В январе на Рождество припадаю в восторге на колено и раскидываю навстречу руки. Тангера влетает в объятия. Обрывки платья и есть ее платье. Бедра, грудь, шрам от аппендицита под гримом – все мое это. Ноги не прекращают выделывать на паркете фигуры танго, потому и тангера. В моей позиции мне достается голый пупок с серьгой, и в ухе у меня серьга, жизнь сама рифмует.
Я держу ее. Один во всем зале коленопреклоненный. Юбилей клуба танго “Булат”, двадцать пять лет, отель “Шератон”. Поколения встречаются. Бывшие короли па завалены цветами. Тангеры бегут и бегут с букетами в прошлое к королям. Моя достает изо рта у меня свою серьгу, и я сразу обретаю дар речи.
– Я Какаду. Говорит тебе?
То ли кивает, то ли подбородок в такт дернулся.
– Запоминай. Номер триста пятый. От лифта налево.
Вся страсть в каблучки уходит, бьют в паркет без остановки.
– Ты что же, не узнаёшь меня? Я Какаду, глупая. Тот самый.
Она силится меня поднять, роняет букет, с которым ко мне летела.
– Я был сразу с двумя. Танцевал. И вообще с ними был, да. “Я и две моих телки!”, так называлось. Гвоздь программы. Самый-самый. На бис. Всегда и везде. Но ты тогда еще не родилась, да?
Я крашеный, волосы длинные, до плеч, и лицо старухи. Встаю сам и подхватываю тангеру на руки, еще могу. Несу через зал, и она кричит, очнувшись:
– Куда, дяденька?
– Триста пятый. Обмен серьгами.
И со стороны это убедительно, там, в зеркалах: длинноволосый рассекает толпу с полуголой красоткой на груди, и походка твердая у него, осанка прямая, а пиджак вообще цвета вырви глаз. Вот он исчезает среди танцорской публики, пестрой такой же, попугайской, и снова появляется гордо, а добыча его все неугомонно машет каблучками. Но уже через мгновение там, в зеркале, всё по-другому, и из толпы тангеру выносит вдруг хохочущий увалень, и он тоже при этом танцует. А длинноволосый возникает следом налегке, то есть ни с чем, с растерянно разведенными руками. Облом.
Наяву она мне еще прокричала:
– Эй, а чего ты вдруг попугай?
И ведь это начало только, прелюдия милая с серьгой во рту. А дальше вообще себя не помню, кто, что, с ума сошел. Все лица кругом, лица, рыдания или безумный смех с объятиями. Потому что как встреча однополчан эта наша толкотня, похоже очень. Рыскаем по залу, в лица заглядывая, друг друга ищем, с кем давно танцевали, в незапамятные времена. И вот радость тебя ждет, счастье просто, если своего обнял. А не нашел, так быстрей ты еще в толпе, отчаянней и злее даже, и уже судорога пробивает прямо. А вдруг нет того, кого ищешь, не в “Шератоне” этом нет, а совсем на свете? Праздник жизни, если повезет.
Тангеры бывшие смеются звонко, прямо у них колокольчики на старости лет. А я подойду, лицом к лицу тихо встану, и глаза в глаза для опознания. Пугаются дамы, отшатываются чуть не в ужасе, и ведь даже почище рукоприкладства такое. Одна вот, другая и третья уже… И не мои все, обознался опять: “Пардон, мадам, это не вы!” или даже “Гран пардон!”. И остановиться не могу, в толпе мечусь, и волнение только сильней. “Девяносто пятый год. Вы?” И такая мне попадается, лет пятидесяти, что прибегает именно что к рукоприкладству, треснув кулаком в грудь. И с исказившимся лицом каблучком в пах добавляет, растяжка танцорская еще вполне при ней. Достает, сгибаюсь пополам.
Кричу в неистовстве, до чего дошел:
– Я Какаду! Телок отдайте моих! Это же я, гады! Какаду!
Но всегда среди всех одна найдется сердобольная, и тоже лет пятидесяти. Вот и нашлась, отводит в сторонку:
– Спокойно.
– Уже.
– Еще давай.
– Всё, всё. Космонавт.
– Яйца целы?
– Железные у меня.
Утешительница лишнее отметает:
– Я помню тебя. Доволен? Ты Какаду.
– Это я, да.
– И ты был очень, кстати. Даже очень-очень.
Я плыву:
– Вот первый человек, понимаешь?
Неулыбчивая совсем, в очках, смотрит строго, ну такая вдруг с добрым сердцем.
– Про телок давай. Орал как резаный.
Беру шампанское с подноса у официанта и глоток за глотком.
– Партнерши. Две. И я между ними. Давно. Свиньей расстался. Совсем плохо. С одной, потом с другой из-за этой, на которую залез. А знаешь, что скажу? А вот такое. Мы все трое кончали в танце, веришь? На всех шоу. Обязательно. И как тебе это?
– Что?
– Что сказал. У меня чувство вины сильное.
Да она ледяная прямо. Из бокала своего отпила и смотрит сквозь очки, не мигает:
– Ну, там в сиеле партиде есть острые моменты, что и говорить. Или тем более в катрамане, особенно в уругвайской версии. Какаду, низкое в обнимку с высоким. Я разделяю.
Еще шампанское. Пока рассуждает, и с этим справляюсь. Язык уже без костей:
– Ори не ори, нет нигде. И приходит в голову, да, всякое. Мысли нехорошие. А вот что у меня на тебя сейчас встал, это как?
– Это спасибо.
– Катраман у меня.
– Он самый.
– Картинка такая: они с бокалами стоят, вон они, проклятые, и между собой ля-ля. Вижу это. И носы в обиде воротят, и всё затылками ко мне, вроде не они. Валенсия оборачивается и шампанское мне в рожу, в рожу, и прямо ненависть. А Элизабет хохочет. Это как тебе?
И тут ее шампанское становится моим. Выплескивает мне в лицо бокал. И ненависть в очках сверкнула, да.
– Потому что ты вдруг в очках, – оправдываюсь. – Нет, я тебя узнал, даже сразу узнал, но ведь я на тебя, наоборот, через твои очки смотрел, поэтому!
Ответ:
– Про наоборот смешно. Но не поэтому. Потому что правый глаз совсем того… слепой, всё. Ты одноглазый, Какаду.
Неулыбчивое ее лицо тоже становится мокрым вслед за моим, ведь мы уже стоим щека к щеке, обнявшись. В своем льду она хорошо сохранилась. Рука моя скользит по каменным выпуклостям статуи.
– Какаду.
– Я это, я.
– Ты того… Ты ведь сумасшедший, правда.
– Чувства раздирают.
– Какаду, меня тоже на старости лет. Ты перестанешь меня лапать?
На лице статуи волнение вдруг женщины. И носом шмыгает интимно у меня на плече:
– И я тебя уже оплакала, милый. Нет тебя и нет, где же ты?
И я демонстрирую, что я есть. Я начинаю ходить вокруг, рисуя на паркете фигуры, потом хватаю ее и пытаюсь поднять вверх. Руки дрожат, просто вибрируют в напряжении, но у нас все получается как надо, и вот уже статуя со счастливым лицом расставляет у меня над головой ноги, показав, что еще живая.
Но приземляется неузнаваемая, в ярости:
– Отвратительно.
– Не понравилось?
– Просто блевать хочется.
И взгляд этот немигающий сквозь очки, свой отвести впору, сначала всё. И скулы сведены сурово, замком будто невидимым стянуты.
– Какаду, чтоб больше этого не было.
Я ловлю ее снова в объятия, позволяю себе.
– Пардон, мадам, – смеюсь, – и даже гран вам пардон, но мы, увы, в программе завтра. Показательно. И одни из всего старичья, как вам? Мы танцуем, танцуем, ты это знаешь?
Опять ответ ледяной:
– Не знаю и знать не хочу. Какаду, вот ты стараешься, молодишься и выглядишь еще больше старичьем. Это про танцы я, если непонятно.
Она стряхивает с себя мои руки. Мстит, суровая, себе за блаженство в стратосфере, не иначе. Стою, ничего не понимаю.
– То есть, коллега, с красотой нашей не рыпаемся? Потомкам в назидание?
– На посмешище. Забудь.
Потомки танцуют кругом под громкое танго, забыв о юбилярах, сами по себе. Лица отплывают и приближаются к нам вплотную, губы слиты в ненастоящих поцелуях.
– Забудь. Никогда, – твердит она как заклинание. В глазах непросохшие еще слезы, но это шампанское.
– Валенсия.
– Кликухи в прошлом.
Вдобавок ко всему уходит. В толпу, в никуда. Нет, догоняю.
– Ножками подыграла.
– Подмахнула. Заставил.
Истеричка еще оборачивается, и это уже последнее:
– Чтоб я больше тебя не видела.
И не пошел я за ней, в толпе остался. Только голос сквозь танго снова взывает:
– Ну где ты там? Эй? Сюда!
Теперь у стойки бара она, опять с шампанским.
– Без обид, Какаду.
– Сочтемся, Валенсия.
– Не сомневаюсь.
– Уж будь уверена.
Придвигается, заглядывает мне в глаза, даже вдруг по голове погладила, как маленького.
– Лицо от злости кривое. Держи лицо. Ты понимаешь, почему я так? Вижу, нет. Ну, потом поймешь.
И тоже бокал мне протягивает:
– Приглашение послано?
– Кому?
– Знаешь кому. Ей, Элизабет. Ты же проверял, не сомневаюсь, так ведь?
Усмешка все же пробегает по каменным губам, ревнивая тень. И уже поднят бокал:
– Элизабет! Великолепная!
И я эхом:
– Элизабет!
Пьем, пьем.
– О чем подумал, одноглазый?
– О чем и ты, мы же не чокаясь.
Молчим. Статуя подмигивает вдруг пьяно:
– Хорош за упокой, Какаду!
И, легко соскочив с барного стульчика, вклинивается снова в толпу. Подразумевается, что я за ней следую, я на веревочке. Ну, так и есть, следую. Но еще схватила меня за руку, и мы вдвоем бежим, расталкивая людей. Бежим и бежим. Слышу шепот рядом:
– Живая! Какаду, она нас с тобой живей!
