Часть вторая

[Морж возник] из “Моржа и Плотника”.

“Алиса в Стране чудес”. По-моему, прекрасное

стихотворение… Потом я… осознал, что

морж в этой истории злодей, а плотник —

хороший. Подумал, ой, блин, я не того героя

выбрал. Надо было “Я Плотник”. Но тогда

получилось бы не то же самое, верно?

Джон Леннон

Эмер-II

Необременительная мазохистская классика соула авторства Айзека Хейза “Иди мимо”, исполненная не менее убийственной и более известной Дионн Уоруик[65], вытолкала Эмер из глубокого сна горячим дрыном. Эмер схватила с тумбочки телефон в 6:46 утра 21 марта, чтобы мазком пальца выключить будильник, но затем откинулась на подушку. Не подремать, а вспомнить сон, и песня ей в этом помогала.

Эмер отродясь не спала крепко, а вот прошлой ночью дала сна: в матрасе ощущалась вмятина, словно на нем не шевелились часы напролет. Такой сон, как после операции или припадка, – с ней в детстве случалось, а во взрослом возрасте почти нет.

Это напомнило ей учебу в колледже, когда она выкурила столько травы и впала в такую паранойю, что хотела лишь одного – отключиться, а затем проснуться уже трезвой. Закрыла глаза, лежа на матрасе у себя в общежитской комнате, и ощущала, будто проваливается в черноту, нисходит, слой за слоем, сквозь сознание, как якорь, тонущий в океане забвения. Приятно, однако Эмер чувствовала, что набирает слишком большую скорость, как, должно быть, летящее в космосе тело, и улавливала, что под последним, самым глубоким, исполненным забвения слоем сна лежит смерть, за пределами принципа удовольствия, оттуда нет возврата, и если и дальше так падать, она провалится на обратную сторону сна и умрет. В ту ночь в колледже она заставила себя выскочить из постели, даже в своем обдолбанном состоянии убежденная, что спасла себе жизнь.

Но тот опыт Эмер изменил: казалось, она теперь знает, что есть пространства, куда нам обычно нет хода, там действуют другие законы, и физические, и духовные. Такой вот сон, чуяла она, был у нее этой ночью. Такой, что позволяет разделенным мирам – миру грёз, яви и чему-то промежуточному – на миг соприкоснуться. Мертвый сон мертвых.

Что же ей снилось? На тумбочке стояла плошка с растаявшим мороженым. Она помнила, что зачем-то хотела посмотреть Фэллона, однако, судя по всему, уснула. Помнила карлика и сделку; пусть и понимала, что вслух слово “карлик” ей говорить не следует, произносить же его про себя казалось допустимым. У карлика был ирландский акцент и волшебная телефонная трубка. Эмер взяла в руку свой телефон. Проглядела фотоснимки – отец, друзья, картинки с работы, подборка стикеров “сохраняй спокойствие и заполни прочерк”. Ничего странного. Айзек Хейз пел “Иди мимо”, но на деле имел в виду “прошу тебя, останься”… ах да, во сне у нее был парень. Карлик им был? Нет. Человечек был кем-то еще. Ее парень – вот как она поняла, что это все ей приснилось.

Открыла ноутбук, завела новый файл, назвала “Большой Сон” и набросала кое-какие воспоминания, хотя, по мере того как сон таял, некоторые образы, возможно, уже оказывались вольными ассоциациями или толкованиями задним числом – карлик (на этот раз она набрала слово на экране, и ей от этого стало так себе – но сон же это был, а сны не помуштруешь, думала она, не надо тут судить, пусть будет как есть), волшебный телефон карлика, пауки, там были пауки – или паук, смерть, кто-то мог умереть, любовь, Нобу (Нобу?), да, Нобу (и все блекло, блекло, она уже сомневалась, не выдумывает ли остальное), автомобильная авария, что-то там в рост, сиднем… и… и… ничего не осталось.

