Когда древний мелос разрыхляет почву
и зрачок поглощает
местность авраамовой саранчи
под одинаковым небом, оставляя нули камня
как «а» предыдущего слова, и
утопленная утопия
мерцает в «затрудняюсь продолжить»,
но радость танца
есть радость танца в песке.
Есть «есть», как уже говорилось, возможно,
в пепле волос, возможно, в девятке глазниц.
Прости, если делаю больно: оставляя логос в покое в ветреный полдень,
обретаю способность сказать/написать – не только
здесь и сейчас и не только тебе:
ничто не заменит шаг
к отсутствующему. И ничто не заменит Ничто.
Возможно, следует просить прощения за такие вещи.
Как же иначе – ведь оно (и Оно?)
из сухой звонкой глины, обдуваемой ветром, пустой
изнутри и снаружи.
Не знаю, «не знает», они Не Знают.
Не отбрасывать тени, не отражаться —
вот чего хочется.
Удастся ли стать явностью, которая могла бы
идти/прийти к чужому, пить только воду, не спать ночами,
разобраться и т.д.?
«Der Schrift kristallisiert das Mannigfaltige;
sie macht es begreiflich, bringt es in Griff»1 —
пишется и по этой причине.
«Мы не обладаем знанием» (цитата из «Трапезы», 109, урезана,
чтоб меньше звенела).
И верить ли, что между молчанием и незнанием о Знании
честнее плести точную чепуху, чем приблизительный текст?
Невозможность начала – одно из лучших начал.
То, что не имеет названия
притаилось в уголках твоих губ, глубокой тени ресниц, матовой коже,
готовое в любую секунду встрепенуться, как плод
в матке матери, как дух, пронзивший материю.
Для любящих поэзию не стоит вопрос о верлибре.
Утвердительный тон этих строк не есть желание
схватить ускользающее, он – очередной колышек
на пути приближения к исходной точке, которой,
о нива моя!, не существует.
Посему нам остаются обод взгляда, мелкие жесты,
бытовой скептицизм, ставка на случай
и перечни. Последнее превращает перст в персть,
плоть в плот, несомый ленивым
течением кажимости.
Трепет. Тишина и терпкость, будто
послеполуденное солнце перекатывается в венах,
«и наслажденье писать —
лишь тень наслажденья былого».
Начать с «с чего начать?», чтобы продолжить
(возможно, предложение не согласовано).
Далее одно из трех 1. ветер как ветер
2. куда бы ты ни обернулся
3. дерево
Выбрать второе. Ведь куда бы ты ни обернулся, там будет
«будь» – дерево, камень, мягкая,
смесь эроса и земли, женщина, чьи сгущенные губы
напоминают зар2 в сухой ладони
за миг перед ленивым броском в знойный полдень.
«Сдвиг кажется резким из-за малого производства
и больших застоев» или давай сделаем вид,
что этого не было, но муравей пересекает страницу,
где его я не вмещается в знак.
Безмолвно скользя, сохранить непрерывность. Ветер как ветер.
Месяц дозревания горы. Старик,
накрытый тенью листвы, – будто глубоководное чудовище
выплеснуто на берег собственным выдохом, —
напевает вязнущие в зное слова:
полная серьезность.
Гора́— азерб., неспелый виноград, и
одинокая птица, промельк оставив между левым виском
и черствым облаком,
мгновенье спустя, в надкрышье соседского дома
опознаётся в удода.
Безветрие детских рубашек
на бельевой веревке, персик
в протянутой руке сестры.
«Мир» место контаминаций, а мир – «когда-нибудь мы
поймем, что знали друг о друге».
Этого достаточно.
Ларисе Дабиже
Не падает чашка, чтоб на два осколка
разбить тишину меж собой и собой. Движется лишний
испуг балконного голубя после чтения вещи
бильского безумца, который со временем принял другие формы.
Деревья внизу тоже никнут к иным названьям – идет дождь (как
растягивание ударной гласной в твоем имени через
три недели и море. Так гладят на расстоянии, входя в
состояние.) и дождь собирается идти весь день.
Значит, пить чай, курить, вспоминать
смеющийся пепел цветка и карее солнце
в крыльях мертвой пчелы. Чашка продолжает не падать.
Смотреть на тебя
пока ты смотришь на вершину заснеженных гор
сквозь свое ташкентское отражение.
Вращение. Прекращение.
Все знают нечто о Ничто.
