Есть в Лендс-Эндском округе[21] небольшое село Зеннор. Да и не село это вовсе, а разбросаны там-сям фермы, да кое-где жмутся в кучу хибары. Края эти суровые, слой почвы всего ничего, а в тех местах, где дуют с океана жестокие ветра, наружу проступает голый гранит. Если и росли здесь когда-то деревья, то их сдуло напрочь бешеными порывами; а вот золотой утесник ветра не боится, его царственной мантией окутана вся пустошь, и еще косогоры покрывает вереск, в конце лета сплошь розовый, а зимой бурый – ни дать ни взять мягкий, теплый полог из меха.
В Зенноре стоит церквушка из гранита, самой простой и грубой постройки, согнулась в три погибели, прячась от ветра, однако же с башней, которой и ветра, и ливни нипочем, а все потому, что на ней нет ни одной резной фигуры – зацепиться не за что. В Зеннорском приходе имеется и кромлех[22], из самых красивых в Корнуолле[23]; это громадная плита из необработанного камня, вроде стола, ножками ему служат стоячие камни, такие же грубые.
Близ этого памятника седой и поистине неведомой древности, в одноэтажном домике из камней с пустоши (сложенных прямо на земле и скрепленных известью), жила одна-одинешенька старая женщина. Над вересковой крышей торчала лишь одна коротенькая труба, над ней был устроен двускатный навес, чтобы ветер с запада или с востока не задувал дым обратно в дымоход. При северном или южном ветре дыму приходилось самому о себе заботиться. Обыкновенно он находил себе дорогу через дверь, в трубу вылетала лишь малая доля.
Топливо было одно – торф; не в твердых черных брикетах с глубинных слоев болота, а подкопанный лопатой с поверхности, весь в корнях. Горит он ярче, чем брикеты, но тепла дает меньше и прогорает в два раза быстрее.
Старушку, что жила в домике, окрестный люд звал теткой Джоанной. Фамилию ее мало кто помнил, да и сама Джоанна о ней не больно-то вспоминала. Родни у нее не было, одна лишь внучатая племянница – муж ее держал небольшую колесную мастерскую у церковной ограды. Но тетка с племянницей были в ссоре и не разговаривали друг с дружкой. Девушка как-то ослушалась тетку – пошла в Сент-Айвз[24] на танцы, и та смертельно на нее озлилась. На тех танцах она и познакомилась с колесным мастером, а свадьба их состоялась оттого, что тетка круто с племянницей обошлась. Тетка Джоанна была из уэслианских методистов[25], очень правоверная, о суетных развлечениях, танцах там или лицедействе, и слышать не хотела. Что до лицедейства, то его в глуши западного Корнуолла и не водилось; ни одна бродячая труппа ни разу не наведывалась в окрестности Зеннора искушать добрых христиан. Но танцы, хоть и почитались грехом, все же влекли к себе вольнолюбивые души. Роуз Пеналуна жила со своей теткой, точнее, двоюродной бабкой, с тех пор как лишилась матери. Девица она была резвая, и когда прослышала про танцы в Сент-Айвзе, да еще и получила приглашение, то плюнула на теткин запрет, к вечеру выбралась украдкой на улицу – и прямиком в Сент-Айвз.
Хвалить ее не за что, это уж точно. Но тетка Джоанна повела себя совсем уж непохвально: когда заметила, что племянницы нет дома, закрыла дверь на засов и обратно девушку не впустила. Пришлось бедняжке приютиться на ночь в сарае на соседней ферме, а наутро она подалась к сент-айвзской знакомой и попросилась пожить у нее, покуда не поступит в услужение. Но пойти в служанки ей так и не пришлось: лишь только Эйбрахам Хекст, плотник, услышал, чтó с ней случилось, он сразу предложил ей пойти под венец, и, месяца не прошло, они сделались мужем и женой. С тех пор старуха с племянницей не разговаривали. Роуз знала, что Джоанна считает себя правой и ни в какую не хочет мириться.
Ближайшая от тетки Джоанны ферма принадлежала Хокинам. И вот однажды Элизабет, жена фермера, идет с рынка мимо дома тетки Джоанны и видит соседку: уж такая она сделалась согнутая, еле живая, что Элизабет остановилась – словом перемолвиться и дать дельный совет.
– Послушайте, тетушка, вы с годами не молодеете, и ревматизмом вас глянь как скрючило. Легко ли справляться в одиночку? А что, если, неровен час, вас ночью прихватит? Надо бы какую-никакую девчоночку держать в доме, чтобы за вами приглядывала.
– Слава тебе господи, никто мне не нужен.
– Сейчас, может, и не нужен, тетушка, а вдруг что с вами случится? Опять же, ходить за торфом в плохую погоду вам невмочь, да и за припасами – чаем, сахаром, молоком – тоже не под силу. Самое то взять в дом девчоночку.
– Кого же? – спрашивает Джоанна.
– Ну, самое бы лучшее – это малютку Мэри, старшую дочку Роуз Хекст. Она и проворная, и смышленая, и поговорить с ней в радость.
– Нет уж, – отвечает старуха. – Не нужно мне этих Хекстов. Ведомо мне, на них печать гнева Божия, на Роуз и всех остальных. Не нужно мне их.
– Но, тетушка, вам ведь скоро десятый десяток пойдет.
– Уже пошел. Но что с того? Жила же Сара, жена Авраама, сто двадцать семь лет, даром что муж досаждал ей с этой наглой девкой Агарью[26]? Да если бы не Авраам с Агарью, она б небось до всех ста пятидесяти семи дожила. А я, слава тебе господи, под венец не ходила, и кровь мне никто не портил. Не вижу, почему бы мне не сравняться годами с Сарой.
Входит в дом и хлоп за собой дверь.
Целую неделю после этого миссис Хокин не встречала соседку. Ходила мимо домика, но Джоанна не показывалась. Дверь, в противность обычному, была закрыта. Элизабет рассказала об этом мужу.
– Джейбес, – говорит, – не нравится мне это. Высматриваю и высматриваю тетушку Джоанну, а ее нет как нет. Не случилось ли чего? По мне, так наш долг – пойти и проверить.
– Что ж, – соглашается фермер, – думаю, дел у меня сейчас никаких нет, почему бы и не сходить.
И они вдвоем отправились к домику Джоанны. Дым из трубы не шел, дверь была затворена. Джейбес постучал, но никто не отозвался; он входит, жена – за ним.
Комнат внутри было только две: кухня и рядом с ней спальня. Очаг стоял холодный.
– Что-то тут неладно, – говорит миссис Хокин.
– Думаю, старая леди нездорова, – отвечает муж и распахивает дверь спальни. – Все верно, так оно и есть: вот она лежит, и жизни в ней не больше, чем в сушеной треске.
А умерла тетушка Джоанна в ночь после того самого разговора, когда она твердо вознамерилась дожить до ста двадцати семи годов.
– И что же теперь делать? – спросила миссис Хокин.
– Думаю, лучше нам будет посмотреть, что есть в доме, а то как набежит ворье да как пораскрадет все до последнего гвоздя.
– У кого ж рука подымется?.. – возражает миссис Хокин. – Да еще при покойнике в доме.
– Я бы за это не поручился, в наши-то времена, – говорит ее муж. – И знаешь, по мне, так не будет большой беды, если мы взглянем одним глазком, что у старушки есть из запасов.
– Ну да, точно, – согласилась Элизабет, – какая в том беда.
В спальне стоял старый дубовый сундук, туда фермер с женой и сунулись. А там – ну и ну! – лежат серебряный чайник и полдюжины серебряных ложек.
– Каково! – воскликнула Элизабет Хокин. – У нее серебро, а у меня один только британский металл[27].
– Небось из зажиточной семьи происходила. Помнится, кто-то говорил, у нее когда-то водились денежки.
– Смотри-ка. Внизу лежит тонкое белье, простыни и наволочки, да какое нарядное!
– Да ты сюда смотри, сюда, – закричал Джейбес, – в чайнике-то монеты, по самый верх набито! Вот черт, откуда ей столько привалило?
– Не иначе как от приезжих из Сент-Айвза и Пензанса[28] – она им, бывало, показывала Зеннорский кромлех и порядочно подзарабатывала на этом.
– Боже праведный, – вырвалось у Джейбеса, – был бы я наследник, купил бы корову; мне без еще одной коровы просто зарез.
– Да, без коровы нам зарез, – согласилась Элизабет. – Но глянь на постель: в сундуке такое отличное белье, а здесь одна рвань.
– И кому же достанется серебряный чайник с ложками и деньги, хотел бы я знать.
– Родни у нее не было, одна Роуз Хекст, а ее покойница не жаловала, в последний раз сказала мне: не желаю иметь ничего общего с этими Хекстами, ни с ними, ни с их свойственниками.
– Это были ее последние слова?
– Самые что ни на есть последние – больше она ни со мной, ни с кем другим не разговаривала.
– Раз так, то вот что я тебе скажу, Элизабет: наш святой долг – позаботиться о том, чтобы свершилась воля тетки Джоанны. Слово покойницы – закон. Она яснее ясного объявила, чего хочет, и нам, как честным людям, надлежит выполнить ее завет: присмотреть, чтобы безбожным Хекстам ничего не досталось из ее добра.
– Кому ж тогда оно должно отойти?
– Что ж… давай рассудим. Первей всего надобно унести усопшую и устроить приличные похороны. Хексты – люди бедные, им это не по карману. Сдается мне, Элизабет, мы поступим как добрые христиане, если возьмем все хлопоты и расходы на себя. Как-никак мы ее ближайшие соседи.
– Ага… и ведь последние десять или двенадцать лет я снабжала ее молоком и ни пенни не взяла в уплату, думала, у тетки Джоанны ничегошеньки нет за душой. А у нее имелся запасец, только она его зажимала. Не очень-то это честно, и, по мне, часть ее наследства должна бы пойти в счет долга за молоко. Да и на масло я тоже никогда не скупилась.
– Хорошо, Элизабет. Для начала нам следует прибрать к себе серебряный чайник и ложки, а то как бы с ними чего не случилось.
– А я унесу полотняные простыни и наволочки. Никак не возьму в толк, чего было держать их в сундуке, а постель застилать рваньем?
Узнав, что Хокины взяли на себя расходы по погребению, все жители Зеннора дружно объявили, что свет не видал других таких добрых и щедрых соседей.
На ферму явилась миссис Хекст – сказать, что желает, в меру возможности, позаботиться обо всем сама, но миссис Хокин ей ответила:
– Роуз, голубушка, не беспокойся. Я виделась с твоей тетушкой, когда она болела и уже дышала на ладан; она взяла с меня обещание, что хоронить ее будем мы с мужем, ни о каких Хекстах она и слушать не желала.
Роуз вздохнула и отправилась восвояси.