Все ночные образы истаяли и растеряли всякую отчетливость, их заменило глубокое, всепоглощающее чувство смутной утраты, потери. Чего потери, она не знала, однако сила утраты ее потрясла. Ощущается как смерть. Эмер теперь уже полностью проснулась, и в тот мир ей не пройти – ни вернуться туда, ни вернуть его. Эмер вернулась. Пора на работу. Пора по пончикам. Идем мимо.

Пока ждала кофе, взяла укулеле и принялась наигрывать “Ровную струю” “Пёрл Джема”[66], на уке получалось кастрированно, истерически смешно и хулигански. Играть она выучилась сама несколько лет назад и пришла в ужас от того, как часто про это пишут на сайтах знакомств, которые она время от времени просматривала, но не регистрировалась. Играть на укулеле – новая ироничная хипстерская заморочка, типа крафтового пива и всякого прочего бруклинского. Хипстерство она не выносила на дух, а вот укулеле ей нравился – эта трямкающая залихватская невинность и неотвратимые ассоциации с Гавайями и тамошними белыми песчаными пляжами.

Эмер выпила кофе из кружки “Мозгоправы делают это 50 минут” – подарок от подруги Иззи, на кромке скол, поэтому все время приходилось эту кружку поворачивать, иначе можно губу поцарапать. Давным-давно надо было ее выбросить, опасно для здоровья же, но Эмер трудно давалось расставаться с вещами, которые ей нравились, и если вещь была с ней достаточно долго, Эмер начинала приписывать этой вещи чувства. “Бедная кружка-старушка”, – думала она, нельзя выбрасывать вещь в мусор только потому, что она старая и уж не такая, как прежде. Даже если о нее иногда режешься.

Святая Маргарита (Антиохийская)

Эмер преподавала в первых классах Католической школы св. Маргариты в Нижнем Ист-Сайде. Ежеутренне, если боги подземки взирали на Эмер благосклонно, ей доставалось сидячее место, и она озиралась по сторонам в поисках материала для чтения. И опять ей попалась реклама конкурса “Мисс Подземка”. Эмер задумалась, какой могла бы оказаться ее краткая биография. “Знакомьтесь: Эмер Ганвейл. “Ганс” – учительница начальных классов, живет одна. Поплачьте за нее”. Нет. “Эмер – в меру счастлива, считает твиттер концом света, не смотрела “Гамильтона”, однако врет про это, а также “тревожится за экологию”. Херня какая. “Знакомьтесь: Ганс – так зовут на фейсбуке нашу новую Королеву Подземки миллионы ее друзей; она обожает фанфики по “Гарри Поттеру”, фруктовые сидры домашнего изготовления и 69 стоя…”

Эмер рассмеялась – она понятия не имела, откуда это взялось. Книги про Гарри Поттера ей даже не нравились. Вот ее понесло-то. Нет, дело не в том, что ей не нравилось 69 стоя или что она не знала, нравится это ей или нет, поскольку ни разу не пробовала, да и толком и не понимала, как это, хотя число позволяло строить довольно отчетливые догадки. Вроде как-то… натужно? У нее самой вообще никакого секса не было уже некоторое время. С другим человеком, участвующим телесно. “Знакомьтесь: Эмер Ганвейл – секса у нее не было уже сколько-то…” Представила, как выполняет стриптизное движение у вертикального поручня посреди вагона, и так оживленно помотала головой, что парень, сидевший рядом, глянул на нее с искренним беспокойством.

Сегодня никаких приставал, раскоряк или Леманов-врастопырку, слава богу. Выбрала себе “Ход мыслей” для чтения.

Не бойся: этот остров полон звуков

И голосов отрадных и безвредных.

Порой как будто сотни инструментов

звенят в моих ушах;

Порой проснусь я, а пенье вновь баюкает меня,

И в сладком сне, раскрывшись, облака

Меня осыпать золотом готовы.

Так это радостно, что, пробудившись,

Я снова сон зову.