Меня интересует не женщина, – думает он, – а переход
в иное сквозь женщину; но она подбирает кленовый лист,
гладкий с одной, бархатистый с другой стороны, существующий.
И он каждой клеткой своего «тела, обходящегося без
философии» (Пруст) ощущает реальность между
собственной мыслью и ее жестом.
Это претворяется в расстояние от чтения
до понимания или притворяется этим расстоянием,
и четкое как самцовый нерв приближение смерти
к левой ладони дарит спокойствие, освобождение
от жажды освобождения.
Попытка рывка, но не двигаться
позволив тем самым искомому
сделать шаг навстречу со всех сторон.
Сужение кольца, прогрессия удела молчанья, без инъекции имени
в мнимое завершение.
Зима. И солнце позволяет взгляд в упор,
в отличие от ветра,
от ветра и «ветра» нужного в предыдущей и этой строке.
Когда уже не скрошиться в одно
остается приложить прилагательное к влаге,
междометие к межножью.
Цензура цезуры. Нечет Ничто.
Случайное – лучшее продолжение. Из наугад раскрытого:
«Цитата – не есть цитата. Цитата – это цикада».
Проходить мимо стихотворения (мнимости),
отбрасывая тяжелую тень слова, и, говоря «я»,
прекрасно иметь в виду лишь литеру.
Предпочитать движение, в конце которого —
начало, затем середина.
Зима. Тусклое солнце. Ночь без цикад.
Шамшаду Абдуллаеву
Закат. Гилавар3 и дрожь базилика. У низкой стены
смуглый старик перебирает четки. Он
отличается лишь эфемерным именем от смерти. В нем,
в его небритом молчании звучит трехголосие: смех первой женщины,
последние слова бродяги из Шарлевиля и гул крови,
гул медленной крови, гул медленной ровной крови.
К нему приближаются двое сутулых мужчин, наверно, закурить.
Потом все трое уходят.
Улица пахнет пылью и детской беготней
(возможно, это чужая фраза) в теле объявленного ветра —
зигзаг в зигзаге; и все еще пульсирует минута,
когда старик был наедине с собой.
Блатная окраина (тут для предотвращения инерции
требуется какой-то иной, несуществующий знак
препинания, замененный самим
этим предложением), тебе бы понравилось.
Возможно, его первое воспоминание: он тогда еще жил в отцовском доме, ему года 3, не больше. Взобравшись на стол у окна, с мотком нитки в руках, обвязывает оконные затворы ниткой и начинает поднимать-опускать их, долго, увлеченно; следит за наклоном нитки. Он уверен, что производит нечто очень важное, значимое, что творит мир.
Это как:
огромный подавленный воздух где воображение убеждается в легкой зазубрине восемнадцати ответвлений когда заскорузлые вскрики отчетливо пробудили никого за длинной перспективой полосы радостного содрогания в церемонии восприятия и труден миг предполагающий далекое нетерпение но разрыв уже давно отталкивал рассеяние ресниц но бессекретная близость божественно безразлична по крайней мере в обещании смутной возможности умиротворяющей темень пристальности перед трепетом предела у затянувшейся раны потому что единение слишком мало соприкасается с тишиной открывшихся глаз и навстречу с наименованием места известны ровные пряди волос еще ближе почти сливаясь на расстоянии напряжения слуха в равнинное недеяние
Саиду Гани
Потом другое/другие. Листья хартута,
скорбноволосые девушки (они в сговоре с собственной смуглостью?).
Облака и безразличие, хотя Оно
распахивает внезапно объятия,
и индевеет лицо, будто прикасаешься к собственной слабости,
оставаясь при этом суровым.
Почему-то строки из письма: «с завтрашнего дня объявлена
забастовка почтовых служащих».
Облака, вероятно, чтоб избегать симметрии, но
обретать ноль, жаждущий принять разные оттенки.
Шорох листвы; словно слышится твой чаемый голос: все эти деревья,
эти страшные черты подобны птичьим следам в южном небе,
когда вслушиваешься ртом в раковину молчания.
(Имя – место очередного схождения.)
За нашими реками одно сплошное море,
внутри которого море
внутри моря.
Запах влажной земли.
Октябрь прежде всего в
коже запястий
и сгибе локтей.
Птица парит над поселком.
Голоса в отдалении: женщина, мужчина, женщина.
Вкус тутового варенья…
и непрерывность светлокаштановых, темнокаштановых
чуть широких прямых бровей тюркских девственниц.
