Июнь 2019 года

Глава 6

Я открываю глаза. Голова гудит от ритмичных ударов, словно толпа дикарей лупит в барабаны, комната чуть ли не ходуном ходит. Перекатившись на другой бок, я смотрю на будильник. Десять сорок пять. Как я умудрилась спать так долго?

Усевшись в постели, принимаюсь тереть виски, щурясь от яркого света. Когда я только сюда въехала – когда это была еще моя спальня, а не наша, дом, а не гнездышко, – мне хотелось, чтобы все вокруг было белым. Стены, ковер, простыни, занавески. Белизна означает чистоту, покой, безопасность.

Однако сейчас белизна значит яркость. Слишком яркую яркость. От льняных штор, висящих поверх огромных окон – от пола до потолка, – толку, как я теперь понимаю, ни малейшего, поскольку они не в состоянии сдержать ослепительное солнце, лупящее мне прямо по подушке. Я испускаю стон.

– Патрик! – кричу, наклоняясь к прикроватной тумбочке, чтобы достать пузырек ибупрофена. На мраморной подставке стоит стакан с водой – и появился он здесь совсем недавно. Лед еще не растаял, кубики торчат над поверхностью, словно буйки в штиль. Холодный пот, проступающий на стенках стакана, собирается под ним в лужицу. – Патрик, что ж мне так плохо-то?

Мой жених, который как раз входит сейчас в спальню, негромко усмехается. В руках у него поднос с оладьями и диетическим индюшачьим беконом, и я немедленно озадачиваюсь вопросом, чем таким я заслужила, чтобы мне приносили завтрак в постель. Не хватает разве что вазочки со свежесорванным полевым цветком, чтобы все вместе сделалось сценой из семейного кинофильма – это если оставить за скобками мое дикое похмелье…

«Может, это карма, – думаю я. – Семья у меня была дерьмовая, зато муж достанется идеальный».

– После двух бутылок вина так оно и бывает, – говорит Патрик и целует меня в лоб. – Особенно если те бутылки в процессе постоянно меняются.

– Мне просто давали один бокал за другим, – говорю я, выбрав кусочек бекона и вгрызаясь в него. – Я даже не знаю, что именно пила.

И тут вспоминаю про «Ксанакс». Про маленькую белую таблетку, которую проглотила за какие-то несколько минут до того, как мне начали вручать бокалы. Неудивительно, что мне так хреново; неудивительно и то, что вчерашний вечер кажется слегка размытым по краям, словно я сейчас пересматриваю события сквозь матовое донышко стакана. Щеки вспыхивают от стыда, но Патрик ничего не замечает. Просто смеется и гладит меня по спутанным волосам. Его прическа, в отличие от моей, в идеальном состоянии. Я осознаю, что он успел принять душ, его лицо выбрито, светло-песочные волосы смазаны гелем и расчесаны на идеально тонкий пробор. От него пахнет средством после бритья и одеколоном.

– Ты куда-то собрался?

– В Новый Орлеан. – Он морщит лоб. – Помнишь, я тебе говорил на прошлой неделе? Про конференцию?

– А, точно. – Я трясу головой, хотя ничего такого не припоминаю. – Извини, башка до сих пор мутная. Только… сегодня же суббота. Она что, на выходных будет? Ты ведь только что вернулся домой…

До знакомства с Патриком я мало что знала о фармацевтических продажах. По большому счету только про деньги, или, если точнее, что в этой профессии они немаленькие. Во всяком случае, в перспективе, если хорошо справляться. Теперь-то мне известно куда больше, в частности, что работа эта сопряжена с постоянными разъездами. За Патриком закреплена добрая половина Луизианы и часть Миссисипи, так что на неделе он буквально не вылезает из машины. Встает рано, ложится поздно, уйму времени проводит в пути от больницы к больнице. И конференций тоже множество: тренинги по продажам и ассортименту, интернет-маркетинг медицинского оборудования, семинары по перспективным направлениям фармацевтики. Я знаю, что он все это время скучает по мне, но знаю также, что ему все это нравится – вино и обеды, роскошные отели, треп с врачами… И в своем деле он очень успешен.

– Вечером все собираются в отеле, чтобы перезнакомиться, – медленно произносит Патрик. – Завтра – турнир по гольфу, а в понедельник начнется сама конференция. Ты все забыла?

Мое сердце пропускает удар. «Да, – думаю я. – Да, я все забыла». Но я лишь улыбаюсь, отпихиваю в сторону тарелку с завтраком и обвиваю руками его шею.

– Прости, уже припоминаю… Просто, кажется, не протрезвела еще.

Патрик, как я и ожидала, смеется и ерошит мне волосы, будто я дошкольник на матче в детский бейсбол и настала моя очередь подавать.

– Неплохо вчера повеселились, – говорю я, чтобы сменить тему. Кладу голову ему на колени и закрываю глаза. – Спасибо тебе за все.

– Конечно, неплохо, – соглашается он, рисуя кончиком пальца у меня на голове различные фигуры. Кружок, квадратик, сердечко. Потом на минуту умолкает – молчанием того сорта, которое тяжко повисает в воздухе – и наконец спрашивает: – О чем ты там вчера с братом разговаривала? Ну, снаружи.

– Ты про какой разговор?

– Ты прекрасно знаешь, про какой. Тот, который я прервал.

– А, вот ты о чем, – говорю я и чувствую, что веки опять наливаются тяжестью. – Купер в своем репертуаре. Ничего особенного.

– О чем бы вы там ни говорили, выглядело все… не слишком мирно.

– Он беспокоится, что ты женишься на мне по неправильной причине, – говорю я, обозначая пальцами кавычки в знак, что цитирую. – Такой уж мой брат. Стремится меня защитить.

– Он так и сказал?

Патрик убирает руку с моей головы; я чувствую, как он напрягся, и жалею, что эти слова не застряли у меня в глотке. А все из-за вина, которое до сих пор шумит в крови и заставляет мысли расплескиваться, словно содержимое переполненного бокала, оставляя повсюду пятна…

– Забудь, – говорю, открывая глаза. Я ожидала, что Патрик смотрит на меня сейчас сверху вниз, но нет – он уставился невидящим взглядом куда-то вдаль. – Купер полюбит тебя не меньше моего, я точно знаю. Он старается.

– Он хоть объяснил, откуда у него такие мысли?