Ей и в голову не приходило рассчитывать на какое-нибудь наследство от тетки. Ни разу та не дозволила ей взглянуть на сокровища в дубовом сундуке. Роуз знала одно: тетка Джоанна бедна как церковная мышь. Но, помня, как старушка прежде о ней заботилась, Роуз была готова простить ей дурное обращение. Она не единожды делала заходы к тетке, чтобы помириться, но получала от ворот поворот. Поэтому Роуз ничуть не удивилась, узнав от миссис Хокин о последних словах старухи.
И все же отвергнутая, лишенная наследства Роуз с мужем и детьми облачилась в траур и присутствовала на погребении как самая близкая родня покойной. Случилось так, что, когда пришла пора обряжать покойницу, миссис Хокин вынула из дубового сундука красивые полотняные простыни – сделать для усопшей саван. Но тут она сказала себе: что за досада разрознивать комплект, да и когда еще попадет в руки такое добротное и красивое белье из старых времен? И она отложила в сторону нарядные простыни и взяла на саван одну из тех, которые тетка Джоанна застилала обычно: чистую, но грубую и обтрепанную. В самый раз сойдет, чтобы гнить в могиле. Не греховная ли это расточительность – отдать на потребу червям прекрасное белое белье из запасов тетки Джоанны? Во всем остальном похороны прошли по первому разряду. Усопшую положили в вязовый гроб – не в какой-нибудь простецкий сосновый, для бедняков; на крышке красовался нарядный герб из баббита[29].
К тому же рекой лился джин, на столе стояли лепешки и сыр, и за все это заплатили Хокины. Меж гостей, что ели, пили и утирали глаза, разговор велся больше не о добродетелях покойной, а о щедрости ее соседей.
Мистер и миссис Хокин слушали и упивались. Ничто так не ублажает душу, как сознание, что твои заслуги оценены по достоинству. Джейбес вполголоса хвастался одному из соседей, что не пожалел денег: на могиле установят красивый камень с резной надписью, по два пенса за букву. Имя тетушки Джоанны, дата кончины, возраст, две строчки из ее любимого гимна – о том, что истинная обитель человека не земля, а небеса.
Не часто Элизабет Хокин проливала слезы, но тут всплакнула, вспоминая умершую и радуясь тому, как оценили односельчане их с мужем старания. Но вот короткий зимний день подошел к концу, участники похорон, подкрепившись едой и питьем, разошлись с миром, и Хокины остались вдвоем.
– Замечательный был день, – промолвил Джейбес.
– Да, – подхватила Элизабет, – народу пришло видимо-невидимо.
– После этих похорон соседи нас страх как зауважали.
– Хотела бы я посмотреть на того, кто, как мы, не поскупился бы для бедной безродной старухи. Учти к тому же, что она за десять – двенадцать лет задолжала мне кучу денег за молоко и масло.
– Ну ладно, я всегда знал, что награда добродетели в ней самой[30]. Вот уж не в бровь, а в глаз сказано. Чувствую, она сидит у меня внутри.
– Это, наверное, джин, Джейбес.
– Нет, это добродетель. Греет так, что куда там джину. Джин вроде тлеющих угольков, а чистая совесть – вроде доброго пламени.
Ферма у Хокинов была маленькая, и глава семьи сам смотрел за скотом. Из наемных работников держали только служанку, мужчин не было никого. Спать все ложились рано: ни Хокин, ни его жена не были охочи до чтения, никто не стал бы жечь масло по ночам за книгой.
Среди ночи (в котором часу, она сама не знала) миссис Хокин внезапно просыпается и видит: муж ее сидит в постели и прислушивается. Светила луна, на небе не виднелось ни облачка. Вся комната была наполнена серебристым сиянием. И различает Элизабет Хокин шаги – в кухне, прямо под спальней.
– Там кто-то есть, – шепнула она, – сходи вниз, Джейбес.
– Ума не приложу, кто это может быть. Салли?
– Какая Салли? Чтобы спуститься вниз, ей нужно пройти через нашу спальню.
– Сбегай, Элизабет, посмотри.
– Дом твой, тебе и идти, Джейбес.
– А если там женщина, а я в ночной рубашке?
– А если, Джейбес, там мужчина, грабитель, а я в ночной рубашке? Сраму не оберешься.
– Наверное, лучше нам вместе спуститься.
– Хорошо… только бы это не…
– Что?
Миссис Хокин промолчала. Муж с женой выбрались из постели и на цыпочках сошли по лестнице.
Лестница была взята в коробку из досок, но внизу не имела перегородки и вела прямо в кухню.
Хокины спускались тихонько и осторожно, цепляясь друг за дружку, а у подножия лестницы боязливо заглянули в комнату (это была одновременно кухня, гостиная и столовая). В широкое низкое окно лился лунный свет.
В свете виднелся человек. Ошибки быть не могло: перед ними стояла тетка Джоанна, завернутая в саван из обтрепанной простыни, что выделила ей Элизабет Хокин. Вынув из комода и расстелив на столе одну из своих нарядных полотняных простыней, старуха разглаживала ее костлявыми руками.
Хокинов бросило в дрожь, но не от холода (хотя дело происходило среди зимы), а от страха. Выступить вперед у них не хватало духу, убежать тоже.
Меж тем тетка Джоанна сходила к буфету и возвратилась с серебряными ложками; положила все шесть на простыню и худыми пальцами стала пересчитывать.
Она обернулась к следившим за ней супругам, но на лицо падала тень, и ни черт, ни выражения было не разобрать.
Опять она сходила к буфету, принесла серебряный чайник и остановилась в конце стола. Лунный свет, отразившись от простыни, падал старухе в лицо, и супруги разглядели, что она шевелит губами, но только без звука.
Сунув руку в чайник, тетка Джоанна одну за другой вынимала монеты и пускала каждую катиться по столу. Хокины видели блеск металла, даже тень от монет, пока они катились. Первая монета остановилась в дальнем левом углу стола, вторая – рядом с нею; прокатившись, монеты легли по порядку, десяток в ряд. Следующий десяток улегся на белой скатерти в соседний ряд, за ним выстроился третий. И все это время покойница шевелила губами, будто считая, но по-прежнему беззвучно.
Муж с женой застыли на месте и смотрели, но вдруг по луне пробежало облако, свет померк.
Смертельно напуганные, Хокины припустили вверх по лестнице, задвинули засов и забились в кровать.
В ту ночь они так и не заснули. В темноте ли, когда набегали облака, или при лунном свете, когда прояснилось, им слышались шуршание (монета катится) и звон (монета падает). Сколько же их там, без числа? Да нет, не без числа, вот только тетка Джоанна, похоже, не знала устали, их пересчитывая. Когда все монеты были разложены, она перешла к другому концу стола и вновь начала их раскатывать (об этом супруги догадались по звуку).
Шум стих перед самым рассветом, потом в дальней спальне зашевелилась Салли, и только тут Хокин с женой осмелились встать. Нужно было прежде служанки спуститься в кухню и посмотреть, что там делается. На столе было пусто, монеты вернулись в чайник, и он, вместе с ложками, – на прежнее место. К тому же простыня, аккуратно сложенная, находилась там же, где и накануне.
В доме Хокины поостереглись говорить о том, что случилось ночью, но когда Джейбес работал в поле, к нему присоединилась Элизабет.
– Что, муженек, как насчет тетки Джоанны?
– Не знаю… может, это был сон.
– Чуднó, один сон на двоих.
– Не знаю, нас ведь сморило от джина. Джин тот же самый, вот и сны приснились одинаковые.
– По мне, на сон это не больно походило, скорее на явь.
– Считай, это был сон. Может, он не повторится.
Но на следующую ночь они слышали тот же шум. Луна пряталась за густыми облаками, и ни один из супругов не отважился спуститься в кухню. Но шарканье ног, шуршание и звон монет – все это повторилось. Всю ночь муж с женой не смыкали глаз.
– Что нам делать? – спросила на следующее утро Элизабет Хокин. – Нельзя же, чтобы в доме ночь за ночью орудовала покойница. Что, если ей вздумается подняться наверх и вытянуть из-под нас простыни? Мы взяли ее белье, она возьмет наше, – почему бы и нет?
– Думаю, – вздохнул Джейбес, – мы должны его вернуть.
– Да, но как?
Все обсудив, супруги решили, что нужно ночью отнести вещи покойницы на кладбище и сложить на могиле.
– Поступим вот как, – сказал Хокин, – пока суд да дело, подождем в церкви на паперти. Если вещи к утру останутся на месте, можно будет с чистой совестью взять их обратно. Как-никак погребение встало нам в копеечку.
– Сколько мы всего потратили?
– По моему расчету, три фунта, пять шиллингов и четыре пенса.
– Ладно, – сказала Элизабет, – надо попытаться.
Когда сгустились сумерки, фермер с женой, прихватив полотняные простыни, чайник и серебряные ложки, потихоньку выбрались на улицу. Они не решались выйти за порог, пока не разошлись по домам односельчане и не улеглась спать служанка Салли.
Супруги заперли за собой дверь фермерского дома. Ночь выдалась темная, ненастная, по небу неслись облака, и когда они смыкались, не оставляя просвета, на дворе не видно было ни зги.
Супруги робко жались друг к другу, оглядывались; у кладбищенских ворот они помедлили, прежде чем собраться с духом и войти. Джейбес запасся бутылочкой джина – подбадривать себя и жену.
Вместе они водрузили на свежую могилу все хозяйство тетки Джоанны, но налетевший ветер тут же подхватил и развернул простыни, так что их пришлось прижать по углам камнями. Хокины, дрожа от страха, отступили на паперть церкви. Джейбес откупорил пробку, сделал основательный глоток и передал бутылку жене.
С небес обрушился дождь, ветер с Атлантики запричитал меж надгробий, пронзительно завыл в зубцах башни, в проемах колокольни. В ночном мраке, за завесой дождя супруги добрые полчаса ничего не видели. Потом облака расползлись на клочья, над кладбищем показалась мертвенно-бледная луна.
Ухватив мужа за рукав, Элизабет указала пальцем на могилу. Но он и без того уже глядел во все глаза.
И видят супруги: высовывается из могилы костлявая рука, хватает одну из нарядных простыней и тянет. Утянула угол, а вот и всю простыню словно засосало водоворотом; складка за складкой скрывается она под землей.
– На саван взяла, – шепнула Элизабет. – Что, интересно, сделает со всем остальным?
– Хлебни-ка джину, жуть-то какая.
И супруги вновь присосались к бутылке, после чего она изрядно полегчала.
– Смотри! – выдохнула Элизабет.
И снова на поверхность вынырнули худые длинные пальцы и стали шарить в траве, подбираясь к чайнику. Нашарили вслед за чайником блестевшие в лунном свете ложки. Глядь – выпросталась вторая ладонь, и длинная рука потянулась вдоль могилы к остальным простыням. Подняла их – и тут же, подхваченные ветром, простыни заплескались, как паруса. Рука удерживала их, пока они не наполнились ветром, а потом отпустила; порхнув через кладбище, поверх стены, они улеглись среди чурок на соседнем дворе, где жил плотник.