Куда мы и зачем, непонятно, но все проворней Валенсия в толпе и не шепчет уже – кричит:
– Элизабет! Где ты? Ты здесь, я знаю! Элизабет!
Мчимся, разбиваем танцевальные пары, напролом мы. И я тоже начинаю кричать бессвязно, получается, просто ору в голос. Валенсия все тащит за собой:
– Элизабет! Где ты? Мы не можем без тебя танцевать! Найдись! Элизабет!
И вот в ответ мерещится то ли лай, то ли вой, а потом голоса, возбужденные, друг друга проклинающие. И явью становится картина безобразной свары у стойки портье. Мы с Валенсией прибежали, и ни туда ни сюда, встали как вкопанные: дама в возрасте вселяется в отель, ее не пускают, заворачивают решительно, гневно даже. Потому что в “Шератоне” она не очень смотрится в затрапезной шубе своей до пят, шитой-перешитой, со слякотью на подоле. То есть совсем эта дама тут некстати, в хоромах с праздничной публикой. Пугает еще линялая шляпа на голове с лихо и навсегда когда-то заломленными полями, а горящий из-под шляпы взгляд особенно.
– Ключ! Дал, быстро! – кричит она, топая ногами на портье. – Эй! Алло! Долго еще буду? Ключ мне!
Охрана на стреме, грудью вперед, к дверям уже теснит:
– Пошла, пошла!
Ведь вдобавок с овчаркой гостья, приблудной и облезлой, как она сама.
– В номере со мной будет! Увязалась, и моя, значит, всё! И со мной будет! Я своей жизнью заслужила! Всё, шевелись давай! Ключ мне!
И берут даму под белы ручки, что поделаешь, а она вдруг в объятиях железных кульбит вверх ногами, и вырвалась, и к стойке снова, чтобы всё сначала.
Смотрим мы с Валенсией, оторваться не можем. Жизнь – спектакль.
– Даешь, старая! – восхищается охрана, хватает циркачку за все четыре конечности и к выходу бегом. Невдомек, что взяли в руки змею, рептилию. Извивается, кольцами могучие шеи обхватывает и выскользнула, всё, на свободе опять. Только и из шубы своей тоже вывернулась заодно, и неожиданно предстает перед всеми голой, то есть в платьице прозрачном совсем. А там, на просвет, у старой еще молодо все, радуется охрана.
Тоненькая вдруг, сама почти прозрачная, жеманно руки заламывает, вот такое вдруг из шубы:
– А сейчас как обижусь и ту-ту! В поезд от вас обратно! – Смеется, заливается. – И по шпалам за мной, по шпалам! Уговаривать! А я, хер вам, я с концами!
И Валенсия вслед за партнершей руками всплеснула, узнав:
– Неужели? Она, она! Элизабет! Родная!
А стражи цепенеют: собака воет вдруг. Воет и воет возмутительно среди праздника. Протяжно, тоскливо, даже слишком, публика оборачивается нехорошо, с тревогой. И охранник к овчарке напрямик, реагирует. Ногу уже занес к дверям скорей пнуть, но поостерегся, раздумал. И возвращается крадучись, глаза из орбит лезут:
– Ё-моё, волк! Это к гадалке не ходи! Он! Волк!
Парни дюжие между собой толкуют возбужденно:
– А это что третьего дня как раз в лесу отстрел, было, нет? Было! День-ночь бабахали! И он, значит, от пули к нам, этот, все дела! Ух, жуть! Клыки!
– Глянь еще разок! Может, и не волк никакой! Глянь!
– Ага, глянь! Чтоб вообще порвал?
Один особенно паникует, в тряске прямо:
– Так мы чего, как теперь? Отсюда его как, от нас? И Булат, где, главное, Булат? Скорей! Давайте! Булат увидит, нам вообще хана! Сам порвет хуже волка!
Что делать, не знают. Заметались на месте. Тот, с ногой ударной, к гостье подскакивает, заныл:
– Ты кого ж нам, а? Нет, ты нам кого? Ах ты! Долго думала? Ты волка привела, волчару нам, курва драная!
И Элизабет голос через холл:
– Какаду, отгрузи, ну-ка! В лоб ему!
Высмотрела, видно, в кувырках своих. А может, и не сомневалась, что здесь я, где еще мне? И спокойно позвала, вроде не расставались, всю жизнь друг с другом рядом.
И вот иду я. Шаг, осанка, всё как надо. Волосы мирные до плеч злость маскируют. Обидчик не предполагает, что его ждет, стоит расслабленно. В лоб промахиваюсь, зато на губах кровь, Элизабет заметней. Сам уже на полу я, скрученный в мгновение ока. И нога, та самая, ударная, надо мной занесена, все, казнь. Но замирает нога на полпути, в чем дело? А ботинок кованый опускается мирно к другому ботинку, встает рядышком, и охранник вытягивается стрункой вдруг.
Крепкая, из стали, рука поднимает меня чуть не за шкирку и ставит в полный рост.
– Боевой дух, Какаду?
– Всё выше и выше, Попрыгунчик.
– Выше даже крыши.
– Вообще зашкаливает. С ума уже схожу. Как считаешь, чувства – это что, проклятие такое?
– Это такое, что завтра с барышнями класс покажешь.
Поджарый по-танцорски, по-нашему, и все за шкирку меня держит, разглядывает, кого от смерти спас.
– Не ссы, Какаду. Горбатого могила исправит. Ты такой всегда был, с чувствами. Ну? Ко мне!
Та же стальная рука притискивает в объятии. И я тоже обхватываю голову седую:
– Попрыгунчик, забыл, что Попрыгунчик?
– Я, я! Прыг-скок! Легкий, как пушинка!
– Это твое все?
– Что?
– Отель.
– Половинка.
Близко лицо худое, жесткое, в морщинах глубоких. И глаз внутрь меня уставлен. Зрачок до кишок пронзает, острый, как булат. Так ведь он Булат и есть. С охраной навытяжку, а Попрыгунчик в прошлое упрыгал.
Да нет, вот он, до сих пор легкий, уже на паркете фигуры выделывает, обо мне позабыв. И слышно, как сам себе шепчет: “Прыг-скок! Я Попрыгунчик! Прыг-скок!” Волосы седые на лоб упали, тяжелые глаза прикрыты упоенно. Изящные, нежные па, воздушные кружева. Замирание ног в вышине. И стражи, застывшие в гипнозе. И мой с открытым ртом, с разбитой губы кровь на форменную сорочку капает.
С едой Попрыгунчик еще с поднятой своей воздушно ногой, как происходит настоящее светопреставление, кошмар. Волк молнией врывается в переполненный зал и, сделав круг среди многолюдья, выскакивает обратно в холл, а потом и наружу, в дверь-вертушку, уже навсегда, прощай, волк. Все происходит мгновенно и похоже даже на юбилейный аттракцион с оскаленной пастью, когда публике потом только сильнее хочется жить, глотать бокалами шампанское и танцевать танго совсем до упаду. Танго, кстати, не смолкает ни на минуту, аргентинские бандонеоны наяривают вовсю.
Но гости, шарахаясь от волка, падали, однако, всерьез и на ходу в панике безжалостно топтали друг друга. Уже целые толпы сталкивались в хаосе, шли слепо стенка на стенку, отчаяние выглядело правдоподобно. В давке слышались вопли, дамы, путаясь в платьях, ломали шпильки и сверкали, убегая, голыми пятками. В своей атаке на праздник волк успел побывать в объятиях пьяного, даже так. Хохоча над клыками, тот поставил зверя на задние лапы и безрассудно вел в танце. Мы с Валенсией видели это своими глазами, но не поверили, нет. Было и такое, что волк мчался прямо на нас, и Валенсия кричала во весь голос. Еще в толчее очки слетели у нее с лица, нас швыряло, как на корабле в качке. И опять она кричала, в меня вцепившись:
– Ты! Ты втянул! Я не хотела! Вспомни! Я говорила! Знала, что будет ужас! Это ты!
И вот этот волк не волк, или кто он там на самом деле, ускользает с поджатым хвостом. Пьяный все хохочет в одиночестве на весь зал, пока не душат рвотные спазмы. Но партнеры уже ищут друг друга и находят, пошли в танце. Еще слышны здесь и там проклятия со стенаниями, но они удачно вплетаются в переборы бандонеонов, обогащают звучание. У бара очередь, шампанское в самый раз. Зал-корабль отчаливает и опять поплыл после штормовой трепки. И веселье выживших еще веселей.
Мы с Валенсией ищем очки, ходим, нагнувшись чуть не раком. Высматриваем на паркете. Ноги танцующих, ноги… Бесконечные па сводят с ума. Па да па.
– Канитель, Какаду. О чем подумала, знаешь?
– О волке, конечно. Был ли волк.
– Не конкретен, Какаду. Я о хвосте.
– Поджатом.
– Теперь браво. Один волк забежал на территорию другого волка и поджал трусливо. Я доходчиво?
– Вполне. Кто другой?
– Чья территория.
Я показал – чья. Подскочив, поднимаю высоко ногу, изображаю седого Попрыгунчика.
– Ловишь на лету.
– Обострилось все, Валенсия.
Она вглядывается в меня, пальцем погрозила:
– Не пугай.
Со вздохом подбирает с паркета растоптанную уродливую оправу без стекол. Поскорей, стыдясь, убирает с глаз долой, прячет.
Разоружившись, без очков, выглядит прежней, какой давно была, в незапамятные времена. Я не свожу с нее глаз.
– Валенсия, здравствуй.
Смущена, смотрит близоруко, мир уже другой.
– Ха-ха. Это что же, новая жизнь теперь?
– Старая, пардон. И улыбка к нам вернется.
Она подмигивает:
– У меня, гран пардон, запасные в номере, ты как думал?
Мы стоим посреди зала, одни такие без движения. Пары кружатся вокруг, сменяя друг друга. И тут в танце подплывает к нам Булат, легок на помине. Он это, он, собственной персоной.
Валенсия не теряет хладнокровия:
– Булат-попрыгунчик, известный в кругах.
– Танцевальных.
– Ну, этих… определенных.
– Ты откуда это?
– Тебе не дано. Любопытный прежний нос, Какаду.
Но седая голова у Элизабет на плече, в паре они Булатом, в чем все дело. И глаза партнерши прикрыты в блаженстве.
