай потолкуем…
– Можно и о другом, – легко согласился подполковник. – Верно говоришь, давненько не виделись. Дочки-то как? Уже, поди, почти что невесты?
– Спасибо, Григорий Пантелеевич, слава богу, все здоровы, – отозвался Росский, но как-то механически, явно думая уже о чём-то другом. – Дочки растут, да. – Он вдруг улыбнулся. – Но за тебя, медведь, всё равно не выдам, даже и не думай!
– Куда уж мне, – подхватил Сажнев. – Мы, вятские да югорские, вежества анассеопольского не знаем. Расскажи лучше, Фёдор Сигизмундович, про себя. Говорят, в «министерству» тебя брали…
– Говорят… – Росский усмехнулся. – Говорит… Ну, Фаддей! Тёпленька водичка во рту не удержится! Да, звал меня князь Орлов парой к полковнику Колочкову, тот-то с Сергием Григорьевичем в дружбе с младых ногтей, честен предельно, но как до Зульбурга едину книжку начал, так до сих пор и не одолел. Сергий Григорьевич его, само собой, не оставит, но докладчик ему нужен. Чтоб и по-немецки, и по-английски, и чертежи прочесть, и смету проверить…
– А ты не пошёл, – с довольным видом напомнил Сажнев. Они уже пропускали по второй рюмке, заедая вкусными грибами со сметаной и прочими закусками а-ля рюс, которые Танти не только не отвергал, но всячески совершенствовал.
– Не пошёл. Теперь вот нет-нет да и пожалею.
– Супруга?
– И это выболтал? Вот ведь! Нет, Григорий Пантелеевич, не из-за Софьи, хоть она и впрямь победы паркетные превыше воинских ставит. Помнишь, как мы с тобой на Зелёной линии начальство с уставами да воров-интендантов понужали?
– Ещё бы! – Сажнев с сомнением глянул на нечто похожее на маленькие уши и решительно вернулся к грибкам.
– А ведь уставы к нам не с небес валятся. Те, кто пишет их, зачастую дальше Хотчины носа не кажут или, как Булашевич с Колочковым, позавчерашним днём живут, над Буонапарте победами. Сергий Григорьевич бьётся как рыба об лёд, но не разорваться ему. Хочешь, я тебя рассмешу?
– Попробуй.
– Взял Орлов на пробу по протекции младшего Горяинова. Все науки превзошёл, старательный, аккуратный, только буонапартист, да такой, что зайца уткой запишет, лишь бы интерес своего кумира соблюсти, а кумир-то, как назло, нарезное оружие не одобрял.
– Надо же! – удивился Сажнев, имевший о Потрясателе Эуроп, в отличие от своих штуцеров, весьма смутное представление.
– Ну, в этом-то как раз беды особой нет. – Росский с удовольствием занялся отвергнутыми товарищем «ушками». – Все ошибаются. Протяни Буонапарте подольше, разобрался бы, а в те поры да с его-то верой в генеральные сражения штуцера и впрямь баловством могли показаться. Не в нём дело – в Горяинове. Ну не мог он признать, что божество его ошибалось, вот и пустился во все тяжкие. Дескать, недосуг Буонапарте было, война мешала. Ему в ответ, что англичанам с австрийцами она не меньше мешала.
– А он что?
– Что французы с их южным темпераментом не могут точно в цель бить, так что не ошибка это, а понимание характера национального. Ну, развеселил я тебя?
– Обхохочешься. Может, и стоило тебе к министру идти, глядишь, Софья Януарьевна бы помягчела.
– Надо было. Только уж больно не хотелось балканскую кампанию пропускать, а теперь, похоже, ей вовсе не бывать. И это, боюсь, ещё не самое скверное…
Отворилась дверь, внесли горячее. Росский, задумчиво пощипывая хлеб, ждал, когда уйдут лакеи, и лицо полковника больше не казалось мягким. Сажнев помнил этот его взгляд. Даргэ, приснопамятный горный аул, югорцам выпало брать его с гренадерами Росского.
Никто не пытается спастись. Дороги перехвачены, вокруг аула – поля. Казалось бы, может скрыться конный, мало ли тайных троп в окрестных горах! – но отовсюду, с севера, с запада, с востока, всё громче и громче канонада, яростно лают русские горные пушки, в клочья разнося преграды.