– Хекстам послала, – шепнула Элизабет.
Руки тем временем принялись рыться в чайнике, вытряхивая оттуда часть монет.
Еще мгновение, и метко запущенные серебряные монеты, звякнув, упали на паперть.
Считать их? Супругам было не до того.
А руки подобрали наволочки, завернули в них чайник и серебряные ложки, ветер подхватил подброшенную связку и переправил через кладбищенскую стену на двор колесного мастера.
По диску луны снова побежала завеса тумана, кладбище потонуло в темноте. Небо прояснилось лишь через полчаса. На кладбище не колыхалась ни единая травинка.
– Похоже, нам можно идти, – промолвил Джейбес.
– Давай подберем, что она нам бросила.
Пошарив по полу, супруги подобрали монеты. Сколько их было, они узнали только дома, при зажженной свече.
– Сколько? – спросила Элизабет.
– Тютелька в тютельку три фунта, пять шиллингов и четыре пенса, – ответил Джейбес.
Прошло уже немало лет со времени моего визита в Орлеан[31]. В ту пору я собирался писать биографию Жанны д’Арк[32] и рассудил, что будет полезно посетить арену ее подвигов, дабы внести в свое повествование долю местного колорита.
Однако Орлеан не оправдал моих ожиданий. Скучный городишко, и только на первый взгляд очень современный, но притом, подобно многим французским городам, жалкий и обветшавший. Имеется площадь Жанны д’Арк[33] с ее статуей в центре: Жанна сидит верхом и держит в руке развернутое знамя. Имеется дом, где обитала Дева после взятия города, но вследствие множества перестроек и усовершенствований прежними там остались только стены и балки, интереса он уже не представляет. Создан музей la Pucelle[34], но подлинных реликвий не сохранилось, только оружие и шпалеры иных, позднейших времен.
И городские стены, которые она осаждала, и ворота, куда она ворвалась, давно сровняли с землей; теперь на этом месте бульвары. И даже собор, где она на коленях возносила благодарственную молитву за свою победу, уже не тот. Старый был взорван гугенотами, нынешний возведен на его руинах в 1601 году[35].
На каминной полке в моем гостиничном номере стояли никогда не заводившиеся часы со скульптурным изображением Жанны из золоченой бронзы, да в витринах кондитерских было выставлено лакомство для детей – шоколадные фигурки Жанны. В семь часов вечера, садясь к табльдоту[36] в своей гостинице, я был не в духе. Изыскания на местности не принесли результата, однако я рассчитывал, что завтра найду что-нибудь полезное в городской библиотеке, где хранились муниципальные архивы.
Покончив с обедом, я побрел искать, где выпить кофе.
У кафе, которое я выбрал, было два входа – с главной площади и задний, неподалеку от моей гостиницы: из длинного, мощенного камнем переулка, взойдя по трем-четырем каменным ступеням, вы попадали в большое, ярко освещенное помещение. Так и я попал в кафе – сзади, а не спереди. Я сел за столик и заказал кофе с коньяком. Потом взял французскую газету и приступил к чтению – всего, кроме подвала. Ни разу в жизни не встречал человека, который бы прочитывал во французской газете подвал; мне представляется, все эти обрывки прозы печатают с одной-единственной целью – заполнить бумагу и скрыть, что издателям не хватает новостей. Сведения о мировых событиях французские издатели черпают в основном из английских ежедневных газет, поэтому их новости на день отстают от наших.
Я погрузился в чтение, но вдруг что-то заставило меня поднять глаза: рядом с белой мраморной столешницей, где стоял мой кофе, застыл в выжидающей позе бледный, с черными бакенбардами, официант.
Меня немного задело преждевременное требование оплаты, но, будучи здесь чужаком, я решил не обижаться и молча положил на столик полфранка и монетку в десять сантимов – вторую в качестве pourboire[37]. Затем снова углубился в чтение.
Минут, наверное, через пятнадцать я встал, чтобы направиться к выходу, но, к своему удивлению, обнаружил, что полфранка остались на столе, меж тем как мелкая монета исчезла.
Подозвав официанта, я сказал:
– Один из ваших сослуживцев недавно подходил ко мне с требованием оплатить счет. Мне подумалось, что он чересчур спешит, однако я выложил деньги. Официант забрал чаевые, но плату за кофе оставил.
– Sapristi![38] – воскликнул гарсон. – Жан Бушон опять взялся за свое.
Я не стал задавать вопросов. Их дела меня не касались, подробности мне были ни к чему, и я молча удалился.
Весь следующий день я трудился в городской библиотеке. Но ни одного неопубликованного документа, который бы представлял какую-то ценность для моей работы, мне в руки не попало.
Я перерыл массу текстов, по-разному отвечавших на вопрос, сожгли Жанну д’Арк или нет: кое-кто утверждал, что некая особа, под тем же именем и тоже из Арка, спустя годы умерла естественной смертью и что якобы она выдавала себя за подлинную деву-воительницу. Я перечитал множество монографий о Девственнице, серьезных и не очень. Некоторые представляли собой подлинный вклад в историческую науку, другие – вторичную сомнительную стряпню из расхожих, всем известных материалов. В последних новым был только соус, под которым эти материалы подавались.
Вечером, после обеда, я возвратился в то же кафе и снова заказал кофе с коньяком. Не спеша его выпил и отошел к стойке написать пару писем.
Закончив первое письмо и уже складывая его, я заметил того же бледного официанта: он протягивал руку за платой. Я извлек из кармана пятидесятисантимовую монету и монетку в два су, положил на стойку поближе к официанту и вернулся к письму – запечатал его в конверт и надписал адрес.
Потом я закончил второе письмо, встал и направился к столику, намереваясь заказать марки, и тут заметил, что, как и в прошлый раз, серебряная монета осталась нетронутой, а медная исчезла.
Я постучал по столику, подзывая официанта.
– Tiens[39], – сказал я, – этот ваш сотоварищ снова чудит. Чаевые взял, но полфранка оставил.
– А, снова этот Жан Бушон!
– Да кто он такой?
Официант пожал плечами и вместо ответа на мой вопрос проговорил:
– Я бы рекомендовал месье не платить в следующий раз Жану Бушону – если, конечно, месье намеревается впредь посещать наше кафе.
– Ну разумеется, этот дурень больше ничего от меня не получит. Я одного не понимаю: почему его до сих пор у вас держат.
На следующий день я вновь побывал в библиотеке, а потом прошелся по берегу Луары – зимой она несется бурным потоком, а летом мелеет, так что местами вдоль берега обнажаются галька и песок. Я побродил по городу и попытался, хотя без успеха, представить себе его в кольце стен и круглых башен, когда 29 апреля 1429 года в город ворвалась Жанна, обратив англичан в паническое бегство[40].
Вечером я вернулся в знакомое кафе и сделал заказ. Потом принялся просматривать и сортировать свои заметки.
Тем временем мне на глаза попался пресловутый Жан Бушон, стоявший у столика в прежней выжидательной позе. На сей раз я внимательно всмотрелся в его лицо. Одутловатые бледные щеки, черные глазки, густые темные бакенбарды – «бараньи отбивные» – и сломанный нос. Жан Бушон определенно не отличался красотой, но в выражении его лица не было ничего отталкивающего.
– Нет, – ответил я, – вы от меня ничего не дождетесь. Вам я платить не стану. Позовите другого гарсона.
Я поднял глаза, чтобы посмотреть, как Жан Бушон воспримет мои слова, но он сделался плохо различим, точнее сказать, его формы и черты странно расплылись. Словно бы я наблюдал сначала отражение в неподвижной воде, а потом поверхность отчего-то заколыхалась, картина рассыпалась на куски и пропала. Я его не видел. Растерянный и даже немного испуганный, я постучал ложечкой о кофейную чашку, чтобы привлечь внимание официантов. Один из них немедленно ко мне подскочил.
– Послушайте, – начал я, – Жан Бушон снова здесь был. Я сказал, что не заплачу ему ни су, и он совершенно непостижимым образом растаял в воздухе. Я нигде его не вижу.
– Его здесь и нет.
– Когда он вернется, скажите, чтобы подошел ко мне. Я хочу с ним переговорить.
Официант смутился.
– Не думаю, что Жан вернется.
– Давно он состоит на службе?
– Он уже несколько лет у нас не работает.
– Тогда почему он подходит к посетителям и спрашивает плату за кофе и прочие заказы?
– Он никогда не берет деньги по счету. Только чаевые.
– Как же вы ему это разрешаете?
– Мы ничего не можем поделать.
– Нельзя пускать его в кафе!
– Нам от него не избавиться.
– Я просто поражен. Он не имеет права забирать чаевые. Нужно пожаловаться в полицию.
Официант покачал головой.
– Что толку? Жан Бушон умер в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году.
– Умер?.. – повторил я.
– Да. Но до сих пор сюда наведывается. К старым клиентам, местным жителям, он не пристает – только к чужим, приезжим.
– Расскажите мне о нем.
– Сейчас никак, месье, прошу прощения. Большой наплыв посетителей, мне надо работать.
– В таком случае я загляну сюда завтра утром, когда вы будете посвободней, и попрошу поведать эту историю. Как вас звать?
– Альфонс, месье, к вашим услугам.
Следующим утром вместо поиска следов Орлеанской Девы я явился в кафе выслеживать Жана Бушона. Альфонс вытирал тряпкой столики. Я пригласил его сесть, а сам устроился напротив. Рассказанное я передаю кратко, лишь в нужных случаях прибегая к точным цитатам.
Жан Бушон служил в этом кафе официантом. В некоторых подобных заведениях у служащих принято держать копилку, куда все складывают полученные чаевые. В конце недели копилку открывают и деньги делят между официантами в определенной пропорции: метрдотель получает бóльшую долю, чем остальные. Нельзя сказать, что так принято во всех кафе, но в некоторых, в том числе и в этом, придерживались именно такого порядка. Сумма набирается более или менее постоянная, за исключением особых случаев – например, каких-то торжеств, и официанты с точностью до нескольких франков знают свой будущий доход.
Но в кафе, где служил Жан Бушон, за неделю ожидаемой суммы не набиралось, и через месяц-другой официанты пришли к выводу: что-то здесь не так. Или кто-то запускает руку в копилку, или кто-то утаивает чаевые. Устроили слежку, и выяснилось, что обманщик – Жан Бушон. Получив чаевые, он подходил к копилке и делал вид, что опускает туда монету, но стука от падения ее на дно не слышалось.
Официантов, разумеется, очень возмутило это открытие. Жан Бушон пытался куражиться, но они обратились к патрону, изложили свои претензии, и Жан Бушон был уволен. Когда он покидал заведение через задний ход, один из младших гарсонов поставил ему подножку. Жан Бушон споткнулся, полетел головой вперед со ступеней и с грохотом впечатался лбом в каменный пол коридора. Удар оказался таким сильным, что беднягу отнесли обратно наверх без чувств. Врач установил перелом костей и сотрясение мозга – и через два-три часа Жан Бушон, не приходя в сознание, умер.
