Глава 2. «Недопонимание»

Дана подъехала к подъезду и, вглядевшись в парковку, выдохнула – место, на котором отец любил оставлять свою колымагу, этой ночью оставалось пустым. Машины стояли всюду, молчаливые и мерзлые, как куски океанического льда: притирались капотами на земляных газонах, у подъездов и под окнами, в карманах, но отцовское место, узкое и вдали от деревьев, никто не успел занять. Дана думала об этом всю дорогу: поставь она машину не туда, и рано или поздно отец заметит этот.

Ей запрещалось даже смотреть на шестерку, и лишь поэтому Дана под присмотром друга сначала научилась водить на картодроме, потом тренировалась в городе, и в конце концов добралась до отцовской собственности. Не злоупотребляла, но иногда все же брала.

Тем более что сегодня ей все равно было не избежать войны.

Хлопок дверью прозвучал, как выстрел. В подъезде на ступеньках лежал мужик в теплом полушубке, и Дана с брезгливым страхом пробежала мимо, не принюхиваясь. Набрала полные легкие воздуха перед квартирой, словно собиралась шагнуть с каменной скалы в пропасть над затопленным железнорудным карьером, где так любила загорать с подругами в жарком, переполненном солнцем июле.

Задергались, заплясали губы – Дана даже полюбила масочный режим за то, что теперь могла прятать нервные тики под голубоватой тканью и не ловить на себе чужих взглядов, сочувственных или осуждающих. Хотелось сбежать: напроситься к девчонкам-волонтерам, к подругам, уехать в хостел или в другой город… Дана ненавидела эти мысли и гнала их от себя, едва только доносился этот слабый, дрожащий отзвук. Малодушие и трусость.

Заходи.

Она жила в этой квартире на третьем этаже всю жизнь, но так и не научилась перешагивать через порог спокойно, чувствовала, будто просовывает голую ладонь сквозь ржавые, колючие прутья. Вроде бы и обои те же самые, мягко-старые и выцветшие, и брат с сестренкой наверняка давно спят, и узорчатый палас листвой шуршит под ногами – это же знакомое, родное.

Но нет. Клетка.

В гараже они с Кристиной и Машей быстро разобрали короб, хоть вещи и цеплялись за двери, за разбросанные то тут, то там инструменты, за чужую память. Дана споткнулась о какую-то трубу и чудом не разбила себе лоб о нависающую балку. От холода коченели ладони, изо рта облаками рвался пар, над головой едва светило стерильно-белым, а через распахнутую дверь в железную коробку гаража заползал густой промозглый вечер. Маша торопилась домой, Кристина шипела из-за каждой мелочи, Галка была на работе. Но даже там, в холоде и вялых препирательствах, Дана чувствовала себя спокойно. Она готова была до утра разгружать вещи старенькой Анны Ильиничны, только бы не возвращаться сюда.

В квартире не шевелился даже воздух – Дана взмахнула рукой, разгоняя его, но он остался тихим и недвижимым. Плохой знак. Ни капающего крана в ванной, ни скрипа соседских шагов над головой, ни воя сигнализации с улицы. Мелкие спят, а родители наверняка смотрят с дивана телевизор. Быть может, они уже уснули, отец с утра уйдет на работу, и с Даной все будет хорошо.

Малодушие. И страх.

Разувшись, Дана пригладила колючий ежик волос, расслабила лицо – губы все еще не слушались. Она шагнула в большую комнату, и у кресла сразу вспыхнул детский ночник, розово-голубое мерцающее облако. Даже слабая вспышка резанула по глазам, и Дана заслонилась от нее рукой.

Отец сидел в кресле и смотрел, не отрываясь.

Широко расставленные ноги, барабанная дробь пальцев по мягкому подлокотнику, полый пустой звук – наконец хоть что-то зазвучало в комнате, а ведь Дана боялась, что звуки у нее забрали вместе со всем остальным. Она как-то издалека подумала, что отец сейчас разбудит мелких, но промолчала. Знала, что любые слова обернутся против нее самой.

Остановилась в проеме, будто все еще надеялась сбежать.

– Время видела? – глухо спросил отец.

