Часть I. Прошлое близкое и прошлое далёкое

Глава 2. Семья: вечная ценность, возникшая вчера

"Семья" – это слово почти священно. Но что это такое? Что такое семья? Давайте вкратце рассмотрим.

Люди уверены, будто семья, какой она нам известна сейчас, существовала всегда. Не зря в народе ходят примеры из сферы наивной лингвистики, согласно которым само слово «семья» восходит то ли к старорусскому "семя", то ли к "семь Я" и, таким образом, в обоих случаях будто бы отображает сакральный вопрос продолжения рода, продолжения себя (и мало кого при этом волнует, что числительное «семь» в стародавние времена на самом деле имело несколько иной корень – "седм": седьмой, седмица). В действительности же, конечно, историческая картина с семьёй сильно отличается от представлений обывателя.

В античном Риме слово "familia" (в современности уже понимаемое именно как семья) даже не касалось супругов и детей – им обозначалась совокупность рабов одного господина (домашний раб – famulus), familia была велика, и порой преобладающая часть её членов не состояла в биологическом родстве (Гис и Гис, с. 10). Древнегреческий "oikos" также обозначал одновременно и домашнее хозяйство, в рамках которого продукция производилась и потреблялась, и самих участников этого хозяйства, живущих под одной крышей, но включавших в себя отнюдь не только мужа с женой и детьми, но и их рабов, зависимых и вольноотпущенников (Бессмертный, 1996, с. 348). То же касается и неолитического Китая (династии Инь/Шан – 1600 г. до н. э. – и в начале династии Чжоу – 1100 г. до н. э.), когда "едва ли вообще существовали семьи как самостоятельные социальные и хозяйственные ячейки. Парные брачные ячейки в ту пору были неотъемлемой частью более крупных социальных и хозяйственных объединений (род, родовая община, большесемейная община)" (Васильев, 2001, с. 125). Разумеется, аналогичная картина была характерна и для Древней Месопотамии (Гласснер, с. 410). Что касается Руси, то ситуация там ничем не отличается от приведённых выше примеров из других культур: в описаниях Домостроя XVI века мы обнаруживаем, что понятие "семья" применяется только к слугам, челяди, рабам (Найдёнова, с. 296; Пушкарёва, 2011, с. 46), а не к хозяину и хозяйке дома с детьми.

То же касается и термина "домочадцы" – если сейчас мы понимаем под ним именно членов современной семьи, то в старорусском языке домочадцами именовалась совокупность людей, по разным причинам попавшая в рамки одного домашнего хозяйства – помимо хозяина, хозяйки и их детей, это опять же слуги, наёмные рабочие (батраки), инвалиды и нищие, которых приютил хозяин дома. То есть слова, понимаемые нами сегодня в одном смысле, раньше имели смысл совсем другой. А это значит, что и концепции отношений между людьми тогда были совсем не теми, какие привычны нам сегодня, или, говоря иначе, тогда их в таком виде попросту не было.

Таким образом, проводя тождество между современной семьёй и формами объединения людей в прошлом, мы непременно совершаем ошибку и распространяем привычное нам понимание на эпохи, когда такого понимания совсем не было, да и структуры эти были в целом устроены иначе. Куда уместнее было бы называть объединения людей прошлого "домохозяйством", "домашним сообществом" (Найдёнова, с. 297), концепцией "всего дома" (das ganze Haus) (Зидер, 1997, с. 16) или множеством других вариантов (см. перечень: Косвен, 1963. с. 6), но никак не семьёй в современном нам понимании.

"Римская "семья" (familia) мало похожа на то, что называем семьёй мы", пишет историк Поль Вейн (2017, с. 12, 91), и его будто дополняет Ключевский, подмечая, что "старинный русский двор, сложная семья домохозяина с женой, детьми и неотделенными родственниками, братьями, племянниками, служил переходной ступенью от древнего рода к новейшей простой семье и соответствовал древней римской фамилии" (Ключевский, 2002, с. 94). Иначе говоря, объединения людей прошлого были далеко не той «семьёй», к которой мы привыкли.

"Термина "семья" Домострой в современном его значении не знает. Он оперирует понятием "дом" как обозначением некоего единого хозяйственного, социального и психологического целого, члены которого находятся в отношениях господства-подчинения, но равно необходимы для нормальной жизни домашнего организма" (Найдёнова, с. 303). То есть в прежние эпохи «дом» был куда шире современного понимания семьи (муж + жена + дети) и при этом был куда более важным, чем последняя – кровное родство имело далеко не первостепенное значение (Зидер, с. 16). По оценкам некоторых специалистов, в состав подобной "домовой общины" в определённые эпохи могло входить даже до 200–300 человек (Черняк, с. 54), на Руси она также могла насчитывать до 250 человек и оставаться стабильной в течение 150–200 лет (Абраменкова, с. 89).

Даже в средневековом Китае династии Мин (1368–1644 гг.) для наиболее близкого семье обозначения использовался иероглиф "цзя", который графически представлял собой сочетание знаков "крыша дома" и "свинья": то есть, опять же, в основе именно указание на дом и хозяйство как таковые (Малявин, 2008, с. 120; что, впрочем, не мешает автору удивительным образом находить в них признаки "родства по крови или браку" – несмотря на то, что в Китае той эпохи ещё существовала полигамия и институт наложниц).

Тот факт, что ещё в сравнительно недавнем XV веке (500 лет назад) концепции современной семьи даже не было, подтверждается тем, что мужа, жену и детей описывали не привычным нам термином «семья», а формулой "такой-то с женой и детьми" (Зидер, 1997, с. 16). То есть данному союзу даже не было своего названия, он никак принципиально не выделялся общественным сознанием из прочих объединений людей (Гис и Гис, с. 10). Мало того, даже дети не сильно воспринимались родителями как часть некоего обособленного союза, поскольку хозяйские дети, достигшие трудоспособного возраста, по своему положению стояли ближе к слугам, и даже сидеть за одним столом с родителями им было запрещено – их место было за столом слуг и батраков (Найденова, с. 301; Зидер, с. 53), даже в переписях населения дети нередко указывались как "батраки" или "служанки" (Шлюмбом, 2007, с. 164).

Социальные историки прекрасно знают, как сложно изучать структуру крестьянской «семьи» в Средневековье, поскольку тогда семьи в современном нам понимании просто не существовало (Бессмертный, 1991; Ястребицкая, 1985). "От исследователя как бы ускользает сам предмет исследования – семья, ибо понятие "семья" в современном смысле слова практически в них не встречается. Сплошь и рядом употребляются иные выражения для обозначения семейной домохозяйственной группы: "focus", "ignis"; "una carruca"; "sui omnes"; "hii qui ad ipsum pertinent"; "heredes sui" etc. По-видимому, в представлении составителей грамот и самих крестьян супружеская семья не являлась еще чем-то самостоятельным, обособленным и заслуживающим специального обозначения" (Габдрахманов, 1996, с. 31).

"Человек того времени не отграничивал себя с женой (или мужем) и своих детей от родителей, близких или дальних родственников, живших с ним под одной крышей, а также других лиц, не связанных с ним кровным родством" (Абрамсон, 1996, с. 103).

"Долгое время кровнородственные – вертикальные – связи доминировали над супружескими: и жена, и муж чувствовали себя прежде всего членами своего рода, а уж потом – членами домохозяйственной супружеской ячейки. Неудивительно, что современникам долгое время не приходит в голову называть супружескую чету (с их детьми) тем термином, которым впоследствии стали обозначать семью" (Бессмертный, 1996, с. 348).


Оформление «малой» семьи, которая нам привычна сейчас, происходит главным образом вместе с распространением такого явления, как город. Ещё в XI веке городов в Европе было очень мало – города в ту пору лишь "изредка встречаются" (Дюби,1994, с. 11; Гис, Гис, с. 160). Но в период 800–1100 гг. н. э. «малая» семья начинает всё чаще появляться то здесь, то там (Блонин, 1990, с. 144; Абрамсон, 1996, с. 104) – в разных регионах Европы эта тенденция начиналась в разное время, но в целом можно определить началом период именно IX–XI века. Этому оформлению «малой» семьи способствует совокупность факторов, среди которых и наконец-то сформулированный христианской церковью концепт моногамного брака (Гис, Гис, с. 63; Блонин, 1990, с. 143) (да-да, до этого времени христианство не очень беспокоилось по этому поводу и в целом вполне себе мирилось с полигамией, распространённой тогда в Европе), и определённые сдвиги в экономике, всё чаще вынуждающие людей переселяться из сельской местности в города, тем самым порывая с большими родственными группами (Абрамсон, 1988, с. 47).

Но «малая» семья в тот период Средневековья только распространялась – превалирующим же объединением людей по-прежнему оставалась «большая» семья, домохозяйственная община: на Руси она и вовсе будет оставаться таковой вплоть до конца XIX в. (Пушкарёва, 2011, с. 94). «Малая» семья раннего Средневековья всё ещё "как бы растворялась в других социальных группах, прежде всего в больших родственных коллективах" (Ястребицкая, 1982, с. 255).

Массово же ситуация меняется лишь в Новое время (в XVI–XVIII вв.) с индустриализацией, развитием капитализма, стремительным ростом городов и массовой миграцией в них сельского населения. В условиях городов необходимость в «большой» семье всё больше отпадала (поскольку отпадала необходимость иметь много рабочей силы для содержания хозяйства) – сначала в маленьких городских хибарках, а потом и в ещё меньших квартирах объединения людей становились всё меньше. Так ближе к XIX в. окончательно укрепилась современная нам семья (нуклеарная, от лат. «nucleus» – «ядро», состоящее отныне только из мужа, жены и детей; иногда в литературе встречаются упоминания и о «ядерной» или «атомарной» семье). Причём, детей с каждым последующим поколением также становилось всё меньше. Как подчёркивают историки, "и римляне, и варвары нашли бы брак и семью в 1500 г. кардинально отличными от тех, к которым они привыкли" (Гис, Гис, с. 307).

"… представление о семье как ячейке общества, состоящей из родителей и детей, отсутствовало практически до конца XVIII века. Современная семья – реально новый тип общественной группы. Когда мы говорим о семье в более ранние периоды, мы используем то же слово, но имеем в виду принципиально другую с точки зрения психологии структуру" (Николаева, 2017, с. 8; Давлетова, 2015, с. 136).

Только к середине XIX века, всё больше откалываясь от многочисленных родственных связей и исторгая из себя других людей (в лице работников и прислуги), в западной цивилизации получает распространение известный нам нынче "культ семьи" (Репина, 1996, с. 25). Тенденция этой «нуклеаризации» достигла своего пика только в XX веке, но одновременно с этим, институт семьи начал буквально «сыпаться»: число разводов в развитых странах стало немыслимым для прежних эпох (о связи между усилившейся «нуклеаризацией» и одновременным ростом разводов поговорим дальше). Главное, что здесь нужно понять, это факт, что современная семья – конструкция довольно «свежая» (Gillis, 1996, p. 133) (которую, правда, уже успели, то ли по ошибке, то ли из хитрости, окрестить «традиционной» и нагрузить соответствующими "традиционными семейными ценностями"). С возникновением этой новой формы человеческого сожительства возникли и некоторые иные аспекты, позитивных из которых оказалось мало. Но об этом позже.

Всё описанное наводит на мысль о существенных различиях в психологии людей прошлых эпох и человека современного. Люди прошлого ощутимо иначе оценивали и переживали свою общность, принадлежность к группе. Мы сильно ошибёмся, если будем полагать, что даже рабы, слуги и батраки были какими-то сторонними элементами в рамках «дома». Это были единицы одного слаженного коллектива, между которыми обязательно возникали эмоциональные связи и чувство родства. Не зря «Домострой» предписывал хозяйке радеть о слугах, «болезновать» им и быть «заступницей» перед хозяином (Пушкарёва, 2011, с. 46; Найдёнова, с. 300). Вообще, в рамках домохозяйства прошлого порой "не ощущалось явного различия между несвободными и свободными слугами и даже резко выраженной разницы между рабами и другими домочадцами, включая хозяев", так как все вместе бок о бок грелись у домашнего очага и спали на соседних кроватях под одной крышей многие годы (Абрамсон, 1996, с. 108). Даже у римлян между рабом и господином могли выстраиваться симпатии и любящие отношения (Вейн, 2017, с. 69). То же самое было характерно и для рабовладельческой эпохи США: между белыми женщинами и их чернокожими рабынями возникали эмоциональные связи, "они доверяли друг другу свои переживания и секреты и установили систему женской взаимовыручки. Многие хозяйки работали плечом к плечу с рабами" (Ялом, 2019, с. 259). Рабы, слуги и батраки в домохозяйствах прошлого – совсем не аналог современных ремонтных бригад из ближнего зарубежья, которые входят в наш дом поклеить обои и выложить плитку. Рабы, слуги и батраки в прошлом – совсем не сторонние люди, это часть самого дома, его домочадцы. Сейчас нам, родившимся и выросшим в изолированной нуклеарной семье, непросто представить такое положение вещей, когда даже от прочих родственников мы нередко стараемся держаться подальше.

Переход от одного исторического типа «семьи» к другому непременно связан и с глубинными переменами в психологии, с трансформацией такой пресловутой вещи, как "семейные ценности" (Абраменкова, 2008, с. 93). Если в прежние эпохи царили патриархальные отношения, и главным в семье был глыба-отец, живой монумент самому себе, то постепенный переход в XX веке к браку детоцентристскому (с ребёнком в центре семейной вселенной) или же к браку равному (эгалитарному, с равенством супругов), все эти трансформации наглядно отображают. Раньше – было иначе. И так, как сейчас – было не всегда.

"Семья с социально-психологической точки зрения представляет собой соответствующую исторически сложившимся нормам и ценностям данного общества социальную группу", пишет доктор психологических наук В. В. Абраменкова (с. 94), то есть психология семьи всегда и неминуемо соответствует веяниям своей эпохи: для одного времени внутри семьи характерны акценты на одном, для другого времени – акценты на другом. К примеру, если анализировать содержание сказок, то можно обнаружить, что сказки разных эпох (древнейшие, древние и более поздние) по-разному описывают значение брака в житейской парадигме героя. Брак в древнейших сказках – это лишь средство достижения героем каких-либо благ, например, волшебных предметов (выйти замуж/жениться, чтобы случилось то-то), а брак в сказках древнего периода уже является целью, ради которой совершаются подвиги (и свадьбой сказки этого периода, как правило, и заканчиваются); в ещё более поздних сказках повествование уже начинается в брачном положении героя (там же, с. 101). То есть на примере сказок можно видеть смещающееся значение брака в жизни людей разных эпох.

Для наглядности тезиса об эволюции психологии семьи (а значит, и её содержания в представлении людей) вернёмся к разговору об отношении к детям в "семье" прошлого.

1. Детско-родительские отношения прошлого

Тысячелетия назад, что на территории Европы, что на Ближнем Востоке жертвами вооружённых конфликтов становились не только взрослые, но и дети. Уничтожались целые поселения, включая и совсем малых детей – обнаружены многочисленные фрагменты детских черепов со следами от орудий. В работе антрополога М. Б. Медниковой имеется отдельная глава под говорящим названием "Опасность насильственной смерти. Дети не исключение" (2017, с. 59), где описывается множество подобных захоронений: в результате набегов уничтожались дети даже 3–5 лет. "Краниальные травмы в биоархеологических исследованиях служат мерилом агрессивности древнего сообщества", пишет Медникова. "С этой точки зрения, встречаемость травм на черепах совсем маленьких детей отражает степень агрессивности социума в отношении самых беззащитных членов" (с. 61). "Женщины и дети доминируют среди жертв насилия, у которых встречены травмы черепа" (с. 63). То есть детей уничтожали наравне со взрослыми. Никаких международных конвенций по защите прав детей ещё не было.

Отцы и дети

Факт массовых убийств детей в ходе вооружённых столкновений является лишь косвенным свидетельством отношения к детям. Что же касается собственно родительского отношения к детям минувших эпох?

Вышедшая в 1960 году книга Филиппа Арьеса по истории детства "Ребёнок и семейная жизнь при Старом порядке" произвела фурор в научном мире и породила массу исследований по этой теме, которые не прекращаются и по сей день. На примере разных исторических источников Арьес попытался показать, что к детям в прошлые эпохи относились совершенно иначе, чем принято сейчас, без какого бы то ни было трепета, во многом эмоционально отстранённо, а порой откровенно равнодушно. Детство не было выделено в какую-то особую категорию ценностей, и к детям относились, как к маленьким взрослым. Книга Арьеса породила много споров, но после полувековых дискуссий в целом современные учёные скорее склонны соглашаться с предложенными в ней выводами.

В прежние века отношение родителей к детям однозначно было куда спокойнее, чем сейчас, а зачастую было и просто жестоким. У большинства народов, входивших в Римскую империю, детоубийство было дозволенным явлением в случае рождения больных или "лишних" детей. В текстах двухтысячелетней давности легко можно встретить наказы мужа жене в духе "Если повезёт и ты родишь ребёнка, то, если это будет мальчик, пускай живёт, если же девочка, брось её" (Демоз, с. 43) или же философские рассуждения о праве мужчины делать со своими детьми всё, что вздумается, ибо "разве мы не сплёвываем лишнюю слюну или не отшвыриваем вошь, как нечто ненужное и чужеродное?" (там же, с. 45). В той же римской "семье" отец имел право по тем или иным причинам отказать новорожденному в принятии его в "семью" (susceptio), что обрекало последнего на смерть (Гуревич, 1982, с. 259). Также законодательно было разрешено продавать "лишних" детей в рабство, правда, уже во II в. до н. э. такая продажа была ограничена только очень маленькими детьми, которых родители не могли прокормить (Гис, Гис, с. 36). Продавать своих детей в сложных жизненных обстоятельствах было позволено во многих культурах разных эпох (Гулик, 2011, с. 93), о том же говорят и славянские источники XIII века. Вплоть до XVIII–XIX вв. крестьяне обращались с детьми настолько небрежно, что в частности этим была обусловлена высокая детская смертность. Всё это осталось зафиксированным в отчётах врачей тех лет. Частые смерти младенцев и маленьких детей матери воспринимали по большей части апатично (Зидер, 1997, с. 36). Историки, изучая институт материнства в прошлом, приходят к выводу, что материнство не является извечным и "естественным" свойством женщин, что материнская любовь не вытекает из пресловутого "природного инстинкта", которого, судя по всему, попросту не существует. По справедливому мнению историка медицины и психиатра Эдварда Шортера, эмоциональная связь между родителями и детьми является современным изобретением (Shorter, 1975). "В традиционном обществе матери равнодушно относились к детям, которым еще не исполнилось двух лет", категорично писал Шортер в своей книге "Создание современной семьи".

Исследователи отмечают, что почти на всех средневековых изображениях матери с ребёнком последний всегда показан проявляющим к ней нежность, в то время как мать почти всегда изображена безучастной, и картины, где мать также показана улыбающейся и проявляющей интерес к ребёнку, появляются в более поздний период (Демоз, с. 36). Такая ситуация характерна и для Древней Руси, где анализ икон и фресок подтверждает "скупость, сдержанность эмоций людей того времени, отсутствие известного по поздним памятникам умиления по отношению к детям" (Пушкарева, 1996а, с. 307). Попытка обратиться к библейским текстам в поисках демонстрации нежности и любви к детям в древности также приводит к неутешительному выводу: "Здесь мы находим многочисленные примеры того, как детей приносили в жертву, избивали камнями, просто били, но не обнаружим ни одного примера, показывающего хотя бы слабую степень эмпатии к детским потребностям" (Демоз, с. 31).

Переход от охоты и собирательства к земледелию и скотоводству около 10 тысяч лет назад привёл к усилению эксплуатации детского труда (Медникова, с. 12), и уже в возрасте 8–10 лет ребёнок вовлекался в нагрузки, почти сопоставимые со взрослыми (с. 14) – вплоть до конца XVIII в. это был примерный возраст наёма в батраки (Зидер, с. 51). Но с индустриализацией и развитием городов эксплуатация детей ещё более усиливается: отныне дети работают подмастерьями в ремесленных мастерских и в качестве дешёвой рабочей силы на фабриках.

Миф "святости материнства" точно никак не был характерен досоветской Руси, где в ходу были поговорки в духе "Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили" (Пушкарёва, 2011, с. 125). "Отношение к детям в простых семьях было обусловлено обстоятельствами отнюдь не личностными: лишний рот в семье был для многих непосильной обузой" (там же, с. 72). "Без них горе, а с ними вдвое", "Бог дал, Бог взял". В русских колыбельных песнях порой присутствовало даже пожелание смерти ребёнку: этот мотив присутствовал не так и редко – около 5% от общего числа колыбельных. Образ материнства, сейчас воспринимаемый как нечто священное, как величайший долг каждой женщины, в действительности возник совершенно недавно – в 1930-е годы под влиянием идеологического прессинга Советского государства (Шадрина, 2017, с. 112-121). Это стало вынужденной мерой в условиях тотального сокращения рождаемости тех лет, когда женщину прямо стали призывать "рожать советских богатырей" на благо государства. Вероятно, этим и объясняется тот факт, что на Западе бездетная женщина не испытывает такого сильного давления со стороны окружения, как это происходит на постсоветском пространстве (с. 321-324).