– Патрик, ну что ты, в самом деле? – Я усаживаюсь на постели. – Купер меня защищает. И всегда так делал, с самого детства. Сам знаешь, что у нас за прошлое. Он вроде как ото всех вокруг ждет подлянки. В этом мы с ним похожи.

– Да, – произносит Патрик, все еще стеклянно глядя вдаль. – Да, понимаю.

– И я-то знаю, что ты женишься на мне по самым правильным причинам, – говорю я и кладу ладонь ему на щеку. Он чуть отдергивается, словно мое прикосновение вывело его из транса. – Включая накачанную пилатесом попку и мою оргазмическую курятину под винным соусом.

Он наконец оборачивается на меня, не в силах сдержать улыбки, потом разражается хохотом. Накрыв мою ладонь своей, сжимает мне пальцы, потом встает.

– Не вздумай работать все выходные, – говорит Патрик, разглаживая складки на отутюженных брюках. – И дома не сиди. Развлекайся.

Картинно закатив глаза, я подхватываю очередной ломтик бекона и, сложив его вдвое, целиком запихиваю в рот.

– Или займись подготовкой к свадьбе, – продолжает он. – Дальше откладывать некуда.

– Еще целый месяц, – с ухмылкой отвечаю я.

То обстоятельство, что свадьба намечена на июль, тот самый месяц, когда двадцать лет назад начали пропадать девочки, от меня не укрылось. Мысль об этом посетила меня в тот самый миг, когда мы прошли сквозь ворота «Кипарисового ранчо». К усадьбе вела великолепная мощеная дорожка, с дубов по обе ее стороны все еще капало после дождя, выкрашенные в белый цвет стулья были идеально ровно расставлены между четырьмя белыми колоннами здания. Вокруг, насколько хватало глаз, простирались нетронутые пастбища. Помню, как мой взгляд остановился на перестроенном для празднеств амбаре на краю участка; его деревянные столбы были увиты гирляндами огоньков, зеленью и цветами магнолии сливочного оттенка. В загоне за белым заборчиком щипали траву лошади; безупречность изумрудной равнины нарушала разве что речка вдали – она вилась вдоль самого горизонта, словно набухшая вена на руке.

– То, что надо, – произнес Патрик, крепко сжимая мою ладонь. – Согласись, Хлоя, – ровно то, что надо.

Я улыбнулась и кивнула ему. Действительно, то, что надо, вот только окружающие просторы сразу же напомнили мне дом. Перемазанного грязью отца, когда он появлялся из-за деревьев с лопатой на плече. Болота, окружавшие наш участок подобно крепостному рву – внутрь никто не попадет, но и самим наружу не выбраться. Я бросила взгляд на усадьбу и попыталась представить, как выхожу в своем свадебном платье на огромное крыльцо, а потом спускаюсь по ступеням навстречу Патрику. Внимание мое привлекло какое-то легкое движение, и я пригляделась. На крыльце развалилась в кресле-качалке девочка-подросток, ее вытянутые ноги в коричневых ездовых сапогах легонько упирались в одну из колонн, лениво покачивая кресло. Поймав мой взгляд, она уселась прямей, оправила платье и положила ногу на ногу.

– Моя внучка, – объяснила стоявшая рядом женщина. Оторвав взгляд от девочки, я глянула в ее сторону. – Этот дом принадлежит нашей семье уже не одно поколение. А ей нравится забегать сюда после школы. Она любит на крыльце делать уроки.

– Всяко лучше, чем в библиотеке, – улыбнулся Патрик и помахал девочке рукой. Та смутилась, чуть опустила голову, но все же помахала в ответ. Патрик снова обернулся к женщине. – Нам все подходит. Когда у вас есть свободная дата?

– Сейчас посмотрим, – ответила она, глядя в свой планшет. Ей пришлось повернуть его раз-другой, пока экран не занял правильное положение. – Этот год у нас почти весь зарезервирован. Вы, надо сказать, несколько припозднились.

– А мы только что обручились, – сказала я, вертя на пальце новообретенное бриллиантовое кольцо, что уже стало входить у меня в привычку. Подаренное Патриком кольцо было фамильной реликвией: еще викторианское, оставшееся от прапрабабушки. Заметно потертое, но это делало его даже более ценным – такую старину не подделать. Овальный камень в центре, окруженный венком из круглых алмазов поменьше, само кольцо из светлого, чуть дымчатого золота 585-й пробы, и царапины на нем – свидетельства долгих лет семейной истории. – И не хотим чувствовать себя одной из тех парочек, что способны ждать годами, оттягивая неизбежное.

– Это точно, годы берут свое, – добавил Патрик. – Счетчик тикает.

Он легонько хлопнул меня по животу, и женщина, водившая пальцами по экрану, перелистывая страницы, понимающе усмехнулась. Я попыталась не покраснеть.

– Как я уже сказала, все выходные на этот год зарезервированы. Если хотите, можно попробовать следующий.

Патрик покачал головой.

– Все до единого? Невероятно. Как насчет пятниц?

– Большей частью тоже зарезервированы под репетиции, – ответила женщина. – Но, похоже, одна все-таки осталась. Двадцать шестое июля.

Патрик бросил в мою сторону вопросительный взгляд.

– Ну что, в первом приближении годится?

Я знала, что он просто шутит, но при одном лишь упоминании июля сердце бешено заколотилось.

– Июль в Луизиане, – протянула я, стараясь справиться с лицом. – Наши гости не расплавятся? Особенно когда снаружи?

– Мы можем установить наружные кондиционеры, – сказала женщина. – Навесы, вентиляторы, все, что пожелаете.

– Даже не знаю, – ответила я. – И мошкары в это время полно…

– Мы каждый год все вокруг опрыскиваем, – заверила женщина. – Гарантирую, с насекомыми никаких проблем не будет. Летом мы только и делаем, что свадьбы проводим.

В этот момент я обнаружила, что Патрик вопросительно смотрит на меня, буравя глазами мой висок, словно при достаточном усилии смог бы размотать путаницу ворочающихся внутри мыслей. Но я не пожелала повернуться и встретиться с ним взглядом. Не пожелала согласиться с иррациональностью причины, по которой одно лишь упоминание июля превращает мою обычную нервозность в подобие мании, в прогрессирующую болезнь, что усиливается с началом каждого лета. Не пожелала признать, что в желудке нарастает чувство тошноты, что кислый запах навоза вдалеке смешивается со сладким ароматом магнолий, что жужжание мух вдруг сделалось оглушительным – мух, которые кружат где-то поблизости над чем-то мертвым…

– Хорошо. – Я кивнула и снова бросила взгляд на крыльцо; только девочки там уже не было, лишь пустое кресло медленно раскачивалось на ветру. – Июль так июль.