– Мы все были очень расстроены, просто потрясены, – рассказал Альфонс. – Мы не любили Жана Бушона, он обошелся с нами бесчестно, однако никто не желал ему зла, и с его смертью обиды были забыты. Официанта, который поставил подножку, арестовали и присудили к нескольким месяцам тюрьмы, но поскольку налицо была une mauvaise plaisanterie[41], а не злой умысел, молодой человек отделался легким приговором. Впоследствии он женился на вдове, владелице кафе во Вьерзоне, и, насколько мне известно, теперь процветает.
Жана Бушона похоронили, – продолжал Альфонс, – и мы, официанты, провожали его в последний путь и прижимали к глазам белые платки. Метрдотель даже спрятал в платке лимон, чтобы с его помощью пускать слезу. Каждый внес свою долю, и похороны были торжественные, как приличествует официанту.
– То есть вы хотите сказать, что с тех пор кафе посещает призрак Жана Бушона?
– С тысяча восемьсот шестьдесят девятого года, – подтвердил Альфонс.
– И нет способа от него избавиться?
– Никакого, месье. Как-то раз к нам зашел один каноник из Буржа[42]. Мы никак не думали, что Жан Бушон явится досаждать духовному лицу, но он явился. Взял pourboire, а остальное не тронул, в точности как было с месье. Ах, месье, Жан Бушон недурно промышлял и в тысяча восемьсот семидесятом, и в тысяча восемьсот семьдесят первом году, когда город оккупировали свиньи-пруссаки[43]. Тогда что ни вечер, в кафе захаживали офицеры, и Жан Бушон своего не упускал. Наверно, добрую половину чаевых у нас увел. Такой урон для нас!
– История совершенно невероятная, – сказал я.
– Но правдивая, – заверил Альфонс.
На следующий день я покинул Орлеан. Я отказался от мысли составить биографию Жанны д’Арк, поскольку стало ясно, что никаких новых исторических фактов мне не собрать. Попросту говоря, эта тема исследована вдоль и поперек.
Шли годы, я уже думать забыл о Жане Бушоне, но однажды, проездом на юг, я снова оказался в Орлеане, и у меня в памяти всплыла эта история.
Вечером я наведался в знакомое кафе. С прошлого раза оно очень похорошело. Прибавилось витрин и позолоты, появились электрическое освещение, дополнительные зеркала и прочие новые украшения.
Я заказал кофе с коньяком и стал просматривать журнал, но периодически косился в сторону, чтобы не упустить Жана Бушона. Однако он не появился. Я провел в ожидании четверть часа, но ничего не дождался.
Наконец я подозвал официанта и спросил:
– А где Жан Бушон?
– Месье спрашивает Жана Бушона? – удивился он.
– Да, я раньше его здесь видел. Где он сейчас?
– Месье видел Жана Бушона? Месье, наверно, был с ним знаком? Он умер в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году.
– Мне известно, что он умер в шестьдесят девятом, но я с ним познакомился в семьдесят четвертом. Я виделся с ним трижды, и он получал от меня скромное вознаграждение.
– Месье давал чаевые Жану Бушону?
– Да, и Жан Бушон их принимал.
– Tiens, а ведь Жан Бушон тогда уже пять лет как умер.
– Да, и я хочу знать, каким образом вы от него избавились, поскольку очевидно, что сейчас его нет, иначе бы он непременно ко мне привязался.
Официант явно смешался и не знал, что отвечать.
– Погодите, – спросил я, – Альфонс на месте?
– Нет, месье, Альфонс года два или три назад взял расчет. К тому же месье видел Жана Бушона в семьдесят четвертом году. Меня тогда не было. Я здесь работаю только шесть лет.
– Но вы, судя по всему, могли бы рассказать мне, как ваше заведение отделалось от Жана.
– Месье, нынче вечером мне недосуг, от посетителей нет отбою.
– Я дам вам пять франков, если вы изложите мне вкратце все – все, что известно о Жане Бушоне.
– Не соблаговолит ли месье прийти завтра с утра? Тогда я буду в полном распоряжении месье.
– Я приду в одиннадцать.
В назначенное время я был в кафе. Ни одно другое заведение не выглядит таким удручающе заброшенным и неопрятным, как кафе по утрам: перевернутые стулья, официанты в рубашках и передниках, застарелая табачная вонь в смеси с другими не радующими обоняние запахами.
Вчерашний официант меня ждал. Я пригласил его сесть со мной за столик. Кроме нас, в зале находился только другой гарсон, который смахивал пыль длинной метелкой из перьев.
– Месье, – начал официант, – я выложу вам всю правду. История дикая, не всякий ей поверит, но все подтверждается документами. Жан Бушон служил здесь в свое время. У нас имелась копилка. Говоря «у нас», я не имею в виду себя: меня тогда еще не было.
– Про общую копилку я знаю. Я слышал эту историю в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году, когда был в Орлеане и видел этого самого Бушона.
– Месье, наверное, сказали, что он похоронен на кладбище?
– Да, это мне известно. За счет его сослуживцев.
– Так вот, месье, он был беден, да и сослуживцы небогаты, хотя искренне хотели сделать все как полагается. Могила не была приобретена en perpétuité[44]. Прошло много лет, срок контракта истек, да и Жан Бушон наверняка уже истлел, и могилу стали освобождать для нового клиента. И тут обнаружилось такое, что у всех глаза на лоб полезли. Наполовину сгнивший гроб оказался заполнен – буквально забит – монетами; кроме пяти- и десятисантимовых нашлось и немало немецких, полученных, конечно же, от свиней-пруссаков за время оккупации Орлеана. В городе все только об этом и говорили. Хозяин кафе и метрдотель пошли к мэру объяснить, как было дело: что все эти деньги украдены у официантов за годы, минувшие с тысяча восемьсот шестьдесят девятого. Наш патрон указал, что по закону и справедливости их следует нам вернуть. Мэр, человек понимающий и разумный, с ним согласился и отдал распоряжение, чтобы все бывшие в гробу монеты передали нам, здешним официантам.
– Понимаю, вы разделили их между собой.
– Нет, месье, прошу прощения. По закону деньги в самом деле наши. Однако же те, кого он обобрал, в большинстве своем давно взяли расчет, а среди нынешних есть такие, кто служит в кафе не дольше года-полутора. Старых официантов мы найти не смогли. Кто умер, кто женился и уехал в другие края. Формально у нас ведь не было товарищества. И вот мы стали держать совет, что делать с деньгами. К тому же мы опасались, что, если дух Жана Бушона не умиротворить, он будет по-прежнему наведываться в кафе и забирать наши чаевые. Поэтому главное было задобрить Жана Бушона, распорядиться деньгами так, чтобы он был доволен. Одни предлагали одно, другие другое. Кто-то придумал на все деньги заказать мессы за упокой его души. Но метрдотель не согласился. Он сказал, что хорошо изучил Жана Бушона и догадывается, что затея с мессами ему вряд ли понравится. Мол, уж он-то, метрдотель, знает Жана Бушона как облупленного. А делать надо вот что: все монеты отдать в переплавку, отлить бронзовую статую Жана Бушона и поставить ее в кафе, потому что на главной площади установить не получится – на большую статую металла не хватит. Если месье соизволит пойти со мной, я покажу эту статую – настоящий шедевр!
Официант встал с места, я последовал за ним.
В центре кафе стоял пьедестал, а на нем бронзовая фигура высотой примерно четыре фута. Она изображала человека со знаменем в левой руке; держась правой за лоб, он клонился назад, словно сраженный пулей. У ног его лежала сабля, которую он, очевидно, выронил. Я всмотрелся в лицо: оно нисколько не напоминало Жана Бушона, каким я его запомнил, – ни одутловатых щек, ни бакенбардов, ни сломанного носа.
– Прошу прощения, но с Жаном Бушоном тут нет ничего общего. Скорее я принял бы этот образ за Августа в молодости или, пожалуй, Наполеона. Настоящий греческий профиль.
– Все возможно, – отозвался официант. – Но у нас не было фотографии для образца. Пришлось дать скульптору творческую свободу, и главное, нам хотелось потрафить духу Жана Бушона.
– Понятно. Однако поза противоречит фактам. Жан Бушон свалился с лестницы головой вперед, а этот явно готовится упасть навзничь.
– Это было бы против законов искусства, да и духу Жана Бушона вряд ли бы понравилось.
– Да-да, понятно. Но знамя?..
– Знамя придумал скульптор. Не мог же он вложить Жану в руку кофейную чашку! Как вы можете убедиться, все в целом выглядит преотлично. У искусства свои правила. Обратите внимание – внизу на пьедестале надпись.
Наклонившись, я с некоторым недоумением прочитал:
JEAN BOUCHON
MORT SUR LE CHAMP DE GLOIRE[45]
1870
DULCE ET DECORUM EST PRO PATRIA MORI[46]
– Какое поле брани, – вскричал я, – он ведь свалился с черной лестницы!
– Но, месье, Орлеан весь – поле брани! А как мы в четыреста пятьдесят первом году под водительством святого Эньяна отразили нашествие Аттилы с его гуннами[47]? А как в тысяча четыреста двадцать девятом под знаменами Жанны д’Арк разбили англичан (месье простит мне невольный намек)? А как в ноябре тысяча восемьсот семидесятого отвоевали Орлеан у немцев?
– Все это совершенно верно, – прервал я официанта. – Но Жан Бушон не бился с Аттилой, не сражался под знаменами Девственницы и не гнал пруссаков. «Dulce et decorum est pro patria mori» – слишком сильное выражение для подобного случая.
– Как? Неужели месье не согласен с тем, что здесь выражены чувства возвышенные и патриотические?
– Пожалуй, но они не на то направлены.
– А зачем их направлять? Они и так хороши.
– Но скульптор связал их с Жаном Бушоном, который погиб не за отечество, а из-за банального скандала в кофейне. Опять же, дата указана неправильно. Жан Бушон умер в тысяча восемьсот шестьдесят девятом, а не в тысяча восемьсот семидесятом году.
– Разница всего-то в год.
– Да, но эта ошибка в год вместе с цитатой из Горация и позой, приданной фигуре, внушит любому, будто Жан Бушон геройски погиб при освобождении Орлеана от пруссаков.
– Ах, месье, ну кто же, глядя на памятник, рассчитывает узнать по нему истинную правду об усопшем?
– Иными словами, правду вы принесли в жертву, – возразил я.
– Жертва – это прекрасно! Что может быть благородней, героичней, чем жертва?
– Не в тех случаях, когда жертвуют правдой.
– Жертва – всегда жертва.
– Ну ладно. – Мне не хотелось длить спор. – Действительно, вот поучительный пример того, как из ничего можно сотворить внушительное нечто.