Дана кивнула и склонила голову. Вот бы стать хлебной крошкой и юркнуть под плинтус в одну из щелей, из которых зимой тянуло по ногам и приходилось ходить в колючих шерстяных носках. Вот бы стать одной из тысяч пылинок, что мельтешат по комнате в солнечное утро – отец проорется и уйдет, не сможет ее найти. Вот бы…

Лицо его схватилось, как несвежий бетонный раствор, знакомое почти до судороги в пальцах. Сплошь в желваках и натянувшихся мышцах, белое, яростное – Дане хватило одного взгляда, чтобы это понять. Только глаза оставались матовыми. Немигающими.

Дана с трудом сглотнула.

Ночник погас, и комната рывком ухнула в темноту. Дана не шевелилась. Свет загорелся снова, и снова пропал. Щелк, щелк. Щелк. Перед глазами мельтешили тени, кололо под веками.

– Мне повторить?!

– Я видела, пап. Но я ведь…

– Ты. Видела. Время?

Шипит. Лучше бы прикрикнул или врезал кулаком в кресло. Нет же, пригнулся и сузил по-змеиному глаза. У Даны чесалось на языке, билось в зубы, но она молчала.

Нельзя его распалять.

– Мы разбирали квартиру одной старушки, – сказала она мягко, так, как это обычно делала мать. Раньше за эту ласковую вкрадчивость, за показное спокойствие Дана ее почти ненавидела, но повзрослела и быстро поняла, что это единственно верная тактика. Мелкие неуверенные шажки, словно переступаешь по болоту, по кочкам из травы и глины, уходишь в ряску ступнями и молишься, лишь бы не провалиться по пояс.

Надо ждать. Он быстро отходит и успокаивается, только бы не разозлить его лишним словом или взглядом исподлобья. Дана робко, будто бы извиняясь, улыбнулась.

– Ты считаешь, что отцу не обязательно знать, где ты шляешься по ночам, а? И с кем? Может, и внуков мне притащишь через полгодика?.. – кажется, улыбаться ей не следовало. Дана безвольно свесила и голову, и руки, скользнула взглядом по ковру. Вот тут упало что-то с новогоднего стола, и у матери никак не доходили руки оттереть бледное пятнышко, а вот тут отец прижег сигаретой, потом Аля рассыпала карандаши, и разноцветная грифельная пыль набилась между ворсинками.

– Не слышу!

– Нет, пап. Прости меня, я должна была предупредить. Но я…

– Должна была.

Пахнет слабым перегаром, и Дана против воли чуть отступает назад. Отец не алкоголик, нет – он примерный семьянин, воспитывает трех детей, мастер высшего разряда в коксохимическом цехе, отлично играет в баскетбол и выступает от завода на соревнованиях, любит рыбалку и состоит в профсоюзе… Он и выпивает-то для души, совсем немного, но алкоголь не дает ему держать себя в руках. Это плохо. Очень-очень плохо.

Плечи тянет к полу, и Дана чувствует, как вправду уменьшается, врастает ногами в ковер. Отец говорит, но Дана больше не здесь, ее ведет в сторону, и она представляет, какие кружевные косички заплетет Але перед садиком, сколько новых заказов возьмет на бирже и…

Не слушать бы. Не слышать.

Она знает, что это тоже злит отца, но не может с собой справиться.

– В молчанку играем? – спрашивает он.

Пульт от ночника врезается ей в грудь и отскакивает, жалобно скрипит пластиковым корпусом, но ковер смягчает его стон. Слышен тихий вскрик Али из-за шторы, Дана отпрыгивает – скорее не от боли даже, от испуга. Таращится на отца, прижимает пальцы к ключицам.

Он медленно поднимается из кресла.

– Стой! – рявкает отец, и Дана замирает.

Горит грудь, гудят кости под тонкой кожей, адреналином бьет в голову, но она не шевелится. Смотрит в пол. Он успокоится, сейчас выдохнет и успокоится…

– Сколько можно переспрашивать? – он зол так, что голос становится почти ласковым.

– Я волонтерила, пап, честно. Со мной были девочки, трое, и наш куратор, Виталий Павлович, лысенький такой, толстый, я не вру тебе, я тебе никогда не вру!

– Снова хочется помойку разбирать, да?

– Н-нет, – она не знает правильного ответа, его не существует, и любой звук из ее горла распалит отца сильнее, но если она будет молчать, то он сорвется, рванется, он… Она шепчет что-то, не слыша себя, сжимается. Он нависает и тяжело дышит над ней.