Глава 7

Я провожаю глазами машину Патрика, сдающую задом от дома, он мигает на прощание фарами и машет мне рукой сквозь ветровое стекло. Я машу ему в ответ. На мне плотно запахнутый на груди шелковый халатик, в руке – исходящая паром чашка с кофе.

Вернувшись внутрь и закрыв за собой дверь, я окидываю взглядом внутренность дома. На всевозможных поверхностях торчат оставшиеся со вчерашнего дня стаканы, корзина для вторсырья на кухне забита пустыми винными бутылками, вокруг липких горлышек вьются свежевылупившиеся мухи. Я принимаюсь за уборку – соскребаю с тарелок остатки еды и составляю их в огромную пустую раковину, стараясь не обращать внимания на грызущую мозг головную боль от вчерашней смеси таблеток и вина.

Вспоминаю о пузырьке у меня в машине: выписанный мной Патрику «Ксанакс», который ему не нужен и о котором он даже не подозревает. Потом – о ящике стола у меня в кабинете, набитом всевозможными болеутоляющими, наверняка способными заглушить пульсацию внутри черепа. Знать, что они там есть, соблазнительно. Какая-то часть меня желает немедленно прыгнуть в машину и помчаться в офис, а там – протянуть руку и сделать выбор. А после того свернуться на предназначенной для пациентов кушетке и снова заснуть.

Вместо этого я отпиваю немного кофе.

Я выбрала свою работу вовсе не ради легкого доступа к таблеткам, не говоря уже о том, что Луизиана – лишь один из трех штатов, где психологи могут выписывать лекарства собственным пациентам. Только здесь, в Иллинойсе и Нью-Мексико; в остальных местах нам обычно нужно обращаться за рецептом к терапевту или психиатру, который направил к нам больных. А вот здесь не так. Здесь мы и сами можем выписать. Здесь больше никого привлекать не нужно. Я еще не решила, удачное это совпадение или же крайне опасное. Но, повторюсь, причина выбора профессии не в этом. Я вовсе не для того стала психологом, чтобы воспользоваться дыркой в законодательстве; чтобы можно было не обращаться к дилерам, а спокойно подъехать прямо к окошку аптеки; чтобы получать искомое не в пластиковом пакетике, а в бумажном мешке с логотипом вместе с кассовым чеком и скидочными купонами на зубную пасту и обезжиренное молоко. Я стала психологом ради того, чтобы помогать людям, – это опять клише, и опять правда. Я стала психологом, поскольку понимаю, что такое душевная травма – таким пониманием, которому ни в каком университете не научат. Я осознаю, сколь фундаментальным образом мозг может испоганить любые прочие телесные проявления, сколь серьезные искажения во все вокруг могут вносить эмоции – причем такие, о существовании которых ты и не подозреваешь. Понимаю, как эмоции не дают тебе ясно видеть, ясно соображать, поступать ясным образом. Как они могут причинять боль всему твоему телу, с головы до кончиков пальцев, тупую, пульсирующую, непрерывную боль, от которой невозможно избавиться.

В подростковом возрасте я повидала множество докторов – бесконечную череду терапевтов, психиатров и психологов, – и каждый задавал одни и те же стандартные вопросы в попытках излечить непрерывно переключающийся внутри моей психики калейдоскоп расстройств. По нам с Купером можно было тогда учебники писать – я служила бы образцом для описания панических атак, ипохондрии, бессонницы и боязни темноты, причем список с каждым годом лишь пополнялся. Купер же, напротив, замкнулся в себе. Я переживала слишком много, он – почти ничего. От громкой активной личности остался лишь тихий шепот.

Вдвоем мы служили образцом детской травмы, которую, завернув в пеленки, подкладывали на порог каждому специалисту в Луизиане. Любой из них знал про нас, любой знал, что с нами не так. Любой знал, но никто не мог исправить. Потому я и решила взяться за дело самостоятельно…

Проковыляв через гостиную, плюхаюсь на диван, да так, что расплескиваю кофе. Слизываю потеки с края кружки. Слышится негромкий бубнеж утреннего выпуска новостей на канале, который обычно смотрит Патрик; я берусь за свой ноутбук и принимаюсь давить на клавишу, пробуждая его от глубокого оцепенения. Открываю почту, пролистываю личные сообщения, большей частью по поводу предстоящей свадьбы.

Всего два месяца, Хлоя! Давай уже определимся насчет свадебного торта. Что у нас будет сверху: карамельное покрытие или лимонный крем?


Привет, Хлоя! Цветочной лавке нужно подтверждение по количеству столов. Мне сказать им, чтобы выставили счет на двадцать букетов, или десяти хватит?

Несколько месяцев тому назад я бы все уточнила у Патрика. Самая мельчайшая из подробностей требовала решения, принятого нами обоими вместе. Но постепенно маленькая, почти интимная свадьба, которую я себе представляла – церемония на открытом воздухе и совместное празднование с самыми близкими друзьями, единственный длинный и узкий стол, мы с Патриком сидим во главе и наслаждаемся своими любимыми блюдами, перемежая их розовым шампанским и взрывами чистосердечного смеха, – превратилась в нечто совсем иное. В экзотическое животное, которое никто из нас не знал как приручить. И оно требовало непрерывно принимать решения, отвечать на бесконечные имейлы насчет совершенно тривиальных подробностей. Патрик ожидал, что практически все вердикты я буду выносить самостоятельно – вероятно, это казалось ему правильным, учитывая закрепившуюся за невестами репутацию потребности в абсолютном контроле. Вот только груз ответственности, целиком навалившейся на мои плечи, вверг меня в даже более глубокий, чем обычно, стресс. Патрик же твердо настаивал лишь на том, что терпеть не может торт из безе и не желает приглашать родителей, причем оба эти его требования меня совершенно устраивали.

Никогда не признаюсь в этом Патрику, но я жду не дождусь, когда все закончится. Вот это вот все. Я мысленно произношу «спасибо» за то, что обручение и свадьба не затянулись слишком уж надолго, и начинаю отстукивать ответы.

