Первого сентября одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года Виталий Манецкий, ассистент Московского…ного института, впервые после двухмесячного отпуска отправился на работу. Дорога с дачи была неблизкой, и Манецкий, отвыкший за лето от ранних подъемов, безуспешно пытался задремать, привалившись к окну электрички. Со свистом проносились встречные поезда, на частых остановках агрессивно кричали проталкивающиеся в вагон, нагруженные объемистыми мешками и корзинами торговки, направляющиеся на московские рынки, из динамика хрипловатый голос с неумолимостью автомата объявлял остановки, призывал, требовал, запрещал. Окна, в косой штриховке дождя, были закрыты, и тяжелый воздух, вобравший испарения одежды и человеческих тел, запахи косметики и огромных обтянутых марлей букетов, винный перегар и чесночно-луковый аромат, обволакивал легкие пленкой, затрудняя дыхание.
Раздражение от шума и духоты усиливалось нарушенностью распорядка жизни. Все последние годы Манецкий с семьей переезжал в Москву в один и тот же день – двадцать девятого августа, оставляя два дня на то, чтобы отпарить детей и себя от дачной грязи, перестирать скопившуюся кучу одежды, утрясти формальности в яслях, детском саду, школе, приготовить детям парадную форму. Утро первого сентября протекало по раз установленному ритуалу, центральное место в котором занимало фотографирование. Дома, на свободном участке стены в гостиной, Манецкий приладил деревянную панель, на которую, под стекло, прикреплял каждый год новые первосентябрьские фотографии сыновей. Два ряда фотографий: нижний, подлиннее – из десяти, верхний, покороче – из пяти. В этом году все сорвалось. Старший сын, Колька, немного простудился и, несмотря на дождливую холодную погоду и все уговоры Манецкого, жена осталась с детьми на даче.
«Вот и отпуск прошел, – вяло размышлял Манецкий, – быстро, незаметно, бестолково как-то. Третий год собираемся куда-нибудь выбраться, а в результате все лето сидим на даче. Нет, дача – это, конечно, хорошо: размеренная, благоустроенная жизнь, в реке хоть целый день сиди, от дома, в общем-то, недалеко, каких-то два часа езды. Но как-то однообразно, буднично. День да ночь – сутки прочь. Как Ольга безвылазно сидит, не понимаю. Я хоть через день в Москву мотаюсь – ремонт, продукты…
И еще – эта дачная жизнь ужасно расслабляет. Читаешь вот, что какой-нибудь писатель, да тот же Пушкин, выезжал в деревню или на дачу и писал, писал, писал… А я не могу. На третий день уже не представляю, как можно сесть на стол. Может быть, просто устаю за год? Ведь для чего-то дают во всем мире отпуск, мне – так целых сорок восемь рабочих дней. Наверно, для того, чтобы отдыхать, а не за столом сидеть.
А ведь надо было сесть! Ох, как надо было! Первое ноября на носу, а с переводом работы – начать да кончить. Сколько же напланировал на лето! Ничего не закончил. Только сортир на даче переставил, но здесь уж приперло. Ремонт в квартире почти закончил, кухня осталась. Она-то меня и погубит. Ольга не преминет при случае ввернуть, что я нарочно не доделал, что ей придется целый год по моей милости в грязи готовить и есть. А уж случаи она найдет, не заржавеет».
Манецкий представил жену, ее немного визгливый на высоких тонах голос: «Уж коли превратил меня в домохозяйку, так хоть рабочее место человеческое оборудуй. Эту кухню целый день скобли – все равно как в хлеву».
«Интересно, она хоть раз в хлеву бывала? Шутки шутками, а надо было, конечно, с кухни начать. Промашка вышла. Фотографии не напечатал, четыре пленки. Ведь обещал большие портреты сделать, старики изнылись. Целый день корячиться. Когда теперь этот день выкроишь? С ними разве что сделаешь? Ничего…»
Войдя в институт, Манецкий окинул взглядом крупные объявления: собрание первого курса – счастливые люди, все впереди; общее собрание преподавателей – обойдутся; отъезд студентов на картошку – разудалое время, как вспомнишь, так вздрогнешь. К последнему объявлению был пришпилен небольшой листок: «Отъезд сотрудников на картошку – 2 сентября в 9.00. Сбор у второго корпуса». Не повезло кому-то. Да еще по такой погоде!
Первое сентября – единственный день в году, не считая, естественно, дней зарплаты, когда все сотрудники института приходят на работу. То же относится и к студентам. В коридорах – веселая толчея, слышатся радостные возгласы, смачные хлопки рукопожатий и глухие удары по плечам, звучные поцелуи, царит приподнятое настроение, как и положено в начале года.
Люди вообще склонны придавать определенным дням избыточное мистическое значение. Несмотря на горький многолетний опыт, мы, как дети, продолжаем верить, что с сегодняшнего дня все разом, само собой изменится и, конечно, в лучшую для нас сторону; что нудно насилуемая нами природа вдруг встрепенется и начнет наконец-то приоткрывать свои тайны, а уж тогда и я, конечно же, встрепенусь и начну работать так, как могу, а не так, как получается; что начальство обратит на меня внимание и воздаст по заслугам, соблаговолив поднять на одну маленькую, но долгие годы лелеемую ступеньку, меня, а не этого проходимца, который… впрочем, шут с ним, не будем портить праздника.
Видится, как толпы студентов валом валят на мои семинары и лекции и слушают меня, раскрыв рот, а не зевают, играют в шахматы и преферанс или лапают девчонкам колени под столами. Набившие оскомину, многажды повторенные истины вдруг обретут новый смысл, и я отброшу свои старые студенческие конспекты и напишу новый курс и буду читать его так, как хочу, а не так, как положено в соответствии с освященной Основоположником кафедры традицией. Студенты сбросят джинсы стоимостью в мою зарплату и вызывающие крупноклетчатые штаны, майки с импортными надписями и тренькающие побрякушки и, подражая мне, облачатся в сторублевые костюмы, рубашки с вытертыми манжетами и воротничками и намертво затянутые жгутом галстуки. Самые красивые студентки, все поголовно, влюбятся в меня, и я буду снисходительно принимать их поклонение, но, ради мира в семье, решительно отвергать все прочие поползновения. Жена, восхищенная моей стойкостью и умиротворенная продвижением по службе, перестанет зудеть целыми днями, а освободившееся время будет тратить на то, чтобы угадывать по глазам малейшее мое желание и немедленно его удовлетворять. Дети, проникшись уважением и безмерным восхищением, скинут наушники и начнут слушать меня, а не очередного блеющего пророка; старший, наконец-то, внемлет призывам и бросит курить, а тогда уж и я, может быть, пойду дальше по этой светлой дороге, безостановочно, ну разве что по крупным праздникам…
Да! Чего только не привидится в начале года! Потом побегут дни, недели, месяцы, разноцветье сентябрьских надежд потушится тусклым московским снегом, на душе станет холодно и муторно, и месяце эдак в феврале-марте, измученный авитаминозом, серый от непрерывного сиденья в помещении и разбитый согласованным натиском неприятностей дома и на работе, начинаешь видеть все в черном, а, быть может, в истинном, кто знает, свете. Природа, несмотря на все наши высоконаучные разговоры и неустанные старания, начинает как-то особенно изощренно издеваться, каждым своим новым выкрутасом зачеркивая всю предыдущую работу. Студенты кажутся, как никогда, тупыми. Очередной проходимец занимает освободившуюся вакансию. В физиономии секретаря парторганизации явственно проступают черты Аль Капоне. Раннебальзаковского возраста редакторша из «Науки» недвусмысленно намекает, что неверность навсегда закроет двери не только в уютную квартирку в Матвеевском, но и в издательство. Существенно более молодая, но не менее напористая аспирантка с соседней кафедры прямо говорит, что ее «жертва на алтарь любви» требует более активной помощи в выполнении диссертации, коли уж не получается с замужеством. Водка дорожает. Жена говорит только о разводе и со смешанным чувством надежды и страха выискивает то же желание в моих глазах. После очередного посещения школы понимаешь, что курение – эта такая, в сущности, невинная шалость. Быстрее бы первое сентября, Новый год, а уж тогда…
Манецкий так не думал, не мог думать. Все это лишь отдаленно напоминало его жизнь, в равной степени все это можно было отнести к жизни тысяч других молодых сотрудников учебных и научных институтов. Оттуда, со стороны, эти мысли и прилетели, промелькнули в одно мгновение. И так же промелькнуло видение в большом зеркале при входе в институт, Он, несомненно, он, но постаревший лет на семь-десять и какой-то сдувшийся. Манецкий одним движением отмел и мысли, и видение. Но что-то все же осталось и затаилось в глубине памяти, и изредка прорывалось наружу какой-то смутной тоской или беспричинным раздражением, чем дальше, тем чаще.
Манецкий добирался до своей комнаты минут сорок. Он постоянно останавливался, здороваясь, отвечая, желая, интересуясь, выражая надежду, восхищаясь, прогнозируя. Окунувшись в привычный водоворот институтской жизни, Манецкий забыл все утренние неприятности и сам заразился всеобщим возбуждением.
Длинный стол посреди комнаты был уставлен чашками, банками с вареньем, тарелками с печеньем и пирожными. Человек десять сотрудников кафедры пили чай, обсуждая прошедший отпуск. Манецкий радостно всех приветствовал, внес свою лепту, высыпав на стол большую кучу отборных яблок, и присоединился к компании.
– Виталик, сенсационная новость: Аду Соломоновну уходят на пенсию!
– Нет справедливости в этом мире: человек еще может сам дойти до работы, а его – на пенсию.
– Вот-вот, год до пятидесятилетнего стажа не дали доработать. Варвары!
– Людоеды!
– Юдоеды!
– Виталий! Если подсуетишься, доцентская ставка твоя. Ты, главное, не тушуйся.
– Вы забываете о Липовиче! Надо же блюсти нацбаланс! Но все равно, Вить, у тебя преимущество: и стаж больше, и вообще ты наш, институтский, а этот свалился откуда-то со стороны.
В разгар обсуждения этой самой актуальной и животрепещущей темы в комнату вошла Лидочка, секретарша декана, очередной предмет небескорыстного восхищения всех сотрудников факультета.
– Лидочка, загар вам очень к лицу! Милочка, где вы достаете такие очаровательные блузки? Богиня, что заставило вас спуститься из заоблачных высей на нашу грешную землю? – раздавалось со всех сторон.
– Но и на нашей грешной земле растут плоды, достойные вас, – сказал Манецкий, предлагая Лидочке яблоко.
– Спасибо, я, собственно, на минуточку и как раз к вам, Виталий Петрович. Ознакомьтесь, пожалуйста, с приказом, – ответила Лидочка, протягивая ему бумагу.
– Что за ерунда? – удивился Манецкий, читая первые строки приказа: «Командировать на сельхозработы следующих сотрудников…кого факультета». Далее следовал небольшой список, посреди которого Манецкий увидел и свою фамилию.
– Распишитесь, пожалуйста, здесь, – не давая ему опомниться, Лидочка подсунула еще одну бумагу.
– Это еще что такое?
– Ну, как вам сказать, расписка что ли, что вы ознакомлены с приказом.
Манецкий чуть было не вспылил от такого предложения, но сдержался, поняв, что, несмотря на свою негласную власть на факультете, Лидочка все же иногда выполняет чьи-то распоряжения.
– Но я категорически не могу никуда ехать! Есть там кто-нибудь из начальства? – спросил он.
– Антон Сергеевич. Он как раз отвечает за выезд и вообще за все это.
– Я немедленно иду к нему, – сказал Манецкий, сделав движение в сторону двери.
– Вы все же распишитесь, Виталий Петрович, пожалуйста. Мне еще вон скольких обходить и с каждым что-нибудь эдакое.
– Но я все равно пойду к Борецкому, – начал было Манецкий, но потом махнул рукой, написал в указанном месте «с приказом ознакомлен», поставил число, расписался и вышел, почти выбежал из комнаты.
Он очень надеялся, что Борецкий ему поможет. Они были не то чтобы крепко дружны, но близко знакомы. Лет десять назад, когда Манецкий был командиром стройотряда в Казахстане, Борецкий ездил с ним комиссаром. Сам-то Манецкий планировал взять на это место Сережку Жука – заводилу и балагура, любимца всего их курса, но его кандидатуру не утвердили и просто-таки навязали Антона Борецкого – «для усиления политического руководства».
Однако, Борецкий с самого начала повел себя разумно, не выпячивал свою руководящую роль, отдал все агитбригадные дела и организацию празднеств в руки Жука, работал на объектах наравне со всеми и заслужил всеобщее уважение после того, как удачно погасил разгоравшийся конфликт с местными парнями из-за явного предпочтения, выказываемого поселковскими красотками приезжим молодцам. Его внушительная фигура и неторопливая речь производили самое выгодное впечатление на совхозное начальство, и Манецкий всегда брал его с собой, когда шел закрывать наряды, тем более что Антон не делал круглых глаз, когда из сумки Манецкого вместе с деловыми бумагами на свет являлись обязательные бутылки водки.
Именно Борецкий на одной из первых подобных встреч достал бутылку коньяка и предложил местному строительному начальнику сыграть в излюбленную этим начальником (и откуда только узнал!) игру – шашки. Роль шашек выполняли пятидесятиграммовые стопки – с водкой с одной стороны и с коньяком с другой. Взятие шашки подразумевало выпивание ее содержимого. Борецкий после своего вызвавшего всеобщий восторг предложения в свойственной ему манере ушел в тень, и играть пришлось Манецкому. Эта игра вошла в анналы стройотрядовского движения и навсегда вписала имя Манецкого в историю. Местный начальник одержал поистине пиррову победу со счетом 2:1. В тот год они заработали рекордную сумму, обошлись без травм и прочих эксцессов, и не получили ни одного замечания от районного штаба, так что командир и комиссар были довольны друг другом.
Позже они работали в факультетском комитете комсомола в бытность Борецкого его секретарем. Затем их дороги разошлись. Манецкий прекратил всякую общественную деятельность, за исключением минимально необходимой для характеристики, и ушел в работу и добывание денег для семьи, а Борецкий, попав в «колоду», прыгал с должности на должность и недавно стал заместителем декана. Мимоходом он стал доцентом и даже получил небольшую научную группу, которая была целиком поставлена на сотворение ему докторской диссертации. Несмотря на символическую педагогическую нагрузку, времени на научную работу у Борецкого почти не оставалось и он часто обращался за помощью к Манецкому, отплачивая ему всяческими административными услугами.
Влетев в кабинет к Борецкому, Виталий с порога воскликнул:
– Антон, что за херня? Ничего ж себе подарочек к новому году!
– Не кипятись. Это ты о чем?
– Как о чем?! Ты же приказ подписывал, что мне на картошку надо ехать!
– Первый раз слышу. Накладка какая-то вышла. Мне спустили разнарядку, я ее отфутболил на кафедры, те дали фамилии, Лидочка напечатала, я подмахнул. Я-то здесь при чем?
– Но я категорически не могу ехать. У меня работа…
– Витя, не на митинге, свои люди. Ну кому нужна твоя работа? На занятиях подменят. Скажи лучше, что халтура твоя станет, это другой разговор, но это – твое личное дело, и не могу я тебя на основании этого освободить.
– У меня двое детей.
– Из-за детей мы только женщин освобождаем, да и то не всех. Если бы еще только народился. А Колька твой, не успеешь оглянуться, тебя перерастет и младшему скоро в школу.
«Плохо, когда начальство слишком хорошо тебя знает», – подумал с досадой Манецкий.
– Не могу, понимаешь, не-мо-гу! – развел руками Борецкий. – Я тебя хоть сию минуту из списка вычеркну, но достань замену. Тебя кафедра подала, так пусть они другого человечка засунут. Единственный путь. Договоришься с Яковом Львовичем – сразу ко мне.
– Ладно, попробую, – процедил Манецкий, – кстати, что это такое с расписками выдумали. Издевательство какое-то! Взрослые, солидные люди… – завелся он напоследок.
– Тебе легко говорить! А мне надо двадцать человек сотрудников отправить. Ты думаешь, завтра столько будет? Как бы не так! Шестнадцать-семнадцать – это реально. Остальные справки представят. Мужики – тех радикулит скручивает, а женщины все больше беременеют. Чудо непорочного зачатья: глянут на объявление и тяжелеют на глазах. Готово! Извольте справку! А в былые годы еще пара умников всегда находилась: знать ничего не знали, ведать не ведали, никаких приказов не видали. И смотрят тебе нагло в глаза. А ты говоришь: серьезные, солидные люди.
– Ну что ты так расстраиваешься? – продолжал Борецкий, мягко, но настойчиво провожая Манецкого до дверей. – Съездишь в крайнем случае, отдохнешь. Ты знаешь, какие девочки будут? Молоденькие лаборанточки из второго корпуса. Сам бы подбирал, лучше бы не выбрал, – откровенничал Борецкий, показывая неожиданно хорошее знание списка. – Тряхнешь стариной, – подмигнул он Манецкому, – помнишь, как в Казахстане. Хорошее времечко было…
Заведующий кафедрой, Яков Львович Рентин, быстро остановил излияния Манецкого.