Полушепот опять Валенсии:
– Были мужем и женой. Что с лицом, Какаду?
Пара поворачивается медленно, свой у нее ритм, от всех отдельный. И теперь Булат близко совсем со склоненной головой. И слезы блестят на глазах. Да, плачет он, рыдает, и плечи даже вздрагивают, поверить трудно.
А прожектор из тьмы выхватывает руку Элизабет, не ту, которая на затылке седом, другую, от ласки свободную. Глаза прикрыты, а рука зрячая, сама с глазами, и пальцы в неустанной работе. Ощупывают карманы, поглаживая нежно. Но и внутрь проникают, в глубине шарят, даром, что ли, красивые, длинные.
Элизабет впереди в своей шубе, еле поспеваем за ней, за обшарпанным чемоданчиком на колесиках. Коридоры “Шератона”. Из одного в другой переходим. И вот шуба сворачивает, чтобы тут же накинуться на нас с воплем из-за угла:
– Дорогие мои! Боже, как же я соскучилась! Вот вы, вот! Хорошие мои!
Обнимает по очереди каждого и вместе, к себе прижимает страстно, от чувств всхлипывая, а мы растерялись, не понимаем.
– Бедные!
– Чего-чего мы?
– Брошенные!
– Ты нас, что ли?
– А кто, кто?
И даже Валенсия с лицом своим серьезным шубу в ответ гладит растроганно:
– Так мы тоже с Какаду, тоже! Мы с ума вообще, пока тебя искали. По полной, считай, хлебнули!
– Ха-ха, шампанского!
“Здравствуйте” запоздалое со слезами. И Элизабет правда плачет. Так и стоим, сжатые, голова к голове, всё стоим неразлучно.
А я, с лаской вразрез, свое:
– А вот что мужик на груди у бабы как баба, это как?
– Опять нос, Какаду! – кричит Валенсия.
Элизабет с ответом тут как тут. У меня на языке, у нее на языке:
– Это мужик понимает, что баба лучшее, что было в жизни.
– Мужик прав, Элизабет.
Она головой качает:
– Не прав!
И чемодан свой подкатывает:
– Бери, галантный. Поехали.
– А номер твой? Идем и идем. Где?
– Мы не в номер.
– А куда?
Шуба без слов поворачивается и опять поплыла крейсерским ходом, занимая полкоридора. Еще и с Валенсией вдвоем теперь в обнимку. Встречные чемоданчики с трудом их объезжают. А из шубы этой извлекаются на ходу то йогурт, то опять йогурт, потом сыр в упаковке, и нарезки колбас – да хозяйка, видно, и сама забыла, что там в карманах у нее, поистине бездонных.
Догадливый я:
– Супермаркет по дороге?
Оборачивается:
– Вопрос опять, Какаду?
– Ответ уже.
Смотрим друг на друга, понимаем. Смеется:
– Не обольщайся. Еще много чего узнаешь, любознательный.
Все быстрее с Валенсией они по коридору, обнявшись. Сыром йогурты заедают. И вижу, как одна другой подножку, украдкой. Валенсия на четвереньках уже, недоумевает:
– Ты чего?
– А чего?
– Да ты ногу мне… Сдурела!
– Сама, сама.
– Сама себе, что ли?
И опять по коридору. Бегут уже, припрыгивают. Догоняю и, разъединив, хватаю за загривки обеих, потому что ведь уже и твердость нужна, пора. И вот держу крепко, и справа лицо, и слева лицо, простые женщины, не первой молодости.
– Какаду, ты властелин наш, вот ты кто!
– Узнаёте?
– Разве забудешь? Ты! Ты! Вернулся!
Стреножил, а получилось наоборот – пришпорил, и чуть не галопом несут уже меня в безумном каком-то восторге. И распевают наперебой куплет на двоих:
– Тангеры мы, тангеры, мы всегда молодые! Какаду, молодые?
– Вы моложе еще! Клянусь!
Хохот:
– Помним клятвы твои! Сам все затеял, а теперь душа в пятки, что мы такие!
Возражать бессмысленно, и я кричу:
– Я, я! Да, я это! Затеял!
И вот Элизабет резко притормаживает у какой-то двери, долго роется в карманах. Что еще она оттуда? А пока допевает куплет:
– Ты просто понял, что старый и не хватит на нас сил, так ведь, Какаду?
– На двоих, – подмигивает Валенсия.
Тут уж захохотал я:
– Это мы посмотрим!
Наконец Элизабет находит, что искала, и демонстрирует пластиковую карточку-ключ:
– Он рыдает, что был мудак. Но мудак он не тогда, а вот сейчас, когда распустил сопли. Потому что ты забираешь ключ от его магазина. И ты побеждаешь жадность, которую он сам не в силах преодолеть. То есть ты даже помогаешь человеку справиться с пороком, разве нет, Какаду?
Пока Элизабет с удовольствием разглагольствует, рука ее остается по обыкновению проворной. Карточка-ключ открывает нам путь в офис, и тангеры, не дожидаясь, устремляются нетерпеливо внутрь, и я уже в одиночестве следую за ними по пятам в другой офис, и там тоже никого, и даже потом прохожу насквозь еще в третий, пока не оказываюсь в салоне-магазине, где так же пусто и свет пригашен. Костюмы для танцев вывешены бесконечными рядами, на полках сияет лакированная обувь.
Пройдя этот хитрый и явно запретный путь, остаюсь и впрямь один, а спутниц моих и след простыл. Только костюмы с платьями подозрительно шевелятся здесь и там как живые. И голоса уже, голоса: “Смотри, нет, ты смотри! Какое! А это? Вот это!”
И Элизабет, Валенсия, и опять Элизабет… То профиль мелькнет за манекеном, то нога в ослепительной туфле блеснет. Порознь мы, а все равно вместе. И голос властно зовет:
– Какаду, ты где там? Ну-ка! Сюда!
Валенсия спиной ко мне в проходе в трусах. Продела сверху руки, а вниз платье никак, в плену застряла.
– Запропастился! Помогай! – командует.
Платье узкое, а влезть охота очень, по отчаянным попыткам судя. Шепчет в лихорадке: “Влезу! Надо! Давай!” Включаюсь, и бюст кое-как преодолеваем, но дальше хуже, проблема уже с задом. И так мы, и сяк, а никак. И еще она недовольна:
– Не рви, ты чего, я рвать просила? Тяни!
Опять пробуем. Оборачивается, требует:
– Трусы снимай, ну? С меня трусы, с меня, оглох? Давай!
Подчиняюсь. Трусы падают на пол, и непреодолимый зад вспыхивает белизной, и даже глаза манекена зажигаются.
– Эй, ты там застыл чего? Не видел, что ли?
– Давно.
Ягодицы подрагивают у меня на ладонях как живые.
– Забудь. Тяни.
Влезла. Нежная такая сзади, а обернулась, и лицо суровое, будто не ее, и губы жестко сжаты.
– Я должна, Какаду. Я буду танцевать. Буду.
Полуголая Элизабет тут же вламывается в закуток с горящим взглядом, хватает Валенсию, увлекая за собой:
– А я себе такое! Давай! Я выбрала! Упадешь!
Мне объясняет:
– Мы платья себе на сцену, потом вернем!
– Да потом сами подарят! – не сомневается Валенсия.
Еще раз-другой они являются передо мной в безумии и столь же стремительно исчезают. Невидимо где-то стучат по полу голые пятки, костюмы с платьями вздымаются здесь и там. Волны гуляют по магазину, как при шторме.
И вот предстают неотразимо в своих нарядах. Молодые, полные сил и желаний смелых самых. А ноги, само собой, выделывают па, синхронно туфли сверкают.
Я припадаю на колено, руки раскидываю в перстнях, давно не было. И они в радости от моей радости:
– О, что это? Это что-то вообще невиданное! Что это и кто это? Сладострастный старикашка, он кто?
– Не старикашка он! Повелитель наш! Мы на все, повелитель, на все готовы!
– Да он мустанг, мустанг! Затопчет! Ой, мустанг, не надо! А грива, смотри какая!
А я все с распростертыми руками перед ними, не дрогнув.
Это так необычно, что они вдруг обычные. Что, кажется, мы даже незнакомы, и я робею, когда обнимаю их. Никакие не тангеры лихие – женщины две с усталыми лицами, в непарадных юбках да блузках, от пота мокрых. Смущаются, что немолодые, а больше еще от прикосновений моих, будто прохожий подошел и тискает. Об этом и речь:
– Какаду, мы не можем. Мы стесняемся, имеем право.
– Почему это?
– Потому что “Я и две моих тетки!” – смех вообще и грех. И ты нас сам стесняешься.
– Ерунда какая.
– Да мы перед тобой будто голые, не ерунда. Какаду, а очень мы неуклюжие?
В общем, после веселья как похмелье горькое. Передо мной они какие есть. У меня один ответ:
– Болео! Болео супер!
Свободная нога Элизабет колеблется вдоль пола. И нога Валенсии то же самое, только на высоте.
– Выше! Супер, сказал!
– Изволь, милый!
– Не вижу!
– Убери нервы, Какаду!
– Принято. Барридос! – не унимаюсь.
И сдвигаю по очереди мокасином их каблучки, это знак. Да просто сбиваю нетерпеливо – не я, нога моя.
– Грубишь!
Сердятся, вращаясь одна за другой, как заведенные. Нет, остановились и за свое опять:
– Какаду, мы правда ведь незнакомы. Если столько лет не виделись.
– Знакомиться не обязательно, вы танцевать приехали.
– Тоже считаем. Во вред даже. Тем более прошлым знакомством по горло сыты, извини. Лучше не вспоминать.
– А то, не дай бог, забудем, зачем приехали!
Наперебой они. Только заткнуть скорей, продыху не дать:
– Хиро!
Послушно обходят меня кругами, как пони, а куда деться, и я кручусь волчком, моя теперь очередь.
Втроем в репетиционной. И до упаду. На ногах уже не стоим, на которых танцуем. А гармошки всё наяривают, подгоняют. Из компьютера бандонеоны, но здесь будто оркестр, в углу вон том или в этом, или, может, за спиной, только невидимый. А за окнами ни огонька, тьма кромешная.
– Так всю ночь и будем?
– Будем. Барридос!