До 1930-х материнство никогда не описывалось в таких возвышенных тонах. Антрополог С. Б. Адоньева прямо указывает, что в традиционных крестьянских представлениях ни о какой "святости материнства" и речи не было. Да, в досоветские времена бездетность рассматривалась как показатель неблагополучия семьи, даже возможной порчи, но у этих воззрений были свои, вполне материальные причины. "Плодовитость обеспечивала увеличение земельного надела семьи (надел в царской России выделялся на мужскую душу), а также возможность выделения семьи в отдельное хозяйство. Смерть младенцев переживалась как горе, но не как трагедия", пишет антрополог. "Беременность и акт рождения переживались как особое состояние. Скорее нечистое, чем "святое", как это устоялось в публичном советском дискурсе" (Адоньева, Олсон-Остерман, с. 101). Родившей женщине 40 дней запрещалось входить в церковь, с ней запрещалось есть, над ней предписывалось читать "очищающие" молитвы, как "над сосудом оскверньшимся" (Романов, 2013, с. 159). Полагание женщины осквернившейся путём рождения ребёнка в XI веке доводило до абсурда: у людей возникал вопрос – если после родов мать считается 40 дней "нечистой", то можно ли ребёнку сосать её грудь? О какой "святости материнства" можно говорить в таких условиях?

Надо заметить, что и в прежние эпохи порой оставались задокументированными случаи тесной эмоциональной связи между родителем и ребёнком (см. "Вся история наполнена детством"), но в целом же эти случаи выглядят скорее исключениями, чем общей тенденцией. Слабая медицина и незнание специфики обращения с новорожденными приводили в Средневековье к очень высокой детской смертности и к тому, что "к детям относились фаталистически: ребёнок или выживал, или умирал. Смерть маленького ребёнка как бы "восполнялась" рождением следующих детей" (Зидер, с. 40). Возможно, именно по причине высокой детской смертности родители просто не спешили привязываться к чаду, поскольку вероятность его вскоре потерять была велика (Арьес, 1999, с. 49; Shorter, 1975), или, как отмечает историк Барбара Такман, любовь к малым детям была "делом неблагодарным" (2013).

В германских племенах VI в. родители уделяли детям мало внимания, целиком препоручая заботы о них сторонним кормилицам. "Более типичным оставалось привычное для германцев невнимание родителей к детям, пока те не достигнут совершеннолетия" (Ронин, с. 15). Желанием родителей было как можно быстрее сделать из своих детей взрослых. Исследователи отмечают, раз детство оценивалось лишь как период обучения, подготовки к взрослой жизни, то и любовь к детям не могла быть самостоятельной нравственной ценностью. Сильная привязанность к ним не осознавалась как особая добродетель (Ронин, с. 19). Моральные наставления церковных деятелей той же эпохи равно относятся к людям всех возрастов, что тоже показательно. "Мысль о своеобразии нравственного формирования именно детей, молодёжи никому в IX в. не приходила в голову" (там же).

Об этом же свидетельствует и то, что по законам Древней Руси несовершеннолетний ребёнок подлежал наказаниям ничуть не мягче, чем взрослый – никаких скидок на возраст и несмышлёность не делалось (Пушкарёва, 2011, с. 71), и вплоть до начала ХХ века в российском законодательстве отсутствовали статьи, охраняющие права детей (Абраменкова, 2008, с. 93). В таком нормативном памятнике XVI века, как Домострой, с целью воспитания детей в послушании вовсе содержится призыв наказывать тех с самого младенческого возраста, даже не дожидаясь от них каких-либо провинностей: "И не ослабеи, бья младенца: аще бо жезлом бьеши его, не умрет, но здравие будет, ты бо бья его по телу, душу его избавишь от смерти" (Цатурова, с. 52). Домострой наставлял: "любя же сына своего, учащай ему раны" (Данилевский, 1998, с. 267). Такая родительская "педагогика" закрепилась и в большом числе русских поговорок и пословиц: "Хто не слухае тата, той послухае ката (т. е. кнута)"; "Дытыну люби, якъ душу, а тряси якъ грушу"; "Родительские побои даютъ здоровье" (Гулик, 2011, с. 93).

"В средние века все дети использовались как слуги, как дома, так и в других местах, часто прибегая из школы домой в полдень, чтобы обслужить родителей за обедом" (Демоз, с. 35).

Использование детей в качестве прислуги порой распространялось и на достигших совершеннолетия, правда, для этого родителям приходилось идти на некоторые ухищрения. Крестьяне некоторых районов Европы порой распускали нелицеприятные слухи об одной из дочерей (как правило, выставляли глупой, это называлось "делали дурочку"), чтобы снизить её шанс на замужество и оставить при себе в качестве прислуги, то есть дома "держали за дурочку" (Зидер, 1997, с. 43; Бурдьё, 2001, с. 300). На Руси даже существовал штраф для родителей за невыдачу дочери замуж (Щапов, 1989, с. 109), этой норме нет однозначной трактовки, но, возможно, она была направлена как раз на пресечение эксплуатации дочери в качестве рабочей силы в семье (Белякова и др., 2011). В этом же ключе можно вспомнить и такой известный феномен в истории Китая, как традиция бинтования женских ног – когда девочкам ещё в детстве туго перетягивали ступни, и за годы подобной практики те скукоживались, пальцы врастали в них снизу, и ноги фактически становились нефункциональными. Китайцы восхищались такими искалеченными ступнями, называя их "цветками лотоса". В течение десятилетий данная традиция считалась порождением мужского шовинизма патриархальной системы (Дворкин, 2000), но недавно появилось другое рациональное объяснение. Сразу несколько исследований установили связь между способами хозяйствования в разных регионах Китая и распространением традиции бинтования (Bossen, Gates, 2017; Brown, Satterthwaite-Phillips, 2018; Fan, Wu, 2018). Оказалось, ограничение подвижности дочерей было выгодно в первую очередь их собственным семьям: такая девочка всё время проводила дома за прядением хлопка, который на протяжении веков был очень дорогим. Поэтому именно в регионах, где хлопок был основой экономики, бинтование женских ног было распространено куда шире, чем в регионах, где основой экономики был рис. К тому же и возраст замужества в регионах с хлопком был выше, что также говорит о стремлении родителей держать такую дочку дома как можно дольше с целью максимизации прибыли.

Как уже было сказано, русский термин "семья" изначально описывал коллектив домашних слуг. Вдобавок к этому и привычные нам сегодня слова "ребёнок", "ребята" также описывали только детей слуг, поскольку они также были включены в обслуживание домашнего хозяйства господина (старорусское "робята" – от "работа", "раб", "рабство") (Найденова, с. 301; Трубачёв, с. 40). Таким образом, в славянских языках в слове "робёнок" акцент делается не столько на детстве, сколько на подневольности. Русское "холоп" (несвободный человек) связано со словом "хлопец" – "мальчуган", "мальчик", "парень" (Данилевский, 1998, с. 266). Из описанного можно видеть, как некоторые термины, позже вошедшие в концепцию близости ("семья", "ребёнок"), изначально зарождались для описания отношений никак не родственно-эмоциональных, а во многом именно хозяйственно-иерархичных. Это, в свою очередь, отсылает нас к уже многократно обоснованному факту, что в прежние эпохи (вплоть начала XX века) ни брак, ни семья не создавались из "нежных чувств", как наивно принято думать об этом сейчас (Вейн, 2017, с. 60; Зидер, 1997, с. 59; Шлюмбом, 2003, с. 634). Ещё недавно семья и брак были связаны с организацией и ведением хозяйства. Говорить о нежности и любви, как мы это понимаем сейчас, относительно прошлого очень трудно. "Брак был слишком важным экономическим и политическим институтом, чтобы вступать в него на основе исключительно такого иррационального мотива, как любовь", пишет историк семьи и брака Стефани Кунц (Coontz, p. 7) (см. дальше "Супружеские отношения прошлого"). "Такие семьи были прочными, но обычно не очень приятными для проживания в них" (Коллинз, 2004, с. 546).

В Древнем Риме эмоциональная дистанция между родителями и детьми была колоссальной (Вейн, 2017, с. 31), и ребёнок обращался к отцу не иначе как "господин" (domine), и даже вплоть до современности дети редко обращались к родителям на "ты", а только на "Вы" (Шлюмбом, 2007, с. 164). Как красочно обозначил русский историк, "между родителями и детьми господствовал дух рабства, прикрытый ложной святостью патриархальных отношений" (Костомаров, с. 155).

"Семья очень связана с хозяйственным строем и имеет мало отношения к любви. Элементы рабства всегда были сильны в семье, и они не исчезли и до настоящего времени. Семья есть иерархическое учреждение, основанное на господстве и подчинении. В ней социализация любви означает её подавление" (Бердяев, 1991, с. 268).

В источниках Древней Руси (X–XV вв.) трудно обнаружить признаки эмоциональных отношений между матерью и ребёнком (Пушкарёва, 1996а, с. 311), но как раз много фактов, указывающих на так называемую "традицию любящего небрежения" со стороны родителей к детям. То есть всё описанное вовсе не означает, что родители прошлого не любили своих детей – любили. Только несколько иначе, чем привычно нам сейчас. Возможно, даже настолько иначе, что нам сейчас сложно назвать это любовью. Как замечает Ллойд Демоз, "нежность к ребёнку чаще всего выражалась, когда он спал или был мёртв, то есть, ничего не просил. Лишь когда ребёнок уже умер, родитель, до того неспособный к эмпатии, рыдая, обвиняет себя. Разумеется, это не любовь (родители прошлого имели о ней смутное представление)" (с. 32). Больше похоже на современное отношение к домашним животным – вроде и любим, и эмоции какие-то есть, но в случае чего можем и другим хозяевам отдать – надолго или навсегда. Арьес прямо указывает, что "хоронили рано умершего ребёнка просто где придется, как закапывают сегодня какое-нибудь домашнее животное, кошку или собаку" (1999, с. 50). Анализ старофранцузских источников также показывает, что, даже сокрушаясь по поводу смерти ребёнка, "родители никогда не высказывают мысли о потере незаменимого существа, и довольно быстро утешаются" (Уваров, 1982, с. 221).

Аталычество, кормильство и фостераж

Что касается «отдать», то на Западе вплоть до конца XIX века многие женщины-горожанки из высшего сословия отдавали своих детей кормилицам и больше ими не занимались, то есть говорить о каких-то особых "материнских чувствах" тогда, как мы привыкли говорить об этом сейчас, очень сложно. Об этом же, пожалуй, говорит и институт аталычества – передача своего ребёнка на многолетнее вскармливание и воспитание в другую семью ("аталык" – от тюркского «ата» – «отец», то есть лицо, выступающее в роли отца), распространённый в прошлом на территории Евразии у тюркских, монгольских, славянских, германских и кельтских народов (там данная традиция называлась фостеражом, англ. – fosterage) (Давлетова, 2015; Хачетлова, 2015; Росс, 2005). В Риме, в Древней Руси и в других частях света аналогичный феномен назывался кормильством или наставничеством (Абраменкова, 2008, с 90; Вейн, 2017, с. 28). Отдать собственного ребёнка в другую семью на несколько лет и за это время ни разу его не увидеть или видеть лишь иногда – с точки зрения современного "интенсивного родительствования" представляется чем-то немыслимым. Но в прежние эпохи к данному явлению относились совсем иначе. "То была желанная и популярная форма воспитания детей, выгодная для всех частей общества и для него как единого целого" (Ni Chonaill, 2008), потому что, вероятно, этот феномен был не чем иным как институтом альтернативного родства, намеренным расширением социальных связей в древнем обществе (Гуревич, 2007, с. 92). Как подмечали этнографы, "семьи усыновляют чужих детей, а своих отдают другим семьям, так что это усыновление скорей похоже на обмен детьми" (Косвен, 1948, с. 14; Бутинов, 2000, с. 154). У андаманцев, изолированно проживших на островах в Индийском океане около 50-30 тысяч лет, "редко встречался ребёнок старше 6-7 лет, который жил бы со своими родителями, настолько распространено было усыновление чужих детей" (Маретина, с. 160).

Что важно, ребёнок возвращался в родной дом лишь через несколько лет, и связь его с кормильцем и его семьёй была крепче кровного родства с собственными родителями (Абраменкова, с. 90; Кон, 2005b). Интересен вот именно этот факт большей эмоциональной связи ребёнка с опекуном, чем с родным родителями. Но не менее интересен и другой аспект: опекун, принимая чужого ребёнка в свою семью, должен был воспитывать его ещё более тщательно, чем собственных детей (Смирнова, 1983, с. 78). То есть можно видеть на примере аталычества как бы двойное смещение эмоциональных акцентов: ребёнок отдаляется от кровных родственников и сближается с кровно неродственной ему группой, а аталык-опекун в какой-то мере отстраняется от собственных детей и сближается с неродственным ему ребёнком. Если вдуматься в эту древнюю традицию с позиций современного взгляда на семью, современного "интенсивного родительствования" и детоцентризма, то она может выглядеть даже пугающей. Но тогда это было широко распространённой практикой. Что ещё раз говорит о том, что «семья» прошлого имела совсем иное содержание, нежели мы привыкли думать сейчас. Поэтому не кажется странным, что матери порой удивлялись, почему ребёнок не хочет вернуться домой по истечении нескольких лет кормильства в другой семье (Демоз, с. 30). Даже в Америке XVII века существовала норма отдавать детей на воспитание родственникам. Сохранилась запись одной из колонисток от 1603 года: "Мой кузен Гейтс привёз свою тринадцатилетнюю дочь Йен, которую, по его словам, он с радостью отдаёт мне" (Ялом, 2019, с. 157).

Называя аталычество древней традицией, важно понимать, что речь идёт о времени возникновения, а не о последнем периоде практики. Воспитание детей вне семьи, как говорилось выше, широко практиковалось даже в XIX веке, когда детей отдавали кормилицам, отдельные факты аталычества были известны на Кавказе даже в начале XX века (Кон, 2009b, с. 45). По некоторым подсчётам, в Англии XVI–XVII вв. вне родительской семьи воспитывались 2/3 всех мальчиков и 3/4 девочек (Stone, 1977). Оценивая распространение тех же детских приютов и их впечатляющую востребованность в XVIII–XIX века, исследователи подмечают, что "практика оставления ребёнка в приюте была столь широка, что заставляет задуматься об эмоциональной и экономической ценности детей в глазах взрослых" (Каннингем, с. 120). То есть эмоциональное наполнение семьи буквально "ещё вчера" сильно отличалось от такового сегодня. Раньше концепция отношения к детям была иной, не такой, как сейчас.

Тезис об относительной безэмоциональности «семьи» прошлого подтверждается и материалами Средневековья на примере аристократии, когда внутрисемейная жизнь в эмоциональном плане оказывалась весьма прохладной, так как отец выступал для детей скорее в роли проводника сословных норм своего общества, транслируя идею подчинения, которая отпрыскам должна была пригодиться в дальнейшем. Это непременно приводило к напряжению в отношениях с отцом, но удивительным образом вместе с этим и способствовало поиску эмоциональных связей вне семьи – как правило, при дворе сеньора, куда ребёнок-вассал со временем отбывал на служение (Бойцов, 1996, с. 252). Историография накопила немало свидетельств того, что именно при дворе дети из среды знати находили эмоциональные отношения, но не дома, с отцом и матерью. "Дети могли годами не общаться с родителями. Отца им заменял сеньор" (Сидоров, 2018, с. 47), а жена сеньора заменяла мать (Дюби, 1990, с. 93). В этом ключе служение сеньору очень похоже на аталычество.

Дети и отцы

Но детско-родительские отношения были симметричными: не только родители относились к детям небрежительно, но и подросшие дети, что ожидаемо, относились к родителям так же. В древнерусских текстах XIII века отобразилась родительская боязнь отмщения со стороны детей за их детство: говоря о возможности продажи детей, древний автор замечает, что "если родились они в мать, то, как подрастут, меня самого продадут" (Моление Даниила Заточника, с. 112). Представления о благостном житии бок о бок стариков и детей в давние времена не более чем миф, наивная романтизация современного человека.

Когда старики уже не могли полноценно работать и содержать хозяйство, возникал вопрос о передаче управления взрослым детям, и вот тут начиналось интересное. По обыкновению старикам отводилось какое-либо отдельное помещение в пределах дома (стариковский выдел) либо же отдельная хибарка с пашней (если у хозяйства была такая возможность), где они и могли доживать свои дни; помимо этого взрослые дети, возглавившие хозяйство, обязались в какой-то мере содержать своих родителей. Здесь и был камень преткновения – дети не хотели кормить своих стариков (Зидер, 1997, с. 66). Если принимать в расчёт, что порой старики жили на выделе ещё 15, а то и 25 лет (с. 68), то они оказывались действительно тяжкой ношей для многих и без того небогатых хозяйств. Дети старались свести к минимуму свои обязательства по содержанию немощных родителей и поскорее избавиться от них, что привело даже к рождению таких стариковских поговорок, как "Передать и уж больше не жить" или "На стариковской лавке жёстко сидеть".

В Древнем Риме даже взрослый и женатый сын не был полноправным гражданином, пока жив его отец-господин (pater familias) (Вейн, 2017, с. 44), поэтому случаи отцеубийства были совсем нередки, а римский историк Веллей даже записал, что в случае гражданской войны отцу ожидать преданности от раба было естественнее, чем от родного сына (с. 47). Говоря проще, сын был врагом своего отца (с. 102). Ситуация мало изменилась и спустя полторы тысячи лет, когда в XIV веке итальянский писатель Франко Саккетти предупреждал мужчин, желающих стать родителями, что они должны помнить о детях следующее: "в пяти случаях из шести… они оказываются его врагами и желают смерти отца, чтобы быть свободными". Чуть подробнее описывал отношения детей и отцов той же эпохи флорентиец Паоло да Чертальдо: "Перед отцом сын держится подчинённым и раболепным до тех пор, пока отец управляет домом и имуществом; когда же он передаёт сыну управление собственностью, тот встаёт над отцом и ненавидит его, и кажется ему, что пройдёт тысяча лет, прежде чем он увидит день смерти отца. Из друга, каким сын был до этого, он превращается в твоего врага…" (Абдуллабеков, 1993, с. 99).

В Европе с конца XVIII в. дети и престарелые родители всё чаще заключают о выделе письменные договора, заверенные нотариально, что говорит о том, что конфликты на этой почве, пока договорённости были устными, случались очень часто. Порой в договорах согласуются даже такие нюансы, как можно ли старику вообще входить в хозяйский дом (напомню – в дом сына), если да, то с какого входа, и точная мера того или иного типа еды, которую дети обязуются предоставлять старикам. Историки утверждают, что в деревне были хорошо известны случаи жестокого обращения с беззащитными стариками. В действительности нередко и завышенные требования самих стариков наносили экономический ущерб хозяйству. "Такое положение дел порождало конфликты, доходившие до отцеубийства" (Зидер, 1997, с. 67). Таким образом, и дети, и старики пытались себя обезопасить через официальный договор. Напряжённость в отношениях между поколениями представляется скорее правилом, чем исключением: "Она овладела семейной жизнью крестьян от Литвы до Финляндии, от Финляндии до Южной Германии" (там же).

Известны такие акты дарения в обмен на содержание, когда отец, "не слишком доверяя детям, предпочитал оформить подобные отношения юридически", и в Италии X века (Абрамсон, 1996, с. 116), и во Франции XVI века (Уваров, 1996, с. 269), где из 87 актов дарения детям адресованы аж 39 (остальные акты адресованы к знакомым, дальним родственникам или даже к церкви). Забавно, но исследователи отмечают, что в большинстве актов присутствует формулировка "по доброй любви и склонности", а иногда любовь и вовсе объявляется «пылкой» – и это притом, что такие вставки фигурируют даже в тех случаях, когда известно о вражде (к примеру, о судебных тяжбах) между участниками дарения (там же, с. 272). То есть такие выражения нежности в документах, похоже, являются всего-навсего общепринятым обращением, формальностью, "хорошим тоном" эпохи, за которым реального эмоционального содержания не стояло.

Немецкий социолог XIX в. Вильгельм Генрих Риль писал по этому поводу: "крестьянин далёк от всей современной сентиментальности и от романтических эмоций. Семья священна для крестьянина, но чувствительная любовь родителей, братьев и сестёр, а также супругов, которая принята среди образованных людей, не будет обнаружена в крестьянской среде. Это хорошо установленное утверждение, и я опасаюсь, что в сельской местности неуважение взрослых детей к престарелым родителям совершенно обычно, особенно когда пожилые родители передают всю собственность детям, которые, в свою очередь, обязаны оказывать им поддержку, т. е. их кормить и заботиться о них до самой их смерти. Чем оборачивалась эта поддержка, видно из крестьянской поговорки: "лучше не снимай с себя одежды перед тем, как лечь спать" (цит. по Шлюмбом, 2003, с. 633).

С начала XX в. в некоторых районах Европы родители вовсе перестали передавать хозяйство детям, а вместо этого стали банально им же продавать. Вырученные деньги они клали на счёт в банке и в своё удовольствие жили дальше на проценты (Зидер, 1997, с. 70). Иногда хозяйство детям даже не продавали, а сдавали в аренду, и на ренту старики перебирались в город. И только введение государственных пенсий в XX веке как-то меняет ситуацию и снижает степень напряжённости между стариками и их взрослыми детьми.