Уильям Шекспир. “Шмуря”[67]

Именно так она себя чувствовала сегодня утром, пробудившись от того сна, – звала бы его, как Калибан, чтоб вернуться и погрезить еще. Ох уж этот Билли Шекспир, везде поспел первым, а? Саму родную речь лишил невинности – после того, как Чосер купил ей выпить. Эмер заметила опечатку – подарочек от ГТУ: “Шмуря” вместо “Буря”. Красота какая. “Шмуря” ей нравилась почти так же, как “Шмакбет”, мрачная кровавая повесть о чрезмерно борзой кошелке, или “Шмамлет”, или “Шмон в летнюю ночь” – эта пьеса практически сама себя написала бы, решила Эмер.

Закрыла глаза, прислушалась к рокоту поезда и отогнала от себя латентную клаустрофобию битком набитого вагона. Не бойся, думала она, этот остров Манхэттен полон звуков. Подобный тарарам мог бы превратиться в сокрушительный грохот, и Эмер сознательно разделила эти звуки – рельсы, гул, человеческие голоса, звуки шагов, открытия-закрытия дверей, – но и по одному их было слишком много, они мешались с запахами, и возникла синестезия, пот и нездоровое дыхание смешивались с чувствами и их толкованием в единое смятение. Эмер колебалась между отдельностью и единством – отдельными музыкантами в оркестре и слитным целым. А затем сдалась, позволила всему этому нахлынуть. Отчасти понадеялась, что милая подземочная грёза позволит ей вернуться в тот большой сон. Не дала.

Классная комната мисс Эмер Ганвейл располагалась на третьем этаже старого здания, что высилось рядом с тем местом, где когда-то был сад Бревурта[68]. Примерно в 1815 году начали расширять Бродвей и собирались тянуть эту магистраль прямиком через его сад, но Бревурт продавать свою землю отказался. Вот почему Бродвей в районе Десятой и Четырнадцатой улиц искривляется к западу. Эмер много чего знала об истории Бродвея, поскольку заброшенный проект, над которым она работала много лет, был посвящен чужестранным богам в Нью-Йорке, ассимилировавшимся вместе со своими ассимилировавшимися иммигрантскими общинами. Эмер начала писать своего рода квазивымышленную или полуфактическую духовную историю города, но затем решила, что порожняк это: она читатель, а не писатель. Впрочем, сама эта тема напомнила ей о том же сне. Да, сон, кажется, смутно очерчивал то же, что и ее давнишние исследования. Вот прикол. В мозгу, как на чердаке, место ограничено, писал поэт Джон Эшбери[69], однако все-то в нем умещается.

– Доброе утро, мисс Эмер! – нескладным хором сказали дети. Она была из тех женщин, которым больше нравится, когда дети зовут их “Эмер”, но школа Святой Маргариты была из тех учебных заведений, где больше нравится, когда дети зовут Эмер “мисс Ганвейл”, поэтому порешили на золотой середине.

Мисс Эмер была отличной учительницей, в школе и в округе ее ценили, а теперь уже подросшие выпускники заглядывали поблагодарить ее – или же благодарили, повстречав на улице. Странно это – видеть бывшую свою первоклашку, которой теперь слегка за двадцать, она катит перед собой коляску и кричит: “О господи, мисс Эмер!” У бывшей ученицы уже ребенок и муж, она превратилась во взрослого человека, родительницу, а мисс Эмер, по сути, никак не изменилась, просто стала старше. К таким вот случаям, нечастым, но все же заметным, Эмер приходилось себя готовить, от них у нее почти кружилась голова – как от искривления во времени. Она не ощущала потребности выходить замуж и рожать ребенка, но когда видела в какой-нибудь своей бывшей ученице гордость, преображение, ей становилось до странного не по себе. Эмер была счастлива за этого бывшего ребенка, дело не в этом, да и зависти не ощущала, просто смена определений происходила так быстро, что Эмер не успевала приспособиться. Двадцатидвухлетняя шестилетняя девочка позанималась сексом и родила – ребенок стал матерью. Подобные чокнутые мысли сбивали Эмер с толку.