– Виталий Петрович! Я сам сегодня первый день. Это решение принял Владлен Осипович, он оставался на хозяйстве. Я вначале тоже несколько удивился, но его доводы меня убедили. Действительно, такая ситуация, что просто некого послать. Все молодые сотрудники там побывали, а вас, вы не можете этого отрицать, мы берегли, не трогали, входили в ситуацию. Мы же должны соблюдать справедливость! Да и основные занятия у вас именно на втором курсе, который отправляется на сельхозработы, а на оставшиеся мы вам замену найдем, так что кому-то и здесь несладко придется.
– А что лаборантки? – на полуслове прервал он предложение Манецкого. – Мы же не можем оголить студенческие практикумы. Это нас, преподавателей, заменить можно, нас много, а лаборантку… Только одна более или менее свободна, из вашего практикума, ее-то и хотели первоначально послать, но, понимаете ли, не может она ехать, причина у нее уважительная, очень уважительная, справку представила, вот так получается. А за перевод не беспокойтесь, когда это мы рукописи вовремя представляли, да и вообще я до середины ноября занят, оставшиеся главы все равно редактировать не могу, так что все вы прекрасно успеете, – отмел он последний аргумент Манецкого. – Ну что вы так расстраиваетесь? Отдохнете, подышите свежим воздухом.
– Я два месяца на даче свежим воздухом дышал, – угрюмо пробурчал Манецкий.
– Так это вы в конуре дышали, а сейчас на воле побегаете, – Манецкому показалось, что заведующий кафедрой подмигнул. – Так что, Виталий Петрович, ни о чем не думайте, поезжайте домой, собирайтесь. Ждем вас через месяц. А может быть и раньше. Если удастся найти замену – сразу пришлем. Да, несомненно, замену найдем, и двух недель там не пробудете. Так что – счастливого пути!
Ольга была несказанно поражена, увидев Манецкого, идущего по дорожке к дому. Верная своей женской природе, которой свойственно во всех отклонениях от привычного распорядка жизни видеть предвестников несчастья и бед, Ольга, не дожидаясь мужа, сдавленно вскрикнула:
– Что случилось? Мама?.. Отец?..
– Да уймись ты! Все в порядке, если не считать того, что меня посылают на картошку. Завтра, – раздраженно ответил Манецкий.
– Вот вечно у тебя так! А о нас ты подумал? Как я тут с двумя детьми малолетними? Конечно, кроме тебя, дурака, никого не нашлось. Всегда тобой все дыры затыкают, а ты молчишь, молчишь и ножкой шаркаешь. Где твой хваленый Борецкий? А разлюбезный Яков Львович, который одной рукой вписывает свое пархатое имя на титульный лист книги, которую ты за гроши переводишь, а другой посылает тебя в колхоз, к черту на выселки? Чего ты молчишь? Я, кажется, с тобой разговариваю! Тебе уж и сказать нечего?!
Ольгины словоизлияния продолжались долго, несвойственно даже ей долго. Манецкий, понимая, что это необходимая разрядка за секунды женского страха, отмалчивался, не желая подбрасывать дрова в угасающий костер, и беспрерывно сновал по дому и участку. И без слов было понятно, что сегодня надо срочно перебираться домой в Москву, а, значит, требовалось убрать все, что могли сломать и разбить поселковские мальчишки или унести их более расчетливые отцы, из года в год выходившие на дачный промысел сразу же после отъезда хозяев. Манецкий снял электрический насос с артезианской скважины, умывальник с раковиной, гамак, качели и бельевые веревки, убрал в сарай скамейки, шланги и двухсотлитровую бочку для воды, подремонтировал и наглухо закрыл ставни на окнах, сходил, не поленился, к соседу-алкоголику и отнес ему все собранные на даче пустые бутылки, перетащил с веранды в комнаты холодильник «Север», черно-белый телевизор «Рекорд» и старый магнитофон «Аккорд», честно послужившие в городской квартире и доживающие свой нескончаемый век на даче, вытесненные капризными детками-акселератами.
Не забыл он и о завтрашнем отъезде: затолкал в рюкзак теплую болоньевую куртку, заношенный до неопределенного мутно-зеленого цвета, но по-прежнему сохраняющий тепло свитер – неизменного спутника его выездов на природу еще со студенческих лет, старую отцовскую фетровую шляпу, не замочившую подкладку во всех выпавших на ее долю дождях, и вытертые «Супер Райфл» с большой кожаной заплатой на самом уязвимом для джинсов месте. Сверху к рюкзаку Манецкий приторочил вложенные один в другой сапоги – отцовские же, хромовые, оставшиеся еще с послевоенных лет, когда отец дослуживал свой офицерский срок в Австрии.
Домой приехали поздно, уже в темноте. Петька, соскучившийся за трехмесячное отсутствие по городской квартире, стал сразу же выгребать из всех углов свои игрушечные богатства, но был, невзирая на громкие протесты, препровожден в ванную; в последний момент он успел зацепить подвернувшийся под руку катер и только после этого смирился с грядущей неприятной процедурой. Колька бросился примерять новую школьную форму, долго ныл, возмущаясь длинными рукавами и штанинами, и, вертясь перед зеркалом, все подворачивал их на свой вкус; для успокоения старшего сына матери пришлось, крича через дверь ванной, пообещать купить ему новый ремень с большой металлической пряжкой с изображением ковбоя и пришить потайной карманчик на новый пиджак, Манецкий отделался значком советско-французского семинара, который был немедленно нацеплен на форму.
Наблюдая за Колькиной суетой, Манецкий вспомнил о том, какой сегодня день, включил в комнате все лампы и сфотографировал сына как тот был, с не застегнутым пиджаком, из-под которого виднелась не первой свежести майка и торчали острые ключицы, с одним длинным рукавом, с едва выглядывающими кончиками пальцев, и другим, подвернутым до запястья. Потом сфотографировал и Петьку, в пижаме, взъерошенного после мытья и чуть не заснувшего, сидя на кровати, во время съемки.
– Пусть будут такими, для разнообразия, – подумал Манецкий и пришел даже в веселое расположение духа.
Ближе к полуночи, после ванной и окончательных сборов, Манецкий рассказал жене в череде других институтских новостей и об отставке Ады Соломоновны. Поднаторевшая в мелках интригах Ольга сразу же выдала законченную интерпретацию сегодняшних событий.
– Потому тебя и посылают. И никакой тебе замены не будет. А за этот месяц ваши жидомасоны проведут Липовича при полном одобрении всего трудового коллектива. И сидеть тебе еще пять лет в ассистентах, и шибать деньги на всех углах. Растяпа ты, растяпа и лопух, – но прозвучало это беззлобно и устало, как рокот уходящей грозы.
– Вероятно, ты права. Я не задумывался. Надоело все это. Наплюй и забудь. А зарплата… Что зарплата? Хоть профессорскую сейчас дай, все одно – хватать не будет. Может быть, и больше, чем сейчас, хватать не будет. Так что – наплевать и забыть.
Ольга промолчала, но не преминула чисто по-женски выразить свое недовольство: когда легли в кровать, она повернулась спиной к потянувшемуся было к ней мужу и пробурчала что-то об усталости и ненасытных эгоистах.
Манецкий попробовал напомнить, что уж три дня, как ничего не было, и неизвестно, сколько еще не будет; не дождавшись никакого знака, он провел рукой вверх по бедру, задрав ночную сорочку почти до пояса, но Ольга, дернувшись всем телом, недовольно сбросила его руку, подтянула согнутые в коленях ноги к животу, по-хозяйски расположила свой центр тяжести в центре кровати и окончательно затихла. Манецкому ничего не оставалось, как обиженно повернуться к стене. Обнаженное тело жены жгло через сорочку и раззадоривало, отгоняя столь желанный и необходимый сон. Он скинул с себя свою часть одеяла, проложил его защитным валиком и вытянулся вплотную к стене на оставшемся на кровати месте.
Вытесняя мысли о жене, он принялся размышлять о предметах более отдаленных, и тут всплыла приговоренная к оплеванию и забвению история с доцентской ставкой. Ольгины предположения приобрели черты роковой неизбежности, и Манецкому даже привиделось в лицах, как по возвращению в Москву будут ему выносить соболезнования каждый из сотрудников кафедры.
Последней мыслью Манецкого было: «Слава Богу, еще месяц не видеть этот гадючник.»
Когда Манецкий подъехал к институту, десяток автобусов уже стоял у второго корпуса, под далеко выступающим козырьком у входа беспорядочно лежали рюкзаки и сумки, и пестрела большая, разделенная на группы толпа студентов. Поодаль, особняком, у последнего автобуса стояли перед единственной открытой дверью несколько человек.
«Мне, судя по всему, сюда», – подумал Манецкий. Он окинул всех беглым взглядом – ни одного знакомого, поздоровался для формы, занес рюкзак в автобус и, закурив сигарету, безмолвно присоединился к ожидающим отъезда.
– Ба, Виталик! Что я вижу: таких людей – и на картошку! – Манецкий обернулся и увидел Жука.
– У-ух, Серега! – облегченно выдохнул Манецкий. – Какое счастье! Теперь мы не пропадем! А то стою, как баран, никого не знаю…
– Не переживай, после первого стакана это пройдет. Ты погоди секунду, закину рюк – табачку покурим, как-никак три часа пиликать. Здравствуй, Алла! Передовому классу – нижайшее почтение! О, коммунисты – вперед, если не ошибаюсь, третий раз вместе едем, – бросал Сергей по сторонам, идя к автобусу.
– Что-то тебя разносить начало, – сказал Манецкий, когда Сергей вернулся.
– Тебе хорошо, ты жилистый, как боевой петух. Тебя кормить – только продукты переводить. А я от спокойной жизни полнею, даже на диете.
– Это у тебя спокойная жизнь?! С Наташкой-то!..
– Ты что, ничего не знаешь? Правда, что ли? Я же давно слинял. Достала она меня! Ну, ты ее знаешь – любила разыгрывать из себя этакую эстетствующую интеллектуалку. А с годами всякая дурь только усиливается. И все ее запросы и принципы сыпались на мою бедную голову. Патологически недовольна своим существованием и не может жить, как все. Главное – мне не давала. Ни тебе с друзьями выпить, ни тебе на рыбалку съездить, о футболе уж и не говорю. Представляешь, Джованьоли продала, потому что слово «Спартак» у нее аллергию вызывает! Нет, говорю, я так жить не согласный, давай разводиться. Тут еще подфартило, что был там у нее один на примете, вроде как про запас, и она сразу же к нему и переехала без всяких особых скандалов, ну так, немного, для порядка, чтоб, как у людей, было, конечно. Зато в суде отыгралась, до сих пор удивляюсь, как меня не взяли под стражу прямо там, в зале, как особо опасного для общества. Ну, я, конечно, себе нашел. Рабоче-крестьянского происхождения, со всеобщим образованием, но не полная дура, коренная москвичка. Главное, с правильным воспитанием, с понятиями. Выведешь в люди, в кино там или на работе какой официальный сабантуй – праздник, куда один пойдешь – мужику надо развлечься, а для мира в семье три незыблемых правила – мужика надо хорошо кормить, ставить ему в выходной бутылку и никогда не отказывать.
– Вот оно – счастье! – согласился Манецкий.
Сергей, приветно вскинув руку, устремился навстречу одному из своих многочисленных знакомых, и Манецкий получил возможность внимательнее присмотреться к окружавшим его людям.
Первое, что бросилось в глаза – паритет полового состава, как специально подбирали. Может быть, действительно специально, чисто мужской коллектив быстро скатывается в непреходящее пьянство.
Мужики… Два представителя передового класса, неопределенного возраста, от тридцати до сорока, сталкивался с ними в механических мастерских, даже, кажется, разговаривал, имен не помнит, пусть будут Механик и Слесарь. Стоят наособицу, смотрят исподлобья, угрюмые, с похмелья, наверно, одно слово – пролетариат. А это что за пожилой дядя? Ах, да, как там его? Почивалин. Приличный по всем отзывам мужик, хоть и партийный. Никуда не лезет, это им, скорее, все дырки затыкают, вот как сейчас. Трое молодых. Высокого спортивного парня с тупой красотой римского патриция он видел впервые, джигита знал только по имени – Като, крупного рыхлого парня, год как закончившего аспирантуру, только по фамилии – Анисочкин.
А что на сладкое? Манецкий провел оценивающим взглядом по женской половине отряда. Пять молоденьких девушек собрались кружком и щебетали, судя по доносившимся словам, щебетали по-лаборантски. Рядом стояли еще две девушки, постарше, но все равно молодые, двадцать пять – двадцать семь, младшие научные или ассистентки, идентифицировал Манецкий. Одна была не по годам грузной, с серьезным лицом. Другая, наоборот, была миниатюрной и тонкокостной с неожиданно крупными, даже резкими чертами лица под копной светлых вьющихся волос. Глаз ни за кого не зацепился. Ну и составчик подобрался, последовал неутешительный вывод, только что молодые, а так – наседки и соски. Впрочем, этого следовало ожидать, если уж не везет, так не везет во всем.
Но тут его взгляд наткнулся на стоящую поодаль, подчеркнуто отстранясь, брюнетку среднего роста. Была она одета в джинсы, свитер с толстым воротом, приталенную болоньевую синюю куртку, на шее – пестрый платочек, на голове – кепка того удивительного покроя, который позволяет полностью скрыть женскую прическу, но производит впечатление кокетливо надетой. Убранные под кепку волосы открывали высокий лоб, удивительно гармонировавший с прямым носом и тонкими губами. Присмотревшись, можно было заметить две небольшие морщинки, сбегавшие от крыльев носа вниз вдоль рта.
Манецкого поразила бесстрастность профиля незнакомки, но он легко представил, как это лицо кривится в презрительной или брезгливой гримасе, углубляя морщинки вокруг губ. Может быть, эти морщинки и появились от частых таких гримас? Незнакомка расцепила сжатые за спиной руки, достала из кармана пачку «Космоса», размяла пальцами сигарету, но в последний момент передумала и убрала сигарету обратно в пачку. Ее руки, нервной порывистостью так контрастировавшие с холодностью лица, были бы красивы – с узкими ладонями, длинными пальцами, миндальными ногтями, покрытыми темно-вишневым лаком, но слишком напрягались жилы при любом движении и уже проступала синева сосудов.
«Тридцать точно, может и больше, но хороша. Породистая. И злая», – заключил Манецкий.
Незаметно подошел Сергей и проследил взгляд друга.
– Бесполезно, неопрокидываемая. У нас уже били клинья, сам грешен – дохлый номер. Да еще так отбреет, что хоть с работы уходи.
– А кто такая?
– Алла Голицына, младший научный с нашей кафедры, зимой пришла. Кто, что – понятия не имею, знаю только, что замужем и дочь есть, заходила как-то, такая же замороженная.
– Да Бог с ней. Что интересного узнал? – перевел разговор Манецкий.
Он оторвал взгляд от брюнетки и не заметил, как она слегка скосила глаза в его сторону.
«Какой ладный мужчина! Не высокий, скорее щуплый, особенно на фоне этого разжиревшего козла, а чувствуется, что сильный, и лицо волевое, и задница аккуратная. Интересно, насколько правда то, что о нем факультетские бабы шушукают?»
Под мерный шорох автобусных покрышек об асфальт неспешно журчали разговоры, которым не давали прерваться дремотой очередные колдобины. Лишь за Можайском, когда автобусы свернули с шоссе и, временами тяжело переваливаясь, медленно поползли по избитому, покрытому толстым слоем грязи проселку, пассажиры встрепенулись, потянулись, разминая онемевшие ноги, и стали с интересом оглядываться по сторонам, гадая, куда их завезут, и стараясь запомнить дорогу и названия деревень, чтобы на всякий случай ориентироваться в районе.
– Кажется, дотрюхали, – сказал водитель, заглушая двигатель, – вылазьте.
Первым на ступеньке наизготовку стоял Юрий Штырь, вертлявый пронырливый парень года на три моложе Манецкого с общепризнанными задатками будущего крупного организатора советской науки. Именно он, по словам Сергея, был назначен начальником их маленького отряда. Вслед за Штырем к двери дружно рванулись остальные мужчины, еще на ступеньках закуривая. За ними потянулись и девушки. Компания из второго корпуса сразу загалдела, будто год не виделись. Алла достала сигарету, щелкнула зажигалкой («Заграничная, одноразовая, привез кто-то», – автоматически отметил Манецкий) и, глубоко затягиваясь, застыла на месте, не проявляя интереса ни к окружающей природе, ни к своим спутникам. «Ишь, фифа!» – попытался сбить возраставший интерес Манецкий в досаде на себя за то, что вот уже несколько минут он пусть исподволь, но неотрывно разглядывал Аллу.
Голова колонны остановилась около широко разверзнутых ворот пионерского лагеря, раскинувшегося на опушке леса, и первые группы студентов, смеясь и горланя, уже втягивались под металлическую арку с поблекшими буквами – «Счастливое детство».
– Пионерский лагерь – это нехорошо, – категорично заявил Сергей, – огромные дортуары, значит холодно, сушилок нет, зачем они летом, значит сыро…
– … И до магазина километра два, значит скучно, – закончил за него Механик.
– И к начальству близко, а от начальства лучше держаться подальше, – со смехом добавил вернувшийся Штырь. – Все нормально, мужики, здесь мы не задержимся. Будем жить в деревне, с другой стороны, – он махнул рукой по ходу движения автобусов, – километрах в трех отсюда. Благоустроенный коттедж типа барак, но, по слухам, с центральным отоплением, газом и водой. А вот и начальство!