– Тимуровцы!

Он хлопает в ладоши, гогочет гортанно, а Дане хочется попросить, чтобы он не пугал мелких, но языка у нее больше нет. Болото под ногами покрывается хрупкой коркой льда, Дана почти слышит, как лед трещит и разламывается, как бегут по нему трещинки, и смотрит в черно-синюю тьму, она вот-вот провалится, но смерть от холода быстрая и легкая…

– Можно я пойду спать?..

– А можно ты будешь соблюдать правила дома, в котором живешь? – орет он. Она снова ступила не туда, ботинок проламывает лед, нога застревает в осколках. Ей так проще, легче дышать – кажется, что лед и правда есть, а вот отца рядом нет, и всего-то надо выбраться с этой льдины, как в детстве, пол – это лава, пол – это морская вода…

Дана просит прощения так искренне, как только может. Порой она специально ходит кругами вокруг дома и понимает, что только накручивает отцовскую злость, но тянет, и радуется небу в мелких прожилках звезд, и облетевшему карагачу, и даже влажным наволочкам на соседском балконе… Вины становится все больше, и умоляет она отца по правде, от всей души. Она дважды звонила ему сегодня, и на всякий случай написала сообщение. Но не сказала, во сколько точно придет. Дане это не кажется таким уж большим преступлением – но разве она что-то понимает?..

Щеку обжигает хлестким, наотмашь, ударом.

– Я больше не буду, честно! – она вскрикивает, и сама пугается этого вскрика, того, что переполошит брата и сестру. Она никогда не кричит, если они дома. Молчит спрятанная за шкафом мать, бегут по большой стене блики от работающего без звука телевизора.

Еще одна пощечина, картинная и звонкая, почти не больно. Дана дышит глубоко, сжимает и разжимает кулаки, извиняется, как заведенная. Чувствует, как алеет щека.

– Будешь, еще как будешь. Ты каждый раз мне клянешься, и каждый раз… – он сипит. – Почему я должен волноваться, где ты?! Думать, в каком из колодцев искать твое тело изуродованное? Почему ты просто не можешь подумать хоть о ком-то еще, кроме себя?!

Дана против воли вскидывается. От этих слов даже больнее, чем от удара – она все делает для мелких, все, старается быть идеальной старшей сестрой, это же несправедливо, неправильно. Сердце кровью стучит в ушах, и отец затихает в голове у Даны. Она вслушивается через силу, зная, что если пропустит вопрос, то получит еще. Хлопки ее давно не пугают, они так, разогрев.

– Эгоистка. Никто тебя такой не воспитывал, но ты упрямо не стараешься… Я из тебя выбью всю дурь.

Это его любимая присказка.

– Ты уже и так слишком много выбил, – выпаливает она и прикусывает кончик языка до крови. Тянется к кухне, там дверь, правда, со стеклом, но за ней будет не так слышно, не так страшно мелким, спрятавшимся под одеялами, они ведь изо всех сил изображают крепкий сон… Отец выдыхает почти с рычанием и улыбается, Дана снова не может идти. Она готова к крику, к пощечине, она вся напряглась, но отец улыбается почти спокойно, и на миг внутри у Даны брезжит слабая надежда – может, сегодня она отделается малой кровью? Может, отец успокоится и погладит ее сейчас ладонью по голове?..

– Я это делаю ради тебя, – говорит он негромко. – Из любви к тебе. Чтобы ты выросла нормальным человеком.

Она кивает, торопливо соглашаясь с ним. Снова не помогло – улыбка прилипает к губам, а лицо наливается напряжением. Сначала удар в плечо, тычок, потом куда-то в живот, и Дана, беззвучно охнув, перегибается. Отец хватает ее за локти и выпрямляет через силу, снова хлещет по щеке. Она жмурится и повторяет про себя, что все уже началось и вот-вот закончится, потерпи, только потерпи немного и молчи, нечего им слушать.

Кажется, ее молчание только выводит отца из себя.

Когда он лупит ее в обычные дни, пока Аля и Лешка в садике и школе, Дана орет во всю глотку: зовет соседей, лупит по батареям кулаком, отбивается и кусается. Он быстро отступает, когда видит ее затравленный и на все готовый взгляд, звериную решимость биться. Но сейчас кричать нельзя.