Дорога расширяется, идёт под уклон. Конные мюриды, оторвавшись от русской пехоты, торопятся к окраинам аула, где уже готовятся закрыть старые ворота; Даргэ окружает невысокая стена, и там сейчас черным-черно от народа. Защищаться готовится и стар и млад.
– Фёдор Сигизмундович! Цел?
– Что ж мне сделается, Григорий, – ухмыляется Росский.
– Саблю-то окровянил…
– Пришлось. Уж больно мюрид горячий попался. С простреленной грудью прямо на меня так и лез. Пришлось… охолодить.
Охолодить, да. Снести голову – школа рубки лейб-гвардии Кавалергардского полка, откуда майором ушёл Росский к гвардейским гренадерам, она не забывается.
– На твою долю, Григорий Пантелеевич, тоже хватит.
Хватило…
– О чём задумался, Григорий? – Наваждение прошло. Они, живые, оба, сидят перед ломящимся столом, и грудь Росского прикрывает салфетка. Свою Сажнев развернуть не удосужился. – О чём?
– Даргэ, – бросил югорец, глядя в красную, крови б видно не было, стену кабинета.
– Я то́ же вспоминал… Разговор наш. Ты ещё докладывать мне пытался…
– А ты… Ты сказал, что не на Капказе, сколько б крови нашей он ни выпил, судьбы отечества решаться будут.
Сергий Григорьевич Орлов потёр вечно ноющий при капризной погоде висок и негромко – военный министр не любил крика – сказал:
– Тогда ставка была поменьше.
Полноватый Тауберт лишь согласно вздохнул в ответ. Сатрап и солдафон понимали друг друга с полувзгляда, и это тоже было кавалергардское братство. Всё началось с рискованных выходок и дуэлей, похождений «безусых корнетов», затем была Третья Буонапартова, когда юная зависть к дышавшим «грозой двенадцатого года» отцам и братьям в одночасье сменилась извечным солдатским «выстоять!». На зульбургских редутах горела земля, и молодой Тауберт, до боли стиснув эфес, шагал рядом с князем Арцаковым прямо на штыки Буонапартовой Гвардии, которая, как известно, умирает, но не сдаётся. Туда, где уже дрался полковник Орлов, Орлуша, бывший товарищ по полку и, как думалось под французской картечью, друг до могилы, далёкой ли, близкой ли… Этим, похоже, и кончится, хотя сперва судьба швырнула товарищей к барьеру.
Русак Орлов, побывав в заграницах, загорелся желанием перемен, остзеец Тауберт перемен тоже хотел, но высочайшей волею, а потом в Анассеополе полыхнуло, да так, что лишь Господь да ключарь Его пресветлый ведают, чем бы оно кончилось, не открой тогда ещё подполковник Тауберт огонь по мятежным войскам. Никто не знал, что за залпом сим стояла не верность присяге и дому Алдасьевых-Серебряных и даже не немецкая неприязнь к революциям и мятежам, а чувства, в коих Николаю Леопольдовичу ныне отказывали как в вольнодумных салонах, так и в собственном его ведомстве.
За отсутствием командира князя Шигорина Тауберт привёл тогда Китежградский конноегерский полк на Дворцовую площадь и ждал приказов, а тот, кому надлежало отдать их, фельдмаршал князь Арцаков, пытался образумить мятежников. Не офицеров, солдат – Пётр Иванович их знал и любил, ведь в угрюмом строю стояли и те, кто прошёл все Буонапартовы кампании. И ведь почти отговорил, но в него выстрелили. В князя Петра! В человека, рядом с коим Никола Тауберт, печатая шаг, шёл в безумную атаку, за которого десять раз умер бы любой русский солдат, а эти…
Немецкая выдержка и дисциплина отказали, и подполковник, подскакав к растерявшейся конной батарее, ледяным голосом – он, как и Орлов, не умел кричать, выходя из себя, – велел открыть огонь. Артиллерийский поручик, сам не зная, в кого хочет и хочет ли вообще стрелять, замялся и, отброшенный лошадиной грудью, ткнулся в красный ещё не от крови гранит. Тауберт повторил приказ. Солдаты растерянно смотрели на шеренги мятежников, таких же русских, как они сами; но офицеров холодная ярость кавалериста в чувство привела.