Тут сбой. Жизнь вторгается.
– Валенсия, бледная ты. Отдохнешь, как?
– Да не устала я, с чего ты?
– Тогда я устала, всё.
Это между собой они. И на пол прямо повалились, сели.
– Спасибо, Элизабет.
– Твоя всегда. Какаду, минута. Засекай.
На часы всерьез смотрю:
– Пошла.
Сидят, ноги вытянув, и вены друг у дружки рассматривают.
– Да ну, у меня хуже еще было, убрала. С хирургом повезло.
– Дашь?
– Твой, считай.
– А как мы?.. Ты вообще где, в городе каком?
Обнимаются, развеселились. Валенсия, как всегда, без улыбки, как-то у нее получается. Еще украдкой меня разглядывают и шепчутся, обсуждают, какой я.
– Какаду, да ты сам колченогий!
– Иди в города играть!
– К нам, Какаду!
Одна жизнь другую отодвинула, и главная какая, не понять уже. Ведь они еще и меня к себе затянули, за брюки стали тащить, и сложился я, на полу уже с ними, всё. И пальцем, как в гипнозе, вожу по венам Элизабет вслед за Валенсией, вот так даже.
А потом еще потянули и вообще между собой положили, я и не заметил. И две женских головы вдруг с обеих сторон на груди, ладонями к себе их прижимаю. И удивляться поздно.
– Вы чего это, стеснительные?
– Мы того это. Мы тебя в плен заманили, чтоб не убежал.
– С ума, что ли, сошли?
– Сойдем, если завтра не танцуем.
– Да кто ж мешает?
– Ты. Вот ты. Не знал, что мы такие стали. Не ожидал. И теперь задний ход. Думаешь, как ноги скорей унести. Что, не так?
И возразить не получается.
– Молчи. Все равно соврешь. Знаем.
Силюсь подняться – припечатывают опять к полу. Лиц не вижу, только какая разница, кто да что, если одно и то же они.
– Какаду, послушай. Вот ты даже не сомневайся. Сейчас так-сяк, но мы день и ночь будем, костьми ляжем, да вот хоть здесь прямо сдохнем, понял ты?
– Понял ты, что уже обратно никак, раз приехали? Значит, правда уже того… на свалку пора? А мы сможем, Какаду. Получится, обещаем. Да мы тебе клянемся, вот так даже!
Прикрываю губы их ладонями, в моей еще власти. Кусают пальцы, не всё сказали.
– Слышал, мы клялись?
– Еще бы.
– Эй, а глаза мокрые вдруг чего?
– Нет.
– Неужели плачешь?
– Я люблю вас.
Тут они замирают ненадолго.
– Соврал все-таки, ха-ха.
– Помните, мы вот так лежали давно?
– А как же. Дуры две голые. Но это были не мы, точно.
В следующее мгновение я оказываюсь на ногах, потому что они беспощадным рывком выдергивают меня с пола. Не сговариваясь, мы расходимся по углам и начинаем самозабвенно чертить на паркете фигуры. И это тоже наш разговор между собой. Вместо слов у каждого отдельная партия, своя особенная дорожка шагов, перебежек и вращений.
Вот закручиваюсь в тугой спирали, лица партнерш мелькают, сливаясь в одно. Это сошлись они в объятии, и я не сразу понимаю, что нежность их смертельная, и на самом деле Элизабет с Валенсией в ненависти душат друг друга. Не веря, подскакиваю и пытаюсь разнять, но тангеры, расцепившись, приходят еще в большую ярость, просто в неистовство. Теперь они машут отчаянно кулачками, повизгивая попеременно от боли и от удачных попаданий. И еще отвратительно таскают одна другую за волосы. В конце концов перекидываются на меня и, позабыв о вражде, тоже хватают за волосы, валят на пол и топчут каблуками, причем каждая желает обязательно лично отметиться, то есть нанести свой собственный точный удар.
Происходит все мгновенно, в полном молчании, я не верю.
Бегут к двери. Обернувшись, Элизабет все-таки кричит Валенсии:
– Я заставлю тебя улыбаться!
И меня не забывает:
– Это ты ей на рожу замок повесил!
Рифмую в ответ поневоле:
– Ты на передок себе замок!
И Валенсия с проклятием успевает:
– Воровка!
Выскакивают одна за другой, хлопает дверь. И я, когда выходил, тоже от души хлопнул.
А в “Шератоне” ночи среди ночи нет: снизу из зала музыка, по этажам полуголые тангеры с кавалерами в бабочках, всё приплясывая. И я, пока по коридору иду, между ними искусно лавирую, тоже танец. Одна чуть с ног не сбивает, без кавалера, но с подушкой в обнимку в чужой номер спешит.
Сделав круг по этажу, возвращаюсь опять в репетиционную, и тут же следом Элизабет является, а за ней и Валенсия. Порознь они, но обе одинаково спокойные, с безмятежными лицами, и как ни в чем не бывало.
– Кунита? С переходом в кортадо, как? И плавно в сакаду? Вспомним, рискнем? – предлагает Валенсия.
– Я тоже подумала. Без куниты никак. Не перейдем. Хоть так, хоть этак, а все кунита, давайте, – соглашается Элизабет.
– Вспомним, придется, – подтверждаю я.
Все-таки было или нет, что друг дружку избили и меня заодно? В танце сходимся, расходимся, и опять близко, три лица стиснуты, и я смотрю, насквозь прожигаю, а в глазах тангер нежность одна. Нет, не может быть. Не было.
Закончили фигуру. На месте встали и стоим, обнявшись. Шепчет Валенсия:
– Не верю, что мы это сделали. Вот не верю.
И Элизабет в волнении к себе прижимает:
– Живые еще, живые. Дорогие мои. Ну, лиха беда начало!
– Вы только не отвлекайтесь больше, – напоминаю я.
– Нет, что ты! Даже не думай! Мы прощения просим! Обещаем!
Чуть не плачут, растроганные. Но только разомкнули объятия, оказалось, еще сильнее во вкус вошли.
– А чего вот стоим, непонятно? Дальше давайте! – требует Валенсия.
Элизабет на меня смотрит:
– Готов, Какаду?
– Есть сомнения?
Они бросаются на свои исходные позиции, только и ждали. Начинают сближение, глаза горят. И по очереди взлетают ввысь с раздвинутыми ногами, как обещано. Одна при этом стонет, другая рычит даже. Кажется, остаются под впечатлением от своих полетов, потому что разом вдруг затихают и уже в полной тишине завершают композицию на паркете.
И так же без слов потом выкатываются за мной в коридор, идут по пятам, не отставая, чуть не шаг в шаг.
И в номер даже ко мне следом пытаются войти. Я преграждаю путь:
– Э, нет. Полчаса, милые, чтоб я по вам соскучился.
– У нас полчаса?
– Всё про всё. И ни минутой больше.
Открываю уже дверь, они всё у меня за спиной, не уходят.
– Знаешь, Какаду, – говорит серьезно Элизабет, – я потрясена, в какой ты форме. Правда. Слов нет.
И Валенсия вторит:
– Да, браво тебе, браво. Вообще, что ты все это придумал.
– То ли еще будет.
– Думаешь?
– Уверен. Вы тоже неплохо раздвигали.
Смеются польщенно. А сами вроде нечаянно всё оттесняют от двери, прямо там, в номере, у меня им будто медом намазано, а я так же нечаянно не пускаю, встав часовым в проходе. Мое упорное сопротивление они воспринимают по-своему, то есть уже не сомневаются, что я прячу кого-то за спиной. И, проиграв борьбу, понимающе переглядываются.
– Что ж, Какаду, мы рады, что ты еще мужчина, с этим тоже поздравления, – заключает Валенсия.
– И когда только успел? – удивляется Элизабет.
Валенсия знает:
– Ну, здесь такое количество дурочек, что немудрено. Называется, пусти козла в огород. Не меняешься, Какаду.
Уличив меня в грехах, они наконец удаляются. Элизабет на ходу оборачивается, а как же:
– Силы береги, еще пригодятся.
А дальше вот что. Едва захлопнув дверь, я делаю шаг-другой и падаю замертво лицом на ковер, не добравшись до дивана. Со стороны выглядит так, что я уже и впрямь покинул этот свет, неподвижность моя кажется полной и окончательной, так долго лежу. Нет, ожив, кое-как на полусогнутых ногах перемещаюсь все же на диван. Задыхаюсь, судорожно ловлю воздух, рука одна на сердце, другая приступает к реанимации, забрасывая в рот таблетки, их на тумбочке целая гора. Знаю, что делаю, что, зачем и как, не новичок. Привстав, пытаюсь ремень расстегнуть и, не справившись, иглу себе засаживаю прямо сквозь брюки в зад, шприц уже наготове. Сорочку сдернул, стаскиваю бандаж, живот противно вываливается. И вот сижу, прикрыв глаза, грудь вздымается, и это моя тайна за дверью и есть. Губы свое что-то шепчут, может, молитву, пот градом. И улыбка уже, что выжил, опять пронесло.
А снаружи кулачки партнерш моих, оказалось, колотят и колотят, там время у них другое. И встаю, пошатываясь, труба зовет. В боевой опять наряд свой облачаюсь. Бандаж, сорочка, ремень затягиваю туго… Всё. И в зеркале уже кавалер бравый кивает мне одобрительно и напоследок подмигивает даже: “Держись, Какаду!”
Дорожки шагов через зал по паркету. Ко мне навстречу идут и в танце приходят. Волнение.
– Вот мы шли, видел?
– Засмотрелся.
– Как тебе каминада наша?
– Нет слов.
Танцую с ними вместе без остановки.
– Какаду, счастливы мы. Это мы?
– Вы четверть века назад.
Осыпают поцелуями. Одна придвигается, другая. Дрожит голос Валенсии.
– Не знала, что такое еще будет, забыла. И ты счастлив, да?
– Очень.
– Мой хороший. Ты же не умеешь быть счастливым.
– Настало время.
Всё поцелуи, поцелуи. И, кажется, уже долгие слишком, не важно, кто мужчина, кто женщина, все вместе в ласках забылись вдруг, замолчав. Наконец отрываю их друг от друга, и сам через силу от них отрываюсь, и в смущении размыкаем объятия.