– Как же из ничего? Из монет, которые Жан Бушон у нас украл и набил в свой гроб.
– И больше Жан Бушон не показывался?
– Нет, месье. Впрочем… показался однажды при торжественном открытии памятника. Церемонию проводил патрон. В кафе было полно народу. Присутствовали все наши habitué[48]. Патрон произнес великолепную речь, описал в превосходных выражениях достоинства Жана Бушона: высокую нравственность, ум, заслуги перед обществом и талант политика. Все до единого прослезились, оратора душили эмоции. Мы стояли кольцом, поодаль от памятника, и вдруг увидели (я сам там был и видел ясно, остальные тоже) спину Жана Бушона. Он пристально разглядывал собственный портрет. Месье, я различил даже его черные бакенбарды – они топорщились по бокам. Да-да, сэр, никто не проронил ни звука. Мы все как онемели. Патрон закончил речь, вытер глаза и высморкался. На нас словно сошел благоговейный трепет. Через несколько минут Жан Бушон повернулся к нам, и мы все увидели его одутловатые бледные щеки, жирные губы, сломанный нос, маленькие поросячьи глазки. Он совсем не походил на свой идеальный образ, но разве в этом дело? Скульптор возвеличил покойного и никому не сделал вреда. Да, месье, Жан Бушон оглядел нас, покачал головой и заулыбался – елейной улыбкой, я бы сказал. Потом воздел кверху руки, словно бы призывая на всех благословение небес, и исчез. С тех пор его не видели.
Живя в Эссексе[49], я имел удовольствие быть знакомым с майором Донелли, отставником на половинном содержании, который долгие годы прослужил в Индии. Он отличался редкостной наблюдательностью и был настоящим кладезем всевозможных ценных сведений, которыми охотно делился со своими близкими приятелями, в том числе и со мной.
Ныне майора Донелли нет с нами, и мир от этого много потерял. Майора интересовало все: антропология, механика, археология, естественные науки, фондовый рынок, политика. Собственно, какой предмет ни затронь в беседе, любой оказывался в определенной мере ему знаком, и это знакомство майор непременно желал расширить. Подобную личность невозможно не ценить. Меня он просто завораживал.
Однажды во время совместной прогулки я случайно упомянул так называемые Красные Холмы. Донелли никогда о них не слышал, заинтересовался, и я поделился с ним тем немногим, что знал. Красные Холмы[50] – это возвышения из обожженной глины кирпично-красного цвета, которые встречаются на восточном побережье, по краю маршей[51]. Когда и с какой целью они были устроены, никто с точностью не знает. Выдвигались различные гипотезы, приверженцы упорно их отстаивали, но убедительных свидетельств до сих пор не найдено. Если бы было предпринято тщательное научное исследование, обнаружены, к примеру, кремневые орудия, глиняные черепки или монеты, определено время, к которому они относятся, это облегчило бы задачу тем, кто гадал о назначении холмов. Однако в ту пору, когда я жил в Эссексе, такого исследования проведено не было, и проводилось ли оно впоследствии, мне неизвестно.
Я вкратце ознакомил Донелли с некоторыми версиями происхождения Красных Холмов: возможно, они остались от выварки соли, или представляют собой могильники, или же это искусственные фундаменты для рыбацких хижин.
– Вот, в самую точку, – оживился майор. – Мера предосторожности от болотной лихорадки. Вам ведь известно, что обожженная глина – самое надежное средство против болотной лихорадки, этого бича эссекских маршей? В Центральной Африке, в болотистых низинах, аборигены прекрасно об этом знают и строят свои жилища как раз на таких платформах. Послушайте, дружище: мне просто не терпится взять лодку и вместе с вами исследовать для начала оба берега Блэкуотер[52] с ее рукавами и нанести на карту все, какие нам попадутся, красные холмы.
– Охотно составлю вам компанию, – согласился я. – Нужно, правда, иметь в виду, что многие холмы срыли, однако их прежнее местонахождение можно легко определить по цвету почвы.
И вот в ближайший погожий день мы наняли лодку (без лодочника, так как рассчитывали грести сами) и отправились в экспедицию. Местность вокруг Блэкуотер равнинная, наклон речного и морского берега такой незначительный, что большое пространство можно в равной мере отнести к суше и водоему. Обширные марши то уходят под воду, то расцветают кермеком[53], в июне же вспыхивают яркой порослью армерий[54]. На маршах находят себе питание жесткие травы и солерос[55]. Марши расчерчены паутиной, бесчисленные нити которой состоят из воды и ила. Горе тому, кто, оступившись или не рассчитав прыжок, свалится в такую канаву: он по пояс увязнет в иле. Временами, когда высоких приливов не ожидается, на маршах пасут овец. Они умеют перепрыгивать через канавы, а пастух следит за обстановкой и, заметив опасность, гонит стадо прочь.
Ближе к твердой суше, неизвестно когда, были устроены насыпи, чтобы отвоевать у моря кусок земли; с внутренней стороны образовались рвы со стоячей водой, где в изобилии плодятся комары. Еще дальше от берега растут дубы; летом комары слетаются к ним такими густыми тучами, что кажется, будто кроны дымятся. Мы с майором Донелли лениво работали веслами, загребали в притоки, выбирались на берег, определяли свои координаты и отмечали на карте расположение красных холмов или их следов.
Мы основательно исследовали левый берег до определенной точки, и тут майор Донелли предложил перебраться к противоположному.
– Я бы посоветовал пройтись основательно по верховьям, – сказал он, – и тогда с одним участком будет полностью покончено.
– Хорошо, – согласился я, и мы стали разворачивать лодку. К несчастью, мы не учли, что устье сильно заилено. К тому же начался отлив, и мы сели на мель.
– Проклятье, – выругался майор, – застряли. Вот ведь незадача.
Мы попытались отталкиваться веслами, но дно было мягкое и опоры не находилось.
И тут Донелли сказал:
– Делать нечего, придется кому-то одному выйти и подтолкнуть лодку. Позвольте мне. Брюки я надел старые, обтрепанные, их не жалко.
– Ни в коем случае, пойду я.
С этими словами я спрыгнул за борт. Но и майор тоже спрыгнул, и вместе мы погрузились в липкую слизь. По консистенции она напоминала шпинат. Я говорю не про тот шпинат, который подают к столу у нас в Англии, небрежно измельченный, часто с крупинками, а шпинат с французского табльдота – протертый через мелкое сито. Более того, под слоем слизи как будто не было дна. Судя по всему, слизь уходила в глубину на добрую милю – чуть ли не до центра земли, а уж воняла просто несусветно. Чтобы не завязнуть с головой, мы вцепились с разных сторон в борта лодки.
Так мы и торчали по обе стороны, держась за планширы[56] и глядя друг на друга. Сперва никто не произносил ни слова. Донелли первым пришел в себя, потерся ртом о планшир, чтобы стереть шлепки грязи, и спросил:
– Можете выбраться?
– Не похоже, – ответил я.
Мы налегли на лодку, она дернулась, полетели брызги, и наши головы и руки сплошь облепило грязью.
– Так не пойдет, – сказал он. – Надо выбираться обоим одновременно, причем не разом. Слушайте, когда я скажу «три», ступите в лодку левой ногой, если сумеете.
– Постараюсь.
– Дальше нам нужно будет действовать согласованно. Только без фокусов: если, пока я буду закидывать ногу, вы захотите влезть целиком, лодка опрокинется.
– В жизни не фокусничал, – огрызнулся я, – а уж в такую минуту тем более не собираюсь.
– Хорошо, – сказал майор. – Раз… два… три!
В тот же миг мы оба, вытянув левые ноги из ила, перекинули их через противоположные борта лодки.
– Как вы? – поинтересовался Донелли. – С ногой все нормально?
– Все, кроме ботинка. Его засосало в грязь.
– Да бог с ним, с ботинком, лишь бы не всю ногу. Иначе нарушилось бы равновесие. А теперь… теперь дело за туловищем и правой ногой. Наберите в грудь воздуха и ждите, пока я крикну «три».
Мы помедлили, отдуваясь, а потом Донелли зычным голосом проорал:
– Раз… два… три!
В тот же миг мы, напрягши все силы, совершили отчаянный рывок и забрались наконец в лодку. Немного отдышавшись, мы сели на противоположные планширы и стали разглядывать друг друга. С ног до головы нас покрывала мерзкая жижа, одежда задубела, лица и руки тоже. Зато опасность миновала.
– Будем торчать здесь все шесть часов, – проговорил Донелли, – пока прилив не стронет лодку с места. Звать на помощь нет смысла. Если даже нас услышат, никто сюда не доберется. Приходится мириться с обстоятельствами. К счастью, солнце жарит вовсю, грязь подсохнет и мы сможем хоть немного ее облупить.
Перспектива не радовала, но делать было нечего.
Неожиданно Донелли добавил:
– Хорошо, что у нас при себе закуска, а главное, виски – ведь это самое насущное. Слушайте, дружище, больше всего мне хочется смыть с наших рук и лиц эту мерзость: она воняет так, что куда там помоям с кухни самого сатаны. В корзинке была, как будто, бутылка кларета[57]?
– Да, я положил.
– Тогда самым лучшим для него употреблением будет им умыться. Как выпивка он слабоват, а кроме того, у нас ведь есть виски.
– Вода совсем отступила, – заметил я, – ею не умоешься.
– Ну вот и откройте «Сен-Жюльен».
И вправду делать было нечего. От мерзкого запаха нас мутило. Я вытащил пробку и мы совершили омовение кларетом. Потом вернулись на свои места и печально уставились друг на друга. Шесть часов среди ила в устье Блэкуотер – нескончаемый срок! Разговаривать не хотелось. Прошло четверть часа, и майор предложил закусить. Мы занялись содержимым корзины, разумеется, уделив особое внимание бутылке виски. Как же иначе, если мы промокли до нитки и перемазались в дурно пахнущей грязи.
Покончив с курицей и окороком и осушив емкость с виски, мы заняли привычное положение визави. Важно было следить за равновесием. На сей раз майор Донелли настроился на разговор.
– Должен вам сказать, – начал он, – что ни в Колчестере, ни в Челмсфорде[58] я не встречал человека ученей и приятнее вас.
Привожу эти слова только из-за рассказа, который за ними последовал.
Я отозвался – осмелюсь заметить, покраснев, хотя и так был красен после кларета. Я отозвался:
– Вы мне льстите.
– Вовсе нет. Я всегда говорю то, что думаю. Вы приобрели массу знаний, вырастили свои крылья и облеклись в цвета радуги.
– Бога ради, о чем вы? – удивился я.
– Известно ли вам, что все мы когда-то вырастим себе крылья? Уподобимся ангелам? Из какой основы, по-вашему, разовьются эфирные крылья? Из ничего они не вырастут. Ex nihilo nihil fit[59]. Не думаете же вы, будто материалом им послужат курица и окорок?