К автобусу медленно приближалась небольшая группа во главе с Борецким.
– Здравствуйте, товарищи, – бодрым голосом сказал тот, пожимая руки близстоящим. – Юрий Владимирович, вероятно, проинформировал вас обо всем. Вопросы есть?
– Нет, все ясно, Антон Сергеевич, – еще более бодрым голосом ответил за всех Штырь. – Сегодня устраиваемся, завтра – в поле.
– Да, товарищи, мы надеемся на ваш ударный труд. Планировали, что в этом году обойдемся без привлечения сотрудников, но сами понимаете, дожди и неутешительный прогноз на перспективу… Так что, всем миром… Урожай надо спасать. Что долго говорить! Я думаю, здесь все сознательные, объяснять и убеждать никого не надо. Я еще загляну к вам посмотреть, как разместились, вечером, перед отъездом, – добавил Борецкий, зная наверняка, что не заглянет и не посмотрит.
Борецкий повернулся и понес себя назад, к лагерю. Штырь приклеился к нему с правой стороны, оттерев плечом других сопровождающих, и неустанно вещал:
– Конечно, Антон Сергеевич. Можете не сомневаться. Не подведем. Коллектив подобрался крепкий. Ребята здоровые. Девчата бойкие, с огоньком.
Борецкий одобрительно кивал, задумавшись.
«Измельчал народ! Выпить по традиции после размещения не с кем. Этот скоро в ухо влезет, да еще парочка таких же на другое найдется. Может, правда, вечером к Манецкому заехать, раздавить бутылку-другую. Да и там народец разный, пойдут потом разговоры, что с работягами пью».
– Известный тип… – протянул Сергей, глядя в спину удалявшегося Штыря. – Как только его к нам занесло? Ведь он от колхоза, как и от всякой другой работы, всегда старался держаться подальше.
– У него кандидатский стаж идет. Таких всегда привлекают, потому что не посмеют увильнуть. Но обычно со студентами посылают. А этот как-то исхитрился, к сотрудникам пристроился. Это, конечно, проще, ответственности, считай, никакой, – объяснил Почивалин.
Через полчаса мизансцена не изменилась: автобус, большая группа у него, стайка девушек из второго корпуса, щебечущая в сторонке, одиноко стоящая Алла с сигаретой в руках, растворившийся в пространстве Штырь. Изменились декорации. Исчезли остальные автобусы, ворота пионерского лагеря, осталась грязная проселочная дорога на краю широко разметавшейся деревни, полуразвалившийся коровник справа, а слева, метрах в пятидесяти от дороги, довольно новый дом с высокой, крытой шифером крышей и большими окнами.
– Я думаю, – сказал Манецкий Сергею, – что это и есть предназначенная нам резиденция. Забора нет, никаких построек вокруг, кроме сортира, ни занавесок, ни флага, ни людей. Кстати, вон и общественная умывальня. Видишь – трехметровая горизонтальная труба над таким же корытом.
Из-за автобуса появилась старуха и, заглянув в дверь, спросила у водителя, мол, не поедет ли он в сторону города и не прихватит ли ее до следующей деревни. Услышав ответ, она радостно закивала головой и забормотала: «Да я что, я подожду, мне, чай, спешить некуда».
– Бабуся, здравствуйте, – подошел к ней Сергей, – мы вот из Москвы приехали, картошку убирать. Не подскажете, жить в этой хате будем?
– Здравствуйте, соколики-помощнички. В этом, милые, в этом доме жить будете. Уж, почитай, годков восемь, как выстроили, так все ваши, приезжие, в нем живут. Очень удобно. Там, за мостками, столовая есть, Нюрка, внучка моя, там поварихой, кормиться у ей будете, и магазин, хлебушек, консерва всякая и прочее по мужской вашей части. Перерыв с двенадцати до двух, когда сюда шла, закрыт еще был, но к трем точно откроют. Очень удобно.
– А мы тут не утонем? – Сергей недоверчиво окинул взглядом пятидесятиметровую полосу грязи между дорогой и домом.
– Нет, тут не топко. В сапогах пройдете. Это на нижнем конце, там топко. Васькина машина, почитай, третий день стоит, увязла.
– Спасибо, бабуся, – остановил Сергей изголодавшуюся по разговору старуху, – давайте мы вас в автобус подсадим. Ноги не казенные, чего зря мять.
– Ох, милай, твоя правда. Особливо, как непогода, так и пухнут, так и пухнут, – причитала старуха, пока ее объединенными усилиями втаскивали в автобус Сергей с Механиком. – Дай вам… – конец фразы Сергей, выпрыгнув из автобуса, прищемил дверью.
– Двинемся, что ли, чего на дороге стоять, – предложил Почивалин.
Пока выносили вещи из автобуса, появился Штырь и повторил известные уже всем сведения.
– Идите к дому. Нашел я тут специального человека, который за него отвечает. Он на обед собирался. Обещал сразу после зайти. Полчаса подождать придется. Ничего, и побольше иногда ждем. Размещайтесь. Квартирьеры, как мне Антон Сергеевич сказал, два дня назад все завезли. Марина, – Штырь неопределенно мотнул головой в сторону девушек, – выдаст, она у нас за завхоза и кастеляншу. Мою сумочку не трудно будет захватить? Вот и ладненько. А я сгоняю в лагерь, еще кучу дел надо решить.
Так тараторя, не дожидаясь ответов и вопросов, Штырь ввернулся в автобус. Тот с трудом развернулся на узкой дороге, обдал всех напоследок удушливым облаком выхлопных газов и вскоре исчез за взгорком.
Вокруг самого дома было достаточно сухо. Слева от крыльца стоял навес, под которым валялось несколько десятков сосновых и березовых чурбаков. Рядом с навесом – старое кострище с вбитыми в землю рогатками; с трех сторон кострище было окружено лавкой и двумя длинными колодами. На дверях дома висел большой амбарный замок. Почти сразу от дома утекало вниз по склону, до самого леса, поле с низкорослой широколистной растительностью – неузнаваемыми корнеплодами.
Первый час ожидания прошел достаточно спокойно. Люди разведывали близлежащие окрестности, осваивали надворные удобства и, заглядывая в окна, пробовали оценить удобства внутренние.
– Барак как барак, – резюмировал Почивалин, – я в гораздо худших живал, а здесь раковина, значит, есть надежда на воду, газовая плита, сушилка оборудована, батареи. Даже печка в сушилке. В крайнем случае, отогреемся. Жить можно.
Пошел мелкий нужный дождь, разом смазав и без того блеклые краски и потушив все разговоры. Первым не выдержал Като.
– Я, в конце концов, эсть хочу. Я всегда обедаю в тры, у меня рэжим.
– Так сходи в столовую, – предложил Манецкий, – слышал, бабка говорила. Возьми с собой единственное наше имеющееся в наличии начальство. Марина, откройся!
Марина оказалась молодой сотрудницей, той, что грузная и с серьезным лицом и, как впоследствии выяснилось, добрая, работящая и безотказная.
– Конечно, сходим, – сразу откликнулась она, – заодно все посмотрим. В крайнем случае, зайдем в магазин, купим чего-нибудь.
– И кой-чего еще. Деньги есть? – спросил Механик.
– Пока есть. Сколько?
– Почти двадцать человек. Прикинь…
– Ладно уж, – усмехнулась Марина.
За Като с Мариной увязалось еще несколько человек, включая всю группу из второго корпуса.
– Завхоз у нас – что надо, – заметил при молчаливом одобрении присутствующих Механик. – Молодая, но все понимает. Я таких люблю. Все это хорошо, конечно, но… – продолжал он. – Хорошо бы выпить! Холодно, мокро, опять-таки, у меня рэжим, – передразнил он Като.
– Не мешало бы, – подхватил Сергей, – для знакомства. А то стоим как эти чурбаки, – пнул он ногой чурбак под навесом, – и не знаем, как друг друга величать. Вот только где взять? Эти когда еще придут, да и достанут ли.
– Обижаешь, парень, – протянул Механик и, покопавшись в рюкзаке, извлек пол-литровую фляжку.
– Почему я не родился пролетарием! – картинно воздев руки, заблажил Сергей. – Неужели спирт?
И тут Манецкий первый услышал голос Аллы.
– Помилуйте, разве я позволил бы себе налить даме водки, – ни к кому не обращаясь, тихо сказала она.
– Это чистый спирт, – автоматически закончил Манецкий.
– Чистяк, ректификат! – возбужденно возвестил Механик. – Воду, кружки, закусь.
Сразу появились кружки – народ приехал опытный, Сергей сбегал к умывальнику и принес воды, Почивалин извлек из рюкзака плавленые сырки и газету.
– Граждане-товарищи, прошу к столу, – широким жестом пригласил всех Механик. – Володь, ты как? – обратился он к Слесарю.
Тот молча разрубил воздух ребром ладони. Столь резкий отказ удивил всех, кроме Механика.
– Давно? – спросил он.
– С двенадцатого мая.
– Молодец. Уважаю.
Почивалин с Сергеем взяли кружки без специальных приглашений. После некоторого колебания к ним присоединился и Манецкий. Из мужчин остался один Анисочкин, его добродушная физиономия, своей округлостью и очками напоминавшая Пьера Безухова в исполнении Бондарчука, выражала полную растерянность.
– Я вообще-то не пью, – пробормотал он.
– Тяжелый случай. Но – дело хозяйское, – не стал настаивать Механик.
– А я, пожалуй, тоже дерну, – вызывающе посмотрев по сторонам, сказала миниатюрная тонкокостная девушка. – Чего еще делать? Холодно и не развлекают, – при последних словах она, дурачась, сложила губки бантиком и томно выгнулась. – Меня, кстати, Викой зовут, – бросила она через плечо.
– Девчата у нас боевые, с огоньком, – воскликнул Механик под дружный хохот.
– Алла, ты как? – на правах знакомого обратился к Алле Сергей.
– Да ну вас! – раздраженно махнула она рукой в ответ. – Мужчины, называется. Хоть бы костер сначала разожгли, если уж дверь открыть не можете, а потом за водку принимались.
Все сконфуженно посмотрели друг на друга.
– Твоя правда! Промашка вышла. И как это мы?.. – извиняющимся голосом сказал Сергей.
– Это мы быстро! Это мы вмиг организуем! Одно другому не помеха, – Механик залпом выпил и, не закусывая, стал копаться в своем рюкзаке.
Народ подобрался действительно бывалый. Нашлись два топорика, Почивалин прихватил из дому большой походный котелок. Не прошло и получаса, как на старом кострище заметались язычки пламени, разом охватывая тонкие еловые веточки и тут же опадая. Уютно потянуло дымком. Казалось, разгорающийся костер разогнал окружающую хмарь, дождь прекратился, небо поднялось и посветлело, а из серой массы далекого леса выкристаллизовались темно-зеленые пирамиды елей и желтые блики берез.
Сергей, найдя на задах старое прохудившееся ведро, куда-то исчез, по его выражению, на промысел. Только и успели, что выпить по второй, на этот раз даже Алла соизволила, как Сергей вынырнул из-за дома с ведром, с верхом наполненным крупной чистой картошкой.
– С голоду не помрем, – еще не доходя до костра, радостно крикнул он, – тут целая куча неподалеку.
– Но она, наверно, чужая, – неуверенно сказал Анисочкин, вызвав взрыв всеобщего веселья.
– Ты что, с луны свалился? – воскликнул Сергей. – Какая же она чужая?! Она совхозная. А если и чья-нибудь, в чем я лично сомневаюсь, так не бросай на улице. Ты, парень, как первый раз в колхозе. Обычный продналог.
– Я действительно первый раз выехал вот так, на сельхозработы, – смущенно сказал Анисочкин.
– Бывает же, почти до седых волос дожил… Марсианин, – прилепил ему Сергей прозвище на весь месяц.
Когда ушедшие на разведку, усталые и злые, вернулись к бараку, они были немало удивлены открывшейся картиной: все сидели вокруг живо горевшего костра и, кто согнувшись пополам, кто вытирая выступившие слезы, хохотали над очередным, мастерски рассказанным Сергеем анекдотом; над костром, как символ надежды, висел котелок с водой, рядом ждала своей очереди чисто вымытая картошка, на лавке кучно стояли кружки и лежала на боку без крышки опустевшая фляжка, о былом содержимом которой никто из подошедших не питал иллюзий.
– Хорошо устроились, – поджав губы, процедила одна из второго корпуса.
– Так и оставались бы… Вы хоть пообедали? – спросил Сергей.
– Какой обед?! – взорвался Като. – Нас тут не ждали. И не известно, будут ли ждать завтра.
– Все будет в порядке, Като, – попыталась успокоить его Марина, – ты же слышал, Егор Панкратьевич обещал распорядиться. Это здешний председатель, тот, кто должен был нам дом открыть, – пояснила она.
– Этот сукин кот еще два часа назад обещал дом открыть, а сам засел пить водку. Я ему не верю, – не унимался Като.
– Ничего, разберемся. Вот Штырь приедет… А пока давайте отпирайте замок, – сказала Марина, протягивая ключи, – занесем вещи и сообразим что-нибудь вместо обеда-ужина. Что-то, действительно, есть хочется. Мы тут прикупили и чего-нибудь, и кой-чего.
Внутри дома, к всеобщему удивлению, оказалось вполне сносно: вода текла из крана в кухне-прихожей, через пару минут зажегся газ, на полках нашлись два чайника, три разнокалиберные емкие кастрюли, тарелки и алюминиевые ложки, правда грязные, судя по заскорузлости, с прошлого года, под столом – несколько ведер.
– Я займусь печкой, – вызвался Манецкий, – а то сыровато и дух нежилой. Эту махину до ночи не прогреешь.
– Но здесь, наверно, есть какой-нибудь кран. Его бы найти и открыть, чтобы горячая вода пошла в трубы, батареи, – несколько смущаясь, предложил Анисочкин.
– Наша деревня, несомненно, сильно изменилась с тринадцатого года, но до таких бытовых услуг пока не доросла. Хорошо еще, что холодная из крана течет. Лет много назад, в студенчестве, я был тут где-то поблизости на картошке, так мы с ведрами бегали к колодцу с журавлем. А здесь система простая и незатейливая, как грабельки. Видишь бак на печке? Сейчас печку раскочегарим, вода в баке нагреется, если она там, конечно, есть, – пояснил Манецкий и, протерев водомерное стекло, удовлетворенно кивнул головой, – а потом она самотеком пойдет циркулировать по трубам. Есть даже определенные удобства – можно натопить хоть до пота.
– Интере-есно, – Анисочкин почесал в затылке, пытаясь понять принцип действия незатейливой системы.
– Ты тут, парень, много чего интересного узнаешь, – задумчиво проговорил Манецкий.
Тем временем на столе разложили закупленную в магазине провизию. Скромные дары сельпо, за исключением хлеба и портвейна, не вызывали никакого энтузиазма.
– Не густо и не вкусно, – резюмировал Механик, – что ж, придется растрясать домашние припасы и переходить на подножный корм.
– У меня есть курица, вареная, мне мама положила, – с готовностью предложил Анисочкин, – я еще брать не хотел.
– Ваша мама – святая женщина. Курицу – в колхоз! – развел руками Механик.
– Нет, она не святая, – вставил Манецкий, – верю, что достойная женщина, но не святая. Она просто с той же планеты. Мне, вообще, начинают нравиться марсианские обычаи. А что еще входит в сухой паек на этой славной планете?
– Вот, варенье, крыжовенное, – Анисочкин протянул литровую банку.
– Девушек, для сведения, лучше приманивать портвейном, это ты маме на будущее объясни, но некоторые клюют и на варенье, – не удержался от зубоскальства Сергей, – ставь на стол, не пропадет.
Каждый внес свою лепту, и закипела работа. Ведро картошки в пять ножей вычистили так быстро, что даже вода не успела закипеть. Манецкий топил печку, не жалея дров, которые тут же кололи Механик и Почивалин. Сергей куда-то опять исчез и после продолжительного отсутствия вернулся запыхавшийся и немного возбужденный, неся в одной руке, как букет цветов, большой пучок петрушки и укропа, а в другой, крепко обхватив яркую зелень ботвы, штук двадцать крупных, щетинящихся во все стороны морковок с висящими на корешках комочками земли.
– Вот, в правлении совхоза выдали, – сказал он, бросая морковь в раковину. – У них там целая куча этого добра, – добавил он под громкий хохот одних и недоуменные взгляды других.
Уже смеркалось, когда сели за общий стол, составленный из дощатых столов из комнат и протянувшийся через всю кухню. От тарелок со щедро наложенной рассыпчатой картошкой поднимался пар, разнося по кухне запах укропа, хрустела на крепких зубах морковь, изо ртов, быстро исчезая, свисали веточки петрушки. Курицу уступили женщинам, мужчины довольствовались консервами из минтая и кильки, компенсируя это портвейном.
От еды, портвейна, раскалившейся печки лица раскраснелись, глаза заблестели. Забылись мелкие неприятности прошедшего дня, жизнь показалась прекрасной и удивительной, девушки красивыми, а собеседники интересными и внимательными. Все в первый и, быть может, в последний раз почувствовали себя единым коллективом, которому надо как-то прожить эти тридцать дней в непривычной обстановке, малознакомом окружении, в грязи в поле и дома, без привычных благ цивилизации и любимого досуга.
Насытившись, все отодвинулись от стола, привалившись к ближайшей стене, густо поплыл табачный дым, в ожидании чая все громко переговаривались через стол, готовые смеяться любой шутке.