Спасибо, карамель – самое то!


Может, сойдемся на среднем? 15?

Еще несколько имейлов; наконец я дохожу до сообщения от распорядительницы церемонии – и застываю над ним.

Хлоя, здравствуйте! Извините за настойчивость, но нам нужно зафиксировать все подробности, чтобы я могла перейти к схеме, по которой рассаживать гостей. Вы уже решили, кто поведет вас навстречу жениху? Когда будет возможность, сообщите мне, пожалуйста.

Курсор завис над кнопкой «Удалить», но тут я слышу рядом с собой назойливый голос психолога – свой собственный голос.

Классический прием, Хлоя, – избегать решения. Ты прекрасно знаешь, что проблему он не устраняет, лишь откладывает на потом.

Отреагировав на внутренний совет картинным закатыванием глаз, я принимаюсь барабанить по клавиатуре. И вообще, идея того, что отдавать дочь жениху должен отец, настолько несовременна! При одной мысли, что меня кому-то отдадут, мой желудок проваливается куда-то в пятки; можно подумать, я – вещь, доставшаяся на аукционе тому, кто дал наилучшую цену. Они бы еще институт приданого возродили!

Я сразу же думаю о Купере – с двенадцати лет он был мне полным заменителем отца. Представляю себе, как он, сжимая мою руку, увлекает меня между гостями…

Потом вспоминаю вчерашние слова Купера. Неодобрение в его глазах, в его тоне.

Он тебя не знает, Хлоя. А ты – его.

Захлопнув компьютер, я отталкиваю его от себя вдоль дивана и бросаю взгляд на все это время негромко работавший телевизор. Внизу экрана сияет ярко-красная полоса: «СРОЧНОЕ СООБЩЕНИЕ». Я протягиваю руку к пульту и добавляю громкости.

«Полиция еще раз обращается за помощью к свидетелям, способным пролить свет на обстоятельства исчезновения Обри Гравино, пятнадцатилетней школьницы из Батон-Ружа, Луизиана. Об исчезновении Обри заявили три дня назад ее родители. В последний раз ее видели днем в среду, она в одиночестве возвращалась из школы через «Кипарисовое кладбище»».

На экране появляется фото Обри, и я вздрагиваю. Когда я училась в средней школе, мне казалось, что пятнадцать – это ужасно много. Это про совсем больших, взрослых. Я могла лишь мечтать обо всем том, что смогу делать, когда мне самой исполнится пятнадцать, – но в последующие годы мне пришлось осознать, какой это еще до боли юный возраст. Какая она еще юная, какие были они все… Обри кажется мне смутно знакомой – надо полагать, она напоминает мне всех остальных школьниц, которых я вижу на кушетке у себя в кабинете: худоба, свойственная лишь подростковому метаболизму, подведенные черным карандашом глаза, волосы, еще не знавшие краски, завивки и прочих малополезных вещей, которым по мере взросления подвергают себя женщины в попытках выглядеть помоложе. Я заставляю себя не думать о том, как она, вероятно, выглядит сейчас: бледная, неподвижная, холодная. Смерть делает людей старше, кожа становится серой, глаза тускнеют. Нельзя умирать в таком возрасте. Это противоестественно.

Обри на экране сменяется новым изображением: Батон-Руж, вид сверху. Взгляд немедленно устремляется туда, где находятся мой дом и офис: ближе к центру, рядом с Миссисипи. Поверх «Кипарисового кладбища», места, где Обри видели в последний раз, зажигается красная точка.

«Поисковые партии сейчас прочесывают кладбище, хотя родители Обри не теряют надежды, что их дочь жива».

Карта исчезает, начинается видеоизображение – мужчина и женщина, оба среднего возраста и с явными следами сильного недосыпания, стоят на возвышении в зале для прессы. Согласно подписи внизу экрана, это родители Обри. Мужчина, чуть в сторонке, молчит, а женщина, мать, умоляюще обращается к камере.

– Обри, деточка, – говорит она, – где бы ты сейчас ни была, знай – мы тебя ищем. Мы ищем, и мы тебя найдем.

Мужчина шмыгает, вытирает глаза рукавом, а губу под носом – тыльной стороной ладони. Погладив его по руке, она продолжает:

– Если Обри сейчас у вас или вы что-то знаете о ее местонахождении, умоляю вас – откликнитесь. Мы хотим, чтобы наша дочь вернулась домой.

Мужчина начинает рыдать, слышны тяжкие всхлипы. Женщина шагает вперед, не отрывая глаз от камеры. Как мне уже известно, в полиции настаивают именно на такой тактике. Смотреть в камеру. Говорить в камеру. Говорить с ним.

– Мы хотим, чтобы наша деточка вернулась домой.

Глава 8

Лина Родс была первой из девочек. Самой первой. С которой все началось.

Я ее прекрасно помню, и вовсе не так, как большинство вспоминают о безвременно ушедших юных женщинах. Как малознакомые соученики сочиняют якобы имевшие место события, как бывшие подруги постят в «Фейсбуке»[2] старые фото, копаются в приключившихся хохмах и совместных воспоминаниях, при этом тщательно скрывая, что уже не один год как перестали общаться.

Бро-Бридж помнит Лину исключительно по фотографии, выбранной для плаката с надписью «РАЗЫСКИВАЕТСЯ», словно это запечатленное во времени мгновение было для нее единственным в жизни. Единственным, которое что-либо значило. Никогда не смогу понять, как семейству удается выбрать одно-единственное фото, заключающее в себе целую жизнь, целую личность. Слишком это должно быть страшно – задача одновременно очень важная и совершенно невыполнимая. Выбирая фото, ты выбираешь для нее то единственное мгновение, которое запомнит мир, – лишь это мгновение, и ничего больше.

Но я-то помню Лину. И вовсе не поверхностно, а по-настоящему. Помню разные ее моменты, хорошие и дурные. Помню ее достоинства и недостатки. Помню, какой она была на самом деле.