Обычно папа не бьет по лицу или предплечьям, потому что тогда придется прятать синяки, замазывать их жирным тональным кремом или носить водолазки, а это не очень хорошо вяжется со званием образцового отца, но сегодня он срывается, и Дана чувствует на зубах ржавую соленость крови. Это хорошо, крови он боится – отступает и сразу же обхватывает себя руками, смотрит почти в удивлении.

Дана медленно опускается на пол, ноги у нее дрожат и подламываются. Вытирает лицо рукой, массирует живот – там ноет и тянет, там разольется кровоподтеком под кожей, но сегодня ей досталось немного, нет. Отец бьет не ради боли. Ради воспитания.

Она читала книжки по самообороне и пыталась понять, как лучше закрывать голову, нос, туловище, полюбила носить свитера. Пробовала разные методики успокоения, как для террориста или сумасшедшего, повторяла перед входной дверью защитные приемы, но от первой же пощечины все вылетало из головы.

Было жалко губу – распухнет еще, посинеет.

Дана радовалась, что все подошло к концу. Сейчас она поболтает с малышами, ляжет на свой диван и уснет, глубоко и крепко, без сновидений.

– Доченька… – шепчет отец, и она смотрит на него. Глаза у нее влажные, по щекам течет, и Дана не понимает, почему, может нерв какой-то задел. Но слезы производят на отца впечатление, и он осторожно опускается на колени, и ползет к ней, как горбатый жук, и тянется лапками… Дана хочет уползти от него прочь, но нельзя – вдруг снова разозлится. Пальцы у него влажные, цепко бегут по голой коже, и Дана слабо морщится.

– Прости меня, прости, я не знаю, как так… почему… ты же помнишь, что я тебя люблю, да? Очень-очень, я просто слишком сильно тебя люблю, я такой дурак…

Он целует ее ладони – сначала прижимается липким теплым хлюпаньем к правой, потом к левой, и снова извиняется, они как будто бы поменялись местами. Дана растирает губу, чтобы не накапать кровью на ковер. Она слышала все это уже тысячу раз, и только в первый плакала от ужаса, цеплялась за его рубашку и прижималась к груди, думала, что он не специально, что он больше ни за что, что он просто устал… До той поры отец воспитывал только маму, но об ударах Дана не знала наверняка: они никогда не дрались при ней, уходили на кухню.

Потом она, конечно, выросла. И разделила мамину участь.

– Прости папку, прости дурака.

Скорее бы его поток из извинений иссяк, и Дана ушла в ванную. В сотый раз эта история про любимую доченьку («я же не со зла, а ради тебя все, ну дурак, ну руки не слушаются») уже не кажется такой искренней и честной. Отец бежит на кухню, приносит бумажное полотенце и перекись водорода, капает на губу. Прозрачная капля шипит и пенится, Дана чуть вздрагивает, перекашивается лицо. Губы снова отвоевывают самостоятельность.

– Это же просто недопонимание, я не знаю, как это случается…

Недопонимание, да. Недопонимание.

Дана ухмыльнулась бы, но боится снова его разозлить. Да и губа пульсирует, тянет острой болью, надо подождать, чтобы сгустком свернулась кровь. Поджило немного.

– Простишь меня? – он бережно держит полотенчико у ее губ, заглядывает в лицо. Святой человек, даже подбородок дрожит, будто отец вот-вот расплачется от нее несчастного вида.

– Прощу, конечно.

– Потому что ты умненькая девочка, – он тянется к ее лбу и снова целует, кожа у него холодная, словно лягушечья. – А я слабый человек, никак не могу с собой справиться. Может, у нас группы какие-то есть, ну, как в фильмах? Чтобы с гневом бороться, если надо – то я пойду, ради тебя, только прости, пожалуйста.

– Я поищу, – кивает Дана и подавляет зевок. Групп, конечно же, таких не существует, да и он говорит это для проформы. Ему надо, чтобы Дана простила (хотя бы на словах), никому не проболталась (даже случайно) и поверила, что он искренне хочет исправиться (а вот это уже не обязательно, просто бонусом).

– Веришь мне?