От давнишнего своего парня Эмер пару раз беременела, после второго выскабливания осталось много рубцов, и ей сказали, что забеременеть еще раз будет “очень трудно”. В общем, не случится – по крайней мере, в этой жизни, даже если она успеет до финишной черты найти себе подходящего спутника, но Эмер хватало детей в школе, чтобы быть им всем “матерью”. Она учила их читать. Делилась с ними самым любимым своим делом.

Все начиналось с “Песенки гласных”. Эмер запевала: “А-Э-И-О-У, А-Э-И-О-У – скажем-ка наши гласные, споем-ка наши гласные”. Обнаружив, что письменно учить читать противоречит тому, как это звучит для детей фонетически, Эмер сочинила мелодийку. Она пела не “Эй-И-Ай-Оу-Ю (и иногда Уай)”[70], а “А-Э-И-О-У” – как оно произносится, а не пишется. За многие годы выяснилось, что фонетический подход и уж тем более песенка очень действенны. Эмер по-прежнему плакала, когда ребенок впервые начинал читать. Словно она помогла этому ребенку примкнуть к роду человеческому и к жизни ума, поставила штамп в его паспорте подросшего человека.

И все-таки в последний год, запоздало уступая времени, она предложила детям рэп-версию “Песенки гласных”, и при воспоминании об этом загривок у нее пылал от стыда. Она что, правда спела “А-Э-И-О-У и иногда Йоу-Йоу-Йоу”? Спела. Божечки, спела. Позорище в ее же уме. Но дети были в восторге.

Она принялась петь “Песенку гласных” и тут же заметила, что новенькая, бледная белокурая малютка по имени Люси, принялась ерзать и возиться – красноречивый намек на то, что ребенку хочется пи́сать. Эмер примолкла и спросила:

– Люси, тебе надо в туалет?

Люси закусила губу и покачала головой – нет. Эмер кивнула, и все продолжили петь. Минут через двадцать дети разделились на группы и занялись своими заданиями, Эмер, видя, что Люси по-прежнему возится на стуле, вновь спросила у нее, не надо ли ей в туалет. Люси повторила – не надо. И тут Эмер заметила, что под стулом у Люси лужа, а с бледных ног девочки капает желтоватая моча, синие форменные носочки и туфельки потемнели. Эмер улыбнулась, подошла и взяла Люси за руку.

– Пойдем, – прошептала она, – давай тебя помоем, ага?

Девочка – глаза мокрые, сама одеревеневшая – молча кивнула, схватилась за руку Эмер и позволила вывести себя из класса.

Добравшись в уборную, Эмер помогла девочке снять сырые трусы и попросила никуда не уходить, а сама ринулась в кладовку за свежим коричневым форменным свитером. На обратном пути сунула голову в класс – проверить, не начались ли бесчинства. То, что она увидела, ее ошарашило.

Похоже, дети взялись за дело, как только учительница и ее подопечная вышли. Ученики вытерли пол и парту бумажными полотенцами, позаимствованными в уголке рукоделия. Они так увлеклись уборкой любых следов конфуза, что не заметили Эмер в дверях. Трудились дети молча, каждый сам по себе, но в полной гармонии, словно рой пчел. Эмер шагнула обратно в коридор, чтобы ученики не услышали, как она охает, а затем давится внезапно накатившими слезами. До чего же растрогала ее щедрость этого маленького народца, их природное сочувствие. Само собой, эти дети нередко бывали и гаденышами, но вот этот миг опосредованного сострадания разбил Эмер сердце надвое.

Когда она вернулась в уборную, девочка успела расстроенно скомкать грязную форму. Эмер просто сказала, что все в порядке.

– Все хорошо, Люси, – проговорила она. – Со мной тоже такое случалось, да и со всеми.

Девочка переоделась в чистый свитер, и они вернулись в класс как ни в чем не бывало – и, судя по тому, как все выглядело, ни в чем и не бывало.

В обед Эмер рассказала своей подруге Иззи Моргенстерн, школьному психологу, что случилось, и Иззи, человек более жесткий, чем Эмер, усмотрела в этом не столько сострадание, сколько коллективный стыд. Назвала это “прикрывательством”:

– Ты наблюдала развитое чувство стыда у маленьких запрограммированных роботов – оно уже инстинктивно, а это чудовищно. Выдался вам педагогический случай, миссис Чипс[71], и вы его профукали.