А была она громкой, вульгарной и ругалась так, как я от собственного отца слышала лишь однажды, когда тот в мастерской случайно отсек себе топором кончик пальца. Причем грязь, которой у нее был полон рот, совершенно не вязалась с внешностью, и это особенно завораживало. Лина была высокой и худой, с непропорционально большой для мальчишеской пятнадцатилетней фигуры грудью. Открытая, энергичная, соломенные волосы заплетены в две косы. Когда она шла по улице, на нее оглядывались, и она это знала; чужое внимание словно наполняло ее воздухом – а меня, наоборот, заставляло сдуться, – и под направленными на нее взглядами она как бы делалась ярче и выше ростом.

Мальчикам она нравилась. Мне – тоже. Мало того, я ей завидовала. Лине завидовали все девочки в Бро-Бридже – до того жуткого утра вторника, когда ее лицо появилось в телевизоре.

И все же одно мгновение выделяется из всех прочих. Одно мгновение из жизни Лины. Мгновение, которое мне никогда не забыть, сколько ни старайся.

В конце концов, именно из-за него отец отправился в тюрьму.

* * *

Выключив телевизор, я некоторое время смотрю на свое отражение в мертвом экране. Все эти пресс-конференции одинаковы. Уж я-то их насмотрелась.

Ими всегда заправляет мать. Мать держит эмоции под контролем. Мать говорит ровно и размеренно, а отец маячит на заднем плане, не в силах поднять голову, чтобы тот, кто похитил его дочь, успел заглянуть ему в глаза. Общество склонно предполагать, что все должно быть наоборот, что мужчина сохраняет контроль над собой, пока женщина беззвучно плачет, но это не так. И я знаю почему.

Потому что мужчины думают в прошедшем времени – меня научил этому Бро-Бридж. Научили отцы шести пропавших девочек. Они исполнены стыда и думают о том, что именно сделали не так. Им, мужчинам, положено быть защитниками. Они должны были обеспечить безопасность своих дочерей – и не сумели. Матери, напротив, думают в настоящем времени, они разрабатывают план действий. Они не могут позволить себе думать о прошлом, поскольку прошлое уже не имеет значения и лишь отвлекает. Это напрасная трата времени. Думать о будущем они тоже не могут – будущее слишком страшно, слишком болезненно; если позволить сознанию туда забрести, есть риск, что оно не вернется обратно. Риск сломаться.

Вместо всего этого они живут сегодняшним днем. И думают о том, что можно сделать сегодня, чтобы завтра их ребенок вернулся домой.

Берт Родс, тот раскис напрочь. До того дня я никогда не видела, чтобы мужчины так рыдали, сотрясаясь всем телом с каждым из мучительных всхлипов. Прежде-то он выглядел довольно привлекательно: эдакий характерный для рабочего класса жизнерадостный типаж, бицепсы, от которых рубашка трещит, рельефный подбородок, загорелая кожа… Во время первого телеинтервью я его едва узнала. Глаза провалились внутрь черепа, утонув в двух красных колодцах, а сутулился он так, словно был не в силах удержать свой собственный вес.

Отца арестовали в конце сентября, почти через три месяца после того, как воцарился весь этот ужас. И в вечер ареста я почти сразу же подумала о Берте Родсе – раньше, чем о Лине, Робин, Маргарет, Керри и других девочках, пропавших тем летом. Помню, как наша гостиная осветилась красными и синими вспышками, как мы с Купером бросились к окну и уставились наружу, а вооруженные люди уже вломились к нам в дверь с криками: «Не двигаться!» Помню отца в старом откидном кресле, протертом настолько, что кожа посередине сиденья больше напоминала мягкий фетр; он даже головы в их сторону не поднял. Как и на мать, бессильно всхлипывающую в углу. Помню шелуху от подсолнуховых семечек, которые он обожал, прилипшую к зубам, к ногтям, к нижней губе. Помню, как его тащили наружу – ореховая трубка выпала изо рта, перепачкав пол черной золой, а на ковре остался узкий след от просыпавшихся семечек.

Помню, как его взгляд, твердый и внимательный, встретился с моими глазами и задержался на них. Сперва с моими, потом с глазами Купера.

– Чтоб без глупостей, – сказал он.

Потом его вытащили наружу, на душный вечерний воздух, приложили головой о борт фургона, так что очки с толстыми стеклами протестующе хрустнули; огни полицейской мигалки окрасили его кожу в тошнотворный багрянец. Затем отца втолкнули внутрь и захлопнули за ним дверцу.

Я видела, как он молча сидит в фургоне, глядя на разделительную металлическую сетку перед собой, совершенно не шевелясь; единственным заметным глазу движением была стекающая по переносице струйка крови, которую он даже не пытался вытереть. Я смотрела на него и думала о Берте Родсе. О том, легче ему будет или тяжелей, когда он узнает, кто забрал у него дочь. Конечно, речь о совершенно невозможном выборе, но будь он у Берта, что бы тот предпочел – чтобы убийца оказался полнейшим чужаком, вторгшимся в его город и его жизнь, или же знакомцем, не раз бывавшим у него в гостях? Его соседом и приятелем?

В последовавшие за тем месяцы я видела отца только по телевизору – очки в треснувшей оправе смотрят исключительно в пол, руки прочно скованы за спиной, кожа на запястьях красная и натертая. Уткнувшись носом в самый экран, я смотрела, как люди, высыпавшие на ведущую к зданию суда улицу с самодельными плакатами, на которых были намалеваны ужасные, отвратительные слова, шипели вслед отцу, когда его проводили мимо них.

Убийца. Извращенец. Чудовище.

На некоторых плакатах были лица девочек – те, что все лето не сходили с экранов в непрерывном потоке скорбных новостей. Девочек немногим старше меня самой. Я узнавала каждую из них, я запомнила черты их лиц. Я видела их улыбки, заглядывала им в глаза – когда-то живые и полные перспектив…

Лина, Робин, Маргарет, Керри, Сьюзен, Джилл.

Лица, бывшие причиной комендантского часа. Лица, из-за которых меня не выпускали одну на улицу после наступления темноты. Правило это претворял в жизнь отец, который лупил меня чуть ли не до синяков, стоило мне заявиться домой после заката или не закрыть на ночь окно в спальне. Он вселил в мое сердце чистый, беспримесный страх – обессиливающий ужас перед невидимкой, ответственным за те исчезновения. Перед тем, из-за кого от девочек остались лишь черно-белые изображения, приклеенные к кускам картона. Перед тем, кому было известно, где им довелось окончить жизнь и что осталось у них в глазах, когда она наконец их покинула.