Таким образом, можно видеть, что не только две тысячи лет назад, но и гораздо позже, ближе к современности, совместная жизнь отцов и детей совсем не была идиллической: родительская жестокость к детям была скорее нормой, и реакция выросших детей была, вероятно, аналогичной. Но, как увидим дальше, ситуация эта не сильно изменилась и по сей день, несмотря на всю декларативную позицию современного "детоцентризма". Наверное, единственная причина, почему сейчас мы можем говорить, что между выросшими детьми и их стариками не происходит больших трений, – это мода на неолокальность, распространившаяся в XX веке тенденция отселяться из родительского дома по достижении совершеннолетия; редко какой ребёнок имеет с родителями настолько хорошие отношения, что может оставаться с ними дольше.

Только в XIX веке ситуация с восприятием материнства начинает медленно меняться. В нуклеарной городской семье формируется своеобразный идеал женщины и оформляется в виде концепции о её "естественном предназначении" (Зидер, 1997, с. 37). Зарождается тенденция отказа от услуг кормилиц – теперь мать желает кормить ребёнка собственной грудью. Детей всё реже отдают в интернаты, возникает мода на заботу и общение с ребёнком. Как отмечают исследователи, не любить детей "стало стыдно" (Крюкова и др., 2005, с. 74).

Некоторые авторы подчёркивают, что только в начале XX века институт материнства обрастает достаточной идеологической проработкой как со стороны государства (с целью изменения демографической ситуации), так и со стороны крупных производителей, которые увидели необъятную нишу в рынке детских товаров, которые можно активнее навязывать матерям, опять же, через акцентирование на их "естественном предназначении" (Вербер, 2007). Доля правды в таком ходе мысли есть, но правда эта неполная. Для зарождения концепции «детоцентризма» в середине XX века понадобились куда более глубинные психологические причины, чем просто следование новым нормам, диктуемым крупными капиталистами. Но об этом поговорим в одной из следующих глав (см. "Как рождалась моногамная психология").

Из всего описанного видно, что «семья» и детско-родительские отношения в прошлом имели во многом иное эмоциональное наполнение, чем нам привычно думать сейчас. «Семья» тогда строилась на совершенно иных основаниях, по совершенно иным принципам. "Сплошь и рядом малая семья как бы растворялась в более широких кровнородственных структурах. Это означало, что ответственность за потомство несли не только родители, но и род в целом. При таких обстоятельствах внутренняя эмоциональная связь между родителями и детьми неизбежно размывалась, хотя и не исчезала полностью" (Сидоров, 2018, с. 46).

"Семья" прежних эпох имела множество функций, но вот именно роль эмоционального "буфера" между её членами и внешним миром она если порой и выполняла, то та не являлась главной. Поддержка и трепетная забота не были приоритетными свойствами "семьи". Скорее как раз наоборот – все эти «нежности» были вынесены за её пределы: мать, отец и дети не были (и не должны были быть) вовлечены в некий обязательный эмоциональный обмен. Эта концепция "семейного тепла" возникла довольно недавно и по причинам, о которых поговорим дальше.

Здесь уместно сказать, что когда кто-то из исследователей находит древние письма со словами родительской нежности в адрес детей, то это совсем не надо принимать за чистую монету. Во-первых, как упоминалось выше, это может быть просто формальностью, "хорошим тоном", за которым не стояло сколь-нибудь реального эмоционального содержания; во-вторых, Ллойд Демоз хорошо подметил, что ребёнка любили – но, как правило, когда он спал или уже умер, то есть всякий раз, когда он так или иначе отсутствовал. Эту мысль подтверждает и анализ старофранцузской литературы, в которой часты описания стандартного набора родительских ласк, но вот проявляются они лишь при встрече и прощании с ребёнком (Уваров, 1982, с. 221). Ровно в этом же ключе можно расценивать и письма с выражением родительской нежности: ребёнок в данный момент не был рядом (потому родитель и пишет письмо), а значит, возникает повод предаться ностальгирующей романтизации. Имела бы место вся эта эпистолярная нежность, если бы ребёнок в данный момент был поблизости, – большой вопрос. Не зря сказано, что легче любить воспоминания, чем живого человека. К тому же вспомним одну из пословиц, приводившихся выше: "Дытыну люби, якъ душу, а тряси якъ грушу" – то есть все эти словесные нежности ничуть не мешали родителям лупить своих детей палками и ногами, пока сами же не падали в изнеможении (как мать святого Феодосия Печерского – см. Данилевский, 1998, с. 267). Иными словами, похоже, в прежние эпохи было очень уж своеобразное представление о любви и нежности. И потому поддаваться очарованию некоторых письменных свидетельств, как то порой делают историки, кажется наивным.

Впрочем, и в наши дни не редкость, когда Он и Она регулярно клянутся друг к другу в любви, и при этом периодически со всем изяществом ренессансного живописца декорируют тело партнёра кровоподтёками. К примеру, 26 % женоубийц заявляют, что в момент совершения преступления любили своих жён (Шестаков, 2003, с. 57). Когда в 2019-ом суд Калифорнии приговорил супругов Турпин к 25 годам тюремного заключения за издевательства над своими двенадцатью детьми – за морение их голодом и за многолетнее удержание дома на цепи, – всё это не помешало супругам заявить, что они "любят своих детей больше всего на свете". Интересно, что у людей с психопатией имеются трудности в понимании абстрактных понятий (Кил, 2015), и потому слово "любовь", являясь как раз таковым, психопатами понимается как просто секс. То есть, когда люди говорят о любви, они могут иметь в виду что угодно.

Надо подчеркнуть один важный момент, на который прежде мало кто обращал внимания: есть основания считать, что современные детско-родительские отношения хоть и углубились в эмоциональном плане, но всё же в действительности не слишком радикально отличаются от таковых в прошлые эпохи – разница эта на деле лишь кажущаяся и сильно преувеличена некоторыми исследователями. Больше похоже на то, что усилившийся к концу XIX века институт государства просто взял под контроль детско-родительские отношения посредством свода законов (включая уголовный), вследствие чего насилие над детьми со стороны родителей сместилось из физической сферы в психологическую (Миллер, 2003, с. 398), которую отслеживать и контролировать сложнее. Главным же образом изменились способы описания отношений детей и родителей, а не сами эти отношения – в рамках сложившихся общественных норм, сложившегося дискурса описывать родительство отныне стало можно только в рамках доминирующего знания, в терминах любви и счастья, хотя в действительности картина далека от такого положения дел. В который раз описание было подменено предписанием, и тема реальных детско-родительских отношений превратилась в доминируемое (игнорируемое) знание.

2. Супружеские отношения прошлого

Как видно на примере детско-родительских отношений прошлых эпох, исторически семья не была местом, где бы эмоциональный контакт ставился во главу угла. Ровно такая же ситуация была и в отношениях между супругами – исторически брак никак не был связан с эмоциональной близостью. Последняя не просто не оказывалась фундаментом для брака, но в древние времена считалась даже угрозой для такового. В античной традиции брак и любовь противопоставлены, потому что Эрос – естество, природный элемент, а брак – социальный институт. Это разделение видно уже в мифологии. Обыватель привык считать "Одиссею" историей великой любви, когда муж десять долгих лет пытается вернуться домой, к верной жене. Но тщательный анализ текста показывает, что это совсем не так (Павлов, 2007, с. 9): слова «любимый» и «любить» в эпосе относятся к отцу, к дочери, к отчизне и даже к слову «гость», но никак не к супруге. Иными словами, персонажи поэмы любят кто и кого угодно, но только не Одиссей Пенелопу. В скитаниях Одиссей описан тоскующим по дому, по богатствам и даже по рабам, но нет и намёка на особые чувства к жене как мотив возвращения домой. С другой стороны, и Пенелопа, долгие годы ожидающая мужа и хранящая ему верность, делает это совсем не от нежных чувств, а по причине общественно значимых поведенческих канонов – жена не могла выйти замуж, пока действующий муж не признан умершим (с. 12).

Эмоциональная близость в Древней Греции не считалась необходимой для вступления в брак, и в пользу этого говорит и распространённая практика агона – состязания потенциальных женихов, за победителей которых отцы и выдавали дочерей. Брак заключался на основании рациональных решений – для лучшего ведения хозяйства или для наиболее выгодного сближения двух знатных родов.

Но всё это не значит, что людям той эпохи были неведомы симпатии и эмоциональная близость между мужчиной и женщиной. Они были. Просто они не считались важными. И даже больше – они считались вредными: ведь поскольку брак заключался без какой-либо эмоциональной подоплёки (жена и муж просто должны были быть "хорошими", пригодными для создания семьи), то шанс для романтического чувства оставался только один – вне брака. Иными словами, супружеская измена. Поэтому "в античности романтическая любовь хоть и имела место, но была ненормативна – она всегда спонтанна, тайна, кратка, неразумна. Она не служит общественному благу, а потому отношение к романтической любви в античности отрицательное" (там же, с. 14).

Анализ работ греческих философов по устройству и ведению домохозяйства также показывает, что любовь не лежала в основе брака. Роль брака описывалась так: "Боги соединили эту пару, которая называется женское и мужское – главным образом с тою целью, чтобы она была возможно более полезной самой себе в совместной жизни"; и дальше "Эта пара соединена для рождения детей, чтобы не прекратился род живых существ, этим люди приобретают себе кормильцев на старость"

Но задача воспроизводства не единственная. Ксенофонт пишет: "Разумные муж и жена должны поступать так, чтобы и сохранять своё имущество возможно в лучшем состоянии, и прибавлять как можно больше нового". Именно имущество и дети – главные цели античной семьи. Брачные правила аккуратно выстраивали семейные отношения и способы хозяйствования, а вмешательство же романтической любви только несло угрозу этому порядку.

Нетипичность эмоциональной связи между мужем и женой в Древних Афинах можно обнаружить на примере отношений политика Перикла и его жены Аспасии (около 450 г. до н. э.). Плутарх писал: "Говорят, при уходе из дома и при возвращении с площади он ежедневно приветствовал её и целовал". Как отмечают исследователи, "такое демонстративное выражение привязанности настолько не соответствовало обычаям граждан, что разговоры об этом дошли через века до Плутарха" (Свенцицкая, 1996, с. 77) – дело в том, что Перикла и Плутарха разделяли шесть веков, то есть проявление нежности между супругами казалось необычным даже ближе ко II в. н. э.

Как и в греческой античности, в римской также существует чёткое разделение в понимании любви и брака. В поэзии Овидия, как и у греков, семья и любовь резко противопоставлены. Если семья создаётся по велению нормы, обычая и хозяйственной необходимости, то любовь между людьми возникает независимо от каких-то требований. "Даже язык этих двух миров отличен. Одному присущи красноречие, обходительность, ласка, другому – брань, грубость, ссора. Мир брака патриархален, несвободен, обществен, находится под уздой закона. Мир любви – его перевёрнутое отражение. Он личностен, свободен. Он не обременен ни домашними заботами, ни чувством долга" (Павлов, с. 24).

Ошибкой будет думать, что такое отношение к браку (без любви) было характерным только для средиземноморской Европы античного периода. Это нормальное положение дел для всех континентов и культур прошлого. Даже ацтеки руководствовались симпатией лишь при юношеском ухаживании, но сам брак осуществлялся по совсем иным критериям (Хаген, 2010, с. 57); у майя вовсе существовал институт профессиональных свах (ах атанцахоб), либо же, как правило, отцы искали пару своим детям и часто договаривались о браке своих отпрысков между собой, когда те были ещё младенцами (Ершова, 1997, с. 101; Хаген, с. 203). "Майя прекрасно знали силу романтической любви, хотя, возможно, подобно грекам, они считали страсть разрушительной" (там же).

Как отмечают антропологи, "древнейшие человеческие общества не считали любовь ни необходимой предпосылкой брака, ни условием личного счастья. В некоторых языках (например, папуасского племени манус) отсутствует даже слово для обозначения любви. Кое-где любовная страсть считается душевным заболеванием" (Кон, 2004, с. 186.). Даже в Европе XVIII века "физическое желание и романтическая любовь считались худшими основаниями для устойчивого брака" (Stone, 1977, p. 183). Отсутствие исторической связи между браком и любовью подтверждает и язык: во многих языках мира ни брак, ни супруг(а) никакого отношения не имеют к термину «любовь». Но во всех них с любовью связан только «любовник» – то есть тот, кто как раз стоит вне брака и вне семьи (Павлов, с. 8). Русские слова "брак" и "супружество" ("супруг", "супруга") не связаны со словом "любовь". Слово "брак" произошло от "брать" (в жёны) (Цыганенко, 1989, с. 40), а "супруг" – есть не что иное, как "соединённый", "сопряженный", "запряженный" (в одной упряжке) (там же, с. 413). А вот со словом "любовь" связаны совсем другие слова – "любовница" и "любовник" (которые содержат постыдные коннотации). В английском "брак" – marriage, "супруг" – husband, "супруга" – wife, а "любовь" – love; а вот любовник, как и в русском, как раз от него (lover). В немецком языке "брак" – Ehe, "супруга" – Gattin, Gemahlin, Egefrau, "супруг" – Gatte, Gemahl, Ehemann, "любовь" – Liebe. Во французском "брак" – mariage, "супруг(а)" – epoux (epouse), "любовь" – amour, "любовник" – amant. В итальянском "брак" – matrimonio, "супруг(а)" – conjuge, "любовь" – amore. В латинском языке "брак" – matrimonium, "супруг(а)" – conjunx, "любовь" – amor, "любовник" – amator, "любовница" – amatrix. Этимологии, сформированные века назад, незатейливо намекают, что брак исторически и во всех культурах никак не был связан с любовью.

И в Италии X–XIII веков чувственная любовь была характерна для контактов вне брака, а не между супругами (Абрамсон, 1996, с. 114), и во Франции того же периода "несовместимость истинной любви и супружества" (Блонин, 1996, с. 168) считалась обыденным положением дел. Что характерно, именно зародившаяся в этот период куртуазность – рыцарское почитание "прекрасной Дамы", которая всегда оказывалась замужней, – была "реакцией на сложившуюся форму брака без любви" (Рябова, 1999, с. 19). Рыцарь, добивающийся любви своей госпожи, был декларацией института любовников, официальным признанием того, что в браке любви нет, и искать её можно только вне его.

Поскольку любовь гораздо вероятнее было встретить вне брачного союза, то в Средние века Церковь начала активную борьбу с этим чувством, ведь оно угрожало институту брака, который вдруг был объявлен божественным таинством. Когда муж, несмотря на многочисленные запреты и разлучения, вновь и вновь возобновлял отношения с любимой им вне брака женщиной, священникам оставалось только раздражённо констатировать, что он вновь вернулся к ней, "как пёс к своей блевотине" (Абрамсон, 1993, с. 50).

Важно, что брак исторически был институтом, в котором женщина занимала подчинённое положение: муж брал себе жену, чтобы она выполняла определённые работы и во всём его слушалась (досконально явление брака и мужского господства рассмотрим в других разделах). Как в русской княжеской семье вплоть до середины XVII в. княгиня не имела права даже сидеть в присутствии мужа, так ещё в 1920-х годах у крестьян некоторых регионов молодая жена прислуживала за семейным столом и лишь после рождения сына получала право обедать вместе со всеми (Абраменкова, 2008, с. 93). Как замечает историк брака Мэрилин Ялом, жена считалась собственностью мужа наряду со скотом и рабами (Ялом, 2019, с. 22), и этот факт долгое время был зафиксирован даже в клятве супругов: во время брачной церемонии в протестантских странах до сих пор используется текст 1552 года: "Я беру тебя в законные жёны (мужья), чтобы быть вместе с этого дня, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, чтобы любить и беречь, пока смерть не разлучит нас" – но нюанс в том, что в оригинальной версии жена, помимо прочего, обещала повиноваться мужу, но с некоторых пор эту фразу стали пропускать (там же, с. 17).

У некоторых славянских народностей восприятие жены в качестве будущей рабочей силы и родительницы детей приводило к такому явлению, как ярмарки или выставки невест – где парни с матерями ходили среди претенденток, подчас осматривая их с ног до головы, с зажжённой лучиной, поднимали подолы и т. д. (Гура, с. 22) – приобретаемый товар не должен иметь дефектов. Эта же традиция с русскими иммигрантами перекочевала и в США, где пожилые женщины продолжали оценивать невест, "щипая их за крепкие плечи и оценивая до блеска надраенную кухню" (Ялом, с. 281).

Знатный флорентийский купец XIV века в многостраничных мемуарах мог расписывать все регалии родственников своей жены, но при этом даже не назвать её имя (Тушина, 1993, с. 112). Иначе говоря, эмоциональная связь между мужчиной и женщиной была всегда и во всех культурах, но только она никогда не связывалась с мужем и женой. Даже в XVI–XVIII века мотивами к расторжению брака выступало что угодно, но только не любовь: люди подавали на развод из-за побоев, из-за измен, из-за бесплодия или финансовой растраты одного из супругов, но никогда – из-за отсутствия любви. "Мы не видим среди поводов к разводу нелюбовь жены к мужу или наоборот" (Цатурова, с. 256).

"Для крестьян вступление в брак было необходимым условием, чтобы стать владельцем крестьянского двора или унаследовать от родителей хозяйство. Место крестьянина и крестьянки должно было быть занято всегда. Сельская семья без хозяина и хозяйки не мыслилась" (Зидер, 1997, с. 58). И поскольку брак затрагивал судьбу хозяйства, всего домашнего сообщества, родителей, братьев и сестёр, а также наёмных работников, то, "насколько это было возможно, выбор супруга учитывал интересы Дома" (с. 59), а потому выбор этот у крестьян не был личным делом, касавшимся только самих партнёров. Именно из-за ценности брачного партнёра как дополнительных рабочих рук повторные браки среди крестьян были распространены (там же, с. 58; Абдуллабеков, 1993, с. 102), и народное отношение к таким и даже к третьим бракам было вполне терпимым (Пушкарёва, 2011, с. 17), несмотря на отрицательное отношение христианской Церкви (там же, с. 31; Абрамсон, 1993, с. 46; Рябова, 1999, с. 115).

Важно понимать, что так было не «когда-то» давно, в доисторические времена, но так есть и сейчас во многих культурах, особенно в тех, которых не коснулась рука цивилизации. Публицистка Элизабет Гилберт описывает свой опыт общения с женщинами народности хмонгов в Индокитае, в деревне которых ей довелось побывать: "Когда я попыталась заставить бабушку рассказать историю её брака, надеясь выудить у неё пару эмоциональных воспоминаний о собственном семейном опыте, мы с моими собеседницами наткнулись на стену. Стоило мне спросить старушку:

– Когда вы впервые увидели своего мужа, что вы о нём подумали? – это сразу же вызывало непонимание, на её морщинистом лице появилось озадаченное выражение.

Решив, что она или Май не так поняли мой вопрос, я перефразировала:

– Когда вы поняли, что ваш муж и есть тот, за кого вы хотели бы выйти замуж?

И снова ответом мне было вежливое недоумение.

– Вы сразу поняли, что он особенный? – попробовала я другой подход. – Или полюбили его уже потом?

В этот момент кто-то из женщин в комнате нервно захихикал, как хихикают в присутствии ненормальных – а именно такой, видимо, я только что стала в их глазах.

Я пошла на попятную и опробовала другую тактику:

– Когда вы впервые встретились с мужем?

Бабуля покопалась в памяти, но не смогла вспомнить ничего более определённого, чем "очень давно". Кажется, её этот вопрос не слишком занимал.

– Хорошо, а где вы познакомились? – спросила я, стараясь как можно больше упростить дело.

И снова сама природа моего любопытства оказалась для бабушки сущей загадкой. Но из вежливости она попыталась вспомнить. Нет, она не встречалась с мужем до самой свадьбы, объяснила она. Она видела его, конечно. Ведь в доме постоянно болтались какие-то люди. Но точно она не помнит. Да и вообще, разве это важно – ведь она тогда была совсем девчонкой. Зато теперь, заключила бабуля, к восторгу всех присутствующих в комнате женщин, теперь-то она точно с ним знакома!

– Но когда вы его полюбили? – наконец спросила я в лоб.

В ту же секунду, как Май перевела мой вопрос, все женщины в комнате, за исключением бабушки, которая была слишком вежлива, громко расхохотались – это был настоящий спонтанный взрыв хохота, который они попытались скрыть, прикрывая ладошками рот.

Думаете, это меня остановило? Пожалуй, мне следовало бы смутиться, но я не унималась и, переждав хохот, задала вопрос, который рассмешил их еще сильнее.

– А в чём, по-вашему, секрет счастливого брака? – на полном серьезе спросила я.

Вот тут-то они сорвались окончательно. Даже бабуля принялась повизгивать от хохота в открытую.

Но что такого смешного в моём вопросе? Всё дело в том, что ни бабушка, ни другие женщины в той комнате не считали брак главным событием в своей эмоциональной биографии, каким бы считала его я. В современном индустриальном западном обществе, откуда я родом, человек, которого вы выбираете себе в супруги, является, пожалуй, наиболее ярким отражением вашей личности. Спросите любую типичную современную западную женщину, как она познакомилась с мужем, когда и почему в него влюбилась, и можете быть уверены – вас ждёт полный, детальный и глубоко прочувствованный рассказ, не просто тщательно выстроенный в соответствии с её опытом, но и проанализированный на предмет ключей к собственной индивидуальности.