– Давайте во что-нибудь поиграем, – пытаясь перекричать всех, предложил парень, тот, что с красотой римского патриция, – например, в жмурки.
– Это, интересно, как? – спросила Алла, чуть склонив голову к плечу и слегка проведя кончиком языка по губам.
– Очень просто! – парень встрепенулся. – Все идем в комнату, завязываем кому-нибудь, например, мне, глаза. Я вас пробую поймать, вы от меня убегаете, но только в пределах комнаты.
– И это все? – спросила Алла с интонацией Багиры.
– Нет, самое интересное потом! – парень уже не сидел, а стоял, пританцовывая на месте. – Если я кого-нибудь поймаю, то я должен на ощупь определить – кого.
– Чтобы не ошибиться, тебе сначала надо перещупать всех без повязки, а до этого, как мне кажется, далековато, – срезала его Алла, еще и припечатала: – Жмурик, – его так потом все стали называть.
Подоспел чай, который Механик заварил, не скупясь высыпав пачку индийского чая. По кругу пошла банка с вареньем.
Сергей принес гитару и они с Манецким, вспоминая студенческие годы и такие же поездки на картошку или в стройотряды, спели несколько песен тех лет. «Москву златоглавую» и «Госпожу Удачу» пели уже все вместе, нескладно, путая иногда слова и не особо прислушиваясь к аккомпанементу, но от души, с вскриками и всхлипами и очень довольные тем, что нашлась еще одна ниточка – любимые песни, связавшая их всех.
– А слабо сбацать о конусе? – подначил Манецкого Сергей. – Только струны не порви, – добавил он, когда Манецкий после некоторого раздумья потянулся за гитарой.
Манецкий встал, повернулся зачем-то спиной к собравшимся, напрягся и, резко ударяя по струнам и отчаянно хрипя, прокричал:
«Что за черт, третий день
Магазин на замке,
Льется дождь,
А во рту моем сухо,
В сапоге моем грязь,
А начальник, вот мразь!
Все гунявится, сука, глухо.
Хоть раз еще скажет,
Конусом назову.
Пусть перерыв объявит!
Картошкой замахнусь,
Я замахнусь,
Я замахнусь.
Начальник – конус!»
– Почему конус? – поинтересовалась Марина, когда все отсмеялись.
– Вот народ! – воскликнул Сергей. – Что нехороший человек – редиска, никого не удивляет, а что начальника в запале и, обращаю ваше внимание, за дело конусом обозвали – удивляет. Как же его обзывать, если это наши студенты-математики сочинили, они так видят нехорошего человека. И вообще, вместо слова «начальник» в оригинале было «Борецкий». Он тогда на картошке начальником над студентами был. Но я Виталика не осуждаю, на подрыв авторитета факультетского начальства мы не пойдем. Кстати, – хлопнул он себя по лбу, – мы забыли о «Машке»!
– «Машку» мы не вытянем, – остудил его пыл Манецкий, – для нее нужны задорные девичьи голоса.
– Я знаю слова, – захлопала в ладоши Вика, – и задор гарантирую.
– И я знаю, – неожиданно произнесла Алла.
– Откуда? – удивился Манецкий.
– Слышала один раз, незабываемые впечатления. Представляете, славная тридцатилетняя годовщина разгрома немецко-фашистских полчищ под Москвой, студенческий военно-патриотический слет на месте боев, начало декабря, большая заснеженная поляна в лесу в окружении наскоро поставленных палаток, группа почетных гостей из институтского руководства помоложе и представителей райкома. Выходят по очереди агитбригады с разных факультетов, такие аккуратные юноши чуть ли не в галстуках и девушки чуть ли не в юбках и выдают идейные выдержанные художественно-патриотические композиции из песен советских композиторов и стихов поэтов-фронтовиков, временами скатываясь прямо-таки к пионерским монтажам. Руководство и райкомовцы довольно кивают головами. Тут выкликают наш факультет, ну, этот, наш, нынешний, я-то другой заканчивала, раз выкликают, второй, оглядываться начинают, и тут появляется группа парней в потертых до бахромы джинсах и не первой свежести свитерах, явно поддатых, и ничтоже сумняшеся выдает эту самую «Машку» при нарастающем хохоте студентов и полном ступоре президиума.
– Да мы думали, что на туристический слет идем! – не выдержал Сергей.
– Не вижу повода для веселья, – с показной серьезностью громко добавил Манецкий, – строгач с занесением за срыв общественно-политического мероприятия только перед окончанием института сняли.
– Хорошо еще, что перед выступлением согреться успели, – поддержал его Сергей, – квалифицировали как мелкое хулиганство, а не политическую акцию.
– «Машку»! «Машку» хотим! – закричали окружающие, заинтригованные долгим вступлением.
– Будет вам сейчас «Машка», – сказал Манецкий и рявкнул вместе с Сергеем.
«На всей деревне нет красивше парня,
Средь мужиков так это буду я,
Люблю я Машку, эх, она – каналья,
Ее одну, навеки, навсегда».
(Для тех, кто забыл слова «Машки», а также для последующих поколений, чтобы знали, привожу один из вариантов продолжения:
Машка: Да что ты брешешь, окаянный малый,
Когда сама я видела вчерась,
Как ты с Матрешкой нашей целовался,
А на меня глядел оборотясь.
А ну-ка, девки, соберемся в кучу,
И все обсудим мы судом своим,
И зададим ему такую вздрючку,
Чтобы голов он наших не мутил.
Ванька: Да что вы, девки, я боле не буду,
Обманывать вас доле не хочу,
Люблю я Машку, эх, она зануда,
Ее одну навеки до гробы.
Машка: Тогда и я к тебе переменюся,
Когда Матрешку бросишь целовать,
И будем мы встречаться на конюшне,
И буду кудри я твои чесать.
Вместе: И будем мы встречаться на конюшне,
И будешь (буду) кудри ты (я) мои (твои) чесать,
Гребешком лошадиным,
Номер восемь.)
Потом пел один Сергей, его сменил Механик, педантично подражавший интонациям Высоцкого, потом опять все вместе – вечную песнь о Стеньке Разине. И тут, в момент апофеоза, отворилась дверь, и в проеме на фоне кромешной осенней тьмы появилась кудреватая голова Штыря.
– Вас аж в лагере слышно. Только по звуку и ориентировался. Еле продрался сквозь грязь.
То ли резкий скрип несмазанных петель ударил по слуху, то ли зябко дохнуло промозглой сыростью с улицы или просто все устали, не сознавая этого, от обилия впечатлений и дневной суеты, но настроение резко упало. У Манецкого непроизвольно опустилась с напряжением нижняя челюсть в глубоком зевке.
«Спать, спать. Хорошего понемножку,» – подумал он.
– Что-то мы засиделись, а еще с постелями разобраться надо, да и здесь прибраться, – сказала Марина, поднимаясь.
Тем временем Штырь, не обращая ни на что внимания, продолжал тараторить.
– А у вас здесь весело. Хорошо устроились. И поужинали славно, – он окинул взглядом грязные тарелки, кучку куриных костей, пустые консервные банки и стоящие рядком у стены опорожненные бутылки. – А я убегался – работы выше головы. Антон Сергеевич только в семь уехал. Я даже чай после ужина не допил, рванулся сюда к вам. Всякое бывает: хоть обо всем договорился, все организовал, но накладки…
– Ты у нас, начальник, молодец. Поработал что надо, – остановил его излияния Манецкий, похлопав по плечу. – Чтоб ты завтра нам так же работу организовал!
По комнатам распределились быстро, без лишних разговоров. Первыми упорхнули девушки из второго корпуса, захватив единственную комнату с пятью кроватями. В ближайшей к кухне комнате расположились Почивалин, Механик, Слесарь, Жмурик. Манецкий попал в комнату с Сергеем, Анисочкиным и Като. Штырь сунулся было в обе мужские комнаты, предложил даже поставить дополнительную кровать, но везде получил стереотипный совет попроситься к девушкам на свободную койку.
Через четверть часа звуки умерли.
После завтрака расселись около барака, расслабленно закурили. Ждали Штыря, который каждое утро ходил в правление узнавать о работе.
– Хорошо бы опять на свеклу, – мечтательно протянула Марина.
– Неплохо было бы, – согласился Почивалин.
– Вот так вырабатывается шкала ценностей маленьких радостей бытия, – задумчиво сказал Манецкий. – Свекла лучше морковки, морковка лучше картошки, картошка на сухом поле лучше картошки под дождем.
– Стакан теплого молдавского портвейна с утра лучше стакана холодного грузинского чая вечером, – продолжил Механик.
– Глубоко и жизненно, – поддержал его Сергей, – но не широко. Вот, например, такое: лучше переесть, чем недоспать – это широко, это на все времена, для всех народов.
– А мне больше нравится: лучше сорок раз по разу, чем ни разу сорок раз. А, философы, каково? – встрял вернувшийся из правления Штырь. – Все, кончай бодягу, пора вступать в битву за урожай.
– Чего рубать-то будем? – спросил Почивалин.
– Да какая разница! – отмахнулся Штырь.
– Во! Не понимает, а туда же, – протянул Сергей под громкий смех понимающих.
Но Штырь не обратил на смех никакого внимания. Он не делал вид, что его не слышит, он не делал вид, что слышит, но не относит к своей особе, он действительно его не слышал. Он полностью вошел в роль начальника и относился к смешкам и разговорчикам в строю, как опытный учитель начальных классов: «Дети! Чего с них взять? Кровь бурлит. Да и то посмотреть: параграфы с первого по пятый освоить, да задачки номер второй, третий и шестой решить – это вам не фунт изюму. А ведь придется и освоить, и решить, куда же они денутся?»
– Так, все двигаемся вон за той теткой шестьдесят второго размера ниже талии, – деловито начал Штырь.
– А выше? – заинтересованно спросил Сергей.
– Подозреваю, что на то, что выше, у нас ГОСТа нету.
– Это что, типа: на одну лег, другой укрылся?
– Лечь, если высокие подушки нравятся, вполне, а вот укрываться не рискнул бы – придавит. Ну, хватит! И так много времени потеряли. Тут еще одно дело. Председатель попросил крышу на сарае для сена, как там он называется?..
– Рига, – подсказал Манецкий.
– О, точно, я еще удивился. Так вот, крышу на риге надо посмотреть, подтекает она у них, что ли.
– По крышам у нас Виталик главный, – воскликнул Сергей, – где только и кого только, в смысле, чего только не покрывал.
– Меня сюда на корнеплоды бросили, а не на крыши, – неожиданно резко сказал Манецкий.
– Да брось ты! Дневную норму зачесть обещали, а там, может быть, и делать-то ничего не надо, – бросился убеждать Штырь.
– А если надо? Без напарника никак, – отошел на заранее подготовленные позиции Манецкий.
– Да бери кого хочешь! Я с начальством договорюсь.
Сергей уже сделал шаг вперед, но Манецкий неожиданно повернулся к Анисочкину и призывно махнул ему рукой.
– Д-да, – протянул Манецкий, поглаживая давно небритый подбородок и устремив взгляд вверх на заметно просевшую крышу.
Манецкий с Анисочкиным и подошедшим с обычным получасовым опозданием председателем совхоза стояли посреди обширного сарая с высокой, метра в четыре, но пологой крышей, с двумя воротами в торцах, между которыми лежал широкий, под трактор с прицепом, проезд, по обе стороны находились разгороженные легкими перегородками секции, часть из которых была наполнена сеном.
– Д-да, – еще раз протянул Манецкий и перевел взгляд на председателя. – Кто ж так строит? Мало того что скат надо было круче делать, так еще гнилье какое-то на стропила поставили.
– Так ведь двадцать пять лет уже стоит, – попробовал защититься председатель.
– Двадцать пять лет – это для человека срок, а не для дерева. В приличных деревнях, в Сибири где-нибудь, амбары с проклятого царизма стоят – лучше новых.
– Так что, ничего сделать нельзя? – с неожиданной надеждой в голосе спросил председатель.
– Почему же, всегда можно что-нибудь сделать. Стропила укрепить, покрытие новое положить – у тебя там что, рубероид? – значит, рубероид хоть в один слой, гудроном залить.
– Материалов нет, – автоматически вырвалось у председателя.
– Да хоть бы и были! Я туда не полезу. Мокро, склизко, холодно. Давай так. Мы сейчас с товарищем сено из этой секции в соседние перебросаем, а здесь поставим подпорку для очистки совести, одно бревнышко или брус, надеюсь, найдется. Покапает немножко по осени да весной, ничего страшного, ни вам, ни нам здесь не жить.
– Отлично, это нам подходит, – обрадовался председатель простейшему, без затрат и суеты, решению проблемы. – Так и запишем. Можно тебя на минутку, – председатель увлек Манецкого в сторону, – как, кстати, величать-то, Виталием, хорошо, а меня Егор Панкратьевич, но для тебя, естественно, Егор. Ты действительно по крышам соображаешь?
– Да не только. Лет десять подряд летом шабашил.
– Слушай, тут дело такое. У меня тетка, единственная, решила подворье новое обустроить. Загончик для кабанчиков, она всегда двух держит, клетушка для кур, сараюшка там для всяких хозяйственных надобностей, нормальное такое подворье, там уже каркасы срубили, а тут Васька, брат мой двоюродный и соответственно теткин сын, единственный, совершенно жестоко запил. Свез жену в район в больницу, хворь у нее какая-то поганая открылась – и запил. А пацаны у него еще малые, что поднести – это могут, а работники пока никакие. Доделать надо, жалко, зима на носу.
– И материалы у нее, естественно, есть.
– Да все есть, – не заметив иронии, продолжал председатель, – и материалы, и струмент, рук рабочих нет. Я же не могу, сам видишь, с утра до вечера как белка в колесе. И во всей деревне, не поверишь, подрядить некого. Тетка заплатит, не боись, и я тебе хоть по две нормы в день запишу, и с начальством твоим договорюсь.
– Со своим начальством я сам разберусь.
– Так что, возьмешься?
– Сходить надо, посмотреть, поговорить.
– Считаем – договорились. Третья изба от столовой в сторону пруда, пятистенок, наличники свежевыкрашенные, зеленые. Тетка Настя. В крайнем случае, любой покажет. Так, когда зайдешь-то?
– Загляну ближе к вечеру.
– Ну, бывайте, мужики, мне бежать пора. Вилы где-то там, у ворот должны быть.
– Вот эта работа по мне. Славная работа, – удовлетворенно воскликнул Анисочкин и метнул вниз вилы, которые, сделав невероятный оборот в воздухе, ударившись плашмя о землю и срикошетив пару раз, отлетели метров на пять в сторону. – Легкая вещь сено! – продолжал Анисочкин. – И духовитая! И чистая! Это тебе не в грязи копаться. После такого и в поле идти не хочется.
– Что-то я не совсем разделяю твой поросячий восторг, – угрюмо ответил ему Манецкий. – Во-первых, если бы у тебя был в напарниках такой же специалист, как и ты, то вы бы давно на этой славной работенке друг друга вилами закололи. Второй тезис – легкое. Это да, когда сено сухое и непрессованное. Вот денек позабрасываешь брикеты в восемь рядов на трехосный Зил, да еще с непривычки – с утра не разогнешься. В-третьих, духовитое. Какую они, интересно, травку скосили, что у меня в горле першит, – как бы в подтверждение своих слов Манецкий зашелся сухим кашлем. – В-четвертых, чистое. Ты у себя в ухе поковыряйся да по шее проведи. От него же пыль несется, которая всюду набивается. Грязь – что? Сапоги вымыл, руки, переоделся – и хоть в Большой театр. А после сена без купания или душа – не жизнь. В пятых, в поле никогда идти не хочется, по крайней мере, любому нормальному человеку в нашем положении.
Манецкий говорил зло, раздраженно, что называется, ставил на место, сам понимал это, но ничего не мог с собой поделать – понесло, и от этого заводился еще больше. С самого утра что-то давило на него, он чувствовал, что в нем зреет какое-то решение, что кто-то – конкретный ли человек или все его окружение – ждет от него какого-то действия. Это крутилось где-то в подкорке, ускользая от него и упорно не желая формулироваться в мысль, и оставляя после себя лишь ощущение фатальной неизбежности грядущего и твердую уверенность, что ни к чему хорошему это не приведет. Это смешанное чувство непонимания и предвидения рождало тянущую тоску и атавистическое желание расплескать ее в протяжном утреннем крике, раскачивая головой от плеча к плечу и разрывая судорожно сведенными пальцами рубашку на груди, а затем, нащупав нательный крест и зажав его в кулак, устремить себя в последнее пристанище русской хандры – в кабак.
Эта картина столь ярко предстала перед Манецким, что он даже поднес руку к груди и стал перебирать свитер.
– Ты это чего? – встревоженный голос Анисочкина вернул его на землю. – Сердце, что ли, болит?
– Да ничего, не обращай внимания, – Манецкий с удивлением взглянул в склонившееся к нему лицо Анисочкина.
«Вот славный человек, – подумал он, – нахамили ему, другой бы полез отношения выяснять или хотя бы надулся для порядку, а у этого в глазах искреннее сострадание и всерасположенная доброта. И еще растерянность – от незнания, что делать, если меня действительно прихватит».
Разглядев эту искорку, Виталий продолжил, уже гораздо мягче.