Разумеется, когда отца арестовали, я уже все знала. С того самого момента, когда полиция вломилась к нам в дом, с момента, когда отец заглянул нам в глаза и прошептал: «Чтоб без глупостей». Сказать по правде, знала даже раньше, когда позволила головоломке сложиться. Когда заставила себя обернуться и посмотреть в лицо тому, кто, как я чувствовала, таился у меня за спиной. И все же главным был тот самый момент – я одна в гостиной, уткнувшись лицом в телевизор, мама медленно сходит с ума в спальне, Купер скукожился где-то на задворках и не показывается на глаза, – тот самый момент, когда я слушала звон кандалов у отца на ногах и смотрела, как его с ничего не выражающим лицом ведут из полицейской машины в тюрьму, или в суд, или обратно. Тот самый момент, когда тяжесть всего этого обрушилась на меня и погребла под обломками.

Поскольку это он был тем невидимкой.

Глава 9

Дом кажется мне одновременно слишком просторным и слишком тесным. Находясь внутри, я испытываю клаустрофобию, четыре стены давят, воздух затхл и несвеж. И в то же время я до невозможности одинока; здесь слишком много места, чтобы заполнить его безмолвными мыслями одной-единственной живой души. Мне хочется куда-то двигаться.

Поднявшись с дивана, я отправляюсь в спальню, где меняю слишком большой для меня халат на джинсы и серую футболку, завязываю волосы узлом на затылке и решаю отказаться от макияжа, лишь мазнув по губам бальзамом. Пять минут спустя я уже снаружи; стоит подошвам моих туфель на низком каблуке ступить на мощеную дорожку, как бешеное сердцебиение начинает утихать.

Я сажусь в машину, завожу мотор и на полном автопилоте выезжаю за пределы квартала, направляясь в центр. Протягиваю руку, чтобы включить радио, но она зависает в воздухе, пока я не возвращаю ее обратно на руль.

– Все в порядке, Хлоя, – говорю себе; в тишине внутри машины голос звучит болезненно громко. – Что тебя беспокоит? Попробуй проговорить вслух.

Побарабанив по рулю пальцами, включаю поворотник и решаю повернуть налево. Продолжая разговаривать с собой, словно с пациентом.

– Пропала девочка, – отвечаю я себе. – Местная, и это меня тревожит.

Будь это на приеме, мой следующий вопрос был бы: «Почему? Почему это тебя тревожит?»

Впрочем, причины очевидны. Пропала девочка. Пятнадцати лет. На расстоянии короткой пробежки от моего дома, моего офиса, моей жизни.

– Ты ее не знаешь, – говорю я громко. – Ты не знаешь ее, Хлоя. Это не Лина. Не кто-то из тех остальных. К тебе она не имеет никакого отношения.

Резко выдыхаю, сбрасываю скорость, поскольку впереди уже зажегся желтый, окидываю взглядом улицу. Мать переводит через дорогу маленькую дочку, крепко держа ее за руку; слева от меня катит на роликах кучка подростков, прямо передо мной бегут трусцой мужчина и его собака. Загорается зеленый.

– К тебе это не имеет отношения, – повторяю я, выезжаю на перекресток и сворачиваю направо.

Я ехала, особо не выбирая направления, но сейчас понимаю, что оказалась совсем рядом с офисом, в каких-то нескольких кварталах от манящих таблеток в ящике стола. Всего одна капсула отделяет меня от замедленного пульса и ровного дыхания, от огромной кожаной кушетки за прочно запертой дверью и опущенными шторами.

Я отгоняю прочь эти мысли.

У меня нет проблем. Я ни на что такое не подсела. Я не шляюсь по барам, чтобы напиться до беспамятства, не просыпаюсь по ночам в холодном поту оттого, что решила отказать себе в бокале мерло перед сном. Я могу днями, неделями, месяцами обходиться без таблеток, вина или еще какой-нибудь химии, нужной, чтобы приглушить страх, постоянно вибрирующий у меня в жилах: будто у тебя внутри тронули гитарную струну, заставившую дребезжать кости. Но я справляюсь. У всех моих расстройств, всех этих умных терминов – бессонница, боязнь темноты, ипохондрия – есть нечто общее, одинаковое для них и связующее их вместе обстоятельство, и называется оно контроль.

Я боюсь любых ситуаций, которые не могу контролировать. Я воображаю себе то, что может случиться со мной во сне, когда я беззащитна. То, что может незамеченным подкрасться во мраке. Невидимых убийц, способных удушить мои клетки, пока я даже не подозреваю об опасности: воображаю себя пережившей то, что пережила, справившейся с тем, через что прошла, только ради того, чтобы умереть из-за немытых рук или першащего горла.

Я воображаю Лину и то чувство полной потери контроля над происходящим, которое она ощутила, когда на ее горле сомкнулись руки и начали давить. Перекрытые дыхательные пути, пульсация в глазных яблоках; зрение сперва сделалось очень ярким, потом же наоборот, все тускнело и тускнело, пока она наконец не перестала что-либо видеть…

Аптечка – мой спасательный круг. Я знаю, что выписывать рецепты без медицинской необходимости неправильно; и не просто неправильно, а незаконно. Я рискую лишиться лицензии или даже сесть в тюрьму. Но каждому из нас нужен спасательный круг, тот плот неподалеку, когда чувствуешь, что начинаешь тонуть. Когда я чувствую, что теряю контроль, то знаю – мои союзники рядом и готовы исправить то во мне, что нуждается в исправлении. Чаще всего нервы успокаивает уже одна эта мысль. Однажды я посоветовала страдающей клаустрофобией пациентке класть в сумочку одну-единственную таблетку «Ксанакса» всякий раз, когда ей нужно лететь на самолете – ее наличия уже будет достаточно, чтобы вызвать мысленную реакцию, а следом и физическое облегчение. Я сказала ей, что таблетку, скорее всего, даже пить не придется; одного лишь знания, что спасение рядом, должно хватить, чтобы удушающая тяжесть ушла прочь.

Так оно и оказалось. Разумеется. Мне ли не знать.

Я уже вижу вдали свой офис, старое кирпичное здание, выглядывающее из-за замшелых дубов. Кладбище от него в нескольких кварталах к западу; приняв решение, я сворачиваю в ту сторону и еду в направлении кованых ворот, манящих меня внутрь своей распахнутой пастью. Припарковавшись снаружи, выключаю зажигание.