Пушки выстрелили. Вразнобой, но промазать по замершим на площади полкам было невозможно. Залп словно пробудил если не нового василевса, то его брата Арсения. Стоянию пришёл конец – схватка возле Кронидова столпа вышла страшной, ладожские граниты умылись русской кровью, хотя по-настоящему виновных был от силы десяток. Когда всё кончилось, Тауберт, не приняв ордена за «верность и решимость», подал рапорт о переводе на Капказ. Вступивший на престол под картечные залпы Севастиан Кронидович просьбу удовлетворил, но и в чине повысил. Полковник Тауберт три лета не видел анассеопольских проспектов. Потом его вернули едва ли не силой, вручив командование лейб-гвардии Конным полком, вечным соперником родного Кавалергардского, и было сие уже при Арсении Кронидовиче.
Василевс Севастиан, старший из трёх сыновей победителя Буонапарте, власти не любил, чтобы не сказать – боялся. Он отказался бежать, когда вспыхнул мятеж; но на том силы его и кончились. Требовалось выкорчёвывать крамолу, хватать, швырять в арестантские возки сыновей знатных родов, со связями, знакомствами, богатством. Тягота выносить приговоры, глядеть в глаза рыдающим, падающим перед ним на колени жёнам с матерями оказалась государю не по плечу, и, отмучившись на престоле три года, бездетный Севастиан Второй отрёкся в пользу среднего брата. Удалившийся от дел василевс не успел насладиться покоем, тишиной да любимой ружейной охотой. Его настигла холера в злой год валашской резни…
С Орловым поднятый прежде задуманного мятеж сыграл свою шутку. Прямо под Зульбургом произведённый в генерал-майоры, князь по уши увяз в заговоре, проявив в том все свойства своей деятельной и резкой натуры. Подпись Орлова красовалась не только на Конституционных Кондициях, но и на проекте манифеста, требующего отречения государя. Мало того, Орлов взял на себя переговоры с Капказским корпусом, где служило немало его приятелей. Мятежники ждали рождественской поездки государя в Володимер Великий, где и намеревались вырвать отречение. Жизнь рассудила по-своему: никогда ничем не болевший Кронид в одночасье скончался на исходе лета в Анассеополе, где доставало заговорщиков, но не случилось никого, способного стать русским Буонапарте.
Мятеж в столице захлебнулся, едва начавшись, ну так и во Франции полыхнувшее поначалу в Париже пламя удалось сбить – смута во всём своём ужасном блеске поднялась в Марселе. В России же кровавой колыбелью стал бы – заместо Анассеополя – лежащий на границе бывших лешских земель Червенец, где квартировала бригада Орлова. Князь по праву слыл вольнодумцем и сорвиголовой, но на сей раз его схватил за горло разум. Казалось бы, чего легче, взбунтовать бригаду, готовую за своего командира в огонь и воду, поднять лешские части – «за нашу и вашу свободу!» – и вперёд, на Варчевию.
Прошлые лешские восстания погубило дробление сил, при отменной храбрости инсургентов – отсутствие дисциплины и организации. Прошедший Третью Буонапартову Орлов хорошо усвоил уроки великого француза – собрать силы в кулак, атаковать стремительно и всей массой, обрушиваясь на слабое место неприятеля. Молодой генерал смог бы взять польскую столицу, к нему, русскому, пошли бы не только лехи, но и простой люд от Червенца до Угрени и Киева. Сергий видел, что, выбирая мятеж, он либо недосчитается головы, либо с венской помощью станет новым Радживоллом. Удачливым. Признанным и обласканным Европой. Опираясь на австрийскую дипломатию и французские капиталы, вполне можно было отъединить царство Лешское от России, оказавшись – чем чёрт не шутит! – если не королём его, то первым консулом. Для начала под австрийским протекторатом, ну да лиха беда начало! Можно было, однако случилось противоположное. Орлов не только не выступил сам, но и удержал от мятежа два стоящих по соседству лешских полка. Он желал перемен, но не крови, соглашаясь на заговор вплоть до насильственного отречения василевса, но не на гражданскую войну. Сергий не хотел, однако весть о смерти Кронида упала факелом в пороховой погреб. Царство Лешское вскипело кровью; отравленные семена, щедро посеянные ещё при великой Софье, дали страшный урожай. Князь Орлов в это время был уже в равелине, хотя легко мог бы сбежать ко столь любезным его разуму аглицким умникам-экономам. У него имелись и средства, и имя, но герой Зульбурга выбрал крепость и, как думалось тогда всем, плаху.
