Ярмарка

Здесь была ярмарка: разноцветные тенты и палатки, торговки, разносившие чай, кофе, горячие пирожки, толпы праздношатающегося народа, а вдали, вон там, за оврагом, – несколько десятков павильонов из тех, что именовали стационарными, остатки чего-то похожего наша группа раскопала на прошлой неделе. Вот тогда я и заявил во всеуслышанье сперва перед бригадой, а потом на совете, что вспомнил, нет, действительно вспомнил это место, а не увидел во сне. Как частенько захаживал сюда в детстве, отрочестве, юности, купить то или другое, да просто побродить в толпе, припомнились даже запахи вареной кукурузы и вкус сливочного мороженого.

Та, с которой я знаком уже год и которая стала моей женой вчера, частенько говорит в таких случаях: раз твердо уверен, значит точно привиделось. И вот сегодня, когда металлические щиты тентов выковыряли из глины, а из-под них показались коробки, забитые чем-то непонятным, и одно из этих непонятных подали мне, как старшему, я вдруг ощутил ту самую странную раздвоенность сознания, ту вечную неопределенность, что терзает меня – сколько? да кто знает; давно не дает покоя. С тех самых пор, как один мир сменился другим, нынешним, а прежний испарился, исчез из памяти, оставив после себя путаные нити воспоминаний, больше похожие не то на сновидения, что видятся мне так часто, не то на горячечный бред, никак не желающий оставить в покое и воротиться… куда-то. В то время, что я силюсь вспомнить ночами и так отчаянно стараюсь забыть днем, примиряя себя с миром, примеряя его на себя, привыкая и никак не в силах привыкнуть. Пограничное состояние, так выразился наш фельдшер, пытаясь понять причины моих метаний, и странный этот диагноз, старательно вычитанный им в обтерханной книге, стал причиной всего последующего, что происходило со мной. Прежде всего, назначение старшим бригады, что освобождало от труда физического, могущего повредить и без того тонкое полотно сознания и дарящего сладостную муку выискивания среди всхолмленных отвалов глины примет прошлого, являвшихся наяву, будто сошедших с картин сна – и они не то протягивали долгожданные нити меж прошлым и настоящим, не то напрочь их рвали. Как старший я был обязан определить суть и дальнейшую судьбу находок, я определял, чаще всего наобум, тычась в забытые закоулки, мечась в лабиринте измученного разума и не находя ни ответа, ни выхода.

Наверное, моя жена знает решение, мудрая моя жена, что не застала истекшее в никуда безумие и была рождена здесь, в новом времени; целых одиннадцать лет назад. В прошлом месяце отпраздновала совершеннолетие, две недели тому назад ее посватали за меня, ютившегося на краю поселения, в фанерной хижине у раскопа, а вчера мы, молодожены, переселились в новый дом, выстроенный из надежного дуралюмина, что оставили нам наши предки. Это ее слова, я-то сказал, приглядевшись к клейму, мои сверстники, мы потом еще долго смеялись над тридцатилетней нашей разницей в возрасте. А после она, уже совершено серьезная, пообещала мне ребенка, мальчика, конечно, не позже чем через год: она плохо представляла, каким образом происходит беременность, подруг постарше у нее не было, а те что имелись, еще играли в куклы. Она и сама до самого замужества имела несколько самодельных, но все оставила, переезжая. Жене этого уже не надо, отвечала она, вновь становясь непроницаемой для улыбок, а теперь я жена, я умею готовить и даже буквы складываю на старых жестянках, по которым определяю, что в них. А ты умеешь читать и потихоньку вспоминаешь прошлое, и еще вспомнишь много, значит, нужный человек, значит, пойдешь дальше, наверх, – она не понимала последних фраз, но произносила их с той детской уверенностью, после которой хотелось обнять, прижав посильнее к сердцу. Не понимая этих моих устремлений, она всякий раз отбивалась, желая показать себя совершенно взрослой, не такой как ее товарки, коим еще играть и играть – и таковую ее мне только больше хотелось посадить на колени и нянчить, баюкая. Тем более, она легкая, как перышко. Не знаю, может привыкнет к моим странностям. Или раньше я приучусь видеть в ней не девочку, но супругу, не просто супругу: надежную опору мне, одичавшему одиночке, верную хранительницу давно забытого очага, будущую мать моих детей, которых когда-то у меня было вроде как двое. В поселении должно быть много детей, пока есть такая возможность, пока не исчерпаны припасы, пока умения выживать в новом мире еще только нарождаются. Ведь все приходится проверять своими ошибками, а они дорого стоят, и потому крупицы накопленного опыта так ценны. Непривычно ценнее всех, допустивших ошибки, хотя и их уход – не меньшая для поселения катастрофа.