– И последнее. Не хочешь идти в поле – не иди. Отправляйся, например, по грибы. Готов составить компанию.
– А что, можно? А ребята? Не обидятся? – растерянно спрашивал Анисочкин.
– Можно. Разрешаю. О мужиках не беспокойся. На твоем месте так поступил бы каждый советский человек.
– Собирать грибы – это, наверно, единственное, что я умею делать действительно хорошо, кроме работы, ну, в смысле, на работе, – с некоторой гордостью сказал Анисочкин.
– Тебе предоставляется уникальная возможность стать вскоре самым незаменимым человеком в отряде. Как пропьем все деньги, съедим все домашние запасы да отощаем на местных харчах, придется переходить на подножный корм. Тут грибочки в самый раз пойдут, на крахмале, каротине и витаминах долго не протянешь.
– Ты не представляешь, Виталий, как я люблю собирать грибы, – радостно тараторил Анисочкин, пока они шли к дому за ведрами, потом к ближайшей роще, – мы с мамой иногда даже в мае ездим, за строчками и сморчками, есть в них особый вкус, вкус первого лесного урожая. А уж осенью… У маминой двоюродной сестры дом в деревне по Ярославской дороге, очень удобно – наш край Москвы, так мы туда через выходной ездим. И все свободное время – в лесу. Даже в дождь. Знаешь, есть какое-то особое очарование собирать грибы в осеннем лесу под моросящим дождем.
– Н-да? – недоверчиво хмыкнул Манецкий.
– Идешь, не спеша, по лесу и Рубцова про себя читаешь. Помнишь:
«Сапоги мои – скрип да скрип
Под березою,
Сапоги мои – скрип да скрип
Под осиною.
И под каждой березой – гриб,
Подберезовик,
И под каждой осиной – гриб,
Подосиновик!
Знаешь, ведьмы в такой глуши
Плачут жалобно.
И чаруют они, кружа,
Детским пением.
Чтоб такой красотой в тиши
Все дышало бы,
Будто видит твоя душа
сновидение.
И закружат твои глаза
Тучи плавные
Да брусничных глухих трясин
Лапы, лапушки…
Таковы на Руси леса
Достославные,
Таковы на лесной Руси
Сказки бабушки.
Эх, не ведьмы меня свели
С ума-разума
песней сладкою –
Закружило меня от села вдали
Плодоносное время
Краткое…»
– Симпатичные стихи, – сказал Манецкий. – Рубцов, говоришь? Первый раз слышу.
– Ну что ты! Такой поэт! С такой трагической судьбой!
– Да-да, печатали мало, пил много, трагически погиб молодым.
– А говорил, ничего не знаешь, – немного обиженно протянул Анисочкин.
– Я действительно ничего о нем не слышал, а что о судьбе – так она у всех поэтов одинаковая, что у русских, что у советских, что у старых английских, что у новых французских, без разницы.
– Ну, ладно. Но ты вслушайся, как удивительно в такт ходьбы вкладывается. Именно ходьбы по лесу за грибами. – И Анисочкин с наслаждением повторил:
«Сапоги мои – скрип да скрип
Под березою,
Сапоги мои – скрип да скрип
Под осиною.
И под каждой березой – гриб,
Подберезовик,
И под каждой осиной – гриб,
Подосиновик!»
– Это кому как. Я, знаешь ли, больше двигаюсь в ритме «Взвейтесь кострами синие ночи». Но ты не подумай, я собирание грибов уважаю – успокаивает. Пока дед был жив, он меня летом постоянно с собой брал, хоть и маленького, но тогда и грибов было больше, и сами грибы были большие. Только у меня в этом смысле образование однобокое. Бабушка моя, покойница, была из городских барышень, до исторического материализма выросла и с грибами знакомилась исключительно в переработанном кухаркой виде. Потом ее всю жизнь преследовали призраки бледной поганки и мухомора, посему до кухни она допускала только трубчатые грибы.
– Понятное дело – женщина. У меня, вон, мама прочитала этим летом какую-то статью о том, что нельзя есть свинушки – и все. А жаль, хороший гриб, мясистый, чистый, растет кучно. Мы их всю жизнь ели за милую душу.
Ведра постепенно наполнялись. В основном, стараниями Анисочкина, так как Манецкий упорно замечал только белые и подберезовики. Анисочкин несколько раз пытался втолковать ему признаки опят, но Виталий, весь во власти своих раздумий, уже через шаг не мог вспомнить, у какого из опят – истинного или его ложного собрата – должна быть пленка на ножке.
Потом, когда ведра уже наполнились и они сидели на поваленном бревне, перекуривая, Манецкий вспомнил о тетке председателя и сказал:
– Ладно, Марсианин, ты двигай в лагерь, организуй там готовку, а я тут загляну по делам.
– А как я ее организую?
– Ой, господи! Когда все отдышатся после работы, поставь эти ведра посреди кухни и крикни: «Халява, готовим!» Энтузиасты всегда найдутся. Глядишь, и нам что-нибудь достанется.
– Накрапывает. Если так пойдет, через несколько дней все поля и дороги окончательно развезет, – сказал Почивалин, хмуро оглядывая нависшие прямо над елями темные тучи, с трудом сдерживающие принесенную с далекого океана влагу.
– Как бы нам всем здесь не застрять, – обеспокоилась Марина.
– Не бери в голову. Не застрянем. Мы здесь так, для галочки, для демонстрации смычки города и деревни. Студенты имеют смысл, их как-никак две сотни, большая сила, если правильно организовать, им еще могут кого-нибудь из старших курсов на смену послать, если припрет. А нас вывезут. Приказ по факультету о нашем командировании в данном случае выше решения ЦК. Речь не о том. Если зарядит, то на второй день поймешь, что лучше дергать морковку в поле, чем киснуть в бараке. Взвоешь!
– Наверно, вы правы. Я ведь только студенткой ездила, там в любую погоду весело.
– Что-то Манецкий куда-то опять исчез, – раздался голос Аллы.
– Не он один. Сергей тоже пропал. Или он тебя не интересует? – спросила Вика с невинным видом.
– Да они здесь в деревне чего-то строят, председатель попросил, – Анисочкин, не задумываясь, погасил начинающий было разгораться костерок. – Завтра закончат, наверно.
– То-то я подумала, что они вчера такие веселые пришли? – протянула Вика.
– Там хозяйка – славная бабка, – разболтался Анисочкин, – у нее на шее четверо мужчин, ну, в смысле, сын и трое внуков, невестка-то в больнице лежит, а тут еще наших двое. Так каждый вечер она им стол организует, там салатик, картошка отварная, мясо, ну и самогонка, понятное дело, не без того, но это только для наших.
– Действительно, славная женщина, – подобрела Алла.
– Хорошие у вас, Настасья Егоровна, огурчики, – сказал Сергей, – на стопочку прямо как родные ложатся.
– А я туда вишневый лист кладу. От него легкая горчинка идет.
– Великий кулинар! И котлеты роскошные!
– Так ведь это вы в Москве все мороженое едите, а у нас – парное, совсем другой вкус.
– Ну, дай Бог, и мы дойдем до парного. Давайте выпьем, чтобы всем было хорошо.
– С удовольствием, соколики мои.
Приоткрылась дверь, ведущая в комнаты, из нее показалась давно не чесанная курчавая голова. Лицо припухшее, как от аллергии, с красноватыми пятнами, полосами расходящимися от крыльев носа, на общем желтом фоне. Но чернота под лихорадочно блестящими глазами выдавала другую болезнь.
– Давно сидите? – и не дожидаясь ответа: – Я тоже с вами посижу. Давно людей не видел.
– Садись, ты – хозяин, – ответил Сергей.
Хозяин тяжело опустился на лавку, налил себе полстакана самогона, задумался о чем-то, не донеся стакан до рта, но потом все же выпил.
– Какая дрянь!
– Не нравится – не пей. Вон, огурчик съешь, мамаша твоя большая специалистка.
– Эт-то точно, – хозяин взял корчажку с огурцами и выпил рассол, – давно шабашите?
– Два дня.
– Сколько с родительницы содрали?
– Семьдесят плюс стол.
– Дорого, мама.
– А что мне было делать? – затараторила с какой-то даже радостью хозяйка. – Матерьял пропадает, курям спать негде, струмент разбросанный. Они, вон, молодцы, другие бы на неделю растянули, а эти как заведенные – за два дня, считай, все сделали. А я тебя с весны прошу!
– Ну, извините, мама. Так получилось, позволил себе, с Ксюхой видишь как.
– Тебе лишь бы повод!
– Ладно, Настасья Егоровна, оставьте вы его – ему и так хреново. Вышел же, все нормально, – сказал Манецкий. – Хозяин, нам петли нужны и ручки. Мать говорит, ты покупал, найти не можем.
– Было дело. Поищу. В крайнем случае, завтра все равно в райцентр ехать, супружницу проведать надо, извелась, поди. Куплю там.
– Съезди-съезди, это правильно, – проговорила тетка Настя.
– Четыре левых, две правых, если запомнишь, конечно, – уточнил Манецкий.
– Постараюсь. Но раньше трех завтра не вернусь.
– Так мы после обеда и подойдем. Там еще пара мелких дел осталась.
– А самогоночку мы с собой заберем, – вставил свое слово Сергей, – она ему сейчас ни к чему, только дразнить будет.
– Да забирайте, глаза бы мои ее не видели, – отмахнулся хозяин.
На следующее утро председатель совхоза лично пришел к бараку и повел всю группу по разбитой грунтовке куда-то вдаль, километра за два. За ними, едва поспевая, переваливался, дребезжа и постреливая, трактор «Беларусь» с тележкой, в которую были навалены грязные доски, лопаты и вилы.
– Ребята, – обратился ко всем председатель, когда пришли на поле, коричневеющее свежевывороченной землей, – вон видите картошку, ее ваши молодые собрали. Забуртовать надо. Берем лопаты…
– Да знаем, не первый раз замужем, – остановил его Штырь, – канавки прорыли, прикрыли, картошку аккуратной кучей насыпали, сверху соломкой накрыли, потом земелькой и – гуляй Вася!
– Вот-вот, – подал голос Почивалин, угрюмый после вчерашнего, излишнего, – так и сделаем, а потом через три недели, как раз в конце нашего срока, опять придем сюда же и вилами все эти бурты раскидаем. Знаем, проходили.
– Это еще почему? – удивился председатель.
– Да погниет у тебя все. Картошка мокрая, голова два уха.
– А раскидывать зачем?
– Прикрыть твое преступное головотяпство. Раньше бы точнее ярлычок приклеили – вредительство. В общем, так – я эту работу делать не буду. Обидно!
– За державу, что ли?! – налетел на него Штырь.
– У меня обижалка маленькая, на державу не хватает, мне за свой труд обидно и за труд студентов наших, хотя им, по молодости, скорее всего на это наплевать.
– Понаехали тут, умники, – начал заводиться председатель.
– Действительно, что вы здесь умничаете? Сказано буртовать – буртуйте, – поддержал его порыв Штырь. – В конце концов, это приказ.
– Чего? – навис над Штырем Почивалин. – Кто же это мне приказывать будет?
– Да хоть я! Я здесь начальник.
– Говнюк ты, а не начальник. Мальчишка!
Дело шло к драке, к драке в самой страшной необратимой форме – к трезвой драке. Манецкий влетел в круг и руками развел Штыря и Почивалина.
– Брейк, мужики, брейк. Все успокоились. А ты, Егор Панкратьевич, зря нас обидел. Мы не умные, мы – читающие.
– И что же вы такое умное читаете? – с язвинкой спросил председатель.
– Постановления партии и правительства, – со всей серьезностью ответил Манецкий. – Так вот, практика буртования этими постановления категорически осуждена. Подставишься, Егор Панкратьевич. И засадят тебе, ежели захотят, по самые помидоры. Так что, забудь об этом, потом еще нам спасибо скажешь.
Конфликт еще взметывался резкими жестами, но явно шел на убыль. Манецкий расслабился, но тут с неожиданной стороны последовал новый взрыв.
– Я вашей практики не знаю. У нас бы каждую эту картошку вымыли, вытерли и в отдельную бумажку завернули, – раздался голос Като. – За это я сказать не могу. Но я знаю, что у нас работников всегда кормят. Пусть мамалыгой, но вдоволь. А как здесь работать молодому здоровому мужчине?! Две котлетки с ноготок на обед! Я так не могу, я отказываюсь работать, – крикнул Като под одобрительный гул отряда.
– Зажрались вы в вашей Москве! – бросился в контратаку председатель.
– Мы не только зажрались, – встряла Алла, – мы еще привыкли мыться хотя бы раз в неделю. Я согласна с Като, следующий выход в поле – только после бани. А до этого – увольте.
– Понаехали тут на мою голову!
– На себя посмотри!
– Это политическая акция, вы все ответите!
– Сам дурак!
– Разбираться не здесь будем!
– А мы с тобой здесь разберемся, хоть душу отведем!
Крик стоял до обеда.
Тетка Настя отсчитала деньги и передала их Манецкому.
– Спасибо, ребята.
– Вам спасибо. Мы всегда помочь рады. Как там хозяин-то?
– Мечется по комнате.
– С женой, что ли, плохо?
– Там если не хуже – уже хорошо. Ломает его.
– Понятное дело. Дня три-четыре придется потерпеть.
– Не впервой.
– Ну, мы пошли.
– Вы уж извиняйте, сегодня на стол не собирала, не до того. Но вот вам в дорогу. Перекусите.
– И чего нас сегодня на работу с отрядом понесло? – задал риторический вопрос Сергей.
Они сидели с Манецким на лавочке около столовой, между ними стояла ополовиненная пол-литра самогона, на газете были разложены ломти хлеба, несколько котлет, соленые огурцы.
– А чего делать было? Не останешься же на койках валяться, и так уже косятся.
Манецкий достал деньги, отсчитал половину и отдал Сергею.
– Нормально?
– Отлично получилось! У тебя просто нюх какой-то.
– Это у кого-то нюх на меня. Или запах от меня идет особый. Не знаю. Но на пропой души всегда приятно срубить.
– Не люблю я эти скандалы, – сказал после долгой паузы Сергей, – а уж после развода… Так я их не полюбил! Особенно такие, базарные, с криком.
– Да это бы ничего, пар выпустили – успокоятся. Боюсь я, что последствия будут.
– Какие?
– Подождем сегодня-завтра. Там посмотрим. Лучше бы я ошибся.
Не ошибся.
Вскоре после ужина из-за взгорка вынырнула разъездная институтская «Волга», притормозила на дороге, не рискуя подъезжать ближе, из нее вывалился Борецкий и направился к бараку. Он прошелся по кухне, коридору, заглянул, предварительно постучавшись, в комнаты, всем приветливо улыбнулся, потом подошел к Манецкому, взял его решительно под локоток и увлек на улицу, на лавочки возле кострища.
– Что тут у вас за буза произошла сегодня? Расскажи своими словами.
– Быстро отреагировали! По телефону, поди, прямо из теплого кресла вырвали. Примчался! – давала знать о себе выпитая самогонка.
– Ты пьяный, что ли, не пойму? – беглый осмотр не подтвердил диагноз, лишь легкую форму. – Чего в бутылку лезешь? Я же не на общем собрании мозги промываю, а сижу с тобой, по-свойски, на лавочке, разобраться хочу. Мне эти истории еще меньше, чем тебе, нужны. Так что выкладывай.
– Да ничего особенного не произошло, – протянул Манецкий, – акклиматизация, народ немного раздражен. Не бери в голову.
– Штырь вопил что-то о забастовке.
– Ты еще скажи – о стачке.
– Нет, стачка – это, как нас учили в соответствующем курсе, буза с политическими требованиями. А вы все больше с общебытовыми – пожрать да подмыться, – съехидничал Борецкий.
– Тоже дело хорошее! Особенно вымыться – неделю в грязи возюкаемся.
– Дело решаемое.
– Конечно, решаемое. Только его решать надо, а начальство, судя по всему, на него болт забило.
– Это ты о ком? – встрепенулся Борецкий.
– Да не о тебе, успокойся. О том, кого вы нам сюда приставили.
– Его уже нет, – спокойно сказал Борецкий.
– Это как? – удивился Манецкий.
– Приболел, придется в Москву эвакуировать. Даже за вещами не смог заехать, меня попросил.
– Забздел, короче говоря, – резюмировал Манецкий.
– Называй, как хочешь. Говорит, что прихватило. Что я ему здесь – консилиум собирать буду. Это когда на изначальный выезд справки требуются, а в процессе – по-человечески решаем.
– Интересная мысль!
– Но-но, ты даже не думай. У тебя это не пройдет.
– Почему же?
– Ты когда последний раз болел?
– У-у-у, – напрягся Манецкий, – да у меня времени болеть не было!
– Об том и речь. Сиди и не рыпайся. Тебя не затем сюда послали, чтобы раньше времени выпускать.
– Ага! Мне Ольга говорила!
– У тебя Ольга – умная женщина. Я всегда говорил, что ты ее мало ценишь. Но ты успокойся. Насчет этого – придет время, все организуем. Не гони волну. Ты мне лучше вот что скажи – разберетесь здесь сами?
– С кем?
– С местным руководством.
– А чего с ним разбираться-то? Председатель – нормальный мужик, не с такими разбирались.
– На работу выйдете?
– Как договоримся – немедленно. Что мы – сумасшедшие?