Единственное, что сделал Сергий Григорьевич, так это сжёг бумаги, компрометирующие не его – тех, о ком никто другой не знал. Замешанные капказцы так и остались тайной. Князь признал – нет, не вину, своё участие, подтвердив показания заговорщиков, как анассеопольских, так и малоросских, но лишь подтвердив. Ни единого нового имени, ни единого слова раскаяния. Он был уверен в своей правоте, в том, что нынешняя Россия катится к гибели, и он же считал, что братоубийственная война эту гибель лишь приблизит. Не все его товарищи были столь же упорны, многие каялись, а то и объявляли себя безвинными жертвами чужой злой воли. Позже, перечтя дела арестованных мятежников, Тауберт немало поразился нелепости показаний и небреженью следователей, но это было потом. Тогда произведённого перепуганными соратниками в главнейшие злодеи Орлова осудили по высшему разряду, и помилования он не попросил. Тем не менее его не казнили.
Говорили, что спасла кровь. Дескать, василевс из дома Алдасьевых-Серебряных не рискнул казнить такого же Киевича[6], как и сам он, сына, брата, зятя, племянника виднейших сановников, столпов Державы. Тауберт думал иначе: Севастиан не смог переступить Зульбург, и потому Орлов отправился в крепость. Спустя четыре года его вернули. В кабинет нового василевса вошёл кандальник с выправкой кавалергарда, вышел товарищ военного министра[7]. Ох и разговор это был, разговор, памятный четверым – государю, Тауберту, Орлову и Васеньке Янгалычеву, новому министру Двора. Сперва Орлов сказал «нет». Сперва государь пообещал сгноить мерзавца даже не в равелине – в Закаменских рудниках. Сперва Васенька Янгалычев закрыл лицо простреленной под Зульбургом рукой. Повисла неподъёмная тишина, а потом кто-то – немец Тауберт – произнёс слова «радение Отечеству» и зачитал некогда сказанное на допросе мятежником Орловым, после чего бросил на стол рапорт лейб-медика о состоянии здоровья военного министра, семидесятилетнего князя Варчевского, протоколы Брюссельского концерта и старую докладную записку генерал-майора Орлова, уцелевшую в недрах военного департамента.
Они сдались не сразу – Арсений Кронидович и Сергий Григорьевич, но сдались. Васенька любил повторять, что, не поседей он в Валахии, поседел бы в те разы, но насколько же с османами было легче.
С тех пор разговор этот для троих друзей стал мерилом тяжести. «Тогда было хуже», – утешали друг друга министр Двора, шеф Жандармской стражи и военный министр. Сегодня сие утешение не годилось. Сегодня они были не вместе – Васенька рвался спасать единоверцев и, что греха таить, казать зубы обнаглевшим Эуропам. Николай Леопольдович считал горестный вопль чухонских вернославных слишком уж своевременным – не для России, для всё тех же Эуроп. Что до Орлова, князь отговаривался делами военными. Не готовы, дескать, да и балканским славянам будущей весной помощь обещана, не разорваться. И про то напомнили, что, как бы ни утесняли на землях ливонских единоверцев, до резни не доходило и не дойдёт, а вот равнинным болгарам без сербов, а сербам без России – конец. И вроде согласился василевс ждать, а минуло два дня, и вот он, Манифест! Громом средь ясного неба, не громом – первым выстрелом новой северной войны. Ненужной и несвоевременной.
Николай Леопольдович достал любимую табакерку, задумчиво тронул лаковую крышку и убрал назад. Часы в углу пробили пять раз. Статный чернобровый Автандил – преданный и давний слуга государев – распахнул дверь. Немец и русский быстро переглянулись. Тауберт осенил себя крестным знамением, Орлов свольнодумничал, обошёлся без этого. Вошли.