Мне повезло и не повезло в этом мире. Повезло выжить, но не повезло стать малоспособным ко многому, что сейчас полезно и надобно. Именно поэтому я потерял прежних сородичей, выбравшихся из катакомб и в блужданиях оставивших меня вот тут, возле извива гнилой реки; заросшее тальником и камышником место я уже тогда назвал ярмаркой, источником будущего благоденствия – или это мне кажется уже теперь, по прошествии нескольких лет под новой крышей?

Я до сих пор смутно помню жизнь после катастрофы, урывками, сознание не ко мне одному приходило и уходило, будто размышляя, а есть ли в этом смысл. Но со временем я стал сознавать мир, не теряя его в ночи. Затем стала возвращаться и память. Но пока только давняя, задолго до катастрофы. Что случилось в страшные те дни и почему – о том не ведали и те, кто много старше меня, кто умер в катакомбах, надеясь переждать небытие и вернуться в прежний мир; они умирали, не понимая происходящего. Почти все, кому было за пятьдесят, ушли во время жизни на глубине, когда нам казалось, что на поверхности творится нечто ужасное.

Но ужасен был сам выход. Это теперь нравы немного смягчились, особенно здесь, подле древних развалин. Свою порцию, пускай и небольшую, я получал бы исправно, работая помощником в поле, на кузне, на кухне, да мало ли где пригодится читающий человек. Да нет, не везде, знающих тут немало, а вот здоровых, разбирающих не буквы, а природные знаки, – их как и везде оказывался недостаток. Вот до меня раскопки проводил старший поселения, именующий себя академиком Тимирязевым, копал он возле старой усадьбы, но кроме книг да непонятных и неприменимых ни к чему пластмассовых штуковин, ничего не отыскал.

Быть может, потому что новая жизнь вышла из-под усадьбы, она никак не хотела возвращаться назад. Поселение, собранное кое-как из не пойми чего, находилось почти в километре от здания, но, продуваемое ветрами, поливаемое дождями, все равно не желало иметь больше общего с древним строением. Тем более академик обещал в скором времени (пускай он обещает это уже два или три года, неважно, ему верят) вернуть утраченную технологию создания кирпичей – вроде тех, из коих и собрано лишившееся крыши и половины второго этажа здание. А то и раствора, что так надежно соединяет их, раз ни дожди, ни ветра стенам не угроза. Он и еще несколько человек из числа старейшин, создав совет по поискам и сохранению утраченного, частенько собирались там: все, что казалось им или работникам сколь-нибудь ценным, переправлялось на первый этаж усадьбы, забивало свободные комнаты, загромождало проходы, – в надежде быть когда-нибудь постигнутым. Для этого академик со товарищи изучали доступные им книги – фактически любой клочок бумаги, испещренный символами. Советники помнили прошлое, но знание их оказывалось своеобразным, удивительно полным в вещах, кои к нынешнему времени и месту не имели никакого отношения. И поэтому отчасти на советников смотрели снизу вверх, ибо не понимали жители поселения, как те, обладая познаниями в областях, кои называть могли лишь непонятными словами, а уж растолковать смысл их и вовсе никак, все же умудрялись до катастрофы так хорошо и вольно жить, как рассказывали. Не верить им не могли, самый вид вспоминавшего Тимирязева говорил в пользу его слов, а потому слушавшие да все позабывшие искренне дивились обществу, где впаянные в него люди обладали диковинными навыками, рассуждали о непостижимом, имели в своем распоряжении нечто неправдоподобное, что являлось основой тогдашнего мироздания и не вызывало такого удивления, как сейчас огород. Хотя на то, чтобы постичь сельское хозяйство по книгам, даже советникам понадобились годы – прежде они имели самое общее понятия о нем. Как и обо всем остальном, в нынешнем времени ставшим первостепенным.