– Вот и хорошо. Теперь один вопрос остался – кто командовать будет. Извини…
– Нет, это ты меня извини. Вы меня сюда затолкали с глаз долой, но ответственным вы меня не сделаете. Нет на это моего согласия!
– А кто? Предлагай как главное заинтересованное лицо.
– Антон, назначь Почивалина. Мужик спокойный, со всеми все решит, проблем, гарантирую, никаких не будет. Опять же партийный.
– Это мысль! Ее надо обмыть. У тебя есть?
– Это у тебя всегда в машине есть. Так что давай – беги, – весело, даже ласково сказал Манецкий. Он почему-то почувствовал, что пришла самая пора добавить.
Позвали Почивалина, легко уговорили бутылку водки, чуть сложнее уговорили Почивалина, объявили отряду под радостные возгласы. Борецкий нашел идеальное решение: просто объявил, безо всяких разборок и объяснений. Был один начальник, назначили другого, производственная необходимость, наверху виднее.
– Проводи меня к машине, – Борецкий опять решительно взял Манецкого под локоть. – Ты, как мне донесли, подхалтуриваешь тут, в своей обычной манере.
– Вот мелкий гаденыш!
– Это ты о Штыре? Не поверишь, но это не он. Штырь не такой идиот, каким ты его держишь. Он все прекрасно понимает. Мне он доложил, что вы с Сергеем работаете по спецнаряду в совхозе по личной просьбе правления и с его, Штыря, согласия. Вот так!
– Я тебя даже спрашивать не буду о твоем информаторе. И так в жизни слишком много разочарований. А что еще он тебе донес?
– Донесла, что ты еще пока никого не трахнул.
– Тебе бы все шутки шутить.
Борецкий уехал.
Осталось слово – пока.
Манецкий не успел даже скинуть сапоги, как входная дверь широко распахнулась, и на пороге возник председатель совхоза в извечном офицерском плаще, застегнутом на одну среднюю пуговицу, и относительно новой шляпе с узкими полями, из которой дожди еще не успели полностью вымыть изначальный фиолетовый цвет. Глаза председателя алкогольной вспышкой высветили прихожую.
– Виталий, надо поговорить!
– О, нет! – простонал Манецкий и болезненно поморщился, не в силах оторвать взгляд от запечатанной водочной бутылки, не уставно высунувшей головку из кармана плаща.
– Егор Панкратьевич, – продолжил он после некоторой паузы, – есть у меня для тебя интересная новость: у нас теперь новый начальник, вот с ним и решай все вопросы. Эй, Федор, по твою душу пришли! – позвал он Почивалина.
Отбиться не удалось. Для переговоров обновили бывшую комнату Штыря.
– Погорячились, мужики, с кем не бывает, – председатель налил по полстакана, – но я же пришел, по-человечески. Хотя, конечно, вы сами могли бы прийти, но у вас, у городских, понятия уже не те, уважение к старшим не то, гордые, нет чтобы взять штоф, зайти, поговорить. А я не гордый, я – справедливый, и хочу, чтобы всем было хорошо. Чтобы всем хорошим людям было хорошо. Ведь зашли бы раньше, поговорили, как положено, по-человечески, не как этот ваш прощелыга, все на бегу да в правлении. Все можно решить! Если, конечно, поговорить, по-человечески. А то вы сразу – работать не будем. Да за это раньше, при отце родном, знаете, что бывало? Ничего вы не знаете, молодежь! А я помню, я все помню. Поэтому всегда стараюсь по-человечески, без бумажек, поговорить-договориться.
– За бурты вам спасибо, – продолжал председатель после того, как выпили и разлили по следующей, – хотя за грудки хватать – это, я вам скажу, не дело. Ну, не хватали, это я так, для красного словца. Я тут позвонил в район. Нет! О вас ни слова. Я линию прояснял, нынешнюю линию в партийной агрономии. Ведь наша, председательская, наипервейшая задача – от линии ни на шаг. Этого не прощают. Тут главное – сразу попасть в колею, и из нее – ни-ни. А как попал, сразу пару стаканов принять. И начнет эта колея тебя бросать то в одну сторону, то в другую, но ты уже этого не замечаешь, и все тебе кажется, что идешь ты гордо и прямо, как со знаменем на первомайской демонстрации. Что в районе сказали, спрашиваешь? Что сказали – то сказали, главное – я вам спасибо пришел сказать. По-человечески.
– Все в водке хорошо, одно плохо – быстро кончается, – неожиданно взгрустнул председатель.
– Это мы решим, – с молодым задором вскричал Почивалин и исчез за дверью.
– Ой! Четвертая, – Манецкий упер локти в стол и прикрыл ладонями лицо.
– И у меня четвертая, – радостно откликнулся председатель, – но ведь не в одно же горло, это было бы, прямо скажу, лишку, а всегда в компании достойных людей. Не грусти, парень!
– Ну, не нравятся вам те́фтели, – председатель отработанным жестом сорвал «бескозырку» с бутылки и, не глядя, налил по полстакана, как по риске, – Нюрка будет делать котлеты, в пол-ладошки. Удовлетворяет? Это хорошо. Мяса все равно приблизительно одинаковое количество идет, согласно утвержденной норме выдачи. Супу, говоришь, побольше варить. С этим согласен, суп – святое дело, всему голова. Это сделаем. Воды не жалко, картошка или там капуста тоже своя. Так, что еще? А, мамалыга! Что такое мамалыга?
– Это типа каши, варится из кукурузной муки или крупы. Чем-то похожа на кашу из крупы «Привет». На юге очень распространена, – пояснил Манецкий.
– Вот на это не согласный. Это мы уже проходили, осудили и забыли. Пусть они там в Америке своих негров на плантациях этим кормят, у нас, слава Богу, картошка есть. Но учтите: Нюрка столько картошки одна не перечистит, так что выделяйте ей кого-нибудь в помощь. Пусть приходит часа за два до обеда и чистит, и на обед, и на ужин. Только, чур, Нюрку не обижать, она у нас девушка честная и чистая, в столовой работает.
– Жиров бы побольше, – заметил Почивалин.
– Мужики, нету масла, как на духу говорю.
– Давай сметану.
– Сметана есть.
– По стакану утром и вечером.
– По половинке.
– Идет.
– Все решили? – председатель налил еще по полстакана.
– Баня, – напомнил Манецкий.
– Баня – дело душевное. Мы тут года четыре назад построили новую баню – СЭС задолбила. Баня – там, в конце деревни, ближе к лагерю, – председатель махнул рукой, – вторник и пятница – женщины, среда и суббота – мужчины. Все как положено, как в городе, кафель, душ, парилка. Не рекомендую. Доярке или механизатору там после работы грязь смыть – это можно. А для души – не рекомендую. Но есть у меня старая банька, настоящая. Я ее, как новую построили, чуть подновил и держу для разных своих надобностей. Небольшая, человек на десять. Можно и в две смены попариться, но тогда быстро, часа по полтора-два на смену. Она там, за столовой, на берегу пруда, – председатель махнул рукой, к удивлению Манецкого опять абсолютно точно указав направление. – Мостки новые, дно по грудки и чистое, гарантирую, я туда в позапрошлом году машину песка подсыпал. Мелкая проблема – дымит поначалу сильно и вообще поаккуратнее надо быть, чтобы не угореть. Ну, Виталий разберется. Ты зайди завтра с утра, возьми ключи. И уберите, пожалуйста, все как было, чистенько чтобы, посуду там, шайки на место, чайник электрический, кстати, есть, что еще? – председатель слабел на глазах.
Выпили на посошок. Когда проходили через кухню под изумленными взглядами членов отряда, председатель не удержался:
– И тут приберитесь, полы, что ли, вымойте. Люди культурные и образованные, а живете… – и, махнув на прощание рукой, растворился в кромешной тьме.
Слух о завтрашней бане волной восторга пронесся по бараку.
– Да подметаю я каждый день, но я же не уборщица, – обиженно говорила с утра Марина.
– Давайте так, – остановил ее излияния Почивалин, – каждое утро кто-нибудь из девушек будет оставаться в бараке, прибираться, а потом в столовую, к Нюрке, картошку чистить. Вопросы-возражения есть?
– А почему только девушки? – раздалось несколько голосов.
– А чтобы козлов в огород не пускать. С другой стороны, нам вчера объяснили, что Нюрка – девушка честная, поэтому не будем искушать человека.
– С кого начнем? – спросила Марина.
– Да хоть с меня, – к всеобщему изумлению вызвалась Алла и сухо пояснила: – Ненавижу грязь. Но мне помощник нужен – воды натаскать, да и мало ли на что.
– Как пионер – всегда готов и абсолютно безопасен, – выступил вперед Жмурик.
– Что я, македонка, что ли, одной рукой шваброй грязь возить, второй от тебя отбиваться.
– Я помогу, мне все равно баней заниматься, – прекратил пикировку Манецкий, – тем более и я без помощника не обойдусь. Марсианин, останься, – и, не дожидаясь ответа или возражений, он направился в правление, за ключами.
– Это – баня? – С некоторым сомнением спросил Анисочкин, когда они подходили к потемневшему от времени, низко сидящему срубу на берегу пруда. – Неказистая какая-то. Я думал – сарай старый.
Манецкий же отметил новое крыльцо и мостки, уходящие метров на восемь вглубь пруда, скинул сапоги в прихожей, храня девственную белизну выскобленного пола, одобрительно оценил висевшие несколькими ровными рядами веники – березовые и дубовые, заглянул в предбанник, блиставший чистотой и свежим лаковым покрытием всего, до чего дотянулась кисть – стен, длинного стола, лавок, полок с чашками и стаканами, пригнувшись, зашел в парилку: у каменки полки уступом в три яруса, в углу большая бочка, литров на двести потянет, прикинул он, рядом вдоль стен – широкие лавки, на одной из них вложенные одна в другую шайки, десяток, не меньше.
– Никогда не надо делать скоропалительных выводов, парень, – сказал Виталий, когда после осмотра они присели перекурить на крыльце. – Внутреннему убранству здесь явно уделяется приоритет, и вообще, на первый взгляд, все сделано по уму. Парилка, конечно, дедовская, но, чувствую, то что надо. Как раньше ставили! – восхищенно воскликнул он. – Ты посмотри, оконца из парилки и из предбанника выходят на запад, значит, когда моешься вечером, заходящее солнце, пробегая дорожкой по пруду, бьет точно в окна, и светло, и красиво. И стоит избушка к деревне задом, взор ничего не застилает, с другой стороны, голяком можно в пруд нырять без стеснения для окружающих. Ладно, все это лирика, – Манецкий притушил окурок в предусмотрительно поставленной кем-то консервной банке, – сейчас воду с прошлого раза оставшуюся, все равно на донышке, из баков сольем. Твоя задача – воды наносить. Холодный бак, тот, который справа, у окошка, дополна. Горячий, который в печку вделан, наполни сантиметров на пять ниже крышки.
– А где воду брать? Тут разве нет водопровода?
– Нет, конструкцией и сметой не предусмотрено. Хорошо хоть свет есть в предбаннике и над крыльцом. А вода – пруд под боком, берешь два ведрышка – и вперед. Только с мостков, естественно!
– Но она же грязная!
– Грязная она летом, когда цветет. К тому же, какая разница, если после парилки все равно в этот пруд бултыхаться будем. Дело, конечно, хозяйское. Ближайшая общественная вода – у Нюрки, в столовой. Хочешь – ходи. Но учти, что времени у нас в обрез. Протопить, то да се, часов шесть надо. Так что, не расслабляйся. А я пойду в барак, помогу женщине.
«Молчит, гад. Что же за натура такая!» – Алла яростно возила шваброй по полу в коридоре, сильно наклонившись, так что синий спортивный трикотажный костюм чуть не разрывался на мерно колышущейся круглой попке.
«А тут меня, похоже, ждали, – с удивлением отметил Манецкий, наблюдая за Аллой с кухни. – Всегда приятно».
– Воды бы, что ли, еще принес, – резко бросила Алла, обернувшись.
– Уже принес и даже на плиту поставил подогреть, – с улыбкой ответил Манецкий.
– Быстрый.
– Когда надо – быстрый, когда надо – не быстрый.
«Дать бы тебе грязной тряпкой по физиономии!» – подумала Алла, оценивая, что сказал Манецкий – пошлость или так, призыв, но вслух с издевкой спросила:
– За это, наверно, и ценят?
– Нет, ценят за то, что я скорости не путаю.
«Вот, сволочь! Пень бесчувственный! Чурбан…» – но вслух сказала:
– И о чем это ты все время думаешь?
– Да думаю, что на вечер нам брать. По ситуации – так шампанское, но погода не располагает, вина сухого здесь отродясь не было, по погоде – портвейн, но это пошло. Вот сижу – и думаю.
Этого Алла не смогла вынести. Она отшвырнула швабру и бросилась на Манецкого, застучала было сжатыми в кулачки руками по груди, но попала в крепкий захват, несколько раз попробовала оттолкнуться локтями от прижимающегося тела и ударить в такт в верх груди или, лучше, по ненавистному лицу, по руки не отпускали и вот уже левая скользнула вверх и прижала ее голову к плечу, такому удобному, как для нее вылепленному, и надежному, и немного погодя, чутко уловив спад ярости, эта же рука мягко отвела голову в сторону, поддерживая ее ласково, как голову ребенка, и склонилось неожиданно помягчевшее лицо, и жесткие мужские губы несколько раз тихо коснулись уголков ее губ, и замерли посередине, постепенно обволакивая рот и высасывая остатки разума.
– Все-все, не сейчас, вечером, уходи, уходи, – он уже подходил к дверям, – водки возьми.
Ух, ух, ух – мерно били веники по красным барабанам спин и потом, подрагивая в ласковом массаже, растекались мелкой дробью – ша, ша, ша. О опять – ух, ух, ух – следующий!
– Поддай!
– О-о, хорошо.
– Побойтесь Бога, дышать нечем, – сдавленно сказал Анисочкин.
– А ты все равно дыши. Пар он и изнутри чистит, – ответил ему Манецкий с верхней полки.
– Ох, как пробило! – воскликнул Механик. – Пойду окунусь.
Несколько разгоряченных голых тел гуськом проскочили прихожую, на крыльцо, на мостки и веером, с визгом и брызгами, разлетелись в пруд.
– Хороша водичка!
– Да под такую баню можно и похолоднее.
– Айда назад.
И все по новой.
Лишь Като и Анисочкин не принимали участия в этих игрищах и яростно скребли себя.
– Темно. Ничего не видно, – возмущался Като.
– А, может быть, это к лучшему. Чего на свою грязь смотреть, расстраиваться. Ты бы попарился, Като, – призвал его Сергей.
– Я уже попарился, сколько можно.
– Не по-людски как-то, до первого поту – и сразу к шайке. Ты бы в пруд окунулся, все воды больше.
– Озолоти – в пруд не затащишь! Холодно!
– Так у вас в Грузии речки горные еще холоднее.
– У нас в Грузии умные люди живут, старики говорят: речки для форели, у нее кровь холодная. А у меня – горячая!
Анисочкин испытывал сильный дискомфорт, как всякий человек, выросший в городской квартире с ванной, никогда не занимавшийся спортом с общими раздевалками и обязательным душем после тренировок и теперь вынужденный публично раздеваться донага и толкаться в тесной парилке с неизбежными соприкосновениями с разгоряченными потными телами. Ему все казалось, что окружающие иронически посматривают на его рыхлое белое тело, критически оценивают его небольшой, каким он виделся сверху, член, который почему-то еще и скукожился от воды – пиписька, да и только. Поэтому он как можно быстрее вымылся, вытерся, натянул трусы и майку и сел в предбаннике пить чай.
Вскоре к нему присоединился и Като, остальные по одному стали подтягиваться только часа через полтора.
– Петр Первый говаривал: «После бани крест продай, но выпей», умный был государь, – Сергей с видимым удовольствием разлил водку по стаканам, – видит Бог: не пьянства окаянного ради, а здоровья для.
Все выпили и откинулись на лавке в сладком изнеможении.
– Сейчас бы женщину, чистую и ласковую, – мечтательно протянул Жмурик.
– И без интеллектуальных изысков. Доярку после бани, у-у-у, – поддержал его Сергей.
– А наши девушки, наверно, уже вернулись, – вставил слово Анисочкин.
– Это ты к чему? – удивился Сергей. – Они у нас не по этой части. А если и по этой, то к данному случаю не подходят.
– Просто я хотел сказать, что пора, наверно, домой идти.
– Не бери в голову. Девушки моются долго. Вот ты возьми стакан. Его снаружи сполоснул – и всех дел, а изнутри попробуй вымыть – на это время нужно.
Анисочкин надолго задумался.
– Я задержусь. Прибраться надо, – сказал Манецкий, когда все, наконец, потянулись к выходу.
Манецкий нервно переминался с ноги на ногу у столовой, выкуривая третью сигарету подряд. Но вот со стороны барака мелькнула тень.
– Давно ждешь? Еле вырвалась. Вика с Мариной, как подопьют, такими говорливыми становятся, – Алла немного помолчала. – Куда идем?
– В баню, конечно, в царские чертоги. Как ответственный банесъемщик – приглашаю.
– Как красиво ты все сделал! – воскликнула Алла, зайдя в предбанник. На столе, очищенном от следов недавнего застолья, в кувшине стоял букет астр, бутылка водки, два блюдца, с печеньем и шоколадными конфетами, еще два блюдца с чайными чашками, две граненых стопки. Все обрамляли два стакана с вертикально стоящими в них свечами.