– Или виски.
– Или виски, – кивнул майор. – Как вам известно, то же относится и к личинкам бабочки.
– Вот уж не пробовал, – заметил я.
– Я уже не про пищу, я о гусеницах. Всю свою короткую жизнь эти создания заняты одним: едят, едят и едят. Возьмите капустный лист, весь в дырках – все, что возможно, выела личинка, и я скажу зачем. Она окуклится, за зиму произойдет превращение, и весной из куколки вылетит яркая бабочка. Цветные крылья насекомого на второй стадии его существования – это переработанный капустный лист, который сожрала личинка.
– Все так. Но какое отношение это имеет ко мне?
– Мы тоже находимся на стадии личинки. Только не вообразите себе, будто наши будущие радужные крылья произойдут из того, что мы здесь едим: окороков и куриц, почек, говядины и прочего. Нет, сэр, конечно, нет. Они формируются из поглощенных нами сведений, из всего того, что мы познали на первой стадии существования.
– Откуда вам это известно?
– Сейчас услышите. Однажды со мной произошла интересная история. Рассказывать довольно долго, но раз уж нам предстоит еще пять с половиной часов глазеть друг на друга, дожидаясь прилива и отплытия, то почему бы не скрасить это время, а заодно не помочь вам расцветить крылья, которые будут вам даны? Хотите послушать?
– Больше всего на свете.
– Сначала что-то вроде предыстории, – продолжал Донелли. – Без нее не обойтись, она подводит к тому, что для меня особенно важно.
– Бога ради, пусть будет предыстория, раз она так поучительна.
– Как нельзя более, – заверил он. – Но прежде, чем я начну, передайте мне, пожалуйста, бутылку, если в ней еще что-то осталось.
– Виски больше нет.
– Ну ладно, что поделаешь. Когда я жил в Индии и переезжал с места на место, разбил я как-то где-то палатку. У меня был местный слуга. Забыл его настоящее имя, да оно и не важно. Я всегда звал его Алек. Прелюбопытный был парень, остальные слуги его уважали и побаивались. Считали, он духовидец и имеет связь с потусторонним миром. Он был честен по местным понятиям, то есть не позволял никому меня грабить, но сам, конечно, потихоньку приворовывал. В Индии к этому привыкаешь и перестаешь обращать внимание. Хорошо уже то, что он не позволял другим касаться моего добра. Так вот, как уже было сказано, я разбил палатку на самом, казалось бы, подходящем месте, однако ночью спал очень плохо. Словно бы по мне ползала сороконожка. Утром я пожаловался на это Алеку и велел тщательно осмотреть матрас и землю под палаткой. На лице индуса не дрогнул ни один мускул, но в глазах вроде бы мелькнула какая-то мысль. Тем не менее я тут же об этом забыл. Следующая ночь прошла не лучше, а наутро я обнаружил на своих панджамах[60] прореху по всей длине. Я позвал Алека, показал ему порванное платье и снова пожаловался на плохой сон. «Ах, сахиб[61], – говорит Алек, – это все проделки Абдул-Хамида[62], кровожадного негодяя!»
– Простите, – прервал я Донелли. – Неужели он имел в виду нынешнего турецкого султана?
– Нет-нет, не султана, а его тезку.
– Прошу прощения. Но вы упомянули кровожадного негодяя, и мне пришел на ум султан.
– Нет-нет, это другой человек. Если угодно, называйте его другим Абдулом. Но я продолжу.
– Еще только один вопрос. Абдул-Хамид – это ведь не индийское имя?
– А я и не говорил, что индийское, – не без раздражения пояснил майор. – Конечно же, он был магометанин.
– Но имя скорее турецкое или арабское.
– За это я не отвечаю, я его не крестил. Я просто повторяю слова Алека. Будете придираться – брошу рассказывать.
– Не примите за обиду, – сказал я. – У меня есть несомненное право проверять качество материала, который пойдет на мои будущие крылья. Продолжайте; больше я не стану перебивать.
– Очень хорошо, условились. Вы подсыхаете?
– Медленно. Солнце печет, но сушит одну сторону.
– Со мной то же самое. Думаю, нам лучше поменяться местами.
Мы осторожно пересели, и каждый водворился на противоположном планшире.
– Готово, – заключил Донелли. – Как там со временем? Мои часы остановились, их залепило илом.
– Мои застряли в жилетном кармане; стану добираться – испачкаю пальцы, а мыть нечем; кларет весь вылили, а виски влили куда надо.
– Ладно, не важно; времени хоть отбавляй, успею все рассказать. На чем бишь я остановился? Ах да, Алек упомянул Абдул-Хамида – не султана, а распоследнего негодяя. Дальше Алек сказал, что и сам обладает острым чутьем на кровь, даже пролитую сто лет назад, и что моя палатка и постель устроены на том месте, где было совершено самое что ни на есть зверское преступление. А упомянутый им Абдул – преступник, на совести которого этих зверских деяний было видимо-невидимо. Разумеется, своего сиятельного тезку он не переплюнул, но у него и возможности были не те. На том самом месте, где я находился, этот кровавый лиходей разошелся как никогда: убил своих родителей, тетку и собственных детей. Его схватили и повесили. Когда его душа рассталась с телом, нормальным порядком ей полагалось бы войти в оболочку скорпиона или другого вредоносного существа, чтобы, усовершенствовавшись через ряд воплощений, снова достигнуть того уровня, который позволяет родиться в человеческом теле.
– Простите, что перебиваю, – не выдержал я, – но, как я понял, Абдул-Хамид был магометанин, а сыны Пророка не верят в переселение душ.
– Именно этими словами я и возразил Алеку. Но он растолковал мне, что душе после смерти будет дано не по вере, а по велению судьбы: что бы ни предполагал человек при жизни относительно своего будущего состояния, существует лишь одна на всех истина, в чем ему и предстоит убедиться. Это истина индусов, которая заключается в том, что душа переходит со ступени на ступень, чтобы воплотиться в человеке, а далее следует новый, бесконечный цикл реинкарнаций. «Значит, – сказал я, – ночью мне щекотал ребра скорпион, в котором воплотилась душа Абдула». «Нет, сахиб, – очень серьезно ответил слуга. – Он был слишком порочен, чтобы, так сказать, осквернить своей пятой хотя бы низшую ступень лестницы существований. Ему было назначено бродить призраком у мест своих преступлений, пока он не найдет кого-то, кто там заснул. У спящего должна быть родинка, а из нее должны расти три волоска. Эти три волоска Абдулу нужно вырвать, посадить на могиле своих последних жертв и полить слезами. Они станут первыми каплями раскаяния, которые позволят ему приступить к первой стадии цикла реинкарнаций». «Выходит, – говорю я, – этот головорез во искупление своих грехов две прошедшие ночи искал на мне родинки? А что ты скажешь про распоротые панджамы?» – «Его работа, сахиб. Наверно, он вас перевернул и ногтями сделал прореху, чтобы поискать на спине вожделенные родинки». – «Надо мне передвинуть палатку, – говорю я. – Чур меня спать и дальше на этом проклятом месте».
Донелли замолк и стал отколупывать с рукава чешуйки ила. Мы начали подсыхать, но одновременно и отвердевать: ил, застывая, превращался в панцирь.
– До крыльев мы все еще не дошли, – заметил я.
– Я к ним подбираюсь, – ответил майор. – Только-только завершил предысторию.
– А, так это была предыстория?
– Да. Имеете что-то против? Это был пролог. Теперь перейду к сути. Приблизительно через год после этого случая я получил отставку и вернулся в Англию. Что стало с Алеком, я не знал, да мне и дела до него не было. Пошел третий год моей жизни в Англии, и вот шагаю я как-то по Грейт-Расселл-стрит[63] и у ворот Британского музея замечаю индуса, по виду вконец продрогшего и потрепанного. При нем лоток с ножными браслетами, ожерельями и прочими безделушками немецкого производства, которые он продает как восточные украшения. Когда я приблизился, он поздоровался, и, приглядевшись, я узнал Алека.
«Каким ветром тебя сюда занесло?» – поразился я. «Сахиб удивлен, оно и понятно, – отвечал Алек. – Я приехал, чтобы поправить свои дела. Прослышал, что в Лондоне есть Общество психических исследований[64], и подумал, что меня, при моих редкостных способностях, примут с распростертыми объятиями и назначат мне ежегодное содержание, так как я могу непрерывно снабжать их из первых рук самыми доподлинными рассказами о привидениях». – «И что получилось из твоего замысла?» – спрашиваю. «Ничего, сахиб. Я их не нашел. Пробовал спрашивать у подметальщиков перекрестков, но они ничего не знают, а когда я обращался к полицейским, меня гнали прочь: нет, мол, такого общества. Я бы умер с голоду, сахиб, если бы не взялся за это занятие». Он указал на лоток. «И как оно, приносит доход?» Алек печально помотал головой: «С гулькин нос, разве что жив. Смотрите-ка, меревиг[65]». – «И сколько этого добра ты сбываешь за день?» – спрашиваю я. «По-разному, сахиб. Бывает больше, бывает меньше, а в целом получается всего ничего. Еле свожу концы с концами. Глядите, еще меревиг». – «Где делают эти вещицы? В Германии или в Бирмингеме[66]?» – «О, сахиб, откуда мне знать? Я их беру у одного торговца-еврея. Он снабжает нескольких разносчиков. Но я брошу это нестоящее дело, обзаведусь палаткой и стану продавать рахат-лукум. На него всегда спрос. Вы, англичане, охочи до сладостей. Меревиг!» Он указал на невзрачно одетую женщину с ридикюлем в руках, которая проходила через крашеные железные ворота. «Что за меревиги такие?» – спросил я. «Неужто сахиб не знает? – На лице Алека выразилось неподдельное изумление. – Пусть сахиб посмотрит в большом читальном зале[67], там их видимо-невидимо. Это их любимое место в Лондоне, круглый день так и снуют, особенно по утрам. В девять, стоит библиотеке открыться, они уже тут как тут. Большинство сидит целый день, начитывается и начитывается». – «А, так ты об учащихся». – «Они не все учащиеся, но многие. Я узнаю их с одного взгляда. Сахибу известно, у меня дар распознавать духов».
– Кстати, – прервал себя Донелли, – вы по-хиндустани что-нибудь понимаете?
– Ни слова.
– Очень жаль, мне было бы много проще изложить наш с ним разговор на хиндустани. Я владею этим языком как родным, а предмет, о котором дальше пойдет речь, легче трактовать как раз на хиндустани.
– С тем же успехом можете говорить по-китайски. Я не усвою ровно ничего. Обождите минуту. Я растрескиваюсь.
Так оно и было. Солнце основательно высушило мою корку ила. Наверно, я стал походить на старинную картину с потемневшим лаком и сеткой кракелюров[68]. Я встал, потянулся, и на моем панцире образовались разломы. Он растрескался на фрагменты, края которых стали задираться.