Поэтому крупицы знаний извлекались отовсюду, и пускай основным поставщиком оставалась беллетристика, даже она, по уверению академика, давала почву для серьезных размышлений. О коем, кажется, только совет денно и нощно пекся: прочие были заняты выживанием, за что не раз получали нагоняй от Тимирязева. На старика, ему было чуть за пятьдесят, что по нынешним меркам очень много, никто не жаловался, но и внимания не обращал. Разве что моя жена, всякий раз при встрече с академиком старавшаяся уйти от неприятного им обоим разговора.

В брачную ночь, или как это зовется отныне, мы остались одни, с охотою разбирая подарки общины: она радовалась каждой новой вещи, с восторгом раскрывая все новые и новые упаковки, благо полиэтилена в глинистых недрах оказалось предостаточно. Открывала и раскладывала прямо на полу все принесенное, сбивая дыхание, бегала из одного угла, где еще оставались нераспечатанные кули, в другой, – покуда нежданная взрослость не напомнила о себе: немедля посерьезнев, стала раскладывать бережней, по полкам и под них, шепотной восторг утих, его место заняло долгое молчание.

Жена не выдержала первой, обернувшись ко мне, все так же сидящему на кровати, она отложила последний куль с чугунной сковородой и, подойдя, присела рядом. Заговорила о нужности принесенных вещей, о том, что пригодится мальчику, она не сомневалась, что первым подарит мне малыша, – да глядя на меня, неожиданно осеклась. Потом произнесла странное: мол, все это подаренное, нас не переживет. Вещи быстро портятся, а что достанется нашему мальчику, а потом и девочке?

Я не знал, что ответить. Молча глядел на нее, словно впервые увидев. Отчасти так и было, ведь прежде до столь интимных бесед у нас никогда не доходило, и то, что она согласилась стать моей женой, я отдавал на счет пожеланий новых родичей: родителей она не помнила, вероятно, умерли еще до моего появления в общине, и тогда, и сейчас это почти естественно в обществе, мучительно перекапывающем свое прошлое в надежде на будущее. Но может, решение было собственным, девочка относилась ко мне по-доброму, часто заскакивала про надписи спрашивать, но и с потаенным смыслом про который я понял позже – поинтересоваться у человека оставленным в прошлом миром. Она не жалела ушедшего, но пыталась, взять что-то оттуда, чтобы привнести сюда, нет, не с помойки, она никогда не замыкалась вещами. И помочь мне, находящемуся на перепутье между мирами. Я, наверное, спрошу у нее, не сейчас, немногим позже, об этом, наверное на следующей неделе, когда все у нас утрясется. Ведь в первую же ночь она так поразила меня. Нет, она и прежде являла собой образчик простой мудрости новых времен, а теперь и подавно.

Она заговорила о вещах, находимых на ярмарке, сказала, что не хотела бы участи своим детям докопаться до дна и не найти ничего больше. А сказав, расплакалась, сразу став прежней. И мне с превеликою охотой оставалось только ее утешать.

После мы лежали в постели: она сказала, что пока не идет кровь, еще ни разу не шла, нечего и стараться, а как пойдет, сразу подарит мне мальчика, – снова молчали; она прижалась и быстро заснула, свернувшись клубочком под одеялом. Наутро попросила зайти к кузнецу, узнать, можно ли починить сковороды, когда они придут в негодность, ей важно знать сейчас, не откладывая. По дороге я свернул в раскоп, утро только начиналось, но там уже копошились работники, разрабатывающие новый павильон, забитый какими-то странными предметами, из тех, что относились сразу в усадьбу, за неимением лучшего применения. Один копатель протянул мне найденную штуковину: две квадратные металлические пластинки, соединенные по углам четырьмя штырями, но так, что меж ними оставался в три пальца, зазор; когда пластины разъезжались или съезжались, они издавали звук, похожий на кошачье мяуканье: так странно было слышать его в мире, где всякая живность стала дичью, которую предстоит одомашнить заново, и даже не следующему поколению.