И вот тут рискну заявить: женщины-хмонги так не делают. По крайней мере, те хмонги, которых я знаю. Поэтому сомнений быть не может: и хмонги влюбляются. Но, возможно, они просто не верят, что вся эта романтика имеет какое-либо отношение к причинам, по которым следует вступать в брак. Вероятно, они просто думают, что эти два понятия (любовь и брак) не должны непременно пересекаться – ни в начале отношений, ни вообще. Может, им кажется, что брак – это что-то совсем другое?

В конце вечера в доме Май моя теория вполне отчетливо подтвердилась. Это произошло, когда я задала бабуле-хмонг последний вопрос, который тоже показался ей странным и непонятным:

– Ваш муж – хороший муж?

Бабуле пришлось попросить внучку повторить вопрос несколько раз, чтобы убедиться, что она расслышала верно: хороший ли у неё муж? После чего она в недоумении взглянула на меня, как будто её спросили: вот эти камни, из которых состоят горы, где вы живёте, – это хорошие камни?

Она не смогла придумать лучшего ответа, чем такой: муж у неё ни хороший, ни плохой. Он просто муж, и всё. Такой, как все мужья. Когда она говорила о нём, казалось, слово «муж» для неё означает профессию или даже биологический вид, а не отдельного сильно обожаемого или ненавистного ей человека. Роль «мужа» была довольно простой и включала ряд обязательств, которые её мужчина, видимо, выполнял удовлетворительно на протяжении всей совместной жизни. У других женщин – то же самое, добавила она, – разве что совсем не повезло и достался настоящий пень. Бабуля дошла до того, что заявила: неважно, по сути, за кого выходить замуж. За редкими исключениями все мужчины более-менее одинаковые.

– Что вы имеете в виду? – спросила я.

– Все мужчины и женщины более-менее похожи друг на друга, как правило, – разъяснила бабуля. – Это все знают.

Другие женщины-хмонги согласно кивнули.

Как и у большинства традиционных общин, семейную догму хмонгов можно выразить не словами "Ты – вот что имеет значение", а фразой "Твоя роль важна". В той деревне все знали, что в жизни есть обязанности; некоторые обязанности выполняют мужчины, другие – женщины, и все должны стараться изо всех сил. Если ты хорошо выполняешь свою роль, то можешь спокойно спать ночью, зная, что ты хороший муж или хорошая жена, – и не надо ждать большего от жизни или отношений.

Встреча с женщинами-хмонгами в тот день во Вьетнаме напомнила мне старую поговорку: "Если есть ожидания, будут и разочарования". Моей знакомой бабуле-хмонг никогда не внушали, что задача её мужа – сделать её бесконечно счастливой. Более того, ей не внушали, что её задача на этой земле – стать бесконечно счастливой. Она никогда не питала таких ожиданий, и потому в браке её не постигло разочарование. Её брак выполнил свою роль, необходимую социальную задачу: он был тем, чем и должен был быть, и её это устраивало.

Меня же, напротив, всегда учили тому, что поиски счастья – это моё естественное (и даже гражданское) право, право по рождению. Поиски счастья – эмоциональная характеристика моей культуры. И не просто любого счастья, а глубокого, даже райского блаженства. А что, как не романтическая любовь, способно принести человеку райское блаженство? Моя культура всегда внушала, что брак должен быть чем-то вроде теплицы, в которой романтическая любовь будет расти и цвести. Вот я и сажала грядку за грядкой великих ожиданий в несколько покосившейся теплице своего первого брака. Это был образцовый огород из ожиданий, но за все свои заботы я получила с него лишь урожай горьких плодов.

Мне кажется, попытайся я объяснить всё это бабуле-хмонгу, та бы ни слова не поняла. И наверняка ответила бы точно так же, как одна пожилая дама, встреченная мною в Южной Италии. Когда я призналась, что ушла от мужа, потому что замужество принесло мне одни несчастья, она спокойно ответила: "А кто счастлив?" И махнула рукой, давая понять, что разговор окончен" (Гилберт, 2010, с. 57).

Брачная пара – выбор родителей

Другим свидетельством того, что исторически брак не был местом для каких-то особо сильных эмоций между супругами, служит факт, что ни мужчина, ни женщина в прежние эпохи никогда не выбирали своего партнёра самостоятельно. Всегда и во всех культурах вопрос брака решался родителями – именно они выбирали брачных партнёров своим детям (Рябова, 1999, с. 114). Как отмечают историки, "вступающая в брак пара обычно была наименее активным участником процедуры заключения брака" (Гис, Гис, с. 16). Брак был не чем иным, как сделкой между двумя семьями или родами, которая преследовала либо политические, либо экономические цели (породниться с уважаемой семьёй, объединить капиталы и т. д.), потому ничего удивительного в том, что вступающие в брак дети были лишь средством в этом процессе.

Зачастую рациональное планирование на взаимовыгодных основаниях приводило к тому, что семьи существенно заранее решали о вступлении детей в брак – даже когда те только родились. У славян тоже существовал обычай обручения малолетних детей (Гура, с. 22). В некоторых языках слово «супруга» или «невеста» образовано как раз от латинского «sponsa», то есть «обещанная» (Мейе, 2019) – фр. epouse, исп. esposa, итал. sposa, англ. spouse. В Древнем Риме помолвка (sponsalia) совершалась, когда девочке могло быть всего 6–7 лет (Ялом, 2019, с. 47).

Исследователи единодушно отмечают преобладание договорного начала в древнерусском семейном праве. Сговор устраивали родители, согласие жениха и невесты не предполагалось. "Брак, заключенный без согласия невесты, наказывался лишь в том случае, если невеста кончала с собой" (Белякова и др., 2011, с. 106). В деле брака на первом месте стояла воля родителей, а брак, заключённый без согласия родителей, либо приравнивался к блуду (там же, с. 101), либо даже считался недействительным (с. 99, с. 378). Порой жених и невеста только в день свадьбы впервые видели друг друга. Конечно, ни о какой любви речи быть не могло: повезёт – между супругами наладятся хорошие отношения, а нет – так будут терпеть.

Время от времени в разные эпохи государство или Церковь поднимали вопрос о значении согласия молодожёнов на брак (Гис и Гис, с. 66), но в целом же ситуация вплоть до XX века оставалась в рамках древней традиции – родители решали. Правители разных государств запрещали женитьбу молодых без их согласия (Белякова и др., 2011, с. 130; Пушкарёва, 2011, с. 16), но в целом безрезультатно.

В эпоху развитого феодализма вопрос выбора партнёра ещё больше усложняется, так как, кроме воли родителей, в процесс вклинивается ещё и воля феодала (помещика) – он имел власть запретить брак между своими крестьянами (сервами) (Белякова и др., 2011, с. 128; Габдрахманов, 1996, с. 117) и уж тем более между своими крестьянами и крестьянами другого феодала (формарьяж). Мало того, феодал участвовал в выборе жены даже для своих подданных рыцарей и для членов их семьи (Габдрахманов, 1993, с. 22).

Во всей этой многотысячелетней схеме организации брачных союзов просто не было места какой-либо эмоциональной связи между женихом и невестой. Уже ближе к современности в ходе постепенной трансформации общественных отношений роль родителей в заключении брака детей ослабевала – сначала она свелась к испрашиванию родительского согласия на брак, а почти исчезла, вероятно, только ближе к концу XX века.

"Бьёт – значит любит"

Отсутствие значимости каких-то "нежных чувств" между супругами подтверждается и такой исторической нормой, как насилие в семье. Избиение жены (и детей) не просто было позволено нормами прошлых эпох, но скорее даже подразумевалось нормой. Гармоничным браком считался тот, где жена была послушна и служила мужу, "как своему господину". На иллюстрациях в церковных текстах Италии XI века "мужчины изображены с палкой в руке, грозного вида, а их жены – кроткими, большей частью в позе смирения и подчинения, со скрещенными на груди руками. В то же время бить жену, если имелись достаточные с общепринятой точки зрения основания, считалось настолько естественным, что это условие особо оговаривалось лишь в нескольких ранних брачных соглашениях" (Абрамсон, 1996, с. 114), где проскакивало в виде оговорки, что муж обязуется не бить жену "без явной вины" (Абрамсон, 1993, с. 40).

Пресловутый неписаный закон, "позволявший мужчине бить жену палкой не толще большого пальца, просуществовал во многих районах Англии и Америки до XIX века" (Ялом, 2019, с. 14). Рукоприкладство в семье было нормой для всех европейских культур и для Древней Руси тоже. Систематические побои жены и детей подразумевались концепцией «поучения» мужем всех домашних (Цатурова, с. 96). Считалось, что человек, не бьющий жену, "дом свой не строит" и "о своей душе не радеет" (Данилевский, 1998, с. 264). Видимо, до XVI в. в порядке вещей было бить жену прилюдно, так как «Домострой» уже призывает бить жену "не перед людьми, наедине поучить". Там же имеется призыв не бить жену ногами, посохом или чем-нибудь ещё железным или деревянным, и среди прочего указывается, что при избиении беременной жены вероятен выкидыш. Взамен всех этих методов рекомендовалось сечь жену плетью: "А плетью с наказаниемъ бережно бити; и разумно, и болно, и страшно, и здорова…".

Русская семья той эпохи "базируется на патриархальных началах, поддерживает неограниченную власть мужа, логическим следствием чего является бесправное и уязвимое положение женщины в крестьянской среде" (Муравьёва, 2012, с. 54).

"Что женщина несвободна – это было решено окончательно и не подлежало уже сомнению. Мужчина при разрешении этого вопроса любил восходить к вечности, любил принимать на себя значение первого человека. Ставя себя в лице праотца во главу угла всего творения, он естественным путем пришёл к заключению, что женщина – существо в отношении к нему низшее, зависимое, несвободное, что он – господин её, что она собственно жена, а не человек, ибо это имя первоначально было присвоено только ему одному", писал историк в конце XIX века (Забелин, 2004, с. 245).

Возможно, побои жены были настолько обычной практикой в русской семье, что самим населением мыслились даже неким атрибутом брака, его обязательной частью. На это намекает история из XVI века, по которой один немецкий кузнец женился на русской. Историю эту рассказал дипломат Священной Римской империи Сигизмунд Герберштейн в 1549 году (2008, с. 237), но в 1908-ом её вольно и задорно пересказал русский писатель А. В. Амфитеатров.

"Супруги жили счастливо, но молодая думала, что она несчастна, и плакала горькими слезами, потому что муж её не колотил.

– Все мужья бьют своих жён, а ты не бьёшь, – значит, я тебе не люба! Ты другую любишь.

Немец, изумлённый столь странною логикою супружеских отношений, долгое время уклонялся от доказательств своей нежности чрез посредство побоев. Но, наконец, жена его так одолела, что он решил: "с волками жить, по-волчьи выть", – и отдул благоверную раз, другой, третий, к полному её удовольствию. Потому ли, что немец, как немец, любил всё делать аккуратно, и, уж если взялся бить, то бил на совесть; потому ли, что, ознакомясь с новым спортом, вошёл во вкус и стал упражняться в нём до чрезмерного усердия, – только жена немца вскоре захирела и умерла, а немцу отрубили голову" (Амфитеатров, 1908, с. 145).

Вся комичность этой истории в первую очередь наталкивает на мысль, что это просто байка, с другой же стороны, так уж ли безосновательна эта байка, если у нас имеется такое множество документальных свидетельств о распространённости насилия в русской семье?

Самое важное, что в те времена не существовало никакого наказания за семейные побои (Романов, с. 173). Церковь, которая полностью контролировала сферу семейного права (Щапов, 1989, с. 107–113), расценивала избиение жены не как преступление, а как выполнение долга (Щапов, 2004, с. 20). Историк-правовед XIX века К. А. Неволин также отмечал, что "право мужа наказывать жену считалось несомненным, только он не должен был слишком сильно бить"; в поручительствах XVII века лишь оговаривались обязательства, аналогичные итальянским начала тысячелетия, "жены своей не безвечить напрасно" (Неволин, 2005, с. 251).

Мало того, ни избиение, ни даже угроза убийства не была для церковного суда поводом для развода: "оставалось ждать совершения убийства, чтобы развод уже был не нужен" (Цатурова, с. 154). Удивительно, но даже в XVII веке ещё не было единой правовой нормы за убийство жены мужем (Нижник, 2006, с. 47), в разных районах решалось по-своему: где-то виновного казнили, где-то могли просто высечь кнутом, где-то могли отрубить ему руку, а где-то и просто отпустить (Муравьёва, 2012, с. 69). Даже к 1798 году ситуация не меняется – за избиение жены до смерти архиепископ мог назначать всего лишь церковную епитимью (пост различной длительности, дополнительные поклоны, молитвы и т. д.) (Цатурова, с. 154).

А вот с женой же, убившей мужа, закон была куда более суров – нередко её живой закапывали в землю (Муравьева, 2012, с. 68). "На каком-нибудь публичном месте, например, на торговой площади преступниц закапывали стоя или на коленях таким образом, чтобы над землей находилась одна голова. К выступающим головам приставляли надсмотрщика, который наблюдал, чтобы никто не смел подходить к ним и не мог утолить голод женщин. Прохожим разрешалось только жертвовать деньги на покупку гроба и на свечи, "чтобы умилостивить Бога" (Нижник, 2006, с. 47).

Английский инженер, приглашённый в Россию Петром I, писал: "В России мужья бьют жён своих самым варварским образом, и иногда столь бесчеловечно, что те умирают от ударов, но, не смотря на это, мужья не подвергаются наказанию за убийство, так как закон перетолковывает это в смысле исправления, и потому не делает их ответственными. С другой стороны, жёны, нередко доведённые до отчаяния, убивали мужей своих, чтобы отмстить им за дурное обращение" и далее добавлял о закапывании жены за убийство мужа: "Зрелище это весьма обыкновенно в этой стране" (Перри, 1871, с. 129–130).

Чаще всего мучительная голодная смерть наступала нескоро – одна женщина так прожила 31 день. Смертная казнь жены через закапывание практиковалось на Руси минимум в XVII–XVIII веках, и самый поздний случай датирован 1740 годом.

В Средневековой Европе женщина хоть и пыталась противостоять насилию мужа физически, но чаще делала это более деликатным способом – травила ядом (Опитц, 1993, с. 59).

Наиболее частым и жестоким насилие над жёнами становилось в те эпохи и в тех странах, где Церковь, охраняя таинство брака, решала максимально осложнить процедуру развода, определяя для него очень малый ряд возможных причин (импотенция, бесплодие, измена и др.). Фактически в таких условиях для большинства пар брак заключался навсегда – развод становился невозможным. И именно тогда все трения между супругами выливались в эпидемию насилия.

Мужья шли на многочисленные уловки, чтобы избавиться от надоевших жён: в лучшем случае обвиняли их в измене или отправляли в монастырь, но чаще всего – просто избивали и даже убивали. Архиепископ Реймский Хинкмар (Гинкмар) свидетельствовал, что порой мужья "отводили своих жён на рынок, чтобы их разрубили и бросили свиньям" (Гис и Гис, с. 108). В русской семье аналогичная картина сложилась в начале XIX века, когда бракоразводные нормы были сильно ужесточены (Белякова, 2001; Белякова и др., 2011, с. 367). Однократное избиение жены по закону не наказывалось. Муж даже мог выколоть жене глаз, и ничего ему за это не было (с. 375). Пока жена не изувечена, она не может надеяться даже на временное удаление от неё мужа. В крестьянской среде ходили поговорки в духе "Жену не бить – значит, и не любить" или "Жену хочу с кашей ем, хочу с маслом пахтаю", что, как отмечалось исследователями, вполне отражало действительность (с. 374).

"Работы по обычному праву 1860–70-х гг. регулярно констатировали высокий уровень супружеского насилия и супругоубийства в крестьянских семьях, а также неравноправное и несправедливое отношение волостных судов к женщинам, пострадавшим от насилия в семье. Отчеты 1880-х гг. и первые статистические данные также подтверждали исключительно высокий процент неадекватного решения таких дел" (Муравьёва, с. 55).

В 1884 году мировой судья Яков Иванович Лудмер опубликовал знаменитую статью "Бабьи стоны" (Лудмер, 1884), где из своей судебной практики привёл пугающее множество фактов истязания жены мужем, и перед чем судьи оказывались беспомощны. "Ни одно судебное учреждение не может в пределах нашего законодательства оградить женщину от дурного и жестокого обращения с нею", писал Лудмер. "И только тогда, когда "терпеть нет уже моченьки", когда уже на ней, как говорится, нет ни одного живого места, она, избитая и изможденная, нередко с вырванной мужем косой в руках, плетётся к мировому судье в надежде, что он защитит её если не формально, то хоть своим авторитетом".

Из свидетельств тех лет:

"Через несколько дней Степанова умерла в больнице, несомненно вследствие беспрерывных побоев в продолжении трёх лет своего замужества…"

"Через неделю я слышал уже, что Иванова вынута из петли, которую она добровольно на себя надела, не вынеся новых варварств своего благоверного…"


Жалобы крестьянок на своих мужей почти никогда не доходили до судебного разбирательства, так как "даже бабы с выкушенными бровями" мирились с мужьями – это объяснялось тем, что большинство крестьян настолько бедно, что лишение самого ничтожного заработка одного из членов семьи нередко влечёт за собой полный упадок домашнего обихода, и вся семья прибегает к прошению милостыни. Судебный следователь той эпохи описывал расследование по делу крестьянки, которая была похоронена как умершая от простуды. "Лишь по настоятельным жалобам её снохи была произведена эксгумация. Тогда обнаружилось, что у умершей была выдрана часть кожного покрова головы, половина косы лежала рядом, крестец в нескольких местах проломлен тяжёлым острым предметом, переломаны рёбра" (Белякова, 2001).

"Избиение жён оставалось неподсудным делом и во многих странах считалось нормой вплоть до XIX века" (Ялом, 2019, с. 72).

Тот факт, что брак исторически даже не предусматривал романтической связи, подтверждается и множеством записей в церковных судах, где беглые жёны давали согласие вернуться к мужу, но при условии, что он больше не будет бить её напрасно, или даже "если он не намерен убить её" (Цатурова, с. 165). Если муж не имел склонности бить, то этого уже было достаточно, чтобы считать его хорошим. Этот культурный норматив в деревне сохранялся вплоть до XX века: даже тогда на вопрос о том, хороший ли был муж, крестьянка отвечала "Ничего: не запугал, не застращал, не бил. Не было синяков. Ничего не было. Так прожили" (Адоньева, Олсон, 2016, с. 144). Рукоприкладство в семье, видимо, было одним из факторов (наряду с большой бытовой нагрузкой, лежащей на жене), объясняющих, почему мужчины чаще и скорее вступали в повторные браки, тогда как женщины старались от такого шага впредь воздерживаться (Зидер, 1997, с. 59; Цатурова, с. 157). Как говорила бывшая рабыня Элиза Холман "Что такое замужество, я поняла, и больше ни в жизнь" (цит. по Ялом, 2019, с. 216).

Восприятие брака никогда не было радужным

Интересно, что, несмотря на всю многотысячелетнюю обязанность вступления в брак, наверное, так же давно и параллельно этому в народе существовало и критическое к нему отношение. Недовольные голоса в адрес брака звучали ещё со времён Античности, но они всегда меркли под силой самого культурного предписания: каждый должен вступить в брак, хочет того или нет. Можно сказать, недовольство институтом брака веками оказывалось доминируемым знанием.

Популярная во Франции XII–XIII веков сатирическая поэзия (фаблио) была наполнена именно этими антифеминистскими мотивами и недовольством браком: поэты шутили о женском коварстве, сварливости, о её сексуальных аппетитах и тяге к неверности. Многие авторы Средневековья открыто демонстрировали свои претензии к женщинам и браку (Михайлов, 1991, с. 267), и эти антибрачные настроения проявлялись не только в поэзии, но и в романах (Ястребицкая, 1982, с. 249). Мужья-страдальцы в ярких красках описывают свои злоключения, вызванные женскими кознями, и порой даже утрату своих прежних богатств и общественного статуса из-за этого. Средневековая литература разоблачает брак как ведущий к утрате личности (Payen, 1977, p. 414), и единственная польза от него, как иронизирует средневековый поэт, – это заполучить чистилище уже на этом свете.

В популярном произведении начала XV века "Пятнадцать радостей брака" анонимный автор излагал истории о проделках коварных жён и о глупых, легковерных мужьях. Автор проводит читателя по всем кругам семейного ада, стараясь не упустить ни одной возможной ситуации, отчего морально-социологический трактат превращается в сборник забавных историй.