«Кипарисовое кладбище». Место, где Обри Гравино в последний раз видели живой. Я слышу какой-то шум и вглядываюсь сквозь стекло: на некотором расстоянии отсюда территорию кладбища прочесывает поисковая партия, словно накинувшиеся на упавший кусочек мяса муравьи. Они пробиваются сквозь разросшуюся траву, обходя раскрошившиеся надгробия, топчут подошвами кроссовок вьющиеся меж могил немощеные тропки. Кладбище занимает больше двадцати акров, участок до невозможности огромный. Перспективы найти здесь что бы то ни было представляются в лучшем случае весьма туманными.

Я выхожу из машины, миную ворота и потихоньку приближаюсь к поисковикам. На территории тут и там растут болотные кипарисы – символ штата Луизиана, давший название и кладбищу, – их толстые красноватые стволы похожи на жилистые конечности. С ветвей, словно заросли неопрятной паутины, свисают пряди испанского мха. Поднырнув под полицейскую ленту, я изо всех сил делаю вид, что нахожусь на своем месте, стараясь при этом держаться подальше от полицейских и репортеров с фотоаппаратами на шее, что бесцельно бродят между волонтеров, пытающихся найти Обри.

Или не найти. Последнее, что ты хочешь отыскать, будучи в поисковой партии, это тело, или того хуже – отдельные его части.

В Бро-Бридже поисковые партии так и не нашли ни тел, ни их частей. Я умоляла маму разрешить мне побродить вместе с ними; я видела, как целыми толпами собираются люди, как им раздают фонарики, портативные рации и целые коробки бутылок с водой. Громогласный инструктаж – и все разбегаются по сторонам, словно комары от взмаха свернутой газеты. Разумеется, мама мне не разрешила. Пришлось сидеть дома и смотреть, как вдали мигают искорки – это поисковики прочесывали казавшиеся бесконечными мрачные просторы заросших высокой травой пастбищ. Какое это беспомощное занятие – смотреть… И ждать. И не знать, что они найдут. Даже хуже, чем видеть поисковиков на твоем собственном дворе. Я не могла оторвать глаз от окна, пока полиция перебирала по камушку все десять акров нашего участка после того, как отца забрали в тюрьму. Но и у нас они ничего не нашли.

Нет, девочки все еще где-то там, а укрывающий их слой земли с каждым годом делается все толще. Во мне от одной мысли, что их никогда не найдут, все замирает, хоть я и понимаю, что теперь-то уже нет шансов. Дело тут даже не в том, что это несправедливо, что семьи никогда не узнают правды, даже не в том, что их мертвые тела разлагаются точно так же, как труп полевой крысы, который я однажды обнаружила под крыльцом, утрачивая человеческий облик вместе с кожей, волосами, клочьями одежды. От целой жизни остается лишь кучка костей, ничем не отличающихся от моих или ваших, да и от крысиных, по большому счету, тоже. Нет, заставляет меня просыпаться среди ночи, отчаянно цепляться за надежду, что их все же когда-нибудь отыщут, не это.

А осознание того, сколько безвестных тел может оказаться захоронено прямо у меня под ногами в любой произвольный момент времени – тел, о которых окружающий мир успел позабыть начисто.

Собственно, как раз сейчас у меня под ногами действительно захоронены тела. Множество тел. Но кладбище – это другое дело. Тела здесь аккуратно уложены, а не просто брошены. Они здесь для того, чтобы помнить, а не чтобы забыть.

– Кажется, я нашла!

Я оборачиваюсь влево, на женщину средних лет в белых кроссовках, штанах цвета хаки и большой, не по размеру, трикотажной футболке – по существу это неофициальная униформа озабоченного гражданина, намеренного присоединиться к поискам. Она стоит на коленях прямо на земле, сосредоточенно щурясь на что-то перед собой. Левой рукой отчаянно машет остальным, правой судорожно сжимает рацию из тех, что продают в секции игрушек.

Я обвожу взглядом вокруг и понимаю, что в радиусе нескольких шагов от нас больше никого нет. Остальные приближаются, некоторые даже бегом, но я-то уже здесь. Делаю шаг поближе; женщина поднимает на меня взгляд, возбужденный и в то же время умоляющий, как если б ей хотелось, чтобы в находке обнаружился некий смысл, важное значение – и в то же время не хотелось бы. Отчаянно не хотелось.

– Гляньте, – она делает приглашающий жест. – Гляньте-ка вот сюда.

Я делаю еще шаг, выгибаю шею – и когда мое зрение фокусируется на вдавленном в грязь предмете, меня словно бьет электричеством. Ничего не соображая, я протягиваю руку – совершенно рефлекторно, словно меня молоточком по коленке ударили – и подбираю его с земли. Подбегает запыхавшийся полицейский.

– Что там? – спрашивает он, нависнув надо мной. У него странно сдавленный голос, словно воздуху приходится пробиваться сквозь заросли мокроты. Не умеет носом дышать. При виде того, что у меня на ладони, он выпучивает глаза. – Только, бога ради, не прикасайтесь!

– Простите, – говорю я, протягивая ему находку. – Простите, я… я не подумала. Это сережка.

Женщина укоризненно смотрит на меня, а полицейский тоже опускается на колени – я слышу хрипы у него в легких – и выставляет одну руку в сторону, давая остальным знак, что приближаться не следует. Затянутой в перчатку рукой он берет с моей ладони сережку и рассматривает ее. Маленькая, серебряная, три бриллианта сверху образуют перевернутый треугольник, с его вершины свисает единственная жемчужина. Красивая – я бы обратила на нее внимание в витрине ювелира. Для пятнадцатилетней школьницы пожалуй что слишком красивая.

– Хорошо, – говорит полицейский, отводя рукой прядь волос с потного лба; кажется, он стал чуть меньше размером. – Хорошо, это уже что-то. Мы приобщим ее к уликам, но не надо забывать, что мы находимся в общественном месте. Здесь тысячи могил, а значит, сотни посетителей ежедневно. Сережку мог обронить кто угодно.

– Нет, – женщина качает головой, – не кто угодно. Это сережка Обри.