– Не слишком спешите с очисткой, – посоветовал Донелли. – Времени у нас в избытке, и я хочу продолжить рассказ.
– Тогда давайте. А когда дойдет черед до крыльев?
– Прямо сейчас. Ну раз уж вы не поймете на хиндустани, постараюсь изложить суть того, что сказал Алек, на расхожем языке. Дам вам резюме. Объяснение индуса свелось к следующему. По его словам, с нами, христианами и белыми людьми, дело обстоит не так, как с чернокожими и желтокожими. После смерти мы не переходим в тела низших животных, и это является великим преимуществом, которое должно нас бесконечно радовать. Мы сразу обретаем более высокую форму существования. У нас вырастают крылья, как у личинки, когда она становится бабочкой. Но в их состав не входит грубая материя. Их формируют, или они формируются, из разнообразных сведений, которыми мы обогатили свой ум за время жизни. Пребывая здесь, в смертной оболочке, мы в большом количестве накапливаем всевозможные знания – естественно-научные, исторические, философские и прочие, – которые составляют, так сказать, психическую массу. Далее, через процесс сокровенный, загадочный и совершенно необъяснимый она преобразуется в наши будущие крылья. Чем больше мы накопили, тем больше будут крылья; чем разнообразней состав, тем ярче и пестрее их окраска. Но если мозг умершего пуст, откуда взяться крыльям? Из ничего ничто не возникнет. Таков закон природы, его не обойти. Вот почему, друг мой, вам не придется сетовать на свое нынешнее пребывание в грязи. Я снабдил вас таким обилием новых ценных знаний, что, пожалуй, вашему убору позавидует любой павлин.
– Премного вам обязан, – проговорил я, трескаясь от избытка благодарности на тысячу фрагментов.
Донелли продолжил:
– Рассказ Алека так меня увлек, что я предложил ему: «Пойдем со мной в зал Ниневии, там мы сможем обсудить это дело подробней». «Ах, сахиб, – ответил он, – меня туда не пустят с лотком». – «Хорошо, тогда найдем ступеньку перед портиком, не слишком обсиженную голубями, и устроимся там». Он согласился. Привратник, однако, преградил индусу дорогу, ссылаясь на то, что на территории музея запрещена торговля. Я объяснил, что торговать мы не собираемся, наша цель – обсудить вопросы психологии. Это вроде бы убедило стража, и он позволил Алеку пройти со мной в ворота. Выбрав на лестнице место почище, мы уселись рядышком, и индус заговорил снова.
Мы с Донелли быстро высыхали. Сидя друг напротив друга, мы напоминали, наверно, шоколадных человечков в кондитерской – только, разумеется, много крупнее и цвета не такого приятного, да и запах от нас исходил не столь соблазнительный.
– На каменной лестнице, – продолжал Донелли, – я почувствовал, как по моему организму распространяется холод, меж тем после возвращения на родину у меня уже раза два прихватывало поясницу. Я поднялся на ноги, вынул из кармана «Стандард»[69] и сложил, сделав прокладку между собой и ступенькой. Притом я позаботился вытащить внутренний лист с передовыми статьями и предложить Алеку для той же цели. Восточные люди неспособны ценить любезность; среди их добродетелей благодарность не числится. Однако невежественный язычник не отнесся равнодушно к этому проявлению заботы. Губы его дрогнули, и он сделался еще более говорлив, хотя это и трудно представить. Легонько толкнув меня в бок лотком, он сказал: «Еще меревиг идет. Интересно, почему она так рано уходит?» Я увидел средних лет женщину в сером засаленном платье; с юбки петлей свисала неподшитая тесьма. «Кто они, эти меревиги?» – спросил я. Перескажу его ответ своими словами. На всех мужчин и женщин (я говорю только о европейцах и американцах) возложена, в их же интересах, моральная обязанность на первом этапе жизни наполнить свой мозг всеми премудростями, какие он способен вместить; из этого материала будут составлены на втором этапе их крылья. Чем более разнообразен этот запас, тем, разумеется, лучше. Мужчины набираются знаний волей-неволей. Даже если они почти ничего не вынесут из школы, им так или иначе придется пополнить свое хранилище в юношеском возрасте – для хлыщей, которые вообще не способны учиться, я, конечно, делаю исключение. Даже спорт и охота кое-что дают, а уж о бизнесе, общении, путешествиях и говорить нечего. В общей беседе, как вы понимаете, сведения притекают к тебе сами; политика, социальные вопросы, естественная история, научные открытия – все это составляет основу разговора, и копилка мозга у мужчины непременно заполняется. Но с женщинами дело обстоит иначе. Юные девы не читают ничего, кроме романов, – с тем же успехом можно питаться мыльными пузырями. Между собой они не разговаривают, а пустословят.
– Однако же, – возразил я, – в нашем цивилизованном обществе молодые женщины свободно общаются с мужчинами.
– Верно. Но чем ограничиваются такие диалоги? Зубоскальством, легковесными шуточками. Мужчины не говорят с девицами ни о чем осмысленном, зная, что собеседницу подобные предметы не заинтересуют, она попросту неспособна о них думать. Часто слышишь вопрос, почему многие англичане предпочитают брать в жены американок. Да потому, что американские девушки не ленятся развивать свой ум и женщины из них вырастают разумные, хорошо образованные. Такая жена способна разделять интересы мужа, беседовать с ним едва ли не обо всем. Она становится другом и соратником. Современная английская девица этого не умеет. Голова у нее пустая, как барабан. Если девица, повзрослев, выйдет замуж или даже останется старой девой, положение поменяется: она начнет разводить птицу, пристрастится к садоводству, приобретет массу познаний касательно нравов и обычаев домашней прислуги. Получается, что огромное большинство молодых англичанок, умерших в юности, не успевает накопить в мозгу материал для будущих крыльев. На стадии личинки они не потребили пищи, необходимой, чтобы подняться на более высокую ступень.
– Выходит, – сказал я, – мы все, не исключая вас и меня, находимся на той же, что и девицы, стадии – то есть мы личинки.
– Так и есть, мы тоже личинки, но они личинистей. Но что дальше? Когда девицы умирают, не успев приобрести достаточный умственный багаж, они, понятно, не могут переродиться. Они становятся меревигами.
– А, так вот оно что, – удивился я.
– Да, но эти меревиги при мне выходили из Британского музея или входили туда, чтобы осмотреть коллекции или поработать в читальном зале, и я заметил, что они по большей части немолодые.
– И как вы это объясняете?
– Я всего лишь пересказываю слова Алека. Есть и мужчины-меревиги, но они встречаются редко – причину я уже указал. Думаю, на сотню меревигов приходится один мужского пола.
– Я поражен.
– Я тоже был поражен, когда узнал это от Алека. А теперь послушайте еще. Каждое утро в четыре часа, а вернее за несколько минут до звона часов, у статуи королевы Анны перед собором Святого Павла[70] собираются души всех английских девиц, которые в последние двадцать четыре часа умерли с пустой головой; иногда среди них встретишь души одного-двух хлыщей. При первом ударе колокола весь этот рой устремляется по Оксфорд-стрит[71] на Холборн-хилл[72], куда именно – не знаю. Алек рассказывал, что больше всего они похожи на армию крыс в сточной трубе.
– Но что может знать индус о подземном мире Лондона?
– Алек знает, потому что подружился со своим соседом по дому, который служит при коллекторе.
– И вам неизвестно, куда направляется этот стремительный легион?
– Точно не знаю, потому что Алек не был уверен. Но он говорил, что их цель – большая гардеробная, где хранятся невостребованные женские тела. Облекшись ими, души смогут восполнить прошлые упущения, приобрести знания, из которых составятся крылья. Конечно, за тела происходит борьба, ведь претенденток бывает полдюжины и больше. Сначала им выдавали бесхозные оболочки старых дев, но запаса решительно не хватало, и в дело пошли замужние женщины и вдовы. Без ропота, разумеется, не утряслось, но не до жиру – быть бы живу. Так они становятся меревигами. Вешалки ломятся от оболочек старых холостяков, но девицы наотрез от них отказываются. Теперь вам понятно, что это за меревиги и почему их видимо-невидимо в читальном зале Британского музея. Они набираются знаний так стремительно, как только могут.
– Это в высшей степени интересно, – признал я, – и ново.
– Я ожидал от вас таких слов. Как идет просушка?
– Пока вы говорили, я обдирал с себя кусок за куском.
– Надеюсь, вам было интересно.
– Интересно – не то слово.
– Рад, что вы так думаете, – сказал майор. – Во время разговора с Алеком меня настолько переполняло любопытство, что я предложил ему пойти вместе в читальный зал, где он, благодаря своему дару распознавать духов, укажет мне присутствующих там меревигов. Но Алек напомнил мне о лотке и пожаловался вдобавок, что время идет, а его торговля стоит. На это я вызвался купить у него полдюжины ножных браслетов, чтобы дарить знакомым дамам; полученные из рук путешественника по Востоку, они сойдут за подлинные…
– Не менее ваших приключений, – вставил я.
– Что вы этим хотите сказать? – осведомился он резко.
– Всего лишь то, – объяснил я, – что нынешние женщины любят все подвергать сомнению.
– Это верно. Недоверчивый народ, и чем дальше, тем хуже. Что касается лотка, я разрешил и эту трудность, предложив Алеку сдать его на хранение одному из служащих музея. Он не возражал. Пройдя вращающуюся дверь, мы оставили лоток у служителя, который присматривает за зонтиками и тросточками. Вместе с индусом я поспешил в читальный зал, но возникло еще одно препятствие. У Алека не было читательского билета, и путь за стеклянную перегородку между дверью и столами был для него закрыт. Долго стоять у перегородки ему бы тоже не позволили, но с помощью небольшого аргумента я убедил служащего сделать послабление. «Сахиб, – предложил Алек, – лучше бы вам помечать меревигов, чтобы потом вы их узнали где угодно». «А как это сделать?» – спросил я. «У меня есть при себе мелок. Вы, сахиб, пройдете в зал и станете разгуливать между столиками, за стульями читателей, вдоль циркульных шкафчиков с каталогами и у шкафов с литературой. Когда окажетесь рядом с женщиной, сидящей или стоящей, посмотрите на меня, и если это будет меревиг, я махну вам поверх перегородки – мол, это она. Тогда вы мелком нарисуете у нее на спине W, или М, или другую букву, или значок. Потом, встретив меревига на улице, в компании, в закусочной, на железнодорожной платформе, вы безошибочно его узнаете. «Вот уж вряд ли, – возразил я. – Придя домой, она наверняка счистит отметку щеткой». – «Вы совсем не знаете меревигов. Когда души этих ветрениц проживали первую стадию существования, ничто не заботило их так, как внешний вид: аккуратная, модная одежда, пышные прически. Но теперь все иначе. Им так противны бесхозные тела, полученные в гардеробной – обычно некрасивые, немолодые, без намека на талию, вернее с расплывшейся, без намека на изящество, талией, – что куда уж думать о том, хороша ли и опрятна ли одежда. Кроме того, они полностью поглощены учением, их главное желание – как можно скорее выбраться из этих заимствованных оболочек. А потому, если они хоть как-то одеты и хоть немного причесаны, то сверх того ничего и не требуется. Нитка, пушинка, меловая отметка на платье – они этого даже не заметят». Алек протянул мне мелок, какими пользуются портные во время примерки. И я во всеоружии ступил во внутреннее пространство обширного читального зала, оставив индуса за перегородкой.