– Поднимай, хороший, – шепчет Элизабет, очнувшись.
Она делает шаг мне навстречу, готовая привычно взмыть ввысь, но я хитроумно оборачиваюсь к ней спиной. Удивляется:
– Что ты, Какаду?
– Было уже.
– Калеситы не было.
– Я о поддержке.
– С которой я соскакиваю в калеситу, именно. Что же непонятно?
– Понятно, что справишься без поддержки, не сомневаюсь.
Уже в недоумении Элизабет:
– Какаду, милый, ты с ума? Дай мне зацепиться, я после полета буду в калесите другая!
Я знаю:
– Ты станешь другой завтра на сцене, когда я подниму тебя. Это будет неожиданно, и ты ярче еще сверкнешь. Поверь, Элизабет.
Валенсия в бой бросается:
– Хорош, Какаду, совесть имей! Поднимай давай, ты чего вообще?
И опять нетерпеливый ко мне подход, и снова мой увертливый маневр в ответ. Да, я жить хочу.
Элизабет перестает танцевать, смотрит на меня. И уходит, откуда пришла, в угол к себе, на исходную. Слышу:
– Какаду, мне плевать. Мне вообще на тебя плевать.
– Жаль, что так, Элизабет.
– Ты мне не нужен. Нет, нужен как инструмент, ты это понимаешь?
– Как домкрат, – подсказывает Валенсия.
Я бессильно развожу руками:
– Сломался.
Элизабет только головой качает:
– Неприятная новость, Какаду.
И я в ответ вздыхаю:
– Усталость металла, что поделаешь.
– Ничего. Остается прощальный привет.
– И ты не забудь своей калесите.
Элизабет кивает и отворачивается, кажется, навсегда, и будто нет ее больше, всё. И бандонеоны солидарно смолкают, коду отыграв.
Но Валенсия еще есть, вот она, вцепилась в меня, рвет ворот сорочки, пуговицы летят:
– Какаду, что скажу, послушай, нет, ты послушай! Я уже сама не знаю, чего я вдруг, зачем, кто вообще такая, ну, с танцами этими! Но если сейчас вот сорвется, я тебе тогда не знаю, что… Да горло перегрызу, я лично!
И тут же Элизабет, опять вдруг объявившись, не ждал уже:
– Ду, милый, можно тебя так по старой памяти?
– По очень старой.
– Очень, да. Понимаешь, тут ведь еще дело такое. Я не помню напрочь, как там, чего. Ну, в диагонали этой, как отшибло. Ду, я что подумала… Может, так вспомню, ногами? Вот ты меня на руки если, а я с тебя соскочу и с разгона? Вдруг получится, как?
Не я, руки-домкраты мои сами призывно вверх идут, и Элизабет с места срывается, бежит ко мне. А Валенсия на шее уже повисла, рядом стояла.
И мы преодолеваем. Элизабет спрыгивает с меня и уходит в калеситу. И это у нас одно движение такое общее, слаженное и гармоничное даже. Но и помарка вкрадывается, едва заметная, когда за сердце хватаюсь. Жест мимолетный, рука опять сама, но Валенсия разглядела, реагирует:
– Вот!
Оказалось, я под недреманным оком ее, рядом танцует, партия своя у нее, отдельная.
– Что значит “вот”?
– А что значит?
– Ты сказала.
Не дрогнув, отчеканивает:
– Вот – это вот. Что у нас все получается. Нет разве?
Рифмую в ответ:
– А вот и сглазила!
Потому что ведь не получается, наоборот: Элизабет, в кренделях своих запутавшись, на паркете встала и стоит, так и замерла с занесенной ногой, и ни туда ни сюда.
– Забыла. Все забыла.
– Еще. Сначала давай.
– Спасибо, Ду.
– Элизабет, вперед.
Это себе я командую. Чтоб без помарок, жестов предательских. Но опять получается, что не получается, и всё даже хуже еще, и плохо совсем, потому что с Элизабет на руках зашатался я, не повалился чуть на паркет. И только она соскакивает, так кашель ураганный налетает, вообще пополам сгибаюсь. А око Валенсии все в меня уставлено, лицо непроницаемо, и ноги танцуют сами по себе.
Но, главное, Элизабет, споткнувшись будто, посреди зала столбом встает – и ни с места, зря всё. Спиной она к нам, слышно еле:
– Нет.
– И что?
– И всё.
В угол свой идет и там спотыкается, и на этот раз мы к ней бросаемся, потому что безжизненно сползает вдруг по стене на пол, еле подхватить успеваем. Пока держу за плечи, Валенсия, перепуганная, тормошит ее, бьет по щекам, потом, схватив с подоконника бутылку, поливает лицо водой. Обнимает, к себе прижимает: “Дышит! Обморок!” Умоляет очнуться: “Элизабет! Элизабет!” Всё без толку, и не знаем в ужасе, что делать, трупом она без движения, голова безвольно откинута, из стороны в сторону мотается.
Руку протягиваю, хочу лицом к себе повернуть, и тут Элизабет, странное дело, ладонь мою принимается целовать, пальцы губами ловит. И, ожив чудесным образом, сама из объятий вырывается и ложится лицом в пол. И смех сдавленный слышен.
Валенсия лицо утирает, тоже мокрое.
– Началось. Все думала когда. И вот!
– Опять ты “вот”. Что “вот”?
– Вот и купились, ура! – рифмует с пола Элизабет.
Рядом присаживаюсь.
– Вспоминай, сука.
И в коридор выходим. Валенсия вздыхает сокрушенно:
– Не знала, что все так кончится. То есть нет, знала, но думала, уже разучилась обольщаться. Давно не было. Идем, пошли?
– Куда?
– Туда. Сюда. Все равно.
Не дожидаясь, двинулась по коридору. Прячет лицо в досаде.
– Придумаешь, а потом разочарование. Как в молодости.
– Так молодость и есть.
– Когда?
– Сейчас вот. Сейчас, Валенсия.
– Да?
Пытался на ходу обнять – не поняла даже.
– Чего ты?
– Просто.
– Не лапай.
– Ладно.
– Страшно, что сумасшедшая?
– Тогда выглядело обаятельно. Образ.
– Ну, сколько лет. Усугубился образ. А что мы тут тоже вместе с ней малость свихнулись, и не малость?
– Наоборот, нормальными людьми стали.
Она ко мне поворачивается. И подмигивает вдруг вместо улыбки:
– Да мне тоже, Какаду. Не страшно, а наоборот.
Дальше все происходит в одно мгновение. Кажется, я угадываю ее желание, притиснул к перилам, и под моим страстным напором она с готовностью переламывается пополам и в конце концов повисает головой в пролет. Стянутые заколкой волосы маятником качаются над танцующими далеко внизу парами. Я провозглашаю:
– Поддержка наоборот!
И слышу ее ликующий голос в ответ:
– Самый раз!
Расплата неминуема. Едва выдергиваю из пропасти, еще не придя в себя, она предъявляет мне претензии:
– Ты в уме?
– Разве не понравилось?
– Мог не удержать, запросто.
– Обижаешь.
– Да вон на части разваливаешься!
И, передразнивая, она прикладывает ладонь к сердцу, потом и глаз загораживает, не забыла. В общем, полный мой портрет. Ну, и кашляет, конечно, согнувшись, надрывается просто.
– Скажи, Какаду, ты поэтому так распрыгался?
– Поэтому почему?
– Вот потому, что разваливаешься. Ты напоследок, да?
Она с опаской опять перегибается через перила, вниз заглядывает. И, кажется, сейчас осознает только, где была. На лице ужас.
– Боже мой!
– Ты сама хотела.
– Я? Что я? – удивляется она.
И уже прикована к перилам, снова к ним подходит, обо мне забыла. А когда оборачивается, говорит с досадой, увидев:
– Ну, чего прицепился, Какаду? Иди, уходи. К бабам, что ли, своим мифическим, сам-то веришь, что бабы? Или вон к лежачей давай, к ней, полоумной, может, перестанет над нами измываться!
Последнее Валенсия уже прокричала, с собой не совладав, и в конце взвизгнула даже, и тотчас Элизабет отозвалась в ответ с не меньшей яростью, из коридора как раз к нам выскочив, так что получилось, чуть не в один голос с партнершей.
– Ушли! Почему? Да как смели! – топает ногами Элизабет. – Уважение! Слышите? Я требую к себе уважения!
И, сорвавшись с места, бежит опять по коридору, в обратную сторону, и Валенсия, просияв лицом, за ней следом. И вот мчимся мы, обо всем позабыв, а Элизабет уже впереди дверь распахивает, зовет:
– Вспомнила! Все вспомнила!
То, что демонстрирует Элизабет, превосходит все наши прежние упражнения на паркете, по сути беспомощные топтания, теперь ясно. Легкая и уверенная в своем изяществе, она без единой заминки пересекает зал, одаривая нас на ходу лучезарными улыбками. Перед дверью не останавливается, а так и выходит, танцуя, наружу.
Ждем, когда вернется. Валенсия спрашивает:
– А ты это все за чистую монету принял, что забыла?
– И за кулисами актриса. Важен результат. Ты чего?
Валенсия слезу смахивает:
– Зависть.
– Видишь, тоже играешь.
– И близко нет.
– Думаешь, что не играешь, но играешь, – заключаю я со знанием дела.
Элизабет все не возвращается. Выглядываем в коридор, там никого. Мне непонятно.
– Что за черт? Где?
И ходим уже туда-сюда в поисках. Валенсия исчезает за дверью туалета. Возникнув опять, командует:
– Смотри в мужском.
– Оригинально.
– С нее станет. Давай.
Подчиняюсь. Вернувшись, развожу недоуменно руками.
Наконец обнаруживаем в баре на этаже. С рюмкой коньяка за столиком и в полной беспечности. Валенсия решительно садится напротив, лицом к лицу, на диванчике я поодаль примостился.
– Что происходит?
– Утро, – пожимает плечами Элизабет.
– Коньяк.
– О, да!
– Пока мы тебя по унитазам?
Элизабет не слышит, прильнув к окну. Там внизу река, сверкают, наперегонки бегут первые лучи солнца по льду.
– Я навсегда это запомню!
Радуется и просит, требует даже, чтобы мы тоже радовались:
– Видите? Вы видите? Да слепые просто!