Он обнимает ее, гладит ручищей по волосам. Дане интересно, выпачкался он в ее крови или нет – каждый раз после вспышки гнева она чувствует такое спокойствие, такую сладкую тишину внутри, что готова даже посмеиваться над лиловыми синяками и лживым отцовским лицом. Ей хорошо.

Все закончилось.

Надо только потерпеть, когда он отлипнет от нее, остро пахнущий потом и угаснувшей злостью. Потерпеть его пальцы в волосах. Понадеяться, что теперь будет долгое затишье, и клятвенно пообещать внутри себя писать ему смски через каждые десять минут, зная, что лишь обещанием это и останется. Отец встает, и Дана выдыхает. Но он не уходит, как специально тянет, хочет поиздеваться над ней еще немного.

– Не болит? – голос у него раскаявшийся.

По лысой голове скользит отблеск ночника, рыхлые щеки возвращают себе румянец. Отец расплывшийся, но сильный, и силы у него этой через край. Она взглядом цепляется за черную волосатую родинку над его губой – она всегда смотрит на нее, как на якорь, как на успокоение.

– Больно? – переспрашивает он уже нормальным голосом, и Дана торопливо бормочет:

– Нет, совсем-совсем не больно, быстро заживет. Просто спать хочется.

– Да, конечно. Спокойной ночи, сладких тебе снов.

– И тебе, пап.

Отец гасит свет и уходит за перегородку. Дана остается сидеть на ковре, и слабость, растекающаяся по телу, напоминает счастье. Сначала Дана тщательно умывает лицо, сковыривает с губы корочку и прижигает ранку спиртом, потом заклеивает пластырем. Скользит в угол комнаты, за шкаф, за штору, где прячется крошечная детская, прислушивается – дышат ровно и как по команде, прилежно жмурятся в темноте.

– Спите? – шепчет Дана и щелкает ночником, который прихватила с собой из гостиной. Они делают вид, что только проснулись, распахивают рты, трут глаза. Наволочка у Али мокрая – то ли плакала, то ли искусала зубами.

– Мы с папой опять в драконов играли, – просто говорит Дана и забирается под одеяло к младшей сестре. – У, руки холоднющие! Ты на северном полюсе что ли была?

– Нет, – тоненько пищит Аля.

Дане надо их успокоить.

Лешка свешивается с верхней кровати и молчит, глаза его горят тускло, понимающе. Слышно, как отец ворочается на раскладном диване, как гаснет со щелчком телевизор, как горько выдыхает мать. Никто не спит, но все прикидываются спящими.

Аля обхватывает Дану ручонками, жмется всем телом, и Дана успокаивает ее одними лишь объятиями. В мелких кудряшках, большеротая и с чуть раскосыми глазами, Аля искренне верит, что папа исправится, особенно когда Дана говорит ей про игру в драконов и весело смеется после семейных «потасовок». Аля тянется, щупает пластырь пальцами, и Дана отмахивается от нее:

– Слишком много драконов на сегодня.

– Значит, папа – тоже дракон? – доверчивым шепотом спрашивает она, и Дана с трудом удерживается, чтобы не зажать ей рот ладонью. У родителей снова скрипит диван, гудит пружинами, словно отец поднимается, но нет. Обошлось.

– Ну чего ты такое говоришь? Драконы страшные, огнем дышат, у-у-у, рычат! А наш папа разве такой?

– Наш папа хуже, – говорит брат.

– А еще он дымом выдыхает, – Аля вспоминает, как отец курит на балконе.

Лешка фыркает. Вместо ответа Дана зарывается сестренке в волосы, дышит сонным теплом, детским мылом, спокойствием. Аля почти забыла о страхе, но с братом сложнее – он быстро растет и быстро схватывает, ему уже не скормишь сказочку про драконов и игры.

Кажется, Аля дремлет – тянет Дану за волосы, сонно причмокивает, и Дана окончательно понимает, что они пережили этот скандал. Сестра кажется ей чудом, таким огромным и невообразимым, неизвестно за что посланным, рожденным будто бы для одной Даны. Она готова была проводить с Алей каждую свободную минуту и ждала, когда сестру можно будет брать с собой на подработки, на волонтерство, когда ей понадобятся взрослые советы. Ее хотелось защитить, уберечь от всего, чтобы она до старости не сталкивалась с болью и ужасом, и хоть Дана прекрасно понимала, что такое воспитание обычно ничем хорошим не заканчивается, все равно ничего не могла с собой сделать.