Начинал несчастный аноним свои "Радости брака" такими строками:

"Давно известно и установлено, что тот, кто добра себе не желает, лишён, стало быть, ума и благоразумия, даже если он и не наносит урона ближнему своему. Эдакого безрассудного растяпу можно уподобить лишь тому слабоумному, что своею охотою забрался узким лазом в глубокую яму, откуда обратного хода никому нет. Такие ямы выкапывают в дремучих лесах, чтобы ловить в них диких зверей. А те, провалившись, сперва от великого изумления впадают как бы в столбняк, а после, очнувшись, принимаются кружить и метаться, ища способа выбраться и спастись, да не тут-то было! Таковая же история приложима и уместна для того, кто вступает в брак. Брачующийся мужчина подобен рыбе, что привольно гуляла себе в море и плавала куда ей вздумается и вот эдак, плавая и резвясь, наткнулась вдруг на сеть, мелкоячеистую и прочную, где бьются пойманные рыбы, кои, учуяв вкусную приманку, заплыли внутрь да и попались. И вы, верно, думаете, что при виде этих бедняг наша вольная рыба улепётывает поскорее прочь? Как бы не так – изо всех сил тщится она найти вход в коварную ловушку и в конце концов всё-таки пробирается туда, где, по её разумению, забав и услад хоть отбавляй, отчего и стремится вольная рыба попасть внутрь. А уж коли попала, то обратно выхода не ищи, и там, где полагала найти она приятности и утехи, обретает одну лишь скорбь и печаль. Таково же приходится и женихам – завидно им глядеть на тех, кто уже барахтается в брачных сетях, будто бы вольно резвясь внутри, словно рыба в море. И не угомонится наш холостяк до той поры, пока не перейдёт в женатый чин. Да вот беда: попасть-то легко, а вернуться вспять трудненько, жена – она ведь прижмёт так, что и не вывернешься. Вспомните, как некий высокоученый доктор, по имени Валериус, ответил одному своему другу, который, вступивши в брак, все допытывался у него, хорошо ли он сделал. Вот какой ответ дал ему Валериус: "Друг милый, – сказал он, – ты бы лучше сыскал крышу повыше, да и кинулся с неё в реку поглубже, притом непременно вниз головою!" ("Пятнадцать радостей брака", с. 5).

Отношение к браку у средневековой молодёжи было негативным, потому что кто-то из них видел брак лишающим свободы, а кого-то в браке отталкивала угроза бедности, нежелательная нагрузка и ответственность, связанные с необходимостью обеспечивать жену и детей (Абдуллабеков, 1993, с. 97).

В средневековых сетованиях в неявном виде содержится мысль, что только свобода любящих придаёт ценности их любви, а брак же – только усиливает тиранию мужа и порождает коварство жены (Payen, 1977, p. 421). Схожие антиженские и антибрачные настроения отражены и в произведениях средневекового Востока, особенно в персидской и арабской литературе (Михайлов, 1991, с. 267). В Англии аналогами "Пятнадцати радостей брака" были произведения "Почему бы не жениться" и "Муки женатых мужчин". Некоторые тексты на Руси также отражали такие настроения: например, знаменитая "Беседа отца с сыном о женской злобе" XVII века (Титова, 1987) ("Горе тому городу, в котором правит жена! Горе, горе дому тому, которым владеет жена! Зло и мужу тому, который слушает жену!"), "Моление Даниила заточника" или "Повесть о Савве Грудцыне" и других; да и в целом для русской православной традиции характерны акценты на концепции "злых жён" (Дроздова, 2016).

Вообще, это очень интересно, учитывая, что насилию в браке подвергалась именно жена. Историк брака Мэрилин Ялом предполагает, что подобные сочинения распространяли жёноненавистнические представления и пытались доказать, что жена хороша только в том случае, если её регулярно бить и утверждать над ней свой авторитет (Ялом, с. 104).

Народное отношение к браку можно уловить и в элементах обрядового фольклора. В традиционных культурах (у славян как минимум) принято устраивать ритуалы причитания не только на похоронах (похоронный причет), но и на свадьбах (вытие): невеста, навсегда покидая родительский дом, должна была демонстрировать печаль, поскольку оставляла и родителей, и подруг, и вообще свободу. Переходя в дом жениха, невеста переходила во власть его родителей, и, таким образом, причитание готовит её к одиночеству и враждебности, которые она будет переживать в будущем (Адоньева, Олсон, 2016, с. 88). Как отмечают этнографы, обряд причитания во всех ситуациях, включая свадьбу, так или иначе отсылает к теме похорон (Байбурин 1985, с. 65), символизирует смерть прежней (в данном случае – свободной и, возможно, более радостной) жизни. Разумеется, свадебные причитания не всегда отражали настроения конкретной невесты (Адоньева, Олсон, с. 71), но в целом же «похоронная» атмосфера ритуала исторически была задана неспроста.

Об этом же писал А. С. Пушкин: "Вообще несчастие жизни семейственной есть отличительная черта во нравах русского народа. Шлюсь на русские песни: обыкновенное их содержание – или жалобы красавицы, выданной замуж насильно, или упреки молодого мужа постылой жене. Свадебные песни наши унылы, как вой похоронный. Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она замуж? "По страсти, – отвечала старуха, – я было заупрямилась, да староста грозился меня высечь". – Таковые страсти обыкновенны. Неволя браков давнее зло" (Пушкин, 1978, с. 197).

Все эти народные нюансы указывают, что брак воспринимался как необходимая жертва во имя чего-то, во имя сложившегося социального порядка. Так уж заведено, а дело человека – подчиниться. Вряд ли стоит говорить, что картина такая в немалой степени характерна и психологии современного человека.

Помню, когда мне было двадцать два, в гости приехала бабушка (1938 года рождения). Рано утром она зашла ко мне в комнату, встала у окна и любовалась видом на город. Я просыпаюсь, вижу её и сразу улыбаюсь. Она оборачивается и с нотками благостного назидания произносит:

Доброе утро, внучок. Какой же ты счастливый… Наверное, самый счастливый в нашем роду.

– Рад стараться, если так, – бодро отвечаю я.

Улыбаясь, бабушка вновь отворачивается к окну и говорит:

Наслаждайся. Наслаждайся, пока не женился…

На секунду я даже растерялся.

Так может, тогда вовсе не стоит жениться? – удивлённо и с иронией спрашиваю я.

Бабушка смотрит на меня, и к её улыбке примешивается удивление.

Ну скажешь ещё… Жениться надо.

– Так если счастье после женитьбы пройдёт, зачем тогда жениться?

– Да как же… Надо. Без этого никак.

И бабушка дальше с блаженной улыбкой мило любуется утренним июньским городом, будто никакой ахинеи сейчас не наговорила. На одной чаше весов человеческое счастье, а на другой – то, что это счастье убьёт. И конечно, выбрать надо именно то, что счастье убьёт. Почему? А потому что так надо…

Положа руку на сердце, наши бабки и деды в условиях современности редко могут сказать что-то, достойное Нобелевской премии. Но главное же опять было подспудно скрыто в словах бабушки: на глубинном уровне и в её представлении сидела мысль, что семья и счастье – это далеко не одно и то же. И даже не просто не одно и то же, но и якобы находящееся в непримиримом противоречии друг с другом. Либо счастье, либо семья – вот он, её скрытый текст, который бабушка наверняка и сама не осознавала.

Английский поэт Перси Биш Шелли в 1813 году писал: "Трудно придумать систему, препятствующую человеческому счастью больше, чем брак" (цит. по Гилберт, 2010, с. 228).

Как можно видеть, народное отношение к браку в разных культурах и в разные эпохи вряд ли можно описать в розовых тонах. Брак не воспринимался каким-то безусловным благом и часто встречал даже откровенную неприязнь. Но люди всё равно в него вступали. Это понималось чем-то обязательным, несмотря на все минусы. Брак был словно стихией, соприкосновение с которой никак не зависело от воли и мыслей самих людей.

Зачатки перемен в восприятии брака стали возникать сравнительно недавно – около 200–100 лет назад (кстати, как и в отношении к детям, о чём говорилось выше). Отношения супругов стали всё более сентиментализироваться, романтизироваться, всё чаще стало принято говорить о любви между мужем и женой (причины такой трансформации рассмотрим позже). Переписка членов правящих династий показывает, что в XVI–XVII веках эмоциональные связи супругов были слабы, а постепенные перемены намечаются лишь в начале XVIII века: "В переписке с возлюбленными и жёнами мужчины всё реже ограничиваются сообщениями о здоровье и всё чаще затрагивают тему чувств" (Ушакин, 2007, с. 243).

Но при этом важно понимать, что хоть в недавнем времени и зародилось понимание брака как союза, основанного на любви, в действительности для значительного большинства брак по-прежнему оставался (и остаётся) скорее рациональным решением – выбором наиболее подходящего для совместной жизни партнёра, а любовь же просто стала тем словом, которым отныне возникла традиция описывать отношения между супругами (какими бы в действительности они ни были). То есть любовь в браке стала доминирующим знанием, тем пресловутым "как принято говорить", хотя в реальности всё может быть совсем наоборот.

Думается, если надеть кольца на проснувшуюся вместе пару с амнезией, они будут просто вынуждены говорить друг о друге в терминах любви.

В действительности же и сейчас редко кто вступает в брак по любви, а делают это лишь когда уже «пора» или же когда встретят более-менее подходящего для этого человека (то самое рациональное основание). Даже во второй половине XX века, наверное, меньшинство женились "по любви". В 1932 году изучение тысячи записей из книги записи браков жителей Филадельфии выявило, что 1/3 пар до свадьбы жили в радиусе пяти кварталов друг от друга; 1/6 пар жили в одном и том же квартале (Ансари, Клиненберг, с. 19). Но самым удивительным оказалось, что каждая восьмая пара вовсе жила в одном доме.

Последующие исследования показали, что приведённые цифры схожи для многих городов США – люди, как правило, вступали в брак фактически с соседями. И это оставалось характерным даже и для 1950–60-х.

"Это было поразительно," пишет исследовавший вопрос Азиз Ансари. "В общей сложности 14 из 36 человек, с которыми я говорил, женились или вышли замуж за кого-то, кто жил в пешей доступности от дома, где они выросли. На соседней улице, в соседнем здании – и даже в том же самом" (с. 18). И дальше Ансари шутит: "Только подумайте о тех, кто жил в доме, где вы выросли, или в вашем районе: можете представить, что кто-то из этих клоунов – ваш супруг/супруга?" (с. 20).

Иначе говоря, концепция поисков "родственной души" – это что-то совсем необычное в действительности, потому что никакого поиска собственно и не было. Люди вступали в брак с кем-то "более-менее подходящим", выбирая из очень ограниченного круга лиц. Они просто должны были вступить в брак и вступали, а за кого именно – этот вопрос не имел первостепенной важности. Важной была реализация культурного сценария сама по себе.

В жизни советского человека ситуация вряд ли отличалась сильно. Наверное, у каждого в СССР была знакомая пара, учившаяся в одном классе и сыгравшая свадьбу сразу по окончании школы. Что уж говорить о жителях деревни, выбор брачного партнёра которых всегда был очень ограничен. Впрочем, в крестьянской среде даже в 1920-е годы брачную пару детям нередко всё ещё выбирали родители (Адоньева, Олсон, 2016, с. 124).

Главный герой фильма "Белые росы", старик в исполнении Санаева, неспроста негодовал, что его взрослая дочь влюбляется в кого-то вне брака: "Какая тебе любовь надо? Бабе дети надо и мужик!"

В наше время ситуация только начинает меняться: всё больше людей осознают, что брачный культурный сценарий не обязателен, и жизнь можно строить по самым невероятным планам, которые прежде никем помыслиться не могли. Но такое решение требует высокой осознанности и смелости.

Целью данной главы было показать, что свойственная современности мифология "брака по любви" в реальности возникла совершенно недавно, и на протяжении всей своей истории брак был в корне отличным от современных представлений о нём: никто не искал в браке тёплых эмоций, утешения и поддержки. Исторически брак был средством подчинения и эксплуатации женщины, в связи с чем физическое насилие в семье всегда выполняло охранительную функцию этого древнего порядка. Как верно замечает Мэрилин Ялом, сегодня, предоставляя убежище женщинам, подвергшимся домашнему насилию, высказывая своё осуждение и пытаясь его пресечь, мы отклоняемся от многовековой практики (Ялом, 2019, с. 72).

3. Так что такое "семья"?

После этого историко-психологического экскурса в прошлое самое время задаться вопросом: так что же такое «семья»? Что скрывается за этим словом, и какой смысл мы в него вкладываем?

Как было показано, в прошлом то, что мы могли бы назвать семьёй, сильно отличалось от привычной нам сегодня картины как по составу, так по функциям и по психологическому содержанию. «Семья» прошлого была несравненно больше, но вместе с этим и эмоциональные связи между её членами были куда слабее, рассеяннее, чем сейчас. Особенно бросается в глаза отсутствие сильной привязанности между родителями и детьми. Та конструкция, которую мы сейчас называем семьёй, со всеми свойственными ей психологическими атрибутами (эмоции, поддержка и т. д.), распространилась лишь около 200–100 лет назад с ростом городов и с развалом широких родственных связей. То есть семья, как мы её знаем, возникла недавно.

Но вот главный вопрос: а что именно возникло недавно? Что даже сейчас мы называем семьёй? Обывателю данный вопрос покажется странным, ведь всем нам прекрасно известно, что такое семья, верно? Семья – нечто настолько очевидное, что и размышлять об этом странно. Но обыватель на то и обыватель, чтобы заблуждаться. Ведь, как известно в науке, ничто не должно вызывать такого подозрения, как нечто, очевидное для всех; из чего и вырастает "принцип недоверия к тому, что кажется «близким» и «знакомым» (Зидер, 1993, с. 177). Если какое-то явление кажется нам "само собой разумеющимся" или даже «естественным», то, скорее всего, мы просто не пытались вникнуть в его суть. Насколько сущность семьи самоочевидна для обывателя, настолько она вызывает споры среди учёных – не зря философ задавался вопросом: "как могло случиться, что мудрейшие теряются там, где обыкновенные люди не находят никаких трудностей?" (Шестов, 1993, с. 25) и дальше приходил к мысли о необходимости "преодоления очевидностей". Очевидность – иллюзия, скрывающая непонимание.

В действительности не только учёные, но и обыватель не скажет нам, что такое семья. Если попросить людей дать определение семье, они неожиданно для себя столкнуться с большими трудностями. У них сразу возникнет множество уточняющих вопросов: считаются ли членами семьи умершие, но всё ещё дорогие близкие люди? Стоит ли включать в семью дальних родственников, соседей, друзей и коллег, если с ними связывают любовь и забота? Будет ли считаться «своей» однополчанка бабушки, с которой поддерживается тесная дружба? "Под семьёй сегодня многие понимают связи шире родственных и сексуальных", признают социологи (Шадрина, 2014, с. 36; Адоньева, 2018, с. 110). Поэтому не удивительно, что если опрашивать людей на тему семьи, то каждый второй будет начинать фразой "Моя семья не совсем типичная…". Всё это потому, что никакой «типичной» семьи в принципе не существует, а обратное – только иллюзия. Семье невозможно дать чёткого определения, которое бы не пришлось затем снабдить десятком оговорок.

В последние десятилетия разных типов семей стало так много, что это ещё больше осложнило задачу определения семьи. В современных условиях чрезвычайно распространились семьи, представленные только матерью и ребёнком (детьми), или же семьи совсем без детей (только муж и жена – чайлдфри). Такое положение дел больше невозможно назвать "типичной семьёй", говорят социологи (Cohen, 2014).

И действительно, можно ли бездетную супружескую пару назвать семьёй? А мать-одиночка с ребёнком – это семья? Если родители в разводе, и папа лишь раз в полгода видится с ребёнком, это семья? А если родители погибают, и остаются лишь дети – эти дети продолжают быть семьёй? Мужчина и женщина, живущие вместе, но не состоящие в браке, – семья? А гомосексуальная пара, живущая вместе? А если ещё и растят ребёнка?

Здесь есть над чем поломать голову. Всё куда сложнее, чем кажется на первый взгляд.

Туманная сущность семьи

На винной дегустации я разговорился с незнакомкой об этой книге, которую тогда писал. Тема семьи вызвала живой интерес.

– Вы отрицаете ценность семьи? – спросила она.

– Не совсем так… Я не знаю, что такое семья, а значит, и не могу отрицать её ценность.

– Как Вы не знаете, что такое семья? – удивляется собеседница. – У Вас её разве не было?

– У меня было что-то и даже есть сейчас, но я не знаю, семья ли это, – улыбаюсь я.

– …?

– Ну хорошо, дайте определение семьи, – говорю я. – Что это такое?

Девушка приосанивается и собирается с мыслями.

– Это близкие люди, живущие вместе, дети и родители.

– То есть, когда я отселяюсь от родителей, мы перестаём быть семьёй? – уточняю я.

– Нет, конечно, нет.

– Значит "живущие вместе" – это не обязательный критерий?

– Ну наверное, да… Но это совокупность близких людей.

– Вот "близкие" – ведь это метафора, – замечаю я, – А метафоры известны тем, что не сообщают ничего чёткого. Что значит "близкие"?

– Ну это… Родственники! – осеняет девушку.

– Бабушки, дедушки? Двоюродные братья-сёстры? Прадеды?

– Ну это уже не столько семья, – размышляет собеседница. – Наверное, уже скорее род. А семья – это близкие родственники!

– И снова эта пространственная метафора, – подмигиваю я, – "Близкие".

Похоже, нам здесь метафора и нужна, иначе придётся говорить довольно чётко: родственники первой степени родства – биологические родители и дети (то есть всё то, что и называется нуклеарной семьёй). Но такая чёткость уже ощутимо сжимает наше собственное понимание семьи как чего-то большего – приходится выбросить бабушек и дедушек, тёть и дядь, какими бы тёплыми наши с ними отношения ни были. Ведь когда у нас родятся дети, мы будем считать их частью семьи, но при этом и собственных родителей не перестанем считать таковыми. Возможно, в представлении каждого семья тяготеет к расширенному пониманию, и поэтому чёткость нами и отвергается в пользу размытой метафоры.

В те времена, когда под одной крышей жили сразу три, а то и четыре поколения, нормально было считать семьёй бабку с дедом, их детей, супругов их детей и их внуков. Когда из-за урбанизации и упадка сельского образа жизни большая разветвлённая семья стала разваливаться, взгляды на семью стали меняться. Так и возникло современное понятие нуклеарной семьи – состоящей лишь из мужа, жены и их детей – или городской семьи (буржуазной). Но контакт с другими родственниками, особенно если он оказывается активным, не позволяет ограничивать представления о семье одной лишь нуклеарной составляющей.

Некоторые авторы утверждают, что "сейчас семья идёт к более свободному существованию. Но это не значит, что она теряет ценность. Опросы показывают, что люди ставят семью на первое место среди других ценностей" (Брыкова, 2011). Да, это так, люди устойчиво подтверждают ценность семьи для них, но при этом совершенно не учитывается, что люди эти просто не знают, о чём говорят. Спроси их, что такое семья, и они начнут мяться и путаться в показаниях. Поэтому для них ценность представляет нечто туманное, а не собственно семья в каком-либо чётком смысле. В первой главе я уже писал об этом: молодёжь склонна объявлять ценность семьи – и это при катастрофически низком уровне рефлексии.

Как правило, в основу понимания института семьи ложатся четыре критерия:

– родство (между родителями и детьми и между самими детьми)

– свойство́ (название связи вступивших в брак супругов и их родственников между собой)

– совместное хозяйство

– усыновление/удочерение

Список этих критериев наводит на вопрос: что это за явление, которое может возникнуть аж на четырёх разных основаниях? Либо на том, либо на том, либо на этом, либо же на всех вместе. Муж состоит в отношениях родства со своими детьми, но не с женой – эта группа называется семьёй. Но муж может и не быть родным для детей своей жены, а группа всё равно будет называться семьёй. Усложним картину: мужчина и женщина не регистрировали брак, а дети в их союзе также мужчине не родные и принадлежат сугубо матери, но все они живут вместе – скорее всего, мы тоже назовём данный союз семьёй. А ещё более сложный вариант: мужчина без оформления брака живёт с женщиной, уже имеющей ребёнка, все вместе они регулярно общаются с родителями мужа (условные бабушка и дедушка), у которых со временем возникает сильная привязанность к ребёнку; однажды мужчина и женщина погибают, остаётся лишь ребёнок и условные бабушка с дедушкой, которые и начинают принимать самое активное участие в жизни ребёнка – мы будем называть финальный союз этих троих семьёй? Здесь не было ни свойства́, ни родства, ни усыновления, и даже общее хозяйство совсем не обязательно. Так как это назвать?

Всё очень запутанно. Не удивительно, что в науке вопрос о сущности семьи по сей день остаётся непрояснённым (Вишневский, Кон, 1979, с. 9). При этом, что интересно, нельзя сказать, что идут какие-то особые споры или баталии вокруг понятия семьи – этого нет. Учёных будто устраивает эта неопределённость. Поэтому они чаще предпочитают спорить о том, какие размеры были свойственны «семье» в разные эпохи, но никак не о том, что же они, собственно, могут называть семьёй. Тот самый случай, когда проще обсуждать размеры чего-то, но не это самое что-то.

В свете всего изложенного можно считать откровенно спекулятивными такие популярные (очень популярные) высказывания, как "семья – это основа общества, без семьи невозможно существование как самого общества, так и государства", "семья – естественная среда обитания человека" или "семья – древнейший социальный институт" – как можно приходить к таким выводам, если мы не знаем, что такое семья?