– Да ладно тебе, Иззи, это же красиво – красивый коллективный жест.

– Они действовали из ненависти к телу, как подавленные буржуазные взрослые; замели уродство, то, что есть по-настоящему, под ковер, для отвода глаз.

– Это было трогательно.

– Давайте лакировать хуи, пизды, ссаки и сраки.

– Я ем.

– Сегодня они утратили невинность.

– А мне кажется, они немножко повзрослели – в здоровом смысле слова.

– А как же девочка, которая описалась, а затем увидела, что все исчезло как по волшебству? Как же ее стыд, ее бессловесность?

Эмер показала на стол в обеденном зале, где малышка Люси ела в немаленькой компании друзей, все там смеялись и болтали друг с дружкой, без всякого намека на то, что случилось сегодня утром.

– Она, конечно, вся бедная-несчастная, да?

– Ненавижу, когда верх берут буржуазные ценности. Молодец, в общем. Давай теперь о “Девчонках”[72], а?

Иззи в своем порицании была серьезна, но лишь наполовину. Ей нравилось изображать из себя рупор марксизма, но роль эта нравилась Иззи скорее оттого, что она понимала, до чего здорово та ей дается. Знала, что Эмер этот спектакль тоже нравится. Рядом с Иззи Эмер чувствовала себя отважной – или же ей казалось, что в присутствии подруги она способна выходить за рамки и нарушать правила, хотя всамделишных хулиганств никогда не вытворяла.

– Эй, слушай, Иззи, я тебе прошлым вечером не звонила? – спросила она.

– Типа по телефону?

– Ага.

– Вряд ли.

– Хм.

– Хм?

– Мне приснился отчетливейший сон… в нем не мир поменялся или начал подчиняться другим законам, а я изменилась, была другим человеком в другой жизни. У меня никогда раньше таких снов не бывало.

– Сообщи прессе.

– Ну чего ты?

– Извини, но это ж смертная скукотища хуже не бывает – выслушивать пересказ чужого сна. Что там у тебя? Единорог, что ли, наблевал радугой и насрал “Старбёрстом”?[73] Обалдеть…

Обе посмеялись.

– У меня во сне был парень.

– Ничего, если я с собой покончу сейчас же?

– Знаешь, ты не очень хороший психолог.

– Я либо хороший мозговед, либо хорошая подруга. Не обе разом. Выбирай.

Эмер выбрала.

– Подруга.

Джимми Ганвейл

По дороге с работы домой Эмер зашла проведать своего восьмидесятиоднолетнего отца. Старик страдал от зачаточного маразма и обитал в доме престарелых на углу Риверсайда и Восемьдесят шестой. Там было чертовски здорово – вид на реку, круглосуточный присмотр, оплачиваемый в основном из страховки и истощавшихся отцовых сбережений, – но все равно уныло. Персонал изо всех сил старался постоянно занимать шаркавших, тряских обитателей, составлял им программы фильмов, прогулок, поездок в музеи, концертов школьных оркестров. Черепашья бурная деятельность в этом заведении вызывала у Эмер противоположное чувство: неотвратимо давала понять, что этим людям нечем, ну совершенно нечем заняться. Она появлялась здесь, и ей казалось, что мир переходил на замедленную съемку. Восемьдесят шестая улица – последняя остановка поезда смертности, экспресса “Забвение”.

Эмер обнаружила отца на кровати – как обычно, он смотрел “Новости Фокс” вместе со своей медсестрой-филиппинкой по имени Джинь-джинь (Эванджелина). Эмер воскликнула с деланым гневом:

– “Фокс”? Джинь… чего это?

– Ему хорошо, – отозвалась Джинь-джинь. – Может понимать.

Так и было: старик любил смотреть “Фокс” и профессиональный рестлинг. Эмер подумала, что разница между первым и вторым небольшая: всегда знаешь, кто тут наш, а кто гад.