– Я ждал тебя, – Манецкий обнял Аллу сзади, потом, чуть погодя, развернул ее к себе лицом, заглянул в медленно закрывающиеся глаза и прижался губами к раскрывающемуся навстречу ему рту.
– Сейчас мы сделаем еще лучше, – сказал Манецкий, когда закончился долгий поцелуй. Он запалил свечи и выключил свет.
– Свет-то зачем выключил?
– Конспирация и интимная обстановка, что еще нужно для успеха романтической встречи двух здоровых молодых красивых людей. Таких, как мы. Садись, выпьем немножко. Чай потом, тут даже электрический чайник есть стараниями нашего благодетеля.
Они выпили по полстопки, Алла привалилась головой к плечу Виталия, и вот его рука с ласковым перебором прошлась по границе волос на затылке, скользнула вниз, исчезла под свитером, легко выпростала маечку, зажатую резинкой трикотажных штанов, нащупала обнаженное тело и неспешно начала подниматься вверх с нежными круговыми движениями.
– Ничего нет.
– Снимай, надевай, еще крючки порвешь в запале, а бельишко дорогое.
– Не порву.
– А ты непрактичный, как все мужчины, – сказала Алла, дергая ремень на джинсах Манецкого, свободный конец ремня был крепко зажат и никак не подавался. – Вот не сможем снять – так и разойдемся.
– Не разойдемся. Уже не разойдемся.
– Я-то подготовилась.
– Мне и так сложно без смокинга и бабочки с дамой за столом, а ты еще предлагаешь штаны тренировочные надеть.
– Ты что сюда – есть пришел или вечер культурно провести? О-о-о. Ведь не за тем, не за тем. Отодвинь лавку от стены, я тебя видеть хочу. Вот так, дай я тебя обниму. Копьецом…
– А тебе дубинка нужна?
– Какая разница – лишь бы человек был умный. Как ты.
Они уже взаимными стараниями скинули всю одежду, и руки беспорядочно мелькали, отражаясь изломанными тенями, тяготея вниз, к паху.
Алла откинула Виталия к стене, развернулась, сев на него и примкнув губами к губам, чуть приподнялась и, помогая себе правой рукой, медленно, со стоном опустилась.
– Сладкая ты моя…
– Ничего не говори… О-о-о.
Она обхватила его ягодицы своими крепкими ногами, и легкие мерные удары ее пяток вызывали дополнительное, неизведанное ранее наслаждение. Она откинула торс назад и ее неожиданно пышные груды приподнялись, касаясь его ключиц, и он захватил левую, чем-то более привлекательную, поиграл языком соском и втянул его в себя.
– Ты спутал скорости, маэстро. Жми на газ.
– Так мы не сможем предохраниться.
– Сегодня можно. О-о-о. Как ты послушен!
На долгие мгновения повисла тишина.
– А вы здесь хорошо устроились. Лучше, чем в Москве. Гораздо удобнее, – приговаривала Алла, присев над шайкой с теплой водой.
– Ты смотри, с подружками не поделись впечатлениями от местных удобств, – усмехаясь, ответил Манецкий, быстро сполоснувшись, вытершись и швырнув полотенце Алле.
– Нет, такую роскошь я им не продам – вдруг у них тоже какие-нибудь мечтания появятся.
Они посидели в предбаннике, выпили по полстопки, потом по чашке чая, сидели молча, глядя друг на друга с лаской и благодарностью, но прошло время, и затуманился взгляд, и протянулись навстречу руки.
– Что ты со мной делаешь… – сказала Алла, прильнув к Виталию, исцеловала его лицо, скользнула чуть ниже, подражая ему, обвела языком кружки вокруг сосков и стала медленно, поцелуй за поцелуем, спускаться ниже.
– Что ты со мной делаешь… – хрипло пробормотал Виталий, когда ее губы нежно обволокли головку.
«Надо же, сама…» – легкое удивление промелькнуло к голове и тут же растаяло в наслаждении.
– Сладкоежка, – раздался смешок, – тебе дай волю – обо всем забудешь.
– О тебе забудешь!
– Я хочу тебя.
– Не могу предложить ничего лучше стола.
– Старый развратник! Так-то ты аспиранток портишь. Меня предупреждали!
– А ты и рада слушать.
Они уже стояли, обнявшись, возле небольшого «чайного» стола у стены. Манецкий выскользнул из объятий, набросил на столик пару простынь и, приподняв Аллу, подсадил ее на край стола. Алла порывисто поцеловала его и откинулась на спину, закинув ноги на плечи Виталию.
Время остановилось.
– Ты куда вчера исчез? – спросил Сергей у Манецкого во время общего перекура после обеда.
– Баню додраивал – интеллигентность требует, – ответил Манецкий, – потом ключи председателю относил. У него эта баня, похоже, любимое дитя.
– Еще-то даст?
– Почему нет?
– Хорошо бы, а то наши девушки не в восторге от общественной.
– В нашей им понравилось бы еще меньше.
– Вероятно.
Лишь вечером Манецкому удалось отозвать Аллу в сторону.
– Ну что, идем.
– Куда, ненасытный ты мой?
– Есть здесь одно симпатичное местечко, не вчерашняя баня, конечно, но если ты не имеешь ничего против сена…
– Я не имею ничего против тебя. Побереги силы. Завтра. Завтра, дорогой.
После первых, буйных, насыщенных событиями дней наступило относительное затишье. Все более или менее свыклись с окружающей обстановкой, приноровились к отсутствию элементарных удобств, приучились есть не глядя, чтобы не расстраиваться, в тарелку и на серо-красные руки с траурными дужками ногтей, привыкли ходить каждый день в сапогах, не стирая ног, перестали болезненно реагировать на пятна грязи на рабочей одежде и не обращали внимание на вызывающий мурашки холодок от непросохших ватников, курток, штанов, вязаных шапочек и носков.
Вечером, после возвращения с работы и легкого ужина в столовой, люди молча переодевались, развешивали верхнюю одежду в сушилке, умывались, расчесывали свалявшиеся под шапочками волосы и угрюмо расползались по своим комнатам, заваливались на кровати, читая по кругу немногочисленные имеющиеся в отряде книги и лениво перебрасываясь пустыми фразами. Не было даже той здоровой физической усталости, когда возможность скинуть сапоги и растянуться на кровати воспринимается как данная свыше милость, когда просто лежишь, закинув руки за голову, и, ни о чем не думая, смотришь в потолок, с истомой ощущая, как расслабляются натруженные за день мышцы. Была лишь душевная усталость от бесполезного топтания на поле и бесконечно долгого, как казалось, ожидания окончания еще одного рабочего дня.
Лишь часам к девяти люди понемногу стряхивали апатию, начиналось шатание из комнаты в комнату, на кухне пыхтел чайник, из комнаты Почивалина доносилось характерное бульканье и, постепенно нарастая, разгорался спор; в пустой комнате, оставшейся после отъезда Штыря, налаживали музыку, и вскоре под предводительством Жмурика и Като там начинались танцы при скудном освещении затуманенной луны за окном и сигнальной лампочки магнитофона. Вика, Марина и Анисочкин после первого же вечера танцев резко к ним охладели и предпочитали сидеть в комнате девушек, за чашкой чая, с печеньем и конфитюром, который исправно закупал Анисочкин. Все чаще к ним присоединялся Сергей, перебиравший струны гитары под неспешный мягкий разговор или певший негромкие лирические песни.
Алла с Манецким в этих посиделках не участвовали. Они исчезали из барака гораздо раньше, вскоре после ужина. Они нарочито медленно переодевались, мылись и, дождавшись, пока все разойдутся по комнатам, выскальзывали из дома, сначала Манецкий, а за ним, минут через десять, Алла. Все это, конечно, было шито белыми нитками, но для подавляющего большинства их ежевечернее отсутствие прошло незамеченным и не породило ненужных обоим сплетен. Их сожители по комнатам, к счастью, не обладали столь распространенным стремлением сопоставлять факты и докапываться до истины, умели подавлять в зародыше нечистые мысли о своем ближнем и уж, в крайнем случае, никогда не высказывать их вслух. Остальная же часть отряда приписывала любовников к компании «чаевников» и была даже рады их отсутствию на танцах и за столом, учитывая известное высокомерие Аллы и ехидный характер Манецкого.
Метрах в трехстах от их барака стоял бревенчатый дом неизвестного назначения. С одной стороны крыша выдавалась далеко за стену, образуя козырек, защищавший их от дождя. Сбоку к дому прилепилась клетушка, вдоль стены дома, упираясь в клетушку, стояла широкая, на совесть сработанная скамья. Было сухо и тихо. Эта сторона дома выходила к лесу, закрывавшему далекую автостраду, деревня оставалась за спиной. Никакого света, никаких звуков, напоминающих о присутствии человека. Создавалось ощущение полной отрешенности от внешнего мира, иногда им казалось, что они единственные – первые или последние – люди на всей планете.
Это были их самые хорошие минуты. Смолкал разговор. Алла прижималась к Манецкому, уткнувшись лицом ему в грудь, а тот крепко обнимал ее за плечи и нежно поглаживал узкую полоску кожи с основаниями волос между шарфиком и шапочкой. Они закрывали глаза в сладостном томлении, уносясь, как во сне, в какие-то сказочные миры. Что-то чистое и светлое, как в далекие юношеские годы, входило им в душу, и они удивлялись себе и радовались, что, несмотря на возраст, пережитые разочарования и житейские неурядицы, они сохранили способность к таким чувствам.
Часто именно после таких минут следовал неистовый взрыв страсти. Они падали из заоблачной выси в пропасть желания, чтобы затем вновь взмыть на вершину экстаза и устало вернуться на землю. Алла начинала перебирать волосы Манецкого, затем, подняв голову, впивалась долгим поцелуем в губы, у нее нервно подрагивали и напряженно сжимались пальцы, беспорядочно метался кончик языка, трепетали тонкие ноздри. В перерывах между поцелуями она что-то торопливо шептала в ухо Манецкому, и вот уже они, слившись воедино, качаясь, как пьяные, из стороны в сторону, шли к риге, находившейся здесь же неподалеку, за дорогой. Они были там раза три, но однажды Алла выдохнула: «Хочу здесь. Сейчас. Люблю тебя».
Трудно представить более неблагоприятные для интимной жизни условия, чем этот закуток, открытый с двух сторон промозглой сырости подмосковной сентябрьской ночи. Но Алла с Манецким идеально подходили друг другу и физически, и по темпераменту, а необычность обстановки, своеобразие поз и ощущений еще больше усиливали удовольствие. После они долго сидели молча. У Манецкого бешено колотилось сердце и устало ныли мышцы. Алла находилась в полудреме, иногда вздрагивая всем телом.
Так перебивали они течение жизни и когда приходили в себя, то на время забывали, где находятся, на каком свете, в какой стране, на душе было легко и светло, вспоминалось только хорошее и веселое и они спешили поделиться друг с другом этим хорошим и веселым.
Манецкий рассказывал о своих многочисленных путешествиях по стране – где он только не побывал со студенческими и якобы студенческими строительными отрядами: и в Казахстане, и на Сахалине, и в Нарьян-Маре, да еще по молодости на революционные праздники весной и осенью ходил на байдарках, благо даже окрест Москвы есть столько прекрасных речушек – и Мста, и Тверца, те же Осетр и Щедринка по ранней весне.
Алла любила вспоминать школьные годы и первые два курса в институте, мелькали подруги, колоритные учителя и друзья родителей, носились обрывки рассказов бабушек и дедушек, которые никак не хотели совпадать или хотя бы пристыковаться к виденному в кино и читаемому в книгах, ярко вспыхивали и быстро изгорали влюбленности, тайком опасливо надкусывались запретные плоды. Потом ее собственная жизнь, казалось, остановилась и проявлялась лишь в увиденных спектаклях и прочитанных книгах.
И тут нашлось много общего. Манецкий долгие годы входил в бригаду ломщиков театральных билетов, перед ежемесячными распродажами в кассах наиболее престижных театров – Таганки, Ленкома, Большого, Сатиры, Современника, МХАТа – они собирались загодя, вели списки, держали первые места в очереди и отбивались от претендентов. Но бессонная ночь и случавшиеся порой серьезные стычки были небольшой платой за удовольствие посмотреть хороший спектакль, попасть на который было невозможно ни за какие разумные, по их, конечно, понятиям, деньги, да и билет на «Гамлета», «Тиля» или «Спартака» мог смягчить сердце любого, самого далекого от театра человека.
Алла, как оказалось, тоже была заядлой театралкой и каким-то, так и не прояснившимся для Манецкого образом была связана с билетной «мафией». Они быстро вычислили общих знакомых, вспоминали всякие забавные случаи, часто дополняя рассказы друг друга и непрестанно удивляясь, как это Бог не судил им встретиться раньше.
А еще были книги… И Алла, и Манецкий вышли из интеллигентских семей, читали много с детства, черпая книги из домашних библиотек под ненавязчивым руководством старших, да и сейчас вращались в кругах, не чуждых Сам- и Тамиздату. Им было, что обсудить, что рассказать друг другу.
Манецкий все больше подшучивал – зачем отягощать серьезностью приятный сезонный роман.
– А это откуда у тебя? – удивленно спросила Алла в одну из их первых встреч, увидев в руках у Виталия узкую одинарную упаковку презерватива. – Неужели вместо халтуры в район смотался? Вот уж не поверю. Нет, ты меня не проведешь, – поправилась она, заметив ласковую усмешку Манецкого, – это не наши резинотехнические изделия номер два, это индийские, их в Москве-то только из-под полы достанешь, а здесь точно в жизни не видели.
– Не угадала. Они у меня всегда с собой, ибо это – неотъемлемая часть таежного джентльменского набора, состоящего из коробка спичек, коробка соли и двух презервативов. Некоторые включают в этот набор туалетную бумагу на три раза, но это неправильные джентльмены, потому что, как учили нас английские классики, в частности, сэр Редьярд Киплинг, а уж они-то в этом деле понимали, так вот, как учили нас английские классики, в частности, сэр Редьярд Киплинг, настоящий джентльмен думает о собственной заднице в последнюю очередь.
– Да ну тебя совсем! – рассмеялась Алла. – Зачем английскому джентльмену в тайге презервативы?
– Как зачем?! В тайге ведь не только медведи попадаются, но и более приятные особи. Надо быть во всеоружии.
– Ты меня совсем за дурочку держишь!
– Уж какая есть. Видишь – не догадалась. Презерватив нужен, чтобы соль со спичками не промокли при случайном падении в воду или при сильном дожде. А два презерватива нужны, потому что коробков тоже два и запихивать их в один презерватив неудобно и негигиенично.
– Сдаюсь. Я раньше думала, что они годятся только на то, чтобы шарики надувать. Ну, кроме прямого назначения, конечно.
– Что ты! Я тебе столько применений найду. Вот в том же походе, бывает, надо воды принести, а не в чем. А эта мелкая штучка, если качественная, полтора литра вмещает. Принесешь так воды, подвесишь над костерком, вскипятишь, чайку заваришь – хорошо!
– А вот и попался! Откуда у тебя чай? Нету его в джентльменском наборе.
– Из рюкзака, вестимо. Это ж только глупая женщина да неразумное дитя сунутся в тайгу в поход с двумя презервативами без рюкзака с едой.
У Аллы рассказы были более романтические.
– А я чуть не стала женой негра. Именно так, не не вышла замуж, потому что выход замуж подразумевает некоторую свободу воли и выбора, а не стала женой. То есть в его воображении я, несомненно, была его женой, просто нужно было подождать, чтобы соблюсти все формальности. Это, кстати, делало общение с ним легким и приятным, он никогда не позволял себе никаких вольностей и за два года знакомства не сделал ни одной попытки продвинуться дальше ритуального поцелуя в щеку – зачем спешить, когда вся жизнь впереди. Вообще, Хайле был симпатичным и хорошим парнем и если бы он не был негром, то как знать…
Откуда он взялся? Учился в университете, настоящем, не Патриса Лумумбы, и когда на четвертом курсе пришел на кафедру, то отца назначили его научным руководителем на будущую дипломную работу. Ты ведь помнишь, наверно, какое отношение к ним было тогда, больше десяти лет назад. С китайцами совсем расплевались, даже подраться успели, вот и обрушили все нерастраченные запасы интернационалистской любви на кубинцев и негров. Первые – герои, вторые – несчастные и угнетаемые проклятыми империалистами.
И вот как-то осенним вечером, я тогда в десятом классе уже была, отец приводит Хайле домой, тоскливо, говорит, ему вдали от родины, давайте его непринужденно примем в домашней обстановке за чашкой чая. Но отец это маме сказал, а мне этот негр свалился как снег на голову. Я ведь негров до этого вблизи ни разу не видела, а тут вылетаю из своей комнаты на призыв отца, в этаком легкомысленном халатике и тут – здрасте вам! Стоит детина под метр девяносто, с потрясающей фигурой, плечи накачанные, даже под пиджаком чувствуется, а внизу как тростинка, все это облачено в светло-серый костюм-тройку в мелкую клеточку, черты лица тонкие, как на старых иконах – он из Эфиопии был, забыла сказать – и цвет соответствующий, под мореный дуб. Я от изумления не знаю что делать, автоматически приподняла полы халатика и изобразила нечто напоминающее реверанс. Парень окончательно окостенел, на то, что говорит мама, не реагирует, она почему-то решает, что он не понимает по-русски, и начинает лопотать на своем школьном французском.