Ей хотелось унести Алю с собой в рюкзаке, спрятать ее. Дана ни за что не разрешила бы ей забирать мертвые воспоминания или копаться в захламленных притонах, но некоторые квартиры хотелось показать: например, квартиру-лес. Толстые стволы едва держались в мелких кадках, зелень тянулась от разбухшего паркетного пола до облезлого потолка, всюду стоял шелест листвы, валялся рассыпанный по полу гравий или свисали подвядшие бутоны. Стояли подпорки, блестели ленты-подвязки, и всюду, даже на крышке унитаза, на стульях и на кровати росли мясистые цветы, пробиваясь будто бы из наволочек, пола и деревянных столешниц. Пахло влажной землей.

– Выбрасывайте, – распорядился Палыч.

Часть растений они раздали по родственникам, часть забрали соседки умершей, а остальное развезли в социальный центр и библиотеки. Но всё вместе и в одно мгновение, шумящее зеленое море, полное воздуха и жизни…

Чудо.

В других квартирах обои прятались под сотнями вырезок, которые сквозняк перебирал с сухим хрустом, будто вырезки пытались говорить. Кое-где Дана находила старинные, еще довоенные открытки и без зазрения совести забирала их себе, кому они нужны-то? Где-то по шкафам сидели куклы с ярким макияжем и в пышных платьях, словно бы в музейных витринах, причесанные, залюбленные… Але понравилось бы это приключение, и Дана мечтала взять ее с собой.

– Почему ты его терпишь? – спросил Лешка, перегнувшись с кровати так, чтобы его прищуренные, совсем недетские глаза оказались прямо напротив Даны. Она инстинктом прижала Алю к себе покрепче, будто хотела сохранить ее сон.

– Потому что он наш папа.

В тесной однушке, разделенной шкафом и перегородкой на три комнаты, невозможно было вздохнуть, чтобы кто-нибудь не услышал, но Дана говорила слабо, едва слышно. Лешка загородил ночник головой, и теперь казалось, что вокруг его лохматой макушки подрагивает светлый нимб. Горько пахло мамиными духами, Аля будто пропиталась ими насквозь, как отравой.

– Все равно, – упрямо буркнул Лешка и скрылся из виду, скрипнули доски под его матрасом. – Ты же старшая, ты не должна ему подчиняться.

Дана молчала.

– Прости меня… – шепнула она в конце концов, не уверенная даже, что он услышит.

Аля пока просто боится драконов, Лешка уже все понимает. Как быть с ними? Если бы отец рявкнул хоть раз, замахнулся или ударил, Дана тут же собрала бы в пакеты все вещи и отправилась с детьми на улицу, неважно куда, но отец был слишком благородным, чтобы быть малышей. Он шипел и ругался, но грубости физической себе не позволял, по крайней мере, при Дане. Может, ей и лучше было бы, если бы он сорвался?..

Лешка рос, и все чаще она замечала в нем защитника. Слишком слабого, еще нерешительного, чтобы распрямиться перед отцом, но рано или поздно это случится, а что может быть страшнее?

Голова гудела то ли от беспокойства, то ли от страха за мелких, то ли от побоища. Дана осторожно уложила Алю на подушку и накрыла одеялом, прижалась губами к ее теплой мягкой щеке, напоминающей сладкий персиковый бок.

– Я сам его убью, – сказал Лешка сверху так отчетливо и громко, что Дана замерла, прижавшись разбитой губой к Алиной щеке. Сестра поморщилась, спряталась под одеяло.

Дана потянула Лешку на себя:

– Не вздумай, – голос звенел от напряжения. Лешка смотрел исподлобья, пыхтел от злой решимости, и Дана впервые в жизни заметила, как сильно он похож на отца. В изломе густых, совсем не мальчишеских бровей, в глазах этих, в поджатых до белизны губах… Видеть такого в Лешке не хотелось – Дана помнила, как поливала его теплой водой из ковшика, а он с сосредоточенным видом топил уточку в мыльной пене, и ничего, ни-че-го, отцовского в том карапузе не было.

– Если он еще раз, тебя… Чего он вообще?!

Дана мягко погладила его по руке.