Ответа о сущности семьи мы не найдём не только у антропологов, но даже и у юристов, которые регулярно обращаются к Семейному кодексу для защиты интересов отдельных лиц или их союзов. Да, как это ни удивительно, в российском семейном законодательстве до сих пор отсутствует определение семьи, даже несмотря на то, что есть Семейный кодекс. В семейном законодательстве других стран даётся определение семьи, но оно сводится к тем самым четырём разным основаниям, о которых было сказано выше, то есть никакой вразумительной чёткости всё равно нет.

Как констатируют юристы, "едва ли не в каждой из отраслей права термин «семья» имеет своё особое значение" (Толстой, 1969, с. 5), поскольку "семья – это коллектив, объединённый самыми разнообразными узами" (Нечаева, 1998, с. 8). Поэтому ожидаемо, что порой находятся исследователи, выступающие против употребления термина «семья», так как он "представляет собой чисто искусственное понятие – бесполезное для полевого этнографа и опасное для теоретика" (цит. по Косвен, 1948, с. 43).

Загадка родства

Трудности с определением семьи начинаются даже раньше – с определения понятия «родство», которое традиционно считается одним из главных оснований семьи. Конечно, для обывателя вопрос родства снова предельно ясен: родство – это связь по крови ("роды", "рождение"); люди, в жилах которых бежит одна кровь, являются родственниками. То есть, в представлении масс, родство опирается на биологию, производно от неё.

Но в реальности опять всё куда сложнее. Когда этнографы XIX века приступили к изучению туземных племён по всему свету, то сразу столкнулись с необычной ситуацией: разные народы понимали родство не совсем так, как привык европеец. Оказывается, родство во многих культурах осмыслялось не в биологическом ключе, не по крови, а по каким-то другим критериям.

Широко распространено родство по кормлению (Бутинов, 2000, с. 151) – когда отцом или матерью ребёнка считаются те, кто его вскормил. И данное осмысление родства было и остаётся характерным не только для различных туземцев, но даже и для многих народов Европы в совсем недавнем прошлом: когда-то у болгар в порядке нормы считалось, если женщина вскормила приёмного ребёнка грудью, то он уже был не просто приёмным, но и родным – в таком случае он уже не мог вступать в брак с кем-то из родни кормилицы, а если же она его не кормила, то брак между ним и её роднёй был возможен (Косвен, 1948, с. 35). По этой же причине родство возникало и между двумя усыновлёнными, выкормленными одной женщиной.

Похоже, именно принципу родства по кормлению обязан и английский термин, обозначающий усыновлённого – "foster" (fosterage – усыновление). Исследователи конца XIX века отмечали, что этот термин происходит от древнего слова "пища", отсюда и "foster-brother" (молочный брат, то есть брат по кормлению), и даже «питомец» (то есть кто-либо вскормленный) – это "fosterline" (Бутинов, с. 151).

Во многих современных племенах охотников-собирателей отцом и матерью считаются именно те, кто вскормил и вырастил ребёнка, а не тот, кто родил. Впрочем, если вдуматься, то и всякий современник из нашей же культуры, усыновлённый и выращенный конкретной женщиной, будет считать матерью именно её, а не ту, кто его когда-то родила – в данном контексте даже можно слышать о разделение матерей на биологическую и «настоящую». Даже если человека попросить продолжить фразу "Настоящая мать – не та, кто…", то закреплённый в культуре принцип почти наверняка принизит значение биологической матери в пользу приёмной (Юссен, 2000, с. 96).

На одном из островов Новой Гвинеи родители отдали своего ребёнка одинокому мужчине, тот стал его отцом, но через несколько лет умер; ребёнок вернулся к родителям, и о нём отныне все говорили: "ребёнок, отец которого умер" (Бутинов, с. 154). В одной из папуасских народностей 42 % взрослых мужчин называли «отцами» одних, а родителями считали других. То есть родители – это одно, а отец и мать – другое. Как уже было показано выше, передача детей от одних родителей к другим широко распространена по всему миру. Это уже в нашей цивилизации, где обмен детьми совсем недавно был полностью прекращён, мать и отец почти всегда же оказываются и родителями этого ребёнка. Сейчас разница между этими терминами обнажается только в случаях усыновления, приёмного родительства. Но даже при этом лингвисты справедливо отмечают, что и у составителей современных словарей нет единой, общепринятой модели для самых обычных понятий, таких, как «мать» (Лакофф, 2004, с. 109).

Другим основанием для возникновения родства может служить уже не кормление (ребёнка), а непосредственно сама пища. В некоторых племенах считается, что их земле присущ некий дух, составляющий суть их народа ("атом родства"), и все плоды, растущие на их земле, содержат этот дух, и поэтому те, кто питаются одной пищей, становятся родственниками, вбирая в себя частицу духа (Бутинов, с. 165; Meigs, 1986, p. 201).

Ещё одним основанием для возникновения родства, помимо кормления ребёнка и единства пищи, может служить совместное проживание и общая деятельность. Представители разных народов могут утверждать: "Мы вместе живём, в одной деревне, поэтому мы – братья" (Бутинов, с. 152). "Люди не потому живут вместе, что они родственники; наоборот, они стали родственниками, потому что вместе живут" (с. 164). Данный принцип возникновения родства можно назвать социальным родством.

В действительности такой подход порой встречается и в условиях современного Западного мира, когда коллектив сплочённых друзей может называть себя братьями, а сам свой коллектив – семьёй (вспомним «Форсаж» и банду Доминика Торетто, называвшую себя семьёй, – ну реально, чем не братья?). Даже термин «братство», широко распространённый в Средние века (религиозные братства) и до сих пор кое-где встречающийся (студенческие братства), мало кто осмысляет как родство по крови, но именно как некоторый тип социального родства, когда определённый круг лиц становится названными братьями, названными родственниками.

Описанная вариативность подходов к формированию родства порой становилась причиной недопонимания между туземцами и этнографами-европейцами, которые считали, что первые их разыгрывают, называя себя родственниками тем, кто родственником им явно не был. Европейцы, искренне полагавшие, что родство основано только на биологии, считали понимание родства туземцами «неправильным» и даже пытались убедить их в этом. В записях этнографов тех лет можно встретить такие гневные строки о туземцах: "Они утаивают своё фактическое происхождение, фальсифицируют свои генеалогии". Когда два человека представлялись исследователю братьями, тот пытался убедить их в ином, поясняя "Вы – не братья, потому что у вас разные родители".

Затем исследователи могли отметить, что "если проявить настойчивость, то можно добиться правильного ответа" или же "если на них поднажать, то они признают, что это не так" (цит. по Бутинов, с. 152). Представителю современного Западного мира трудно представить, что родство, в понимании иных культур, может возникать на разных основаниях, а не только через рождение.


Отдельной проблемой для этнографов стало осознание, что в различных культурах существуют два главных типа осмысления родства: описательный и классификационный.

Описательное родство – это привычная нам, людям современной Западной цивилизации, система родства, где каждый представитель родственной группы обозначен отдельным термином (мама – та, что меня родила и/или вырастила, отец – кто зачал и/или вырастил, брат – ещё один сын моих отца и матери, дядя – брат отца или матери и т. д.).

Классификационное родство – такая система, в которой одним термином обозначается сразу целая группа родственников: к примеру, «мама» – не только та, кто меня родила, но и её сёстры или даже некоторые другие женщины по материнской линии, «отец» – не только зачавший и/или воспитавший меня, но и его братья, и т. д. В результате такой ситуации "у каждого человека много «отцов», много «матерей» и ещё больше «братьев», "сестёр" и "дочерей" (Бутинов, с. 149). Данная общность именования непременно наводит на мысль, что в значение слова «мать» в таких культурах не вкладывается тот сакральный смысл, который принято вкладывать в технологически более сложных обществах, как наше. Иначе говоря, «мать» для туземца – не то же самое, что «мать» для русского (подробнее эту разницу рассмотрим в разделе "Как рождалась моногамная психология").

Ещё сам Дарвин, изучая вопрос классификационного родства, предположил, что "употребляемые термины, уменьшая роль матери, выражают только связь с племенем. Наверное, связь между членами варварского племени, подверженного всем опасностям, может быть гораздо более важной, чем между матерью и ребёнком, поскольку племя – это необходимая взаимная защита и помощь" (цит. по Райан, Жета, с. 156). Некоторые антропологи, однако, пытаются оспаривать такой взгляд, но доводы их не выглядят слишком убедительными (см. Артёмова, 2009, с. 335). Да, в условиях классификационного родства, когда ребёнок называет словом «мать» сразу многих женщин, он всё же умеет выделить именно ту, которая его родила, но это ничуть не означает, что эта связь имеет для него особое значение. Как говорилось выше, даже в нашей культуре термин "биологическая мать" обычно употребляется скорее для подчёркивания эмоциональной дистанции с нею, её незначительности, а не близости и значимости: биологическая мать противостоит «настоящей» матери – той, что воспитала.

Но и это ещё не всё. В Средневековой Европе в связи с распространением христианства в обиход входит ещё один тип родства – духовное. В результате обряда крещения ребёнок приобретал названных родителей – крёстных отца и мать, которые отныне также должны были следить за взрослением своего крестника. Причём зачастую тогда именно духовное родство считалось «настоящим» (Юссен, с. 96). Что характерно, сексуальная связь между духовными родственниками запрещалась точно так же, как между биологическими (табу инцеста).

Ещё одним вариантом родства специалисты по Средним векам склонны (там же, с. 97) рассматривать институт вассалитета: иерархические отношения между сеньором и его подданными (вассалами). В одном из разделов выше упоминалось о том, что в ту эпоху человек чаще искал заботы и поддержки при дворе своего сеньора, нежели в собственной биологической семье, а также, что сеньор выступал для вассалов в роли отца, а его жена – в качестве матери. Так же сеньор нередко подыскивал брачную пару своему вассалу.

Различные профессиональные гильдии (цехи), зародившиеся ещё в Древней Месопотамии, существовавшие в Римской империи и через Средневековье дожившие вплоть до XIX века в некоторой степени также можно рассматривать как формы родства, ведь правила гильдий не только регламентировали профессиональную деятельность их членов, но и многие аспекты личной жизни. Гильдии осуществляли разные виды поддержки своих членов, включая организацию похорон мастеров, обеспечение их вдов и организацию свадеб их детей. Зачастую членство в гильдиях передавалось только по наследству, а внутренние правила порой определяли даже систему брачных отношений: цехи заботились о том, чтобы и дочери мастера, и его вдова выходили замуж за подмастерьев, чтобы его дело было продолжено (Зидер, 1993, с. 107). Помимо прочего, ученик мастера жил в его доме и в целом был фактически членом семьи (там же, с. 108). Семьи ремесленников были плотно вплетены в социальную ткань самого цеха.

В итоге существование в Средневековье института крёстных родителей, различных братств, ремесленных цехов, содружеств и вассалитета приводит некоторых исследователей к мысли, что в ту пору "особенно большая доля родственных связей основывалась не на рождении и браке" (Юссен, с. 97), им была уйма альтернатив. Некоторые исследователи отмечают, что даже такое "воображаемое сообщество", как нация, может быть полноценной заменой родственной группы или семьи (Эриксен, 2014, с. 137).

Часто западные исследователи, говоря о разнообразных типах объединения людей, основанных не на кровном родстве, предпочитают использовать термины "фиктивное родство", "искусственное родство", «квазиродство», "псевдородство", «метафорическое», но другие исследователи спрашивают, если и так, то такое родство "фиктивное для кого?" (Howell, 2009, p. 155).

Да, нам сейчас непросто смотреть на все эти формы объединения людей как на родство, но это очень на то похоже. Мы слишком свыклись с мыслью, что родство плотно связано с биологией, с кровью, но этот взгляд даже для Европы в действительности довольно недавний – история и лингвистика показывают, что и европейцы вплоть даже до середины XIX в. далеко не всегда считали то же отцовство фактом биологии (Бутинов, с. 151). Древнеримское «pater» (отец) изначально не имело биологического значения, оно описывало главу домохозяйства, это же справедливо и для более древних индоевропейских языков (см. ниже "Фигура Отца"). Только в Средневековье происходит смещение акцентов и увязывание «матери» и «отца» ещё и с фактом родительства, рождения.

"Во многих частях мира родство понимается гораздо шире, включая и тех, с кем нет никаких кровных связей, но которых считают родственниками. Это растяжение системы возможно потому, что люди выводят родство не только из генеалогии, но и из поведения. Таким образом тот, кто ведет себя как родственник, таковым и считается. Наоборот, некоторых не считают родственниками, хотя они родственны по крови. Потому что они ведут себя не так, как должны вести себя родственники" (цит. по Бутинов, с. 163).

Похоже, что для зарождения представлений о родстве достаточно лишь какой-то общей черты для нескольких человек, и всё – родство запущено. Где-то это общая земля и пища, где-то – общее место жительства и деятельность, где-то – кормление молоком одной матери, а где-то – кровь, гены. И, вероятно, концепция биологического родства (через кровь и гены) в Западном мире заняла доминирующую позицию по причине развития науки и биологических знаний. Если во многих других культурах основанием для родства могут выступать весьма условные вещи, то на Западе же удалось отыскать ту материю, которая существует объективно – гены, от которых никуда не деться.

Это представление сейчас довольно сильно, но при этом оно и довольно молодо. Интересно, но так сложилось, что феномен усыновления этнографы всегда предпочитали изучать на примере незападных обществ, а у себя же дома долго обходили его вниманием. Вероятно, это объясняется как раз тем, что усыновление выступает символическим противовесом кровному родству, концепция которого доминирует в нашей культуре, и тем самым как бы "бросает вызов доминированию биологического над социальным" (Крецер, 2016, с. 172).

Все описанные аспекты привели к признанию многими антропологами того, что исторически родство – не какой-то биологический факт, а способ осмысления социальных связей (Эриксен, 2014, с. 153). Это умозрительная система, "специфичная для каждой культуры и имеющая универсальное применение в том, что касается структурирования социальных связей любого рода" (Юссен, с. 85). Термины родства выступают своеобразной системой социальных координат в жизни человека, размечая линии взаимодействия с Другими и специфику этого взаимодействия (Ушакин, 2007, с. 278). Когда мы говорим «мать» или «отец», то уже подразумеваем определённую систему действий, которые они должны выполнять по отношению к своим детям, когда говорим «брат» или «сестра», происходит всё то же самое, но со своими нюансами, и т. д. "Если наш двоюродный брат, которого мы давно не видели, попал в беду, разве мы не чувствуем к нему определённые обязательства, просто потому, что он наш двоюродный брат?" (Fox, 1967).

Иначе говоря, термины родства – это карта, где расчерчена система прав и обязанностей между людьми (Артёмова, 2009, с. 307). И от культуры к культуре конкретное содержание этой карты варьирует, не являясь абсолютным, заданным от природы, биологически обусловленным. Родство – вещь социальная, культурно заданная. Родство – в наших головах.

Конечно, не каждому будет понятен такой подход к проблеме и многими даже отвергнут – уж больно сильны у масс представления о "зове крови". Лично мне же не составило трудностей прийти к пониманию условности родства ещё в юности, когда, с одной стороны, регулярные конфликты со старшим братом, а с другой, регулярные же требования мамы в чём-то ему помочь, непременно вызывали моё возмущение.

– Почему я должен ему помогать?! – выпаливал я.

– Потому что он твой брат! – наливалась багрянцем мама.

– И что это значит? «Брат» – это всего лишь слово!

– Это значит, что вы вышли из одного места, и в вас бежит одна кровь!

– И всё это должно придать мне мотивации?! – не мог я не прыснуть со смеху.

Да, ещё в юности я понял, что ничто не делает людей такими беспомощными, как расспросы об элементарных вещах, лежащих в основе их поведения и всей жизни в целом.

Приходя к такому расширенному пониманию родства (как системы координат социальных прав и обязанностей), исследователи невольно задумываются, что неплохо было бы теперь как-то переименовать это явление, которое мы так привыкли связывать исключительно с биологией (Юссен, с. 88). Учёные предлагают разные варианты. Например, термин «связанность» (relatedness) избавлен от намёков на биологию и потому способен охватить гораздо более широкий спектр связей между людьми, чем привычное нам «родство» (Эриксен, с. 159; Carsten, 2000, p. 4). Или акцент на личных чувствах позволяет смотреть на родство как на результат привязанности (Бутинов, с. 161), что позволяет заменить его именно этим термином. В обоих случаях ключевым выступает термин «связь» – на любом её основании.

У чукчей термин «товарищ» в сущности совершенно покрывал и включал в себя понятие «родственник». "Имеющий товарищей" означает также "имеющий родственников" (Богораз, 1934, с. XV). В этом же ключе можно применить термин "дружба" – ведь древнегреческое слово "philia", часто переводимое как "дружба", обозначает не только "дружбу", но и "дружественность", "расположение", "любовь", вообще "сближение", "соединение" (Кон, 2005a, с. 44). "Друг" (philos) связан с понятием "свой", а philoi (множественное число от philos) назывались все те, кто живёт в доме, кого можно считать своими. Чужой человек оказывается "своим", если его принимают в члены семьи или племени (с. 45). Желая выразить высочайшую степень своей преданности друзьям, древние греки уподобляли их родственникам – родителям и братьям, но при этом нередко ставили даже выше их. В целом, у древних греков, как и у других народов, первоначальные формы и термины дружбы были связаны с родством (с. 46).

Что характерно, связь между дружбой и родством подмечена и у некоторых народов Океании, где непосредственно само понятие «дружба» отсутствует, а потому его выражают терминами родства, или, говоря точнее, для племенного строя тесная дружба – это и есть родство (Бутинов, с. 167). Это важный момент, который надо запомнить: некогда родство осмыслялось куда шире, чем нам привычно сейчас, и больше совпадало с понятием дружбы. К этому аспекту мы ещё вернёмся в заключении, а пока же давайте его просто запомним.

Фигура Отца

Отдельного упоминания в вопросе семьи заслуживает фигура отца. Дело в том, что «отец» и «родитель» в представлениях людей не совпадали очень долгое время. Например, ещё в Древнем Риме слова «pater» (отец) и «mater» (мать) изначально не имели биологического значения, они описывали человека, имеющего власть, главу домохозяйства (Гис и Гис, с. 28; Юссен, 2000, с. 96). Это же было характерно и для более древних индоевропейских языков – там «отец» и «мать» также указывали на социальное положение, статус, а не на кровную связь с кем-то (Мейе, 2019, с. 29). В латинском языке биологическое отцовство скорее выражалось терминами «parens» и «genitor», тогда как «pater» выступает именно как социальная характеристика – это глава дома, «dominus», "pater familias". И только позже латинское «pater» преобразуется во французское «pere», где заодно происходит коренной сдвиг значения, и к отец-властитель добавляется отец-родитель, что позволило лингвистам говорить даже о возникновении здесь нового слова (Трубачёв, 1959, с. 20). Как замечают исследователи, в глубокой древности биологическое отцовство было неопределимо – этим и можно объяснить, что и в последующие тысячелетия между значением «отец» и «родитель» ещё долго не было прочной связи.

Что характерно, в римской традиции все родственники со стороны отца обращались с ребёнком по всей строгости, а родственники же по линии матери – с любовью и лаской, то же самое относится к дядям со стороны отца и матери: латинские слова, обозначающие этих родственников, имели дополнительный смысл и означали соответственно строгость и мягкость (Вейн, 2017, с. 29). Иначе говоря, отец в в прежние эпохи – это о власти, а не о чувствах (и даже не о кровном родстве).

Это намекает нам, что отец-родитель как персонаж семьи возник довольно недавно. Начнём с того, что факт биологического отцовства – довольно сложная штука. Честно говоря, просто нереально представить, как вообще исторически могло возникнуть представление об отцовстве, если учесть, что между совокуплением и родами проходят целых девять месяцев.

Юмор в том, что эксперименты показывают, как людям тяжело обнаруживать причинно-следственные связи между явлениями, если их разделяет промежуток всего в 10 секунд (Bruner, Revuski, 1961); а тут же временная задержка вовсе исчисляется месяцами. То есть обнаружение того факта, что секс приводит к зачатию – дело очень непростое, явно требующее большой интеллектуальной работы многих и многих поколений, а не какого-то одного случайного раза. Несмотря на это, многие современные представления о рождении института брака (союза мужчины и женщины) основаны на откровенно умозрительной гипотезе, что мужчина (с чего-то вдруг) захотел быть уверенным, что именно он отец детей конкретной женщины, а потому и стал образовывать с ней пару, ограничивая её сексуальные контакты с другими возможными конкурентами. Гигантская брешь данной гипотезы заключена именно в концепции отцовства – откуда конкретный мужчина мог быть в курсе того, что именно мужчины являются причиной появления детей?

Кто-то только разведёт руками и спросит "Да как же? Ведь всё очевидно" – но в том и дело, что всё совсем не очевидно, а как раз наоборот: имеющиеся на данный момент сведения приматологии (науке о приматах, кем является и человек) однозначно указывают, что у всех ближайших нам сородичей-обезьян царит промискуитет – неупорядоченные сексуальные связи. Самец спаривается со множеством самок, самка – спаривается со множеством самцов. Старые наблюдения первой половины XX века вводили учёных в заблуждение и позволяли рассуждать о «браке» у гиббонов, орангутанов, шимпанзе и горилл, но последние десятилетия показали, что это в корне неправильные описания. В реальности промискуитет царит не только у шимпанзе, но и у долго считавшихся «гаремными» горилл (где якобы один самец контролирует нескольких самок) и даже у считавшихся "преданными супругами" гиббонов – у всех них при подходящих условиях самки спариваются далеко не с одним самцом, а самцы спариваются с другими самками (см. подробнее дальше).