Кстати, Хайле прекрасно говорил по-русски, чисто и правильно, без всяких там «так сказать, вот, понимаешь», и виртуозно матерился, находя такие невообразимые сочетания слов, что я, по молодости, не могла постичь их глубину, но те, к кому он обращался – бывало, говорили всякие гадости в мой адрес, позже, когда мы часто с ним гуляли, так вот, эти в ответ на его тирады лишь потрясенно трясли головами и молча отходили. Где набрался? Рассказывал, что у него учитель хороший был, когда он проходил курс молодого бойца – обрати внимание, я именно от него первый раз услышала это выражение – в общежитии по приезду в Москву.
Он вообще был способный, одних иностранных языков знал целых три – английский, французский и почему-то итальянский. Почему четыре? Русский? Какой же он иностранный! Ах, ну да, бывает.
А вот несчастным и угнетенным он не был. Его семейство владело какими-то необъятными поместьями, которые переходили к нему, как к старшему сыну. Родители хотели, чтобы он учился во Франции, но он по юношескому романтизму настоял на Советском Союзе. В хорошей экспортной упаковке даже наша идеология смотрится привлекательной! Все носился с какими-то идеями, говорил, что как вернется домой, разгонит кровопийц-управляющих, а самых противных предаст справедливому суду и отрежет им головы, а потом воткнет эти головы на пики в деревнях, где они управляли, на радость народу, а преемникам в назидание. И я буду им гордиться.
Он ведь предложение мне сделал на следующий день после первого знакомства. Явился к нам домой с огромным букетом роскошных хризантем, наверно, всю стипендию угрохал, и официально так, в соответствии с многократно описанной в классических романах традицией, попросил у родителей моей руки и ихнего благословения. Мама в шоке, отец отползает в дальнюю комнату, чтобы вволю отсмеяться, я, по первому разу, не знаю, что и сказать – отказать вот так, с порога, как-то неудобно. Сошлись на том, что я еще слишком молода, по нашим законам подождать надо до восемнадцати лет, а там видно будет.
Закончил он университет и полетел обратно на родину, чтобы договориться с родителями об аспирантуре – его очень хотели на кафедре оставить, а главное – получить у них разрешение на брак, со мной, естественно. Он ведь католик, а я вроде как православная, у них, оказывается, это имеет значение. Но так и не вернулся. Какие-то там проблемы возникли, думаю, родители решили придержать, чтобы дурь из головы вышла, затем какая-то засуха, потом революция. Он мне все письма писал, обещал приехать, звал к себе, обижался, что редко отвечаю. А потом перестал. Думала, нашли ему там какую-нибудь, а оказалось, что расстреляли. Из соображений революционной целесообразности, как объяснил мне один случайный общий знакомый.
– Вот так всегда! – воскликнул Манецкий. – Только человек губы распустил в предвкушении описания жаркой встречи под холодным московским небом, а ему преподносят печальный конец истории в виде встречи холодного меча революции с горячей головой патриота. Конец у любой истории должен быть хороший, а то получается, как в жизни.
– У меня прошлое лето фантастическое получилось! – продолжал на следующий день Манецкий. – С шабашкой сорвалось, да я особо и не расстраивался – уставать начал, думал, опять все лето на даче сидеть, как в Олимпиаду, тут заказчик звонит, так, мол, и так, хорошо бы натурные испытания провести. Наш завкафедрой, известный, наверняка, тебе Яков Львович Рентин, нарыл по своим личным связям совершенно халявный договор с Институтом рыбного хозяйства, какую-то им автоматизированную систему учета и контроля разработать надо, научно обосновать методику отбора статических данных и прочую ерунду. Понятно, что рыбы нет из-за недостоверной статистики, а как автоматизированную систему запустим, так получим ответы на все вопросы.
Как в Свердловске – там одни мои знакомые ребята долго разрабатывали и монтировали систему, связывавшую все городские гостиницы. Представляешь, приезжаешь ты в Свердловск, приходишь в гостиницу, а тебе в ответ не привычное: «Местов нету!» – а вежливо так говорят: «Извините, мест нет. Но мы вам сейчас поможем устроиться в другой удобной для вас гостинице. Извольте видеть!» – и нажимают кнопочку запроса. Система думает, скрипя шестеренками, и выбрасывает ответ «Мест нет», который клиент самолично может наблюдать на экране. Вот это сервис! Ты зря смеешься, эта систему действительно запустили, ленточку перерезали, в газетах пропечатали, а она, подлая, по сей день выдает только один ответ.
Нам такой договор, как ты понимаешь, совсем не в струю, но уж больно деньги хорошие платили, и мне лично сто двадцать рублей полставки за непыльную работу были совсем не лишними. Так вот, звонят в начале июля и говорят, что надо ехать, как всегда, срочно, в Мурманск и там на месте что-то такое опробовать, что они по нашим сверхценным разработкам наваяли. Три места на сейнере для нас забронировали для пробного выхода в море! Как назло, под рукой никого, или разбежались в отпуск, или планы какие-то свои на лето. В результате взял Борецкого – он на севере Кольского полуострова никогда не был, и известного тебе Серегу – у него друг хороший в Мурманске живет, давно не виделись.
Напрягаемся, но приезжаем вовремя, точно за день до выхода в море. Выясняется, что у сейнера, как положено, движок полетел еще неделю назад, они нас предупредить забыли. Два дня поят нас водкой для компенсации морального ущерба и думают, что с нами делать. Надумали. У нас, говорят, экспедиция на озерах контрольный вылов рыбы производит для оценки рыбных запасов, вы съездите к ним, рыбки поедите, кумжи слабосоленой попробуете, ее ни в какой Москве не найдете, тундру посмотрите – все не зря на Север съездили. Найти их просто, говорят. Если не ошибаемся, шестьдесят первый километр Серебрянской трассы, там такой тягучий подъемчик, потом плавный спуск, мостик через речку, а метров через сто дерево стоит, большое, вот у него вас будут ждать. Там до лагеря недалеко, километров десять, а болото по дороге небольшое, метров восемьсот, мы вам сапоги дадим. Вы отоспитесь и поезжайте завтра на четырехчасовом экспрессе, а мы в экспедицию радируем.
Я потом это большое дерево на пятьдесят первом километре видел – у меня орешник на даче выше. Хорошо, что ночью – день полярный, и тундра – все как на ладони. Под утро смотрим, кто-то нам с вершины сопки на горизонте рукой машет. Нашлись! А кумжа двухчасового посола – это что-то непередаваемое, во рту тает.
Возвращаемся обратно, узнаем, что к ремонту сейнера еще не приступали, и тут Серегин друг предлагает съездить еще к одному их приятелю, у которого поместье на берегу Северной Двины неподалеку от поселка Красавино Великоустюжского уезда Вологодской губернии и который точно должен быть там, так как уже неделю не отвечает по домашнему телефону в Вологде. Мы с Борецким недолго думали, все равно уже выдержали домашние истерики по поводу двухнедельного отсутствия, зря, что ли, так что решили присоединиться.
Летим в Архангельск, по кратчайшему маршруту. И тут начинаются приключения. Прилетаем вечером, не поздно, но все равно опоздали – ближайший рейс на Великий Устюг на следующий день утром. Погуляли по городу, потоптали единственную в своем роде деревянную мостовую, перекусили, хорошо бы поспать. Мест нигде, понятное дело, нет. Вернулись в аэропорт, взяли билеты на самолет и совсем уж навострились в Дом колхозника, там на приставной койке всегда можно приткнуться, но тут обратили внимание, что приличного вида люди подходят к администратору, негромко произносят магические слова: «Нам на двоечку», – и сразу получают направление в какую-то гостиницу. Мы тоже подходим, подмигиваем: «Нам на двоечку». В КПЗ, куда нас поместили до выяснения личности и обстоятельств, нам объяснили, что Двоечка – это Амдерма-2, какая-то суперзакрытая база, если не ошибаюсь, стратегических бомбардировщиков. Ничего не скажу, быстро разобрались, мы даже на наш самолет не опоздали.
Но, видно, попали не в ту колею. Оставался у нас литр спирта, который мы предусмотрительно захватили с собой на Север, а в народном университете, то есть в КПЗ, нас предупредили, что в местном аэропорту страшно шмонают на предмет выпивки, потому что многие рейсы летят в погранзоны, где со спиртным строго. Борецкий натягивает на бутыль свои грязные после путешествия по тундре и перехода через болото носки, засовывает сверток в резиновый сапог – он зачем-то для морского путешествия взял резиновые сапоги из Москвы, кладет сапоги в самый низ рюкзака, наваливает сверху прочее не первой свежести бельишко и с невинным выражением на лице идет на досмотр в аэропорту. Я потом понял, почему они не ставят никакой новомодной техники, типа рентгена с телевизором. Женщина в погончиках, такая тертая бой-баба, не задумываясь, берет из всех наших вещей рюкзак Борецкого, уверенно добирается до бутыли и с эдаким сладострастием сдергивает с нее грязные носки. Дело идет к протоколу, письму на работу, а спирт казенный и давно списанный. Но Антон – молодец, ему говорят: «Спирт!» – а он в ответ: «Чача.» На него давят: «Чистым спиртом пахнет!» – а он в ответ: «Это очень хорошая чача, хотите, анализ делайте, но знайте, что на чачу ГОСТа нету». Отбились, даже на самолет не опоздали. Что, спирт? А, конфисковали, ясное дело.
Нам бы понять сигнал свыше и сразу из Великого Устюга двинуться домой. Но мы таки добрались до поместья Серегиного друга. Встретили нас как родных, хотя этот друг с позапрошлого года там не появлялся, самогонкой напоили, на рыбалку свозили. Потом из лучших побуждений говорят, что нам нет смысла возвращаться в Великий Устюг, а надо пройти напрямик через лес, недалеко, километров восемь, там трасса на Котлас, от Котласа до Коноши на поезде каких-то шесть часов, а там до Москвы рукой подать.
Что нам, здоровым мужикам, восемь километров, тем более что места замечательные. Ты была в беломошных борах? Представь хвойный лес без подлеска, весь выстланный белым мхом, наползающим на высоту человеческого роста на деревья. Лес светится! А строевой лес! Я не представлял, что сосны могут быть такими высокими, такими стройными, и лишь на самом верху, подпирая небо, несколько корявых веточек, на которых даже цвет хвои не улавливается. Но когда к исходу следующего дня мы, несколько поплутав, вышли на трассу, нам было не до красот природы!
– Вот видишь, – рассмеялась Алла, – и у тебя конец плохой!
– Во-первых, какой же он плохой? – не согласился Манецкий. – А во-вторых, кто тебе сказал, что это конец? Вернулись мы в Москву и уже на второй день затосковали – очень уж хорошо мы погуляли на Севере. Тут Борецкий и говорит, у вас, дескать, на договоре деньги немереные на командировки пропадают, давай на Камчатку слетаем, у меня там друг в институте вулканологии работает, давно не виделись. А мы с Серегой на Камчатке ни разу не были. Летим…
Алла то восхищалась описанием красот камчатской природы, то смеялась над их приключениями, а Виталий, улыбаясь, обнимал ее за плечи, все теснее прижимая к себе.
Пришел черед Аллы.
– А у меня позапрошлое лето было хорошее! Я немецкий язык начала учить… Почему немецкий? Тогда только-только стал входить в моду игровой способ обучения, а мне как-то скучно стало в жизни, надо было чем-то себя занять, и о Хайле я тогда узнала, помнишь, я рассказывала, он ведь три иностранных языка знал, ну да, четыре, а я чем хуже, хотела французский, но таких курсов не было, только английский и немецкий, английский я вроде как знаю, так и оказалась на курсах немецкого.
Группа подобралась – один к одному, как притерлись, так чего только не выдумывали: и хороводы водили, и Герасима судили за утопление Муму, и «Разбойников» Шиллера ставили, хотя содержание знал только один человек, и тот весьма приблизительно. Но к концу года, к лету, то есть, шпрехали как дети, легко и непринужденно, не задумываясь о названии используемых нами грамматических конструкций, более того, не имея представления об их существовании. Жаль было расставаться!
Ясно было, что без практики весь приобретенный навык забудется. А тут Олимпиада, иностранцев понаехало, конечно, меньше, чем ожидалось, но все равно переводчиков с разговорным немецким не хватало, и нам через Катюшу, нашу преподавательницу, предложили поработать. Я согласилась, приставили меня к одной семейной паре из Ганновера, лет под шестьдесят обоим, симпатичные, он – круглый, жизнерадостный и шумный, она посуше, но тоже бойкая, классические типы, даже имена классические – Курт и Эльза. Затаскали меня по Москве, я без ног каждый день – им хоть бы что, любопытные, все им расскажи, я даже, грешным делом, подумала поначалу, может быть, шпионы, но потом решила, что нет, не шпионы, им просто интересно, да, к тому же, если какое подозрение было бы, то, поди, нашли бы штатную переводчицу.
Но самое интересное началось потом. Я ведь из-за чего еще на эту работу согласилась – у них была запланирована поездка по стране, небедные, видно, люди, могли себе позволить. А я что видела? Питер, Юрмалу да Ялту, вот и соблазнилась. Приезжаем в Волгоград, это он так пожелал, ходим по городу, он все хлопает себе по бокам и приговаривает: «Майн Гот, как все изменилось!» Тут до меня дошло, что он там воевал во время войны. Нет, ты представляешь? Обо мне забыл, все жене рассказывает, как было, она это, поди, миллион раз слышала, но здесь все-таки на месте, легче представить, тоже охает да ахает, особенно, когда он показал, до какого места они дошли и сколько до Волги оставалось. Честно говоря, немного, я сама удивилась, как-то никогда не задумывалась, долдонят чего-то и долдонят, а вот так вживую – впечатляет.
Потом в Сухуми поехали. Только прибыли, опять охи-ахи, опять «Майн Гот!», но теперь уже с присказкой, что ничего не изменилось, почти не изменилось. Он, оказывается, там сидел, когда в плен попал. Конечно, не сидел, работал, строили они там что-то, институт какой-то, он показывал, я уж не помню. И вот пристал Курт ко мне, найди, из-под земли достань ему некую Оксану, поварихой у них в лагере работала. Даже фамилию правильно выговорил, это через тридцать пять лет-то! Правильную, но девичью.
Не поверишь – нашли! Тихая улочка на окраине, большой каменный домина с деревянной верандой по периметру, дворик с настоящими мандариновыми деревьями. На наш зов выходит тетка, поперек себя шире, на грани пенсионного возраста, Курт с криками: «Это она! Я узнал ее!» – естественно, на немецком языке, бросается к ней лобызаться. Я с трудом могла поверить, что он узнал ее, ведь в его описаниях она была раза в три меньше, но что самое удивительное – и она его узнала! Когда он с земли поднялся после ее легкого отпора от неожиданности.
Что тут началось! Крики, дети табунами, соседи сбегаются, потом разбегаются, опять сбегаются, возникает стол, как будто неделю готовились к приезду дорогих гостей, тосты со всех сторон, семипудовая Оксана начинает постреливать глазками на Курта, у того с каждым стаканом из подкорки вылетает все больше русских слов, Эльзе пышные усы щекочут раскрасневшуюся щечку, я спьяну читаю на немецком «Лорелею» старому абхазу, он понимающе кивает головой, гладит меня по плечу и ласково повторяет: «Ничего, дочка, все образуется».
Потом было Тбилиси, чисто культурная программа, очень красиво и необычно, но я не об этом хочу сказать. Очень меня эти немцы удивили. Ведь не только они нас убивали-калечили, но и мы их, война же ведь! Но нет в них злобы, нет того истерического надрыва, как у нас. Ведь сколько лет прошло, а все книги пишут, фильмы снимают, право кажется, чем дальше, тем больше, все нас тянет в те годы, будто подсознательно мы чувствуем какую-то вину и хотим разобраться, понять или наоборот – оправдаться.
Знаешь, что мне Курт сказал? У вас, говорит, храбрые солдаты и добрые женщины, мне Россия очень нравится. Это после Сталинградского кошмара и плена! Понятно, что Сухуми это не Освенцим, но все равно удивительно. Почему, это Курт говорит, у нас должна быть какая-то ненависть к русским? Гитлер воевал со всем миром, и весь мир, объединившись, победил, не только русские, но и американцы, и англичане, и французы. Тут я хотела возмутиться, эти-то здесь при чем? Явились к шапочному разбору, ведь мы же все сделали, лучше бы не совались – мы бы до Парижа дошли! Но не стала спорить, бесполезно.
А еще я у Эльзы спросила, как там все было, когда наши пришли, но она как-то неопределенно махнула рукой, типа: «О-ля-ля, всякое бывало!» Это я уж потом узнала, какое всякое бывало, когда Копелева прочитала, а тогда сдуру приставать начала с расспросами, но она отмалчивалась, лишь сказала, что они все забыли, весь этот кошмар, Гитлера, войну, вытерли из памяти и все тут. Я спросила, не оттого ли это, что они проиграли войну. Не так прямо, конечно, спросила, неудобно все-таки, но они меня поняли. И Эльза ответила: «Нет, не из-за того, что мы проиграли. Может быть, оно и к лучшему, что проиграли. Если бы победили, кто знает, как все повернулось бы. А так мы живы, здоровы, счастливы и живем в свободной стране».