И, глядя на нее, стонет Валенсия:
– Ну, тварь! Тварь!
– Какаду, скажи своей жене, пусть закроет рот, – морщится Элизабет.
И Валенсия в ответ морщится тоже:
– Какаду, скажи своей любовнице, коньяк – смерть шизофреника!
И началось…
– Коньяк за здоровье жены! – провозглашает Элизабет.
– Любовнице слава! Спасибо, что мужа увела! – не отстает Валенсия.
Обижаюсь, делаю вид:
– Тебя это радует, Валенсия?
– Мой самый счастливый день жизни!
И смеюсь я, смеюсь:
– Было так давно, что уже не было, вы чего?
Но еще Элизабет вставляет напоследок, успела:
– Она по тебе до сих пор сохнет, смотри!
Мы с Валенсией переглядываемся и даже фыркаем одновременно.
И всё. Сцепились, расцепились. Оказалось, неважно это, вообще не имеет значения. Потому что Элизабет вскакивает вдруг из-за столика и принимается посреди бара ногами выделывать свои кренделя, причем в ярости она.
– Я иду вот так! Так! И еще так! Нате! А потом я так! Видели? А вот вы! Вот, показываю! Вы так и еще так! Ну, допустим, так еще! И что? И всё, больше ничего!
Плюхнувшись опять на стул, сообщает:
– Не могу больше. Не буду. Нет.
Уточняю:
– Чем не угодили?
– Всем угодили.
– Плохо танцуем?
– Хорошо.
– И что ж тогда?
– Не так.
Вот значение в чем. В ногах, ступнях, позициях, таких, сяких. Вдруг это важнее всего, самой жизни даже.
– Не так, – повторяет Элизабет и к окну опять отворачивается. – Я вас ненавижу. У меня поезд через час.
Валенсия удар держит:
– Вали. Мы с тобой тоже нахлебались.
И уже каблуки ее мелькают со мной рядом. Выпорхнула на середину бара, тоже не лыком шита, и в ярости, как Элизабет. И перебежки эти, вращения, замирания ног в вышине, которые важнее жизни.
После полета на место приземляется, на нас смотрит с Элизабет, с одного на другого взгляд переводит:
– А без меня не смогли, ха-ха, парой потом. Никак без меня, что ж вы?
Тангера полуголая напротив, у нас с ней роман мгновенный. Кавалер удачно сидит спиной, а девушка как раз лицом и в глаза мне смотрит. Вняв моим немым мольбам и решив подбодрить, она расставляет под столом ноги, нескромно, выше всех ожиданий. И еще и юбку, изловчившись, вверх не без удовольствия подтягивает, и без того короткую. И мне остается только благодарно приложить руку к сердцу, что же еще.
– Вот! – фиксирует мой жест всевидящая Валенсия.
И начинает ко мне с подозрением приглядываться, а вместе с ней и Элизабет, и всё внимательней они, и с тревогой даже, ведь я так и застыл на своем диванчике, окаменел будто с приложенной к груди рукой, и глаза у меня закрыты.
– А чего он такой? – интересуется Валенсия.
– Какой он?
– Такой. Нехороший какой-то.
– Да, бледный. Какаду! – зовет Элизабет.
Это они между собой. И всё смотрят и смотрят, и сами каменеют в ужасных предчувствиях со мной вместе, уже совсем каменные. Зеваю и открываю глаза:
– Что такое?
Валенсия бормочет:
– Ничего.
– Все-таки?
– Ну, показалось.
– Богатое воображение, – заключаю я.
Элизабет вскакивает:
– Поезд! Мой поезд!
И партнершу против ее воли обнимает, Валенсия отвернулась даже.
– Прощай, моя хорошая! Ты так ни разу и не улыбнулась!
Возле диванчика притормаживает, садится со мной рядом и по щеке гладит:
– И ты прощай, мой попугай. А ты даже лучше стал, знаешь.
– Лучший попугай?
– Да человек, представь себе.
– И ведь правда, самое удивительное, – доносится голос Валенсии, она все сидит, не оборачиваясь.
И тут тангера напротив с опозданием спохватывается и смыкает ляжки. И Элизабет, конечно, порочную связь без труда разгадывает:
– Девушка, ум в передке, где? Возбудила, чуть не сдох!
Дерзкая девушка с ответом не медлит:
– Сама садись, старая, покажи, чего осталось!
Партнер хохочет, и Элизабет вместе с ним смеется в проеме двери. Мы смотрим с Валенсией, запомнить хотим, пока смеется. Но уже нет ее, всё.
И шум в коридоре. На диванчике меня будто подбрасывает. Из бара выбегаю, Валенсия следом.
Элизабет на полу лежит недвижно, вокруг никого, и я бросаюсь к ней, бегу. Валенсия на полпути догоняет, обхватывает на ходу, вдруг руки у нее сильные:
– Стой!
– Да ты чего, чего?
Вырываюсь, а ни с места, хватка мертвая.
– Какаду, терпение.
Так и стоим, держит Валенсия и спокойна, знает, что будет. И дождалась:
– Вот. Полюбуйся.
Элизабет встает как ни в чем не бывало, бодро даже, и на нас оглядывается, на зрителей своих. И пальцем погрозила, что номер не прошел. По коридору устремляется, на поезд скорей. Еще, обернувшись, на прощание воздушный поцелуй посылает.
Валенсия от поцелуя в ярость приходит:
– Чтоб ты сдохла!
И идем с ней молча. Но, не сговариваясь, тут же разворачиваемся и бросаемся за Элизабет следом.
Куда! Стой! Я номера ее не знаю! Подожди!
Это я от Валенсии отрываюсь, а она мне в спину напрасно кричит. Зовет, просит, но я все быстрей и быстрей наоборот. По коридорам от нее, лестницам, только не отстает, нет. Тогда за угол встаю, затаился. И проскакивает мимо, не заметив. Всё.
К Элизабет ломлюсь, а дверь открыта.
– Ду, вопрос решенный.
– Не сомневаюсь.
– Я не буду танцевать, не буду.
– Понятно.
– Ты видишь, что меня уже нет?
На самом деле Элизабет есть, но делает все, чтобы не было. Чемодан раскрытый посреди номера, мечась, она вещи в него забрасывает.
– И что ж пришел, если все понятно?
– Ты дверь оставила, чтоб пришел.
Блузку с себя долой, юбку, и бегает в спешке, переодеваясь. В трусах одних и в лифчике, не стесняется, я не в счет.
– Понятно, что непонятно, Ду. Скажи, ты чего вдруг такой?
– Какой?
– Счеты, что ли, с жизнью?
– Ясней давай.
– На сцену за смертью лезешь, куда ясней. Под бандонеоны решил?
– Уж лучше, чем в скорой помощи.
– Давно у тебя?
– Еще ясней, Элизабет?
– Про инфаркт, еще если.
– Месяц.
– По счету какой? Первый, второй, какой? – Пальцы даже загибает, не ленится. – Или?
– Смешно ты пальцами.
– Я спросила.
– Или. Элизабет, откуда знаешь?
Удивляется:
– Да все всегда всё знают, откуда – непонятно. “Шератон” вон весь. Последний танец Какаду.
Радуюсь я:
– И снова знаменит?
– Весь в лучах славы.
Подошла и спиной встает, чтобы лифчик расстегнул, свитер в руках наготове.
– Не разучился?
– Посмотрим.
– Ду, надоело жить?
– Я от себя это гоню.
Оборачивается, грудь тяжело мне на ладони падает.
– Нет, Элизабет, не надоело.
– Сожми тогда, что ж ты?
– А родинки, родинки?
– Убежали.
И снова спиной уже ко мне, не понимаю:
– Застегни.
– Опять?
– Быстро!
И в мгновение ока вдруг в обратном порядке всё: вслед за лифчиком уже и блузка на ней, а потом тут же и юбка, и свитер ненужный в сторону отброшен, и вот передо мной стоит какая была, поверить трудно. И еще в руках у нее пакетик, и она оттуда извлекает что-то, сразу не различишь. А когда надувать стала, оказался шарик, и не простой, а презерватив по всем признакам.
И хоть не сразу я, но догадался:
– Из кармана у меня? И когда успела! Даешь!
Потому что фокус знакомый, было уже. Элизабет не отрицает, а наоборот – жмурится, торжествуя и от шарика не отрываясь. Все надувает, пока не лопается, и даже она от испуга вскрикивает. И настает время моего торжества, объясняю строго, почти лекция:
– Пиджак из клубного гардероба, я выступал в нем четверть века назад. Старый мой пиджак, и содержимое карманов соответственно. Клептоманы, не зная, куда лезут, все равно лезут, они слепы в своей страсти. И клептоманки особенно!
Элизабет в восторге:
– Какаду, браво!
Придя просто в неистовство, она хохочет и уже второй надувает. И к окну скорей бежит, чемодан несобранный по пути ногой отпихивает. Раму распахнула, и ветер шарик подхватывает. И к трубам заводским понес, к клубам дыма, далеко. А мы стоим, смотрим.
– Ты должник мой, Какаду, – говорит Элизабет.
– Это понятно.
– Я из-за тебя осталась, чтоб не сдох. Раз и навсегда запомни.
– Любое желание.
Она взглядом меня окидывает:
– Одно, пожалуй, не поверишь. Хочу с тобой танцевать.
И по коридору уже молча идем. Спрашиваю:
– А ты с ним была, когда со мной была?
Элизабет и не поняла даже:
– Что-что? С кем, с кем?
– Ну, с Булатом, с Попрыгунчиком своим?
– Вообще-то я от тебя к нему ушла, в причины не вдаемся.
– Не вдаемся. Но ты с ним была? Не потом, а когда еще со мной?
– Господи, кто о чем. Какаду, заклинило?
– Вот представь себе.
– Тогда не была, а бывала, если еще с тобой была. Черт, еле выговорила! Какаду, ты меня заморочил!
Прибавляет шаг, догоняю. Не знает, как от меня избавиться.
– Ну, раз, может… Уже не помню. Отвяжись.
– Раз или раз-другой?
– Может, и другой, да.
Передразнивая, еще палец на ходу загибаю, третий по счету:
– Или?
– Да.
– Что да?
– Или.