Эмер больше нравилось читать отцу, как он читал ей, когда она была маленькой. Поговорила с врачами, сведущими в процессах старения, ей объяснили, что память о занятиях музыкой или танцами, глубоко впитанную мышечной памятью и облаченную в миелин юности, доставать проще, чем другое знание, и что участие в таких занятиях ненадолго и урывками возвращает молодость. Как в книгах Оливера Сакса. Такой вот миг из “Цветов для Элджернона”. Женщина, чьи сознание и личность, кажется, утрачены, танцует вальс безошибочно и в ритм – и внезапно возвращается к себе самой на те мгновения, что движется, пока танцует, пока поет. Эмер надеялась, что так же подействует на отца чтение. Но чаще всего он лишь делал “Фокс” погромче.

Альтернатива “Новостям Фокс” – монолог Джинь-джинь, галлюциногенная смесь “Больницы”[74] и других мыльных опер со здоровой дозой филиппинского фольклора, своеобразная добавка от Маленькой Манилы, Вудсайд, Квинс. Эмер помнила, как она однажды нарвалась на обсуждение мананангала: отец спорил со своей сиделкой и был на редкость оживлен. Это было тем более странно, поскольку Джеймз Ганвейл почти всю свою взрослую жизнь был привержен католицизму. Именно Джиму Ганвейлу восьмилетняя Эмер объявила как-то раз за ужином, что собирается стать священником. Мать ушла из-за стола и предоставила отцу объяснять, что эта профессиональная стезя для женщин закрыта.

– Можешь заделаться монахиней, – сказал он тогда.

Эмер изучила вопрос и осознала, что и впрямь католическим священником ей не быть, а потому решила стать священником пресвитерианским. Отца это не обрадовало.

– Через мой блядский труп, – отрезал он.

И вот это ранило Эмер до глубины души – этот разрыв с отцом в черно-белых тонах юного ума: недотягивает она, ни в отцовских глазах, ни в божественных, поскольку девчонка, и она по-своему очень лично, необратимо и упрямо восстала против Бога. Не желает она служить, и ее non serviam[75] обрело вид зачитанного до загнутых уголков, пожелтевшего тома в бумажной обложке – “Мифология: нетленные истории о богах и героях” Идит Хэмилтон[76]. Эта книга заменила Эмер Библию.

И тот же догматик Джим Ганвейл, который скорее умрет, чем увидит, как его дочь впала в протестантизм, теперь пылко увлекался языческим фольклором Джинь-джинь. Судя по всему, мананангал – злобное чудище-людоед, способное отрывать собственное туловище от ног, выпускать здоровенные крылья, как у летучей мыши, и пари́ть в ночи в поисках жертвы. Добыча этого чудища – в основном спящие беременные женщины, мананангал выпускает свой язык-хоботок и высасывает сердце плода. Эмер с облегчением узнала, что мананангал, как и балканский вампир, не выносит чеснок и солнечный свет. Вот поэтому у отца над изголовьем висят чесночные зубчики.

Эмер склонилась к отцу и сказала:

– Привет, пап.

Он вытянул шею, словно дочерина голова заслоняла на телеэкране что-то очень важное, а не вот этот сморщенный большой палец в парике из натуральных волос – Шона Хэннити[77]. Эмер полистала свою библиотеку “Киндл”, поискала, что бы такого почитать отцу, надеясь, что завладеет его вниманием прежде, чем появится очередная напыщенная говорящая голова.

Не замечая Эмер, отец сказал:

– Не могу вспомнить. Не могу…

– Что не можешь вспомнить, папуль?

– Не могу вспомнить, когда в последний раз с кем-нибудь переспал.

– Ой-ёй, пап.

Джинь-джинь захихикала, как дебютантка:

– Ой, мистер Ганвейл.

– Не будь такой цацей, Билл.

– Я женщина, папуль.

– Еще бы, Билл, если тебе так нравится. Тут-то и конец всей Америке. Брюс Дженнер[78]. Не желаю я говорить “Кейтлин”.

– Все нормально, папуль, говорить “Кейтлин” необязательно.

Загрузка...