– Ничего. Если ты его убьешь, то тебя отправят в тюрьму, а мы одни останемся. Умрем с голоду. Лучше будет?

Он сопел:

– Не лучше, – продолжила Дана, – Лешка, не дури, я все сама решу, но это небыстро, понимаешь? Чем мы будем лучше него, если станем такие же злые? Ничем. Ты хочешь в папу превратиться?

Он не шевелился. Просверливал ее взглядом.

– Леш, ответь мне, пожалуйста.

– Да понял! Ничего не буду делать. Я такая же тряпка, как и ты.

Лешка рванулся к стене, вздыбил теплое одеяло и обхватил себя за колени. Дана еще немного потопталась у их кровати, подыскивая, чего бы такого мудрого и успокаивающего брату сказать, но ничего не придумала и махнула рукой. От усталости качало, и она надеялась, что крепкий сон всем пойдет на пользу.

Дана проснулась глубокой ночью от чувства, будто отец нависает над ней и вглядывается вое сны – мало ли что там припрятано? Снилось что-то бесформенное, тревожное, мельтешащее, но она все равно испугалась этого пристального взгляда, вздрогнула, присела на влажной простыне… Отец спал. Посапывал и Лешка, совсем не видно было маленькую закорючку Али на кровати. Ночник подсвечивал угол мертвенным слабым светом, как замерзающий светлячок.

Ноги мгновенно замерзли от холодного голого пола – родители, по-видимому, оставили на ночь приоткрытую створку окна, и теперь в квартире стоял предрассветный ноябрь. Губа пульсировала горячим и колким, Дана в задумчивости почесала ранку. Поправила одеяла на мелких по старой привычке: спящий и расслабленный Лешка казался совсем маленьким, щекастым карапузом. Дана охраняла и его: в школе Лешку порой пинали одноклассники, он прятался за гаражами и плакал. Дана нашла его как-то на улице в кресле, мокром и чавкающем от дождей, притащила в пустую квартиру и долго отпаивала кипятком с медом, чтобы не заболел. Если они всей семьей выезжали к речке (отец хорохорился перед сослуживцами и всюду тряс своей идеальной семьей), то половину времени Лешка бродил по окрестным кустам, выковыривал мошкару из паутины, подцеплял стрекоз веточками из воды и осторожно дул, подсушивая им крылышки.

И на тебе, убью…

Дана разгребла на узком письменном столе Лешкины футболки, Алины краски в пузатых баночках, учебники и карандаши, нашарила плоскую жестяную коробку. Прокралась в туалет, ступая там, где не скрипело – за всю жизнь в квартире она выучила и вой канализационной трубы, и скрежет голых ветвей по уличной стене, и рев пылесоса у соседей…

От мохнатого и замызганного половика пахло мылом, зубной пастой, спокойствием. Дана открыла коробку. Открытки выглянули пестро и празднично, словно не слышали полуночных криков. Дана перебирала их с лаской, осторожностью, хоть и знала почти наизусть: и крючки индийского текста, и сложные имена немецких художников, и год создания, и тираж, и город выпуска… И каждую марку, с угрюмым футболистом или веселым щенком в розовом бантике. Из Швеции к ней прилетел очаровательный кротик, мультяшка в клеверных листьях, из Словении прислали дельфина в блестящих брызгах морской воды, а вот и немецкий закат с сине-черным небом и слабой полосой заходящего солнца.

В большой комнате заунывно храпел отец, спали мелкие: если Аля проснется и не найдет Дану на диване, то побежит барабанить в деревянную дверь или разрыдается в голос. Но это случалось нечасто, и ночь была временем только для Даны. Она вытягивала гудящие ноги на холодный кафель, приносила с собой кружку крепкого кофе и гладила открытки – эта тонкая и гибкая, а вот эта шершавая, словно акварельная бумага, особое удовольствие растирать ее подушечками пальцев. Она вглядывалась в стандартные сюжеты и раз за разом перечитывала человеческие истории: вот американка пишет ей с мексиканской границы, рассказывает про собственную кактусовую ферму, и Дана слышит скрежет песка на зубах и вдыхает пустынный жар. Вот дряхлая бабуля из Финляндии, она подписывала открытку в день своего восьмидесятилетия, а через несколько лет Дана заглянула в ее профиль и увидела приписку от внучки, что бабушка умерла. Мелькала мысль – а кто забрал пришедшие к ней открытки, захотелось ли внучке разделить с бабушкой воспоминания о ее долгой жизни? Осталось ли там, в памяти, хоть что-то от посткроссинга, легкое, слабое? Дане не хотелось, чтобы старушка, которая отправила ей таких очаровательных рисованных кроликов и прилепила марку с букетом цветов, просто исчезла, будто и не существовала никогда.