Но если у всех ближайших эволюционных родственников человека царят неупорядоченные сексуальные связи, то как вдруг в таких условиях предок человека однажды узнал о феномене отцовства и потому решил удерживать одну конкретную самку рядом с собой? (Зачем ему это понадобилось бы делать, это уже другой и не менее сложный вопрос). Да, никаким обезьянам отцовство неведомо. Поскольку все постоянно и неупорядоченно спариваются друг с другом, то самки однажды просто рожают. Всё. Как в таких условиях можно установить причастность самца к зачатию ребёнка? И речь не об отцовстве конкретного самца, а самца в принципе, то есть речь об отцовстве как институте. Как в условиях промискуитета можно установить, что секс ведёт к зачатию? Это нереально. Беременность и роды в таких условиях выглядят неким естественным или даже мистическим явлением (вероятно, этим и обусловлено повсеместное существование палеолетических венер – древних фигурок женщины с яркими признаками беременности; возможно, тогда роды ещё выглядели загадкой, осмысление которой граничило с религиозным культом). Каким-то образом впихнуть самца в эту схему беременности в реальности очень сложно.

Таким образом, эта популярная в мире гипотеза рождения моногамии (эксклюзивного сексуального доступа к партнёру) наталкивается на заколдованный круг, так как исходит из желания самца (с чего-то вдруг) быть уверенным в своём отцовстве, но при этом сам феномен отцовства открыть в условиях промискуитета невозможно. Проще говоря, либо всё это совсем не так, либо причина и следствие здесь поменяны местами.

Подробнее несостоятельность этой гипотезы будет раскрыта дальше, а сейчас же снова обратим внимание на уже неоднократно упомянутый факт: «отец» и «родитель», по данным лингвистики, долго не пересекались в своих значениях. Даже история отдельных народов демонстрирует нам весьма специфический подход к отцовству: в Древнем Риме биологическое отцовство не играло особой роли, куда важнее был ритуал «принятия» ребёнка – сразу после рождения ребёнка отец должен был на виду у всех поднять его на руки и тем самым показать, что он его принял. Если отец по какой-либо причине не принимал ребёнка, то его просто выкидывали в мусорную кучу. То есть самого факта рождения ещё не было достаточно, чтобы признать появления на свет наследника. "Голос крови" крайне редко звучал в Риме (Вейн, с. 25). В этом смысле «настоящее» отцовство у римлян – это всегда усыновление (даже собственного ребёнка), тогда как биологическое отцовство не играло никакой роли (Зойя, 2017). Поэтому ни в одной цивилизации мира усыновление не получило такого размаха, как в Древнем Риме, где усыновить можно было почти всё, что движется: к примеру, отец мог усыновить даже мужа собственной дочери (Вейн, с. 32), что, правда, автоматически вело к разводу последних, так как они вдруг оказывались братом и сестрой.

У некоторых охотников-собирателей феномен отцовства неизвестен и вовсе по сей день. Точнее, определённый вклад мужчины осознаётся, но весьма специфическим образом. Там считается, что женщина либо беременеет от вхождения в неё духов предков, либо же как бы беременна изначально, с рождения, а мужчина же, дальше совокупляясь с ней, лишь помогает ей кормить ребёнка в утробе (спермой), и тот в итоге начинает расти. Понятия «совокупляться» и «есть» в некоторых языках обозначаются одним и тем же словом, потому что зародыш питается именно в результате совокупления мужчины и женщины – такие представления распространены у многих племён по всему миру (Бутинов, с. 157; Панов, 2017, с. 385). Поэтому мужчина может не считаться непосредственным родителем ребёнка, он лишь помогал его кормить. "Муж должен защищать детей и заботиться о них, "принять их в свои объятия", когда они рождаются, но они – не "его" дети. Таким образом, отец – это любимый, доброжелательный друг, но не признанный официально кровный родственник детей" (Малиновский, 2011, с. 21).

В других культурах подобный взгляд на вклад мужчины в развитие ребёнка получил более специфический окрас – там с женщиной совокупляется не один мужчина, а многие. Якобы это поможет будущему ребёнку получить особые качества от каждого из них, что в дальнейшем ему пригодится. В итоге родившийся ребёнок оказывается обладателем нескольких отцов. Такой взгляд на отцовство получил название частичного отцовства или же разделённого (partible paternity, shared paternity) (Beckerman, Valentine, 2002), и на данный момент обнаружен примерно у 20 сообществ охотников-собирателей (Райан, Жета, с. 135).

Даже для Европы идея, будто совокупление-кормление плода в утробе матери влияет на развитие ребёнка, не должна казаться такой уж странной, если учесть, что ещё в XVIII веке европейцы верили, что грудное молоко нанятой кормилицы передаёт ребёнку некоторые её качества – именно поэтому выбор кормилицы осуществлялся с учётом темперамента и других личных характеристик (Бадентэр, 1995, с. 135). Такие суеверия свидетельствуют, что сам факт зачатия, в понимании людей, ещё не предопределял характеристик ребёнка, и на них ещё можно было повлиять как минимум через кормление. Схожий взгляд был и в русской деревне, где порой практиковалось вскоре после рождения «формовать» разные части тела ребёнка – задавать форму черепу, носу или ушам путём массажа или прижимания (Кабакова, 2001, с. 94; Байбурин, 1993, с. 52). То есть само зачатие непосредственно – не решало, и генетический вклад отца (или даже обоих родителей) в разных культурах понимался весьма своеобразно.

Как справедливо замечают антропологи, "общепринятое представление утверждает, что факт отцовства всегда был крайне важен для человека, что сами гены заставляют нас выстраивать своё сексуальное поведение вокруг этого принципа. Тогда почему археологические свидетельства так богаты примерами сообществ, где биологическое отцовство никого не интересовало?" (Райан, Жета, с. 41).

Описанные выше примеры заставляют посмотреть на фигуру отца в семье совсем иначе, чем в привычной нам культуре. И потому разведение термина «отец» на отца-властителя (господина семьи, домохозяйства) и отца-родителя (причастного к зачатию ребёнка) видится просто необходимым (как увидим дальше, это имеет принципиальное значение). Когда кровное родство ещё не было известно, либо же ему не придавалось значения, отец мыслился исключительно как глава своей семьи (жены и прочих членов его домохозяйства), а когда же кровное родство уже было известно, отец мыслился и как глава семьи, и как собственно родитель. Поэтому антропологи отмечают, что в каких-то культурах тесные связи плотно переплетают родителей с их детьми, а в некоторых же с фигурой отца такого не происходит (Артёмова, 2009, с. 342), то есть значимость отца да и вообще его присутствие в структуре семьи варьируют от культуры к культуре (Collier, Rosaldo, Yanagisako, 1982, p. 73; Fox, 1967, p. 39).

В связи с этим фигура отца в «семье» древности выглядит более чем туманной, а не так, как видится многим антропологам, заявляющим, будто «семья» существовала от начала времён. Утверждая так, авторы не удосуживаются объяснить, что именно они понимают под семьёй, и роль мужчины в ней. А это моменты принципиальные, ведь обыватель, сталкиваясь с утверждением, будто институт семьи древний, как и сам человеческий род, автоматически представляет семью как привычную ему, состоящую из мужа, жены и их общих детей. Но это в корне не так.

В последующих главах будет показано, что у народов Западной Евразии (а может, и всей Евразии) открытие биологического отцовства по историческим меркам, вероятно, случилось довольно недавно, и что рождение моногамии (сексуальной эксклюзивности) случилось ещё до того: то есть мужчина стал удерживать женщину рядом совсем не по причине своего возможного отцовства её детям, а по несколько иным причинам.

Что такое брак?

Ещё одна трудность возникает и с таким основанием семьи, как брак – потому что никто в реальности не знает, что это такое. Обыватель опять с лёгкостью скажет, что брак – это союз мужчины и женщины. Но что за союз? В чём его специфические свойства? Что характерно именно для него и отличает от всех других союзов?

Тему брака из чувства любви будем считать закрытой, так как выше было подробно показано, что исторически любовь с браком никак не соотносились, это новомодное веяние, которому всего около ста лет (а местами и того меньше). Сколько бы определений браку ни давали антропологи и социологи, а всегда остаются неучтённые нюансы. Важный момент в том, что термином «брак» часто описываются весьма разные явления, схожие внешне, но различные содержанием. К примеру, исследователи всегда отмечали разницу между браком имущих классов (знать, аристократия) и неимущих (крестьяне). Если брак для крестьян – это способ выживания путём объединения мужчины и женщины для ведения хозяйственной деятельности с возможным производством новой рабочей силы (детей), то брак для знати – это уже либо способ заключения выгодного политического и экономического союза между двумя знатными семьями, либо же способ организовать преемственность власти и движение имущества дальше через своих детей (Гис, Гис, с. 46). Историки даже говорят, что в Средневековье "браком сочетались не люди, а маноры и фьефы" – то есть разные землевладения (Рябова, 1999, с. 114; Гис, Гис, с. 311). Иначе говоря, для неимущих брак – способ выживания, а для имущих – реализация властных амбиций и предписаний. И там, и там это "союз мужчины и женщины", но с очень разными целями. Можно ли в таком случае называть эти "союзы мужчины и женщины" одним термином ("брак"), если за ними кроется такое разное содержание? В данном случае это больше похоже на омонимы.

А если к этим двум моделям «брака» присовокупить и современную – брак по любви, – тогда мы получаем уже и вовсе три разных явления под одной обёрткой. Это как если забитый молотком гвоздь и забитый молотком до смерти человек мы называли бы "плотницким делом" – насколько это корректно?

Тот факт, что термином «брак» мы описываем в корне разные явления, подтверждается и тем, что в древности (и у современных охотников-собирателей) брак выступал для сплочения разных групп людей, был средством расширения их социальных связей (Рулан, с. 95; Эриксен, с. 146), почему выбор супругов и производился старшими родственниками, а не самими супругами. Можно сказать, в древности брак заключался не столько между супругами, сколько между их общинами, родами (Ольдерогге, 1983, с. 15); это именно общины соединялись через своих супругов, супруги были лишь соприкасающимися органами своих родов. Именно поэтому ни о какой супружеской любви и речи не было – это было неуместным, необязательным.

В результате брака между двумя группами людей возникает свойство́ (с ударением на последнюю букву) – то есть возникает отношение одной группы к другой как к своим (Адоньева, Олсон, 2016, с. 126), отсюда такие термины свойства, как "свояк" и "свояченица". В разных языках отслеживается древняя связь некоторых терминов свойства ("свекровь", "шурин", "сноха") с понятиями "шить", "вязать", "связывать" (Трубачёв, 1959, с. 89), что отражает принцип объединения групп на основании брака их членов. В этом плане свойство́ ничем не отличается от разнообразных видов родства, как было показано выше, и брак выступает лишь ритуалом оформления такой связи – даже в представлении обывателя, родня со стороны мужа и родня со стороны жены считаются отныне родственниками ("породнились"), что вновь свидетельствует о расширенном толковании родства. Бывает, даже в научных круга так и говорят: свойственное или брачное родство (Трубачёв, с. 88).

Но брачная функция объединения групп осталась далеко в прошлом, и в современных условиях в результате индустриализации, урбанизации и сопутствующего развала широких родственных групп супруги, освободившиеся от влияния родни, стали вольны вступать в брак самостоятельно, по своим предпочтениям. Тем самым отныне брак стал касаться только двоих, а не всех их родственников. Это настолько коренная трансформация социальных отношений, что теперь мы называем словом «брак» совсем не то, что называли им наши предки.

В условиях современности регистрация брака и вовсе превратилась в регулирование лишь имущественных отношений между мужчиной и женщиной (увы и ах тем, кто считает регистрацию брака как-то связанной с любовью – многие не в курсе, но любить можно и без регистрации).


Есть и другой взгляд на явление брака – это оформление права собственности на сексуальность супруга (Коллинз, 2004, с. 532; Гидденс, 2005, с. 156). То есть брак фиксирует обязательство супругов заниматься сексом исключительно с одним человеком, и потому сексуальность выступает основной характеристикой брака (об этом задумывались уже в Средневековье – см. Гис, Гис, с. 170), регулировать которую он и призван. Как правило, речь идёт о праве собственности мужчины на женскую сексуальность, ведь в большинстве культур выход мужской сексуальности за рамки брака не осуждается либо осуждается слабо, и главный надзор осуществляется именно за сексуальностью женщины. Такой взгляд на брак оказывается более объёмным (он охватывает как имущие, так и неимущие слои) и потому более удобным, но, как будет показано дальше, и у него есть неучтённые нюансы.

Чтобы увидеть все трудности с сущностью брака, можно снова поиграть в вариации. Назовём ли мы браком союз мужчины и женщины, не ведущих общее хозяйство? Каждый зарабатывает сам, даже живёт в своей квартире, но при этом они регулярно проводят время вместе. Допустим, у них есть ребёнок или же нет. А если допустим, что по взаимному согласию они и сексом занимаются с разнообразными партнёрами? Или же они совсем не занимаются сексом (асексуалы, или ещё какая причина), тогда это брак?

Всё это не просто шутливые головоломки, а реальные вопросы о туманной сущности брака. В связи со всеми указанными тонкостями часть исследователей справедливо критикует понятие брака за невозможность создать универсальный список его критериев, ведь "связь между мужчиной и женщиной наполняется таким разным смыслом, что нельзя обозначать её везде одним и тем же термином" (Эриксен, с. 152). Поэтому что такое брак? Наука не знает.


В главе "Рождение моногамной идеологии" будет предложено новое определение брака с учётом тех его сторон, которые в антропологии редко учитываются.

Семья как симулякр

Если суммировать изложенное, то при всей кажущейся очевидности мы не знаем, что такое брак и что такое родство, но при этом оба эти туманные явления считаются главными фундаментами «семьи». Тогда резонный вопрос: что же такое «семья», если мы не можем дать определение даже её основаниям?

В действительности, похоже, что всякие формы объединения людей в целом являются умозрительными конструкциями – это касается не только семьи. В последнее время всё активнее дискуссии об адекватности таких понятий, как "община", "племя" или «род» – что кроется за ними? И кроется ли вообще?

Некогда излюбленная в трудах философов тема крестьянской общины современными историками в целом ставится под сомнение – и не только из-за того, что исторически такая община возникает совсем не тогда и не так, как мыслилось философам (см. Алаев, 2014, с. 61), но и из-за того, что критерии крестьянской общины также невыводимы, нечётки, и часто этим термином описывают довольно разные объединения людей. Потому историки задаются вопросом, допустимо ли называть одним словом ("община") совершенно разные по функциям институты (Алаев, 2016, с. 451)? И сами же отвечают: нет, недопустимо (Пенской, 2018, с. 38). Но бедность профессионального словаря историков оказывается загвоздкой в этой проблеме. Явления необходимо чётко очерчивать, чтобы быть уверенным, что они вообще существуют, и речь не идёт о какой-то туманной химере. Как говорят этнографы, "чем лучше словарь, тем лучше этнография" (цит. по Клейн, 2014, с. 549).

Возникает резонный вопрос: а существует ли явление, раз мы не можем дать ему чёткого определения?

Как известно, неназванное – не существует. Но ровно в противовес этому, как отмечал Хёйзинга, идее достаточно получить имя, чтобы она стала истинной (Гуревич, Бессмертный, 1982, с. 30). Человек часто ошибается, будто думает о каком-либо явлении, – в реальности он думает о слове, которое якобы это явление фиксирует. Но при этом никакого явления в действительности может и не быть. Просто есть слово.


В философии хорошо известно, что когда мы оказываемся не в состоянии постичь какое-то явление или продемонстрировать его наличие, мы придумываем ему название, и уже само это название (слово) оказывается для нас неопровержимым аргументом в пользу существования явления (Derrida, 1986. р. 9 – цит. по Ушакин, с. 198). Слово должно внушить, что за ним что-то есть (Бурдьё, 1993, с. 265; Михайлов, 2015, с. 27), оно призвано "спасти явление" (Андерсон, 2016, с. 44). Такие слова, за которыми в реальности ничего не стоит, принято называть псевдопонятиями (Соболев, 2018) или же псевдоименами, и, как отмечали философы, они очень опасны, так как "способствуют демагогическому злоупотреблению языком" (Фреге, 1977, с. 369). Что немаловажно, в условиях современности подобные «псевдоимена» активно используются разными общественными силами для дисциплинирования населения и пропаганды нужных им идей (Маслов, 2019, с. 327).

Явление "псевдоимён" совпадает с понятием симулякра, разработанной французскими философами XX века (Бодрийяр, Делёз). Симулякр – это форма без содержания, знак без означаемого или, лучше, образ отсутствующей действительности, который "тем не менее встраивается в структуру культуры и начинает оказывать определяющее воздействие на многие процессы функционирования культуры и общества" (Сухович, 2013, с. 3).

Социологи давно озвучили мысль, что многие традиционные понятия не отражают адекватно феномены действительности, а являются результатом утвердившихся общественных представлений об этих социальных явлениях. Что они сконструированы человеческим воображением, весьма далеким от действительности, то есть эти понятия фиктивны (Клейн, 2014, с. 611). Долгое время в этнографии широко использовался термин «племя», но уже к концу XX века учёные отказались от него, потому что (как в случае и с "общиной") его критерии оказались слишком нечёткими, чтобы можно было настаивать на существовании такого объекта в реальности. В итоге ситуация такая, что на данный момент можно считать почти упразднёнными категории «общины», "племени" и даже «рода». Это может удивить обывателя, но в науке это так – эти термины слишком нечётки, чтобы отображать какую-то реальную действительность, какие-то стабильные формы социальных организаций. "На месте рода, племени, общины в популяциях охотников и собирателей существовали какие-то объединения людей, но более расплывчатые, рыхлые, непостоянные, по разрозненным критериям, диффузные и текучие" (Клейн, с. 622).

Учитывая всё это, очень удивительно, что в самой захватывающей книге по данной теме (Артёмова, 2009), где показана неадекватность таких привычных терминов, как "община", "племя" и "род", неожиданным образом под этим же углом не рассматривается вопрос семьи. О. Ю. Артёмова упраздняет первые три категории и провозглашает, что главной всегда была "семья" – но при этом не удосуживается распространить свой анализ и на неё. Что такое "семья"? Насколько адекватен этот термин? Обозначает ли он что-то реальное и чётко фиксируемое, и если да, то что именно? Автор этим вопросом не очень задаётся, хотя и отмечает, что в некоторых культурах в "семье" присутствует фигура отца, а в некоторых она необязательна (с. 342), а в другом месте прямо пишет, что "брак у аборигенов во многих случаях был непродолжительным, и состав семей часто менялся" (с. 319). То есть "семья" регулярно меняется, но при этом остаётся "семьёй"… Интересная картина.

В такой момент сложно отделаться от мысли, что "семья" – это воображаемая конструкция, призванная упорядочить в целом довольно хаотичную социальную реальность. Попытки описать разные формы объединения людей схожи с поисками формы воды. И в этом плане как раз приходят на помощь "псевдоимена" – они создают стойкую иллюзию, что какая-то форма точно есть. Прибегание к самому слову "семья" будто уверяет нас, что что-то там точно имеется, а что именно – уже другой вопрос. Так рождается симулякр – "семья".

Это можно назвать "игрой в слова". Очень метко её описал нобелевский лауреат Ричард Фейнман на примере эпизода из детства, где отец учил его понимать суть явлений.

"Видишь ту птицу? – говорит он. – Это певчая птица Спенсера". (Я знал, что настоящего названия он не знает.) "Ну, так вот, по-итальянски это Чутто Лапиттида. По-португальски: Бом да Пейда. По-китайски: Чунь-лонь-та, а по-японски: Катано Текеда. Ты можешь знать название этой птицы на всех языках мира, но, когда ты закончишь перечислять эти названия, ты ничего не будешь знать о самой птице. Ты будешь знать лишь о людях, которые живут в разных местах, и о том, как они её называют. Поэтому давай посмотрим на эту птицу и на то, что она делает – вот что имеет значение". (Я очень рано усвоил разницу между тем, чтобы знать название чего-то, и знать это что-то)" (Фейнман, 2001).

В свете всего описанного кажется очень удачным название романа Дугласа Коупленда "Нормальных семей не бывает" – и как раз потому, что мы не знаем, что такое семья, а поэтому вести речь о какой-то норме просто невозможно. "Семья" – слово, которым мы обозначаем условную конструкцию, меняющую свои формы и содержание из эпохи в эпоху. Не зря гуляет шутка, будто когда говорят о "нормальной семье", где-то в мире умирает один антрополог. Как правило, "нормальная семья" или "традиционная" – это лишь способ манипулирования массами со стороны политических режимов.

Так что же такое современная семья? Мы не знаем. Исследователи ломают над этим вопросом голову и даже пишут статьи с говорящими названиями ("А есть ли семья?" Collier, Rosaldo, Yanagisako, 1982), в которых приходят к выводу, что "семья" не является конкретной "вещью", которая удовлетворяет конкретные "потребности", а оказывается лишь своеобразной идеологической конструкцией, управляющей нашим целеполаганием и поведением (p. 79).