Наверное, игрушка, предположил копатель, его напарник засомневался, вряд ли, слишком безыскусная, игрушки, выкапываемые прежде, не в пример красивей. Прослушав раз, другой это мяуканье, я подумал, может, вовсе не игрушка, а часть чего-то иного, непостижимого, прихотью катастрофы рассыпавшегося на обломки, один из которых издает звук, который мы считаем приятным.

Столь сложное построение мыслей заставило голову пойти кругом, я покачнулся, едва не упав в раскоп. Работник посадил меня на целлофан, порекомендовав поменьше думать, стал рассказывать тысячу раз говоренную байку о газах и лучах, коими вытирали память всех воинов, чтобы те не вспомнили ни за что воюют, ни за кого: по его мнению обе стороны перестарались с лучами и газами, в итоге отравили всю воду и воздух в мире, так что никто нынче не может вспомнить, что происходило и почему: именно таково было его объяснение непамятной катастрофе, многими принимавшееся на веру, ведь другого толкового объяснения ни из книг, ни от Тимирязева все равно нет. Как и то, что я, слабак, верно, не подлежащий призыву, умудрялся вспоминать, а копатель, здоровяк с красной шеей, как и все его товарищи, попрощался с ушедшими годами навсегда. Но никогда не сомневался в том, что воевал, убеждая всех одним напором, что и им очистили разум именно на войне: воистину, война все спишет, говаривал он не раз и не два. Иногда и мне, особенно после снов, следовавших за его речами, казалось: да, была война, большая и долгая, были и разруха и недоедание, вот только много раньше, в предыдущую пору, которая у меня ассоциировалась с ярмаркой.

За спиною послышались шаги, я не обернулся, и так узнав их; когда Тимирязев подошел и поинтересовался предметом, то вдруг узнал деталь, что мы вертели в руках, объявил ее очень важной находкой, засим последовала тарабарщина слов о трансформаторах энергии, одну из частей коего мы откопали на ярмарке, штуковина оказалось пропущенным звеном в его цепи доказательств, о котором он с советниками спорил три последних месяца.

Он забрал находку, и жестко попросив в следующий раз копать аккуратней, чтобы не повредить бесценные детали, как сейчас, и особенно какой-то процессор, достал галстук, который повязывал перед важными собраниями в усадьбе и отмахнулся от вопросов, как он должен выглядеть, этот особый процессор: просто будьте осторожней, а не как выкапываете себе еду и одежду. Меня что-то торкнуло, оставив раскоп, я отправился за академиком, но догнать не мог, говорил в спину уходящему. Бессмысленно называть нас дикарями, напрасно искать технологии, секреты которых все равно не подойдут нам, бесполезно даже сохранять их, строить будущее, которого не случится. Я не сразу понял, что говорю как жена, только своими словами, пытался докричаться до уходящего, но Тимирязев, болезненно переносивший споры, поднял повыше ворот драной ветровки, хлопнув себя по карманам, будто напоминая свой главный аргумент: как подарил поселению кормивший его огород, и раз уж подарил, и община жива и накормлена, так теперь-то не отвлекайте от необходимости восстановить хоть что-то, сохранив остальное для последующих поколений, кои превзойдут убогость нынешнего житья и, не замаравшись охотой и собирательством, снова устремят взор к звездам, как прежде, в его время. Его, не ваше.

Я еще что-то кричал спине Тимирязева, про незнаемое время и поджидающий холод и мрак, говорил об алюминиевых и пластиковых стрелах, как о последнем витке прогресса – пока не прохватил острый кашель, пока академик не скрылся в здании. И тут только заметил валявшуюся в земляной каше, верно, вывалившуюся из кармана ветровки мяукавшую деталь. Бережно подняв, обтер полой пиджака, положил в карман. Жене понравится такая игрушка. А Тимирязев, да что ему, найдет новую.

И повернувшись, вспомнив, куда собирался изначально, отправился с вопросами к ковалю, чья кузня находилась там, где, как мне помнится или снится, располагался вход – красочные ворота, завлекающие на ярмарку.

Загрузка...