Знакомый и привычный кабинет, два окна выходят на ладожскую вольную ширь. Добротная, но без всякой вычурности мебель – просторный рабочий стол с жёстким деревянным креслом, высокая спинка украшена «русской троицей» – Сирином, Алконостом и Гамаюном. На столе расстелена огромная карта Ливонии, стоят бронзовые фигурки пехотинцев и всадников, изображающие полки и дивизии, придвинутые к границам.
По стенам возле стола – маленькие овальные портреты василиссы и детей в разные годы, чуть дальше – русские и италийские пейзажи, их государь покупает у художников, возвращающихся из оплаченных Академией изящных искусств путешествий. Диван с мягкой прямой спинкой, над ним огромная карта Европы. Ещё дальше – ряды книжных полок, за ширмой – узкая походная кровать, на ней василевс частенько остаётся ночевать, заработавшись за полночь. Бюст отца, великого Кронида Антоновича, напротив – портрет Буонапарте в обличье бога войны.
Об этом портрете рассказывали, что в 1813 году, когда вершился мирный договор, василевс Кронид всячески старался оградить разбитого императора от вящих унижений, взамен упирая на торговые льготы и открытия «русских гостиных дворов» в Париже и департаментах. После церемонии, покидая Версаль, Буонапарте сам подошёл к василевсу, уже готовившемуся к отъезду в русское посольство.
– Благодарю вас, государь и брат мой, – по легенде сказал Потрясатель Эуроп. – Хотел бы, расставаясь с вами, вручить вот сего Марса. Пусть он напоминает вам, что самые непримиримые враги могут сделаться самыми верными друзьями.
Кронид Маркович немедля отдарился собственным портретом, коий Буонапарте взял с собой в заключение.
Сказка была б хороша, если б спустя одиннадцать лет русские и французы не сошлись вновь в смертельной схватке. Что до портрета, то Николай Леопольдович особого сходства с императором не замечал. Марс и Марс – в шлеме, с мечом, с крылатой Славой за спиной. Только вот, где ни встань, в глаза смотрит, ну да этот фокус художникам давно ведом. Хоть бог, хоть император может веками тянуть вперёд указующий перст, никого он со своего холста ни к чему не принудит и ни в чём не ошибётся. Это удел живых.
Государь василевс застыл у стола, слегка расставив ноги. Ждал. Ждал взрыва, ссоры, спора. Орлов и Тауберт замерли по стойке «смирно».
– Ну? – начал Арсений Кронидович, не садясь и не приглашая сесть. – Явились, так говорите.
– Так сказано ж всё, – сверкнул глазами Орлов. – И нам с этим сказанным отныне жить, а солдатам вскорости умирать.
Не с того начал князь. Совсем не с того. Часы после парада ушли на то, чтобы отыскать в гранитной кладке августейшей уверенности щель, и, казалось, нашли её. Должен был Сергий начать с урезки средств на Балканский корпус за-ради корпуса Ливонского, а Никола Леопольдович, улучив момент, поведать о пришедшем из Ыстанбула донесении про закупленные Портой бельгийские штуцера, но Орлов засбоил, словно не было тех восемнадцати лет. Словно всё стало как тогда и сшиблись средь молчащих портретов две воли – высочайшая, коей ничто не может противиться в государстве Российском, и воля человека, уже некогда рискнувшего честью, свободой и жизнью во имя того, чтобы не единым росчерком монаршего пера решалось, быть ли войне.
– Это ошибка, государь, – твёрдо сказал Сергий Григорьевич.
Тауберт опустил глаза и стиснул зубы. Выручили только немецкая выдержка с немецкой же невозмутимостью.
– Говори, говори. – Василевс скрестил руки на груди, глядя в глаза военному министру.
– Армия не готова к войне всеевропейской, – продолжал нарываться князь Сергий.
– А не твоего ли ведомства дело, дабы всегда готова была? В любой момент? – перешёл в наступление государь. Ничего иного ему не оставалось.
Тут бы гордо бросить что-нибудь об отставке и умыть руки, но Сергий никогда не бегал ни от опасности, ни от ответственности.