Подталкивает меня к двери, ведь уже мы у номера Валенсии:
– Стучи, зови! Давай! – И сама стучит, не дожидаясь. – Госпожа Валенсия! Дорогая наша, ау! На репетицию пожалуйте!
Тоже включаюсь:
– Наверстывать! Милости просим!
Валенсия за дверью вместе с нами кривляется:
– Бегу, лечу, ау! О, какой сюрприз!
– Счастлива, – кивает Элизабет.
Ожидание, однако, затягивается. В дверь барабаню:
– На выход давай! Ты чего там, эй!
Голос Валенсии:
– Минуточку! Уже секундочку! А вот и я!
И является в шубе вдруг и с чемоданчиком на колесиках. И мимо проходит, не заметив. Очки только прощально сверкнули, опять в очках она. Не понимая, мы с Элизабет следом спешим, в лицо непреклонное заглядываем.
– Куда ты, куда? – бормочет Элизабет.
Непреклонна. Хорошо, не безмолвна.
– На твой полоумный поезд вместо тебя.
Решимость такова, что мы с Элизабет просто на месте остаемся без надежды. Нет, семеним, конечно, опять догоняя. И я чемодан у Валенсии вырываю, ухитрился, даже так. А Элизабет, вперед забежав, на пути ее встает, чтобы лицом к лицу.
– Причина?
– Я сама.
– Понимаешь, что не может так все кончиться, невозможно?
Шла как шла, шага не замедляя. Элизабет в сторону отскакивает, чтобы с ног не сбила, едва успевает. И, догнав, рядом опять идет.
– Подожди, Валенсия. Ничего еще не было.
– Все было. Ты не заметила.
И чемодан свой у меня выхватывает, зазевался.
– Вы меня бросили, теперь я вас.
К лифту подходит. Элизабет смотрит на меня:
– Какаду!
– Бесполезно, если уперлась. И в очках снова.
– Что значит?
– Прощается, всё.
И в лифт с ней сажусь. Элизабет, третья лишняя, на этаже остается.
Встаю на колено, еле уместился. За бедра обнял, за шубу.
– Стало еще противней.
– Права.
Поднимаюсь. Смотрим друг другу в глаза.
– Был такой с попугайской кличкой, чуть что – на колено падал. Еще, по слухам, у него член был огромных размеров, но стоял только в танце. Какаду, кто это?
– На некролог наскребла.
– Доживи. Слишком себя любишь.
Оказалось, мимо меня смотрит, в зеркало за моей спиной.
– А еще, если ты пакли свои носишь, следить надо, вон краска на затылке слезла.
Последнее непереносимо, я лицо, скривившись, ладонями прикрываю. Но она не знает жалости:
– И врал так искренне, что даже плакал – кто это?
Тут, к счастью, двери открываются, и Элизабет уже нас внизу встречает, по лестницам быстрее лифта успела. Валенсия, не церемонясь, ее привычно отталкивает и напрямик через ресторан идет к выходу. И я следом между столиков лавирую, угнаться не могу. Настигнув, опять пытаюсь выхватить из рук чемодан, завязывается настоящая борьба.
И вот мы разом замираем, оглушенные аплодисментами и даже овациями. То есть от неожиданности просто двинуться не можем, забыв про чемодан. Потому что в своем единоборстве вдруг оказываемся как бы на сцене перед большим обеденным столом, и зрители, отложив ложки с вилками, хлопают нам, не жалея сил, и выкрикивают приветствия.
– Валюша, – спрашивает один из зрителей, обращаясь к Валенсии, – скажи на милость, золотце мое, а что это такое, что мужчина у тебя чемодан отбирает?
– Это галантный он, – отвечает Валенсия, – не допускает, чтобы бедная женщина надрывалась сама.
– А в шубе бедная женщина с какой стати? – продолжает допрос зритель.
– А прогуляться решила.
– С чемоданом?
– Еще что в чемодане, спроси! – подаю я недовольный голос.
Дальше так: мы перестаем существовать как трио, зрители вскакивают из-за стола и, заключив в объятия, растаскивают по сторонам. И мальчик с саблей в руке, подпрыгнув, уже у меня на шее виснет, я и глазом не успел моргнуть.
– Дед, дед! – шепчет, личиком своим к щеке моей прижимаясь. – Ты плакал, дед? Покажи! Кто тебя обидел, ты мне покажи только! Я ему!
И сильней только к себе я внука притискиваю. И так расчувствовался мальчик, что сам заплакал.
Потому что люди близкие они, родные, и не танцы с ними – жизнь. Валенсия все не верит:
– Вот так сюрприз! Всем сюрпризам сюрприз!
– Малость вы нам смазали с этим чемоданом, что сюда вдруг явились, – сетует все тот же собеседник Валенсии, на чемодане зацикленный. – Должны были в зале нас увидеть, вот тогда совсем сюрприз!
Валенсия представляет:
– Мой благоверный.
Жмем друг другу руки:
– Виктор Иванович. Виктор.
У меня тоже имя есть:
– Герман Иванович. Герман.
– Ивановичи припадают! – провозглашает вдруг благоверный и, к моему изумлению, расставив руки, опускается перед женой на колено. И еще упрекает: – Ну? А вы что же? Не Иванович никакой!
– Научила? – спрашиваю Валенсию.
Она и не скрывает:
– Мы в тебя иногда играем, да.
– Увековечиваем. С полным уважением, – заверяет супруг, отряхивая брючину. И я смеюсь вместе с ним. – Вот, Герман. Наслышан, как видите.
– Как вижу, много интересного, Виктор?
Благоверный на Валенсию смотрит, улыбаясь:
– Предполагаю, только видимая часть айсберга.
– Давно растаявшего, – поясняет Валенсия.
Супруг руками разводит сокрушенно:
– В связи с всеобщим потеплением климата.
Добродушный он, со спокойной усмешкой, четки в руке умиротворяют. Другой рукой Валенсию обнимает, и она его тоже, крест-накрест они.
– Мы тут уже все перезнакомились, – сообщает, – и, можно сказать, даже притерлись, так что команда поддержки в сборе!
– Нам сегодня это очень нужно, очень! – кивает серьезно Валенсия.
Сменила, значит, гнев на милость, мы с Элизабет переглядываемся. У нее тоже теперь кавалер, он и вовсе на руках ее держит, как принцессу, и молодой совсем. Еще и певец вдруг оказалось.
– Слава юбилярам! Легендарному трио браво! – выводит на весь ресторан бархатным баритоном. Люди за столиками аплодируют.
– Роман – лауреат конкурса, поет в опере Риголетто! – гордясь, сообщает Элизабет сдавленно: парень ее в страсти совсем придушил.
Благоверный доволен:
– Риголетто с нами!
– Не подкачаем! – подтверждает кавалер.
– Не подведем! – в восторге Элизабет.
– Если юное дарование не придушит, – заключает Валенсия.
И мне ласки перепадает, тоже возле меня женщина, а как же. Ростом маленькая, коротышка, приходится на цыпочки ей встать. Волосы мои с плеч собрав, в пучок закалывает и шепчет:
– Курочка. Ходишь курочкой.
– Что такое?
– Глаз, глаз, папа. Боком ты. Следи за собой.
– Ага. Принято.
И вот как-то само собой получается, что за столом мы уже среди приехавших, и вписались на удивление, как все стали, никакие не танцоры – люди просто, и люди обычные, добропорядочные, более всего трапезой озабоченные.
И перед нами официант навытяжку, пожалуйста. И кавалер Элизабет не сомневается:
– Суп для мадам!
– Я мадам, но суп какой? – интересуется Элизабет.
– Все знает человек. Предупрежден.
– В курсе, – кивает официант.
– Хотелось бы и мне, – капризничает Элизабет.
Кавалер обижается:
– Недоверие? Гороховый. Но без животных жиров, конечно. Просим прощения?
– Да, Ромка. Спасибо.
Благоверный Валенсии возмущается даже:
– Это какой же гороховый без свиной рульки, я извиняюсь?
– А вот такой. Протестный, считайте, – провозглашает кавалер.
– Ха-ха, против режима?
– Не ссать! Горох против свинины, ха-ха!
Благоверный тоже провозглашает:
– А для другой мадам как раз свинину! Насчет свинки как, золотце?
– Как вы страшно сказали! – вскрикивает Элизабет.
– А по-моему, ласково, нет разве? Свинка, – удивляется благоверный.
Элизабет головой качает:
– Тем отвратительней, ведь еще вчера бегала и у нее колотилось сердце!
– Кстати, тоже деликатес, хотя совсем не уверен, что вчера, – улыбается благоверный.
И Элизабет ему улыбается, друг другу они язвительно:
– Постами себя дрочите, а после свиней жрете, как свиньи!
Благоверный спокоен, строгий стал даже:
– Мы как звезда возгорелась. С сегодняшней ночи терпели долго-долго. Ты не трогай нас, родная.
– Свинку! – диктует официанту Валенсия.
И последние уже раскаты грома:
– Свинкой на сцене и будешь, – пророчит Элизабет.
Кавалер ее обнимает, шепчет:
– Моя звезда не на небе, моя вот она! Ты знаешь!
– Ромка, знаю.
– К твоей рифма напрашивается, – бормочет еще Валенсия, ее слово последним должно быть. И тишина, всё.
Мирно, усыпляя, звякает посуда, и внук у меня на коленке, супом его кормлю, на ложку дую, чтобы нечаянно не обжечь. Капризничает:
– Горячо!
– Подул.
– Мало.
– Ложку за меня, ну-ка!
– Обойдешься.
Удивляюсь:
– Платон, ёлки, век не виделись. Мог бы полюбезней. Ну, за маму тогда!
За маму все-таки проглотил, сжалился, тем более тут же сидит.
– Вер, – спрашиваю ее, – в темных очках чего? Удобней чтоб прятаться?
– Ага. Светобоязнь. Слезы сразу. Третий год в них.
– Третий год плачешь, то есть, пардон, наоборот, не плачешь? Вот денег возьмешь, раз приехала, сколько, не знаю.
– Спасибо.
– Сколько-то отслюнявят. Вер, тут бассейн у них знатный, между прочим.
– “Шератон”, между прочим. Из-за денег, думаешь, приехала?