Если сравнивать современную семью с тем, что мы называем семьёй в прежние эпохи, можно видеть, как мало общего между этими объединениями людей – слишком уж основательно поменялась их структура и функции. Поэтому социологи предлагают давать современной семье наиболее расширенное определение: семья – это ячейка общества, состоящая из людей, которые поддерживают друг друга одним или несколькими способами, например социально, экономически или психологически (любовь, забота, привязанность), либо члены которой отождествляются друг с другом как поддерживающая ячейка (Томпсон, Пристли, 1998, с. 162). Причём экономическая поддержка не гарантирует поддержку психологическую, и наоборот. С другой стороны, справедливо отмечено, что "предельное расширение какой-либо общей категории до полной её расплывчатости часто является последним этапом перед её отмиранием как таковой" (Артёмова, 2009, с. 296).

Означает ли это, что в будущем семья исчезнет? Нет, потому что мы не знаем, чему именно исчезать. Но к этому вопросу мы ещё вернёмся в заключении, а пока лишь зададимся вопросом: как исторически возникло то, что мы склонны называть "семьёй"? В современной антропологии широко представлено мнение, что семья начинается с брака: именно это объединение мужчины и женщины порождает потомство, то есть само родство начинается с брака. Но если брать наших ближайших родственников среди обезьян, то найти что-то схожее с привычным нам браком и семьёй у них невозможно. Так как же тогда у человека возникли представления о родстве и как возник брак – этот неопределяемый союз мужчины и женщины? И почему ничего такого нет у других обезьян, кроме Homo sapiens? Какие уникальные события послужили тому причиной?

Дальше будет предложена реконструкция тех событий с привлечением многочисленных данных современных антропологии и приматологии, причём таких данных, которые в классических (популярных) реконструкциях часто остаются проигнорированными, что непременно ведёт к неполноценной и неубедительной картине прошлого. Мы попробуем выяснить, почему однажды возникли гендер, мужское господство, брак и супружеская семья. И именно в таком порядке.

Но сначала необходимо затронуть тему, без которой раскрытие этих вопросов невозможно: это тема женской сексуальности. Дело в том, что наиболее популярные гипотезы рождения брака и семьи делают акцент на сексуальности древнего человека. Одни такие гипотезы полагают, что сексуально гиперактивные мужчины постоянно искали контакта с сексуально умеренными женщинами, из-за чего между первыми случались стычки, что вело к разобщению группы – так древний человек приходит к моногамии, то есть своеобразный общественный договор, по которому каждому мужчине принадлежит одна женщина. Несколько иначе тему сексуальности используют в гипотезах, где древняя женщина вдруг стала нуждаться в мужской поддержке по уходу за потомством и для этого, ловко используя потребности сексуально гиперактивного мужчины, стала удерживать его рядом с собой, гарантируя ему (и только ему) регулярный секс.

В действительности же, как будет показано дальше, учёт массива данных приматологии, антропологии, физиологии и психологии даёт совсем другую картину: женская сексуальность у приматов (включая человека) никогда не была слабее мужской, но, судя по всему, даже сильнее. Поэтому значительная доля гипотез о рождении брака и семьи сразу оказывается неактуальной. Как увидим, сексуальность не только никогда не лежала в основе брака, но даже мешала ему – за что, в общем-то, человеческой культурой и была заклеймена (особенно сексуальность женская).

Глава 3. Миф женской сексуальности

Интересная выдалась неделя. Друг поделился сокрушительной новостью: впервые зарегистрировавшись в Tinder, он встретился с девушкой, которая сходу и прямо сказала, что он не годится. Не годится? Но для чего?

Для регулярных занятий сексом. Так прямо и сказала.

– Без обид, – улыбнулась девчонка, допивая кофе.

Мой друг сокрушался, повествуя об этом инциденте:

– Как так?! Неужто сейчас поколение такое пошло?! – И дальше удивлённое: – Неужто им только секс нужен?

Я смеялся и говорил, что именно сейчас всё встаёт на свои места. Всё именно так, как и должно быть.

Всего через несколько дней уже другой приятель делился личной трагедией: 17-летняя девчушка, очень ему нравившаяся и регулярно одаривавшая его вниманием, в какой-то момент прямо завела речь о сексе. И на его неожиданно смелое предложение провести время вместе легко ответила согласием.

– Как так? – сокрушался мой друг. – Неужели всё так просто сейчас?!

– Всё именно так, как и должно быть, – снова смеялся я.

Весь нюанс в том, что этим моим друзьям уже ближе к сорока. И они только сейчас начинают понимать, как всё обстоит на самом деле.

Предыстория всего этого давняя. Начну по порядку.


Когда в молодые годы я только начал активно встречаться с девчонками и завязывать с ними хорошие дружеские отношения, для меня оказалось удивительным слышать некоторые их признания. Главным откровением для меня стало, что они тоже хотят секса. Да, именно так: девчонки тоже хотят секса. Да порой так хотят, что, со слов некоторых, "аж волком выть хочется и на стену лезть"

Тогда это действительно не укладывалось в моей голове: ведь я был выращен в культуре, где миллиардом косвенных путей утверждалось, что секса хотят мужчины, а женщины к нему в целом спокойны или даже вовсе «терпят» его. Только при таком раскладе ведь и можно было понять, почему именно женщины, а не мужчины, могут брать плату за секс. Помню, как ещё в юности мой старший брат (большой любимец женщин, кстати) возмущался по поводу этого вопроса, а для меня же ответ (в силу неопытности и наивности) был очевидным: потому что секса хотят только мужчины. Тогда это казалось логичным объяснением. Ведь вся наша культура была буквально напичкана указаниями на то, что мужчины одержимы сексом, только о нём и думают.

Но шли годы, я мужал, развивался и всё чаще сталкивался с тем, что девчонки сами увлекали меня к себе домой, чтобы "уложить на лопатки". И когда я отнекивался, используя разные отговорки (потому что в действительности мне просто не хотелось никакой активности в тот вечер), то меня проклинали так, будто я предал Родину. Доходило до того, что в безрезультатных попытках заманить меня в гости, девчонки обижались так сильно, что в итоге прекращали со мной общение. Тогда-то во мне и стали роиться сомнения в адекватности картины мира, которая нам транслируется с детства.

Ведь что нам было известно с самых ранних лет? Рыцари сражаются за внимание Дамы, участвуют в турнирах; офицеры и юнкера стреляются из-за женщин на дуэли, парни дерутся из-за девчонок во дворах, барсуки грызутся, олени бодаются и так далее. Но это всё литература и кино, а как же в жизни? В юности я не задавался этим вопросом. В детстве и юности для нас ведь есть только литература и кино, а жизни как таковой же пока очень мало.

К тому же с детства нас учили, что мальчик должен проявлять внимание к девочке, настойчивость, или, как это называлось, «завоёвывать» её. И тогда это казалось незыблемым порядком, как нечто само собой разумеющееся. Человек так устроен, что не знает никаких иных путей, кроме тех, которые ему транслирует культура – а культура транслировала лишь мужскую активность и женскую пассивность. Значит, всё это нужно было только мужчине, верно? Значит, все желания у него, так?

Это проникает в нашу психику безо всякой рефлексии (да и было бы что рефлексировать, когда тебе всего 15–17 лет, и на уме лишь Sony Playstation да Need for speed) и потому просто принималось как должное. Так я и рос, так и становился, зная, что именно я должен проявить внимание к понравившейся девочке, первый с ней заговорить, первый ей позвонить и всё такое…

Но мне повезло – у меня был старший брат. А был он ещё тем дамским любимчиком. Так вот он-то и делился со мной интересными нюансами. Из его рассказов мне и стало известно, что девчонки сражаются за парней порой похлеще, чем, казалось бы, должны парни друг с другом. Порой они даже таскали друг друга за волосы и расчерчивали лица соперниц ногтями. Но чаще просто распускали очерняющие соперниц слухи (так называемая вербальная агрессия). 16-летний я слушал всё это и воспринимал как что-то «неправильное». Это какие-то неправильные девчонки, которые дают неправильный мёд.

Но однажды я подрос, обзавёлся хорошей спортивной фигурой, сносной эрудицией, циничным юмором и понял, о чём говорил брат. Тогда я задумался: а как часто я реально наблюдал, чтобы парни состязались (дрались или ещё что) за конкретную особу? И я не вспомнил ни одного случая. Вообще ни одного. Всё, что вспоминалось, шло из литературы и кино. В жизни я такого не видел. А вот обратное – чтобы девчонки за парней – такое видел или же слышал. Тогда и стали закрадываться сомнения насчёт адекватности транслируемых культурой образов мужчины и женщины.

Когда позже, в силу всё расширяющейся сети дружеских контактов с женщинами, мне пришлось столкнуться с их откровениями, описанными выше, я понял, что реальность устроена совсем иначе, чем нам повествуют с детства. С ранних лет нам говорят откровенную неправду. Женщины хотят внимания и сексуальной близости – да ещё как хотят.

Я рос. И случилось так, что не просто рос, но и вдруг проявил интерес к наукам: сначала психология, потом антропология и чуть позже даже приматология, и эта область знаний привнесла ещё больше сомнений в классическую систему координат. В приматологии удивительным оказался тот давно известный учёным факт, что именно самки чаще инициируют секс, а не самцы.

Именно так – самки, а не самцы. Нередко доходит до того, что самцы отталкивают навязчивых самок. И тогда они спешат к другим самцам. Всё легко и просто.

Оказалось, что некоторые концепции, которые отстаивали даже весьма маститые антропологи (к примеру, легендарный Ю. И. Семёнов, автор известных в СССР "Как возникло человечество" и "Происхождение брака и семьи"), на деле имели мало общего с действительностью. Оказалось, что как у низших обезьян (мартышки или павианы), так и у высших (гориллы или шимпанзе) были очень редки агрессивные стычки между самцами из-за самок. Обратное было просто легендой (правда, легендой, которая печальным образом легла в основу сложных интеллектуальных построений на тему "зарождения праобщества человека"). В действительности наблюдения приматологов показывали, что самки спаривались почти с любым самцом, который реагировал на них положительно. Да порой не с одним самцом, а после него и со следующим, да и тоже не с одним. Целая вереница потенциальных "отцов". И никаких агрессивных стычек между самцами за "право обладания рецептивной самкой". Всё это оказалось домыслами некоторых антропологов.

1. Приматология о сексуальной активности самок

Маститый советский учёный, специалист по истории первобытного общества Ю. И. Семёнов, опираясь на труды британского зоолога Цукермана, с лёгкостью перенял его концепцию исключительно высокой сексуальности мужских особей у приматов, которые буквально силой овладевали самками и даже дрались друг с другом за обладание ими, и выстроил свою систему формирования общин первобытного человека. По построениям Семёнова, в определённый доисторический момент возникла необходимость укрепления общин, с целью чего и возникло табу на сексуальные отношения внутри группы, которые якобы только осложняли внутригрупповое взаимодействие, так как приводили к постоянным стычкам самцов из-за самок, так и возникла экзогамия – необходимость искать сексуальные связи вне группы, в других группах доисторических людей. Но дело в том, что с развитием приматологии (науки о приматах) данная концепция всё больше опровергалась многочисленными наблюдениями за поведением обезьян не только в неволе, но и в естественных условиях.

Уже в 1970 году в невероятно подробной монографии "Предыстория общества" Нина Александровна Тих на примере тщательного наблюдения за группами низших обезьян (павианов и мартышек) показала несостоятельность как старых (1932 года) наблюдений Цукермана, так и опирающихся на них построениях Ю. И. Семёнова. Отмечая противоречивость работы Цукермана, Н. А. Тих писала (1970, с. 43): "Цукерман указывает, что самцы обращаются с самками, как с "неодушевлёнными предметами" и что самки совершенно пассивны в сексуальных взаимоотношениях. В то же время он правильно описывает факты постоянных и настойчивых подставлений самок, особенно в периоды набухания половой кожи. Поведение большинства одиночных самцов бабуинов указывает на их «равнодушие» к присутствию самок в колонии". "Если самцов много, то борьба идёт между ними; при наличии одного самца в большой группе самок объектом конкуренции является самец. Половая активность самок в поисках общения с самцом нисколько не уступает активности самцов" (с. 53). "Борьба за сексуальное общение в стаде обезьян свойственна как самцам, так и самкам" (с. 94).

Чрезвычайная сексуальная активность самцов в ходе тщательных наблюдений не только была поставлена под сомнение, но и вовсе опровергнута. И мало того, было установлено обратное: "Половая активность у самок выражена не менее, а в некоторых ситуациях и более ярко, чем у самцов. Она повышается в период менструального набухания у самки". Иными словами, в некоторые периоды самки в поисках сексуальной связи были активнее.

Интересно, что в случаях многолетнего содержания самцов и самок в разных вольерах они прибегали к сексу с особями своего же пола (то есть прибегали к гомосексуализму). При этом у самцов в условиях такой однополой изоляции наблюдались только единичные случаи гомосексуализма, но вот у самок же в отсутствие самцов такие случаи были весьма регулярны и закономерны. Наблюдения последующих десятилетий только подтвердили этот факт: чем меньше самцов в группе, тем активнее женский гомосексуализм (Бутовская, 2004, с. 278; Смолл, 2015, с. 255) и активнее вовлечение в секс неполовозрелых самцов-подростков (Wolfe, 1986). Вот так. Самки переносили сексуальное воздержание куда проблематичнее самцов.

В целом гомосексуальная активность обезьян за последние годы была широко изучена, и факт именно женского превосходства в этой сфере твёрдо установлен (Мастерс, Джонсон, Колодни, с. 603; Chapais, Mignault, 1991).

Приматологи указывают: "В стаде с преобладающим количеством самок попытки их к общению с самцом выражаются в самых разнообразных формах. Каждая из самок с большей или меньшей степенью активности – в зависимости от своих индивидуальных особенностей и от своего физиологического состояния – «предлагает» самцу половое общение. Часто можно видеть нечто вроде «парада», когда самки проходят вереницей одна за другой мимо самца, задерживаясь около него на несколько секунд для подставления. Некоторых он пропускает мимо, до других дотрагивается рукой, одну задерживает около себя. Очень часто подставление бывает настойчивым и многократным". Ещё интереснее оказывается это наблюдение: "Нередко соперничество между самками вызывает конфликты, доходящие до драк. Самка старается увести с собой самца от опасных соперниц" (Тих, 1970, с. 95).

Самки дерутся из-за самца, а не наоборот. Но совсем занятным выглядит следующее замечание: "Если самец молод или слабосилен, то драки самок из-за него более ожесточённы, так как выбор самого самца при отсутствии у него физической силы играет второстепенную роль. Захватив самца, самка обычно таскала его за собой за хвост".

Было зафиксировано, как в группе из взрослых самок и самцов-подростков первые буквально терроризировали вторых, требуя совокуплений: "То одна, то другая самка беспрерывно подставлялась «своему» подростку, вызывая его покрывание. Подростков часто утомляла слишком большая активность самок, они стремились к взаимным играм и прятались от самок за разные прикрытия". В свете наших культурных стереотипов это не может не вызвать улыбки, верно?

Но изучение физиологии и поведения обезьян в СССР продолжалось, и уже в 1977 году другая группа приматологов также указывала, что потребность в сексуальном контакте возникает скорее у самок, чем у самцов (Алексеева, 1977, с. 106). Эта особенность выявлена почти у всех видов обезьян. О сексуальном поведение ревунов (Alouatinae) приматолог Алексеева пишет (с. 134): "самки ведут себя так же активно, как и у павианов, макаков, лангуров и пр. Они ищут общества самцов, подставляются по очереди разным самцам, пока не получат ответа". "Каждая самка в эструсе вступает в половые отношения не только с вожаком, но и с другими самцами стада или даже с самцами из «холостых» групп. Никаких конфликтов из-за половых отношений не возникает" (с. 135). То же самое свойственно и капуцинам: "Приближение овуляции и возможности зачатия становится очевидным, так как самка в эструсе активно ищет объединения с самцом – подставляется ему, обыскивает его, снова подставляется, «жалуется» ему и требует покровительства"

Занятно, что и у обезьян игрунок (Callitrichidae), часто описываемых в литературе как сугубо моногамных (то есть формирующих стабильную «супружескую» пару), самки в сексуальном плане ведут себя очень активно: "во время эструса могут беспрепятственно вступать в половые отношения" с другими самцами, при этом их исходный «моногамный» самец смотрит на это совершенно спокойно. Всё то же самое касается и зелёных мартышек: "Самки держались отдельно от самцов. Только в период эструса они активно искали их общества" (с. 154).

Из-за вороха подобных наблюдений приматологи прямо предположили, что именно женские особи древних людей, как и самки наблюдаемых обезьян, "оказывались более активными в поисках половых партнёров", а вот представления о безудержном сексуальном стремлении самцов обезьян и древнейших людей – просто наивное видение прошлого в свете мнимого настоящего (Алексеева, 1978, с. 34).

Важно заметить, что все приведённые по обезьянам данные ещё не касались карликовых шимпанзе бонобо, как сейчас мы знаем, особенно активных в сексуальном плане, по той причине, что в 1970-е данные о них только начинали привлекать внимание исследователей.

Ещё 15 лет спустя в совместной (и по-настоящему восхитительной) монографии Л. А. Файнберга и М. Л. Бутовской на анализе многочисленных зарубежных источников подтверждается, что у обезьян именно самкам принадлежит инициатива в деле сексуальных контактов (Файнберг, Бутовская, 1993). У мартышковых обезьян сексуальная активность самок достигает аж 80 % (Роуч, с. 309) и ровно столько же у человекообразных (Бутовская, 2004, с. 282).

Частота подставлений самки самцу и общая инициативность самки в период овуляции возрастают. Частота спариваний может достигать 50 в час. В это время самка стимулирует и возбуждает самца, подставляясь и притягивая его рукой или ногой, чмокая, касаясь рукой его пениса и мошонки. Наиболее разнообразные стратегии отмечены у шимпанзе, у которых самка может спариваться со многими самцами в течение одного дня (Файнберг, Бутовская, с. 103). Самки стараются избегать агрессивных самцов, а вот с миролюбивыми самцами сексуальные контакты инициируют очень активно (с. 117).

У тех видов приматов, у которых отсутствуют внешние признаки овуляции (то есть набухания половой кожи – у женщин именно так), инициаторами сексуальных контактов также выступают именно самки. Они "начинают активно «заигрывать» с самцом, заглядывать в лицо, подставляясь, возбуждая его, касаясь его половых органов и вокализируя" (с. 107). В финале антропологи прямым текстом резюмируют (повторяя всё, что до них описывали 23 и 15 лет назад Н. А. Тих и Л. В. Алексеева):

"Детальный анализ поведения партнёров, проведённый для многих видов обезьян, свидетельствует, что выбор осуществляется в первую очередь самкой. Не самец, а самка чаще выступает инициатором контактов. Такой тип сексуальной инициации характерен, например, для павианов чакма, анубисов, макаков лапундеров, резусов, горилл, орангутанов, шимпанзе" (с. 92).

В свете описанных данных приматологии, умозрительные предположения некоторых антропологов о том, что именно самцы доисторического человека выступали в роли "сексуальных агрессоров" по отношению к самкам и даже устраивали кровопролитные стычки с конкурентами из своего же лагеря, выглядят откровенно несостоятельными и даже скорее антропоморфизмом. Описание сексуального поведения древнего человека как борьбы самца за самок действительно больше походит на то, как если бы авторы таких гипотез брали современные культурные предписания (именно предписания, а не описания, поскольку "сражения" мужчин за женщин наблюдаются главным образом на страницах романов да в кинематографе, нежели в реальной жизни) и некритично транслировали их в прошлое.

Позже аналогичные наблюдения появились и в западной приматологии. Было установлено, что у многих видов обезьян именно самки выступают инициаторами сексуальных связей. Самки по-разному пытаются побудить самца к спариванию: как отмечалось выше, это и прикосновения к его половым органам, причмокивания губами и размахивания хвостом у его лица. Особенно характерным средством побуждения выступал поворот к самцу задом (подставление) и дальнейшее похлопывание по земле. Впервые этот призыв самок был замечен ещё в 1940-е (Роуч, с. 314), но в целом данный факт был обойдён вниманием приматологов, движимых их собственным воспитанием и культурными предписаниями, поскольку им привычнее было думать, что именно самцы понуждают самок к спариванию. И уже гораздо позже приматолог Ким Уоллен вновь акцентировал внимание на этом призывном жесте самок макак резусов. Многочисленные наблюдения показывали, как самка поворачивалась к самцу спиной, "припадала к земле и била по земле в ритме стаккато. Она постоянно делала это: у резусов это эквивалентно расстегиванию ремня у мужчин" (Бергнер, с. 59). В 1970-е годы Уоллен понял, что самки макак-резусов – агрессоры в сексе. Учёный обратил внимание, что при помещении макак в тесные клетки многим исследователям казалось, будто именно самец всегда выступает инициатором секса, но нюанс оказался в том, что в спаривании именно действия самца сильнее бросаются в глаза – "он толкает", тогда как самка лишь оказывалась распростёртой перед ним. Но стоило поместить обезьян в вольеры попросторнее, так наглядным становился факт, что именно самка сближается с самцом и «подбивает» его к спариванию – а дальше уже "самец толкает".

Загрузка...