– Ко всеобщей войне европейской, государь, – Орлов не опускал взгляда, – нет, не готова. К ней мы и не готовились, иные враги имелись. С Третьей Буонапартовой и после польского нестроения на западе всё тихо оставалось. Мы же воевали с персиянами да османами. Дипломатия, не штык, хранила наши владения.
– А другие, значит, готовы? Ливонцы? Немцы? Французы?
– Поодиночке – нет, государь. А вместе могут и решиться.
– «Готовы к войне» и «решатся на войну» – разные вещи, князь Сергий.
– Штуцерные батальоны… – начал Орлов, но Арсения было уже не остановить.
– Сколько уж лет одно от тебя только и слышу, князь, – реформы! Перемены! Старое-негодное отринуть, новое-хорошее принять! Сколько уж можно-то?! Пора бы и честь знать, господин военный министр!
Орлов сдержанно поклонился.
– Ваше василеосское величество, большое дело затеяно, а большие дела скоро не делаются. Что могли сделать быстро, то сделано. В кадетских корпусах отбою нет от прошений зачислить. Бессмыслицу убрали, новые наставления просты и понятны. Офицерские школы теперь при каждом армейском корпусе. Артельные хозяйства с приварочными деньгами заменили, от казны идёт строгая поставка. Изношенные ружья смазать как следует – и в арсеналы, новые делаем. Старую, неудобную форму меняем по срокам выноса. Простите, государь, военный министр – он порой как скряга-купец, всё железками да тряпками занимается. Совсем не героическое дело, да только армия без них воевать не сможет. – Князь перевёл дух. – И в остальном… Гвардия не плац-парадирует, а в свою очередь на Капказе воюет, порох нюхает. В линейных полках прежде огнеприпасы на сторону продавали, ленясь стрелковые смотры устраивать, а теперь, как стали за такое эполеты снимать да подальше от столиц отправлять, дело наладилось. По артиллерийской части…
Василевс поднял руку.
– Знаю. Всё знаю, князь Сергий. Что за должность не держишься, правду в глаза говоришь. Что за дело болеешь, как никто другой, что копейки казённой к рукам у тебя не прилипло. За то и ценю тебя. Только зубы мне не заговаривай. «Армия не готова!» – передразнил василевс. – Или я на смотрах не бываю? Или сам на Капказе не служил, за Дунай не ходил, крест вот этот зря ношу?
Тауберт кашлянул.
– Что тебе, Николай Леопольдович? – недовольно остановился государь.
– Князь Сергий Григорьевич про то толкует, ваше величество, что ввязываться нам сейчас в европейскую войну не с руки. Реформы начаты, идут со всем поспешанием возможным, но так, чтобы и не ломать бы всё до основания.
– Знаю, знаю, – поморщился Арсений Кронидович. – Пока не будет пришита последняя пуговица к мундиру последнего капрала, как говорят в этом твоём Альбионе, армия у военного министра к войне ну никак не может быть готова.
– Ваше величество, – «альбионскую» шпильку англоман в отставке Орлов заметить нужным не счёл, – Ливония состоит под прусским протекторатом. Вступление войск наших…
– Оставь, князь! – махнул рукой василевс. – Что они нам сделают? Великий Буонапарте – не нынешним карлам чета! – дважды пытался, да ничего не вышло. Один портрет и остался… Пруссаки нам по гроб жизни обязаны, да и с Веной сейчас не в ладу, австриякам же наша дружба после унгарского мятежа ох как нужна! Значит, не стакнутся, не сговорятся. Франция далеко, да и второго Буонапарте там не наблюдается. Англия? Эти привыкли чужими руками воевать, а кто на сей раз станет? Брат же мой Иоганн в одиночку нам не враг. Кто его родителя от того же Буонапарте трижды спасал, а? Кто в восемьсот десятом семью кайзерскую в Хотчине приютил?
– Вот того-то он нам и не простил, – пробормотал князь Сергий, но расслышал его только Тауберт, – и не простит.