Итак, неизменно начало:
«что» вычитая из чтения получаем тень,
получаем майских
низких птиц, взлетающих в небо.
Диагональ их прекрасна.
«Когда вспоминаю тебя,
хочется пальцами по губам,
ладонями по впадинам. Пойму или поймаю – всё то же,
но ускользает».
Что время проделывает с лицом, лицами? —
превращает? нет, возвращает
«я» в «оно».
Из трещин растет трава, ветвятся ответы
и в предлетней прохладе
меркнет немой полуостров, магриттовский образ.
Всегда в другом смысле. Апокатастасис
[пробел в тексте]. Сравнения запаздывают, хотя
поэзия продолжает поэзию, как сыны Мёвляны
сны Шамса, семенами павшие за
закрытые веки
миндалеющих глаз твоих.
Смотри же далее… Где слышится:
О кротких потомок, откликнись на Зов!
Но что скажет
«мой народ с мясницкими ножами»?
(Он уместился целиком в единой фразе.)
Мир истолкован. Ожидание длится.
Другими словами: пустыня
внутри, пустыня снаружи.
Gəl mənə bənd ol4.
Предел интерпретаций. Проекции
уловлены и отозваны назад. Является ли молчание
частью символического обмена?
Солнечные боги,
умирающие до или после тридцати. Отцы,
обреченные на мудрость и
отцы, обреченные на брешь
между мудростью и опытом.
И те, и другие —
узники собственной святости. «Сестра моя – запертый сад», твои
лодыжки, ступни, запястья сочатся
бесконечным чтением
покуда вне материнского логова, вне воскресения
мандала тает
на запотевшем оконном стекле.
Извлечения из влечения к J.B.
впадают реки в океан
огромность чью не исчерпает взгляд
в нем плавает в покое мир
Смотреть и говорить или
видеть, но не вымолвить и слова?
Ни да, ни нет?! Nida. Восклицательный знак.
…………………………………………………..
«Это как увидеть собственное лицо, когда
ничего не понимаешь», – сказал он, размышляя о
центре, об именах центра.
………………………………………………….
[Попросили выйти за хлебом, купить еще зелени, затем
перетащить стол… Что проникает
таким образом в текст?]
…………………………………………….
«Но я верю в пятнадцатый камень», – добавил он после.
…If you say so – смысл всегда будет придан…
Грамматика + этика = ədəbiyyat
………………………………………………………
………………………………………………………
«Почему я так часто смотрюсь в зеркало?», —
сказала она после первого раза, обнаженная, смотрясь в свое отражение.
Спрашивай у мертвых. Они вне практики. Они созерцают
нас сквозь колодец солнца.
………………………………………………
Однако, дата ставит всё под сомнение.
…………………………………………..
Много сплю, «поскольку основания снам нет». В остальное время читаю.
Впрочем, с любого места:
снег и
запах бессонницы.
Вино было в меру сухим, ты —
в меру влажна.
Теперь между нами пыль и прах,
соль на наших губах.
Взмах ресниц
и распахиваешь окно,
протягиваешь ладони, сложив их вместе
в молитвенном жесте.
Хлопья снега летают и тают в лабиринте
на подушечках твоих пальцев.
Софико Чиаурели
Чертежи облаков, шепот дождя близко.
На веранде, курю.
Мнится: «раскроен как книга».
Да, те незабвенные кадры, когда
крыша и ветер и мальчик,
потом взгляд к раковине, потом – к груди,
типа «вижу, значит живу».
Северо-западный здесь
(ни цапли, ни сокола), странствует
в листьях. Дождь наполнит колодец.
Колодец напоит дождь.
Мальчиком женщины из села
водили на кладбище «вылить переполох»
к могиле святого (забит до смерти).
Теперь ни женщин, ни страха.
Закуриваю следующую.
За рюмкой текилы с друзьями
обмолвился: каждый в любой момент
может написать гениальное стихотворение.
Вот почему сейчас я пишу это,
еще не зная, чем оно завершится, хотя
является ли завершение стихотворения
Завершением (с заглавной буквы),
и начало – Началом?
Мы просто пьем, говорим, греемся. Мы в середине зимы и просто
в середине. За окном бара стужа, а нам здесь тепло и мы —
друзья. Разве этого мало?
Замечу: это стихотворение абсолютно бездарно,
оно никакое.
Что и требовалось доказать.
Точнее, показать.
Доказывать нечего. И некому. Может, только себе.