Я медленно прошелся вдоль первой линии столов и стульев, сплошь занятых читателями. Там было полно мужчин, перед ними громоздились стопки книг. Было и несколько женщин. За спиной у первой я повернул голову к перегородке: Алек знака не подал. Когда дошло до второй, он наконец махнул, и я мимоходом пометил буквой М склоненную над книгами спину. К тому же мне хватило времени подсмотреть, чем женщина занята. Предметом ее интереса была эхолокация, начиная с баллады Шиллера «Ныряльщик»[73] и до новейших научных исследований дна Атлантического и Тихого океанов и дноуглубительных работ в Северном море. Дама по уши ушла в работу, стремительно поглощая факт за фактом. Я дал бы ей лет сорок; цвет лица у нее был нездоровый, нос бесформенный, ручищи громадные. Серое платье плохо сидело, обувь выглядела еще хуже. Небрежно расчесанные волосы были собраны в пучок, из которого торчали шпильки. Эту спину я миновал, следующие места были заняты джентльменами, так что я перешел к другому ряду столов и, обернувшись, увидел поднятую руку Алека. Передо мной сидела молодая леди в фетровой шляпе с примятым верхом и торчавшим сбоку пером. Жакет ее походил на тужурку с большими пуговицами из дымчатого перламутра, под ним виднелось тускло-зеленое, слишком короткое платье, на ногах коричневые ботинки. Волосы были стрижены коротко, как у мужчины. Когда я остановился, женщина обернулась. Холодные карие глаза, похожие на камешки, смотрели отчужденно и недоброжелательно. Не знаю, на счет чего это отнести: заемного тела или вселившейся в него души; инструмента или психической силы, этим инструментом управлявшей. Я просто констатирую факт. Я заглянул женщине через плечо, чтобы узнать род ее занятий: она усердно штудировала Герберта Спенсера[74]. Пометив ее спину буквой W, я двинулся дальше. Следующий меревиг у меня на пути оказался высохшей престарелой леди с седыми буклями, в одежде старомодной и сильно поношенной. На пальцах виднелись чернильные пятна, не только свежие, но и застарелые. Лицо тоже было в чернилах: очевидно, женщина почесала испачканным пальцем нос. Она изучала сведения о пэрах. Перед ней лежали Дод, Бёрк и Фостер[75], и из них она извлекала аутентичные родословные наших благородных фамилий и их побочных ветвей. У нее, да и у других меревигов, я приметил характерную черту: заглотнув известное количество информации, они вскидывали голову, как птицы после питья.
Далее мне попалась очень тощая дама, возраст которой я не смог определить. Остроносенькая, одетая в красное, она походила на палочку сургуча. Платье, в свое время, вероятно, вполне добротное и нарядное, было прорвано сзади и зашито, сквозь прореху виднелась другая ткань. Оборку, или рюш, вокруг шеи не меняли, наверное, недели три. Я изобразил мелком у нее на спине вопросительный знак. Очень хотелось выяснить, что она изучает, но не удалось. Она обернулась и недовольно спросила, с какой стати я дышу ей в затылок. Пришлось двинуться дальше. Следующей была леди в очках, одетая вполне прилично, но в самые скучные цвета. Подозреваю, на ней была юбка-брюки[76], но не уверен, поскольку она не вставала. Я никогда не утверждаю ничего, в чем не уверен абсолютно. Свое внимание она посвятила земельному законодательству в различных странах мира – вопросам общинных земель и частной собственности на землю; в данную минуту ее особенно занимали русский «мир»[77] и общинное землевладение. Начертив на ее спине зодиакальный знак Венеры – Деву[78], я пошел дальше. Когда число помеченных достигло семнадцати, мне это надоело. Я дошел уже до L, начав с конца алфавита, и решил, что пора поставить точку. Я вернулся к Алеку, заплатил за браслеты, и мы расстались. Но прежде я дал ему письмо к секретарю Общества психических исследований, адрес которого выяснил в читальном зале Британского музея по лондонскому адресному справочнику. Через два дня мы, как было условлено, снова встретились с моим индийским приятелем, и эта встреча была последней. Как Алек и опасался, в Обществе его не приняли, и он подумывал при первой же возможности возвратиться в Индию.
Любопытно, что через несколько дней я увидел в метро одну из помеченных дам. Надпись мелом была по-прежнему вполне различима. Дама ехала в другом купе, но я заметил ее, когда она выходила на станции Бейкер-стрит. Подозреваю, что она направлялась на выставку восковых фигур мадам Тюссо[79], дабы там обогатить свой ум. Неделю спустя, когда я был в Сент-Олбансе[80], мне повезло больше. Я навещал там своего дядю, с которым связывал некоторые надежды на будущее. В городе была назначена лекция про спектроскоп[81], а поскольку мои знания об этом замечательном новейшем изобретении были ограниченны, я решил пойти. Доводилось ли вам, друг мой, интересоваться фотосферой Солнца?
– Никогда.
– В таком случае позвольте мне вас просветить. Правильно усвоенные, эти сведения дадут обильный материал для крыльев. Факт поражает до глубины души: находясь на громадном расстоянии от солнечной орбиты, мы способны различить раскаленные металлы, входящие в состав светящейся оболочки Солнца. Мало этого, по полосам спектра можно узнать состав Юпитера, Сатурна и прочих планет. Как далеко шагнула астрономия со времен Ньютона!
– Не сомневаюсь. Но мне бы хотелось услышать не о полосах спектра, а о меловых пометках на меревигах.
– Да, в ряду передо мной сидели две дамы в летах, а на их спинах виднелись мои значки, такие четкие, словно бы я нарисовал их вчера. Поговорить с дамами не удалось, так как, не будучи представлен, я не мог к ним обратиться. Но через неделю или две мне выпала удача. Хартфордским археологическим обществом был организован симпозиум длительностью в неделю, с экскурсиями по веруламским древностям и прочим достопримечательностям графства. Хартфордшир – графство небольшое. Собственно, из самых маленьких в Англии, но что посмотреть там найдется, не говоря уже об освященной веками монастырской церкви, над которой так жутко надругались невежественные псевдореставраторы. Остается надеяться, что следующее поколение, более грамотное, нежели наше, устранит последствия преступного вмешательства, исказившего облик постройки. Местные администраторы позаботились о транспорте – шарабанах[82] и колясках, – и специалисты по древностям (истинные или мнимые) взялись служить экскурсоводами. Были запланированы три вечерних собрания с чтением докладов. Как понимаете, это была бесценная возможность пополнить свой умственный багаж, и я, зная то, что знаю, не мог ею не воспользоваться. Я записался на все экскурсии. В первый день нас водили по старинному римскому Веруламию, показывали его план и стены, а также место, где британский первомученик переправился через реку, и холм, где он принял кончину[83]. Ничего интересней и познавательней я себе просто не представляю. Среди экскурсантов были три немолодые особы дамского пола, все с меловыми отметинами на спине. Один знак был отчасти стерт, словно хозяйка платья попыталась отчистить его щеткой, но, прискучив, не довела дело до конца. У двух других знаки оставались четкими.
В первый же день я стал подбираться к этим меревигам, но не сумел втереться к ним в доверие настолько, чтобы затеять беседу. Вы же понимаете, друг мой: грех было бы не выведать у меревигов что-то из их опыта. Второй день оказался более удачным. Я ухитрился занять место в коляске между двумя из них. Поездка ожидалась длительная – к церкви, весьма интересной как памятник архитектуры.
У любителей древностей возникает в поездке некая общность; чтобы затеять разговор, не требуется быть представленными друг другу по всей форме. К примеру, вы можете спросить соседку: «Я вас не стесняю?», и вот лед тронулся. Тем не менее сперва я ничего у соседок не выпытывал, а подождал окончания роскошного обеда с шампанским – этим щедрым угощением Общество было обязано состоятельному джентльмену, к дому которого мы подъехали как раз к часу дня. Шампанское лилось рекой, и я не стал себя ограничивать. Нужно было набраться куража, перед тем как заговорить с попутчицами на тему, остро меня занимавшую. И вот по завершении обеда, когда мы, разгоряченные, вернулись в коляску, я обратился к соседке справа: «Боюсь, мисс, до ангельской стадии вам еще расти и расти?» Ничего не ответив, она резко отвернулась. Несколько смущенный, я спросил соседку слева, тоже помеченную мелом: «У вас в голове одна археология или там осталось место для чего-то еще?» Вместо того чтобы на мой любезный вопрос дать столь же любезный ответ, она, сделав вид, что меня не существует, затеяла оживленный обмен мнениями с соседкой напротив. Я не заслуживал такого обращения. Мне хотелось удовлетворить свое любопытство. С другой стороны, я мог понять обеих дам. Меревиги не любят рассуждать о прежней стадии своего существования, которой стыдятся, а равно и о своих трудах на переходной стадии, когда они набираются знаний, чтобы наконец избавиться от заимствованных тел и обрести крылья, которые вознесут их к более совершенному состоянию.
Мы выбрались из коляски, чтобы осмотреть примечательные надгробия приблизительно в миле от дороги; идти предстояло по раскисшим, истоптанным тропам. Передвигаться пешком никому не хотелось, однако ближе было не подъехать. Пошли одни энтузиасты, и я в их числе. Дополнительным стимулом послужило мне то, что третья из меревигов – та, что частично отчистила мел, – подобрала юбки и зашагала вперед. Я поспешил следом и догнал ее. «Прошу прощения, – сказал я. – Вы должны извинить мой интерес к древностям, но я предполагаю, с тех пор, когда вы были девицей, прошла уже целая вечность?» Смысл сказанного был очевиден: я ссылался на ее прежнее существование, отнюдь не в нынешнем заимствованном теле. Однако же она застыла на месте, окинула меня испепеляющим взглядом и, отступив назад, присоединилась к основной группе пешеходов. Ха, друг мой, а лодка-то, похоже, всплывает! Начался прилив.
– Начался, – кивнул я и потом добавил: – В самом деле, майор Донелли, эта история должна стать известной не только узкому кругу ваших близких приятелей.
– Верно, – согласился он. – Я хотел предать ее огласке, но меня остановило то, как принял, а скорее, отверг Алека секретарь Общества психических исследований.
– Но я не предлагаю, чтобы вы рассказали ее Обществу психических исследований.
– Кому же тогда?
– Да своей бабушке!