– Даже не пикнут! – пристукнул кулаком по расстеленной карте Арсений Кронидович. – Проглотят. Как с Валахией. Уж как кричали, как кричали! А чем кончилось?.. Как мы сказали, так и вышло! Давеча мы Европу слушали, а теперь хватит. Их пора нас слушать настала. Те земли нашими были, князья володимерские крепости закладывали, с местных дань-выход брали, уж после татарского лихолетья всё потеряли! Да и государь Кронид Васильевич, великий василевс, назад бы у орденов землю копьём взял, кабы лехи со свеями не вмешались… Сколько мы с тем же послом ливонским сиживали, сколько разговоров говорили, а воз и ныне там. Указа о равноправии как не было, так и нет, в торговых делах требуют свидетельства латинского епископа о добронравии, к тому же…
Тауберт переглянулся с Орловым. Василевс оседлал любимого конька и говорить об этом мог очень долго.
– Ваше величество, – не стал дожидаться военный министр. – Всё равно сил, сосредотачиваемых для производства сей демонстрации, сугубо недостаточно. Один армейский корпус, а наступать ему, в случае надобности, по одной-единственной дороге, что почти сразу в Анксальтскую гряду упирается!
– А как же надо, князь? – выпрямился василевс.
– Потребно самое меньшее два полнокровных корпуса, – непреклонно сказал Орлов. – И наступать с запада и юга, как в своё время Кронид Васильевич, Млавенбург – в те поры Млавенец лешский – обратно взявший. Не только Второй армейский, но ещё и Четвёртый, в Менске располагающийся. Второму корпусу придать Девятнадцатую пехотную дивизию, из Седьмого армейского взяв; Четвёртому – Двадцать вторую. А также…
– Опомнитесь, князь! – Василевс перешёл на «вы». Плохой признак. – Два усиленных корпуса! Десять дивизий, ежели с кавалерийскими считать! Да мы против османов меньше выставляли! В Закапказье крепости одной бригадой берут! А тут против нескольких биргерских рот – десять дивизий! То-то Эуропа посмеётся, то-то порадуется! Ай да русский медведь, как же он маленькой-то Ливонии боится, у коей и армии-то своей, считай, нет, ополчение да милиция по образцу федератов американских…
– У них протекторат прусский, – вступил Тауберт. – Две дивизии, в Млавенбурге и в Ревеле…
– Не станет брат Иоганн рисковать, – непреклонно отрезал василевс. – Что штык наш не затупился, то Унгария всем показала. Не нужно никаких двух корпусов. Хватит вам и Второго! Девятнадцатую дивизию, раз уж так настаиваете, дам. И гвардионцев, – добавил он вдруг со щедростью. – Гренадерский полк полковника Росского пусть сходит, а то с Капказа давно уж вернулись, застоялись. Пусть хоть по Млавенбургу промаршируют при всём параде, только не будет того… Струсят ливонцы, сунутся к пруссакам, а те отмолвятся, дескать, то дело внутреннее, его в Млавенбурге решать надобно. Вот и будет нам к Рождеству Указ о равноправии, а по весне – Балканы. Довольны ли вы теперь, господа?
– Ваше величество, – деревянным голосом сказал Тауберт. Рядом со всесильным шефом жандармов стоял, вскинув голову, военный министр, бледный и злой. – Два корпуса или один, десять дивизий или четыре, с гвардионцами или без оных, не о том речь. Европа нам в загривок вцепится, только порадуется. Манифест, ваше величество…
– Назад взят быть не может, – ледяным тоном отозвался василевс, выпятив челюсть.
Эх, друг Сергий Григорьевич, что ж ты так… не по условленному, не по договорённому…
– Ваше величество, – словно услыхал мысли Тауберта Орлов. – Пусть Европа смеётся сколько угодно, мы сами посмеёмся, и ежели сапоги во Млавенском заливе вымоем, и ежели на млавском берегу в сочельник разговеемся. Но потребно два корпуса, а не один, а коли один, то не Шаховского на него ставить…
…Они не слышали друг друга и не слушали. Раздражённый, не сомневающийся в правоте своей Арсений Кронидович и не просивший, но прямо-таки подставлявшийся под отставку военный министр. А потом Николай Леопольдович, улучив момент, таки положил на стол донесение из Ыстанбула и сухим, будничным голосом произнёс:
– По разумению моему, для успешного проведения балканской кампании…