– Думаю… Неважно, что я думаю. Смотри, какой Платон вымахал. Чего вообще молчишь? Хоть бы слово от тебя, а, Вер?
– Ты говоришь.
– Я, да. Ты уголек? Уголек или нет? В постель к нам, помнишь, с мамой по утрам залазила и обжигала, горячая такая?
– С температурой все детство.
Сквозь дымку ее проклятых хамелеонов вижу, как лупится на меня бесстрастно.
– Думаю, из-за бассейна ты, вот что думаю. Вон ты в купальнике уже. Брюки обтягивают, видно.
– Так пойди еще купи, – оживляется. – Зад неформат!
Я снимаю с нее очки, мы смотрим друг на друга, сидя близко. Тянусь к ней, глажу по щеке:
– Доченька.
Она прикрывает глаза ладонью, загораживаясь.
А внук уже под столом, и ультиматум:
– Мороженое!
Приходится лезть за ним, вытаскивать. Непросто, он в грудь мне саблей упирается.
– Ты рыцарь?
– Я разбойник.
Под скатертью жизнь своя. Толстая ножка дочери выбивает нервную дробь. Ступни Элизабет, не зная покоя, в движении артистическом меняют позиции. А еще рука Валенсии сжимает ляжку мужа.
В мире явном, не тайном, когда возвращаюсь, Валенсия сообщает:
– Вот Витька бросился сломя голову, а это, скажу, катастрофа!
– Витька… Витька какой? – не понимаю.
– Да я Витька, я! – тычет в грудь себя благоверный. – Она что я сюда вот, а у нас дома ремонт!
– Представляешь, что там они нахерачат-напортачат, когда без хозяйского присмотра? – жалуется Валенсия и за рукав даже меня дергает. – Да мама не горюй, в ужасе я просто!
Другая рука ее под столом тоже, видно, свое дело делает, благоверный только выдавливает слова невразумительные, тем более еще и жевать приходится:
– Армяне, золотце.
Лицо Валенсии по обыкновению ничего не выражает, остается каменным.
– Что – армяне? Армянский коньяк лакают за здоровье Вити-лоха!
Дернувшись, муж в себя приходит, отринув вожделение. Судя по всему, сбросил страстную руку, и вот он уже прежний опять, с непобедимой своей усмешкой:
– А я вот армянам доверяю. Себе на уме люди, а добросовестные. Если б другие, допустим, работали, ну, всякие эти там разные, не хочу называть… Стоп, стоп, стоп! Мы ж не шовинисты, правильно?
Тут Элизабет голос:
– Внимание! Всем внимание!
И Валенсия уже в предчувствии:
– Всё! Понеслась! Держитесь!
Элизабет и впрямь выкидывает очередной номер, на этот раз задрав вдруг ногу над столом на всеобщее обозрение. И крутит своей неугомонной ступней с назиданием, показывает:
– Если б я тогда сделала вот так, то есть правильно, мы бы долго еще танцевали, а вас бы никого на свете не было. Но я сделала так, то есть неправильно. И вот вы. Приятного аппетита!
– Что, твоя ошибка? – спрашивает кавалер, не преминув чмокнуть ступню, благо прямо под носом у него.
– Ну, почему же. Импровизация.
– А партнеры не поняли?
– И не могли партнеры.
– А что ж ты тогда? – теряется в догадках кавалер.
– А ничего я. Просто все когда-то кончается, даже танцы, – удивляется вопросу Элизабет и все смеется, не может успокоиться. – Взмах ноги – и внук клянчит мороженое! Дай, Какаду, дай ты ему, уже я тебя слезно прошу!
– Ты попугай, дед? – изумляется внук.
И официант появляется, принес суп Элизабет.
– Протестный, свинья не ночевала! – торжествует кавалер. – И сейчас, минутку, мое признание. Готова выслушать? – спрашивает он Элизабет. – Твое, теперь мое?
– Просто вся внимание.
– А вот волнуюсь, – хитро щурится кавалер.
Уже и Валенсия не выдерживает:
– Да не тяни ты, господи!
И кавалер объявляет:
– Я суп сам приготовил. Ну, тут соображения гигиены, так что не совсем сам, но под моим руководством точно. Подтверди, – просит он официанта.
– Повар в обмороке до сих пор, – кивает тот.
– Поэтому разрешите, – кавалер зачерпывает суп, – первая ложка моя?
Едва проглотив, он откидывается на стуле и начинает хрипеть. Мы смотрим, оцепенев, потом, вскочив со своих мест, обступаем его запрокинутую бритую наголо голову. Благоверный Валенсии, крестясь, взывает напрасно:
– Риголетто!
Стоим беспомощно, что делать, не знаем, пока коротышка в очках-хамелеонах не растолкала бесцеремонно, грубо даже:
– Отвалите! Ушли! Я медсестра!
Быстрым, ловким движением она сует пальцы в разверстую певческую пасть и, как пинцетом, извлекает из глубоких недр ее косточку, обломок.
– Свиная, – бесстрастно определяет официант.
Неудачливый повар все сидит, зажмурившись, в поту, перепуган до смерти. И первым делом пробует голос, вспомнив, что певец. Рулады плывут по ресторану. Следом певцу приходит мысль, что он еще и кавалер и настает время открыть глаза. И Элизабет ненаглядную рядом не обнаружить. Партнершу ее Валенсию тоже. И меня, длинноволосого, за столом обеденным больше не увидеть. Сгинули мы, всё. Потому что трапезе конец.
Валенсия в платье, том самом, в которое влезла едва. Без трусов, а лицо все равно постное вечно. Элизабет с прикрытыми в блаженстве ресницами. И я перед переполненным залом на сцене, может, и боком чуть, но только не курочкой, а петухом боевым, виды видавшем. И в восторге партнерши, тем более в танце заставляю до члена дотрагиваться, ручками женскими управляю хитро. И шепчет Валенсия:
– Спасибо, милый!
И Элизабет то же самое:
– Милый, спасибо!
Их, благодарных, в стратосферу я отправляю: одна за другой взлетают на железных руках-домкратах, и там, в вышине, Валенсия рычит по-звериному от счастья.
Танец весь от начала до конца под овации в “Шератоне”. Не фрагменты неуклюжие – целиком. И было ли: лица искаженные, ругань? Не было. А что возраст, хорошо и очень даже, потому что в аргентинском танго только души возраст. Кавалер Элизабет тенором бархатным прославляет нас, когда на поклоны выходим. И Валенсии благоверный на колено припадает, объятия распахнув:
– Браво!
А шустрый внук мой на сцену лезет, слезы на глазах:
– Дед! Дед!
И вместо меня уже публике раскланивается. Потому что столбом стою без движения. Осознать не могу, что живой.
После выступления сразу, в себя еще не придя, по коридору спешим. И Элизабет на радостях опять за свое – на пол повалилась и лежит.
– Не сейчас, милая, хорошая, не сейчас, – просит Валенсия. – Нам еще переодеться! И вниз скорей, бегом!
А я недоволен даже:
– Нашла время! Булат деньги обещал, ведь упрыгает!
Лежит, ноль внимания. Дальше по коридору бежим. Валенсия меня останавливает, было уже, театр этот:
– Смотри!
Ждем, когда встанет. Элизабет без движения. Но нас теперь не перехитрить:
– Пусть без зрителей доиграет!
Смеемся громко, чтоб слышала. И я за собой Валенсию увлекаю.
На прощальном фуршете Булат опять себя любит и ноги высоко поднимает, приговаривая:
– Прыг-скок! Я Попрыгунчик.
И со мной шампанским норовит чокнуться:
– Телки… Скажи, вот интересуюсь, “Я и две мои телки!”, ну, номер твой, это ты чего? Тогда ж телки еще женщинами были!
И все он меня, гостей расталкивая, преследует, заклинило:
– Какаду, стой! Тогда ж в коровнике телки, а ты? Чего вообще такое, Какаду!
И вдруг останавливается он, обо мне забыв, потому что на Валенсию натыкается, на лицо ее каменное.
– Элизабет! – кричит вдруг не своим голосом Валенсия.
Видит все она, хоть спиной стоит. По стенке, бочком пробираются санитары в униформе, с пластиковым черным мешком. Никто и не замечает среди праздника, одна во всем зале Валенсия только.
Съезжаем с берега на лед, застряли в снегу, ни туда ни сюда. Спрыгиваем наружу в метель, вытягиваем из автобуса Элизабет. И к кладбищу двинулись напрямик через реку, как хотели, только с ношей на плечах, с гробом. Команда поддержки громкоголосая, она же и похоронная теперь, в скорби немая.
И идем скользя, враскорячку к крестам на другом берегу, не чертыхаясь. А позади “Шератон” в огнях уплывает в снежном мареве, с окном вместе, откуда Элизабет на реку смотрела. Да уплыл “Шератон” уже, всё.
Скользим, скользим. Пока не валимся чуть с гробом вместе. И на снег скорей гроб ставим, крышку чтобы поправить, съехала. Мертвое лицо Элизабет возникает на мгновение во мгле, и теперь выражая превосходство над живыми. И кавалер молодой рыдает: “Мама, мама!” – потому что сыном ее, оказалось, был.
Пробуем по льду гроб толкать, но подняли опять, несем. Отстаю, вдруг Валенсия на руке тяжело повисла. Ни слезинки, губы сжаты, прячет отчужденно лицо…
Упала, за собой тянет, и я лежу рядом, пока она рыдает. Муж оглянулся издали и больше не оборачивается. Карабкается по склону за гробом, уже на другой берег затаскивают.
Мерещатся волки среди крестов, стая вдруг в снежной пелене. И такое даже, что один среди всех бег замедляет. И вой будто тоскливый доносится.
Чуть не волоком за собой Валенсию тяну. Размахивает руками, стараясь ударить, не хочет идти. Горе сильнее, чем мое горе. Сбрасывает с руки перчатку, решив, что так больней мне будет. Хрюкнув, бью тоже, бью и тащу опять. Пока не притискивает она властно к себе, намотав на кулак длинные мои волосы.
И я не верю, увидев близко вдруг улыбку на нежном, залитом слезами лице, раскрытые в волнении навстречу губы.
Но тут все и меркнет, уже ничего не вижу. Меткий снежок залепил мой единственный глаз. Внук спуску мне не давал, тут как тут был.
2019