Дана почувствовала, что улыбается.

И улыбнулась этому чувству. Она окончательно вернулась в спокойствие.

Утро встречало запахом горелой яичницы. Канючила под ухом Аля, у которой никак не получалось найти колготки с розовыми бегемотами, и пропажа эта грозила перейти в крупномасштабную истерику. Дане пришлось подскакивать и собирать тяжелый диван, заталкивать простыню и подушку в комод и искать запропастившихся бегемотов, чмокать Алю в макушку. На кухне оказалось, что горят не яйца – мать жарила на закопченной сковороде сырники и отчаянно бубнила себе под нос. Лешка сидел за столом и играл в телефон.

Ноябрь казался Дане месяцем темноты, но в редкие их общие завтраки все же можно было дождаться хмурого холодного рассвета. Небо едва светлело, наливалось прозрачностью, а из-за домов поднимался краешек красного солнца, перечеркивался голыми ветками и скелетами антенн. Дана любила эти завтраки, тем более что отец к тому времени уже уезжал на работу, и на кухне стояла теплая, душистая тишина.

Мама варила какао, поливала сырники вареньем с крупными ягодами вишни или присыпала сахарной пудрой, накладывала в вазочку облепиховый джем. Лешка требовал конфет, мигом совал их за щеку и запивал чаем, чтобы растаяли от горячего.

– Дан, а чего у тебя с губой? – спросила мама как бы промежду прочим, когда старшая, уже умытая и причесанная, появилась в дверях.

– Упала, очнулась… пластырь. Падаю и падаю, такая неловкая стала, ужас. С чего бы это, а?

– Аккуратней надо, – мама обмакнула светлую шайбу сырника в муку и бросила тесто на сковородку.

– Она с драконами дралась, – шепотом поделилась Аля, болтая ногами в колготках с бегемотами.

– Драконов не существует.

Мама делала вид, будто о чем-то глубоко задумалась, по работе, видимо. Она машинально переворачивала плещущие маслом сырники, подкладывала еду в тарелки, не участвовала в детской болтовне. Дана села за стол и через силу выпрямила спину. Она помнила, как мать нервно и рвано дышала этой ночью, как боялась пошевелиться на диване, прислушивалась и наверняка молилась. Теперь ей проще было делать вид, что ничего не случилось. Прикидываться слепоглухонемой.

Дана покатала длинное слово на языке, но оставила его при себе.

Они никогда не разговаривала об отце, глухих ударах или вскриках. Он уходил из дома, и все будто бы стиралось, забывалось за мгновение. Аля снова писалась во сне, кричала от кошмаров? Возраст такой. Лешка подрался с одноклассником? Игры и интернет. Дана расквасила нос? Носится, как угорелая, и куда торопиться… Поэтому и Дана ничего не говорила матери о своих подработках, то выгуливала на поводках чужих собак, то сидела со стариками или приглядывала за детьми у родственников. Она копила деньги, не тратила заначку на мелочи или удовольствия. Присматривала маленькую недорогую квартирку, придумывала, как уговорить маму отпустить с ней Алю и Лешку.

Или уговорить ее уйти самой.

Из-под рукава вязаного блейзера мелькнуло мамино запястье, чуть желтоватое, будто под кожу впрыснули каплю куриного желтка. Дана задержалась взглядом на ее руке. Обжигаясь, торопливо проглотила два сырника, запила сырой водой из-под крана. Поднялась.

– Я пойду.

– А завтрак? – мама жалобно скорчила лицо.

– Я поела уже, и потом еще перекушу. Налей для Али варенья.

– Ага! – довольно пискнула мелкая.

Утренний холод лизнул ее бритую голову и, словно бы убедившись, что внутри этой головы немало печальных и тихих мыслей, довольно утек за угол, скрылся в тупике. Дана прибавила шагу.

Загрузка...