Сунув руку в карман штанов, она достает оттуда сложенный вчетверо листок бумаги. Разворачивает его – это листовка «РАЗЫСКИВАЕТСЯ» с изображением Обри. Я узнаю его – точно такое же висело сегодня утром передо мной в телевизоре. Единственное фото, заключающее в себе целую жизнь. Обри широко улыбается, ее веки подведены черным карандашом, розовая помада блестит от света фотовспышки. Фотография обрезана чуть ниже шеи, но я вижу, что на ней цепочка, которую я раньше не заметила, цепочка с удобно устроившимся в ямке между ключицами кулоном – три бриллианта и жемчужина. И повыше, в мочках ушей под густыми, зачесанными назад каштановыми волосами, – такие же сережки.

Глава 10

Добрым нравом Лина не отличалась, но ко мне относилась по-доброму. Я не собираюсь приукрашивать факты и выдумывать для нее оправдания. Она была той еще чертовкой, занозой в общественной заднице и, похоже, прямо-таки кайфовала, когда другие чувствовали себя неуютно в ее присутствии и избегали смотреть ей в глаза. С чего бы еще пятнадцатилетке надевать в школу вызывающе подчеркивающие грудь лифчики и, намотав кончик косы на палец с обгрызенным ногтем, демонстративно прикусывать краешек пухлой губы? Женщина в теле ребенка, или же ребенок в теле женщины, – казалось, годятся оба описания. Одновременно слишком зрелая и слишком юная – возрасту не соответствовала ни ее фигура, ни мозги. Однако были в ней отдельные черты, скрытые где-то глубоко под слоями макияжа и облаками сигаретного дыма, окутывавшего ее каждый день после школьного звонка, – они напоминали тебе, что это просто девочка. Одинокая, запутавшаяся сама в себе девочка.

Конечно, когда мне самой было двенадцать, я их не замечала. Мне она всегда казалась очень взрослой, даже несмотря на то, что с моим братом они были одногодками. Купер-то на взрослого похож не был – с его постоянной отрыжкой, игровой приставкой и коллекцией непристойных журнальчиков, которые он прятал за отошедшей половицей под кроватью у себя в спальне. Никогда не забуду тот день, когда я их там обнаружила – я-то рассчитывала найти у него в комнате спрятанные деньги… Хотела купить себе тени для глаз, такие бледно-розовые, я их у Лины видела. Мама отказывалась покупать мне косметику, пока я не перейду в старшие классы, но мне их очень хотелось. Так сильно, что ради них я была готова на кражу. Вот так и забралась в комнату к Куперу, отвела скрипучую половицу – и первое, что увидела, была пара сисек. Мне как пощечину отвесили; я отдернулась так резко, что чуть не расшибла затылок о низ кровати. И сразу же все рассказала отцу.

В тот год фестиваль раков пришелся на самое начало мая, словно пролог к целому лету. Было уже жарко, но не слишком. По меркам большинства непривычных к такому штатов – очень даже жарко, но по-луизиански – сущая ерунда. Настоящая жара здесь наступает ближе к августу, когда влажное дыхание болот каждое утро плывет по городским улицам, словно грозовые тучи, ищущие, куда бы им пролиться с наибольшей пользой.

К августу пропадут уже три девочки из шести.

Я склонна упоминать Бро-Бридж с иронией – ай-ай, мировая столица раков, – но ежегодным фестивалем действительно можно гордиться. На тысяча девятьсот девяносто девятый год пришелся мой последний фестиваль раков, но он-то и оказался для меня круче всех остальных. Помню, как я бродила по ярмарке, одна, сама по себе, впитывая кожей звуки и запахи Луизианы. Из динамиков на сцене льется наша местная, «болотная» поп-музыка – и аромат раков, которых готовят вокруг всевозможнейшими способами: раки вареные, печеные, раковый суп, раковые сосиски. Меня занесло было на рачьи бега, но тут моя голова резко дернулась вправо – среди кучки ребят рядом с отцовской машиной я заметила каштановую шевелюру Купера. В те дни он постоянно был окружен компанией – тут мы с ним были прямой противоположностью. Приятели увивались вокруг него, тянулись следом, словно облака мошкары во влажную погоду. Он же, похоже, не имел ничего против. В известном смысле толпа сделалась частью его самого. Случалось, что Куп раздраженно от них отмахивался. Они тут же послушно рассеивались, находили кого-то еще, чтобы его облепить. Но длилось это недолго – они всякий раз возвращались обратно.

Брат, похоже, почувствовал мой взгляд, поскольку вскоре поверх голов приятелей обнаружились его глаза, встретившиеся с моими. Я со смущенной улыбкой помахала ему рукой. Я была не против одиночества, честное слово, не против – но не переносила того, как это воспринимали остальные. В первую очередь Купер. Он тут же принялся проталкиваться сквозь приятелей мне навстречу, а когда какой-то задохлик попытался за ним последовать, остановил его небрежным движением руки. Подойдя, обнял меня за плечо.

– Забьемся на попкорн, что победит номер семь?

Я улыбнулась, благодаря его за компанию – и за его манеру словно не обращать внимания, что большую часть жизни я провожу одна.

– Принято!

Мое внимание вернулось к ракам – забег должен был вот-вот начаться. Помню, как распорядитель заорал по-французски: «Пошли!», как взревела толпа и как придонные создания, пощелкивая всеми сочленениями, устремились к финишной черте, намалеванной на противоположном конце трехметровой доски. Через какие-то несколько секунд выяснилось, что Купер выиграл, а я, соответственно, проиграла, так что мы направились к ближайшему ларьку, чтобы рассчитаться.

Я стояла в очереди, счастливая, как никогда. Наступающее лето сулило столько замечательного, словно у меня прямо под ногами раскатывали сейчас вдаль красную ковровую дорожку такой длины, что она казалась бесконечной. Купер ухватил пакетик с попкорном, закинул в рот одно зернышко и принялся обсасывать соль, я тем временем расплачивалась. Потом мы оба развернулись – и обнаружили перед собой Лину.

– Привет, Куп. – Улыбнувшись ему, она перевела взгляд на меня. В руках Лина держала бутылку «Спрайта» и пальцами то закручивала, то откручивала пробку. – Привет, Хлоя.

– Привет, Лина.

Моего брата все знали – популярный спортсмен, член школьной сборной Бро-Бриджа по борьбе. Его многие звали по имени, и меня всегда поражало, как он ухитряется заводить друзей с той же естественностью, с которой я нахожусь с собой наедине. С выбором компании Купер тоже особенно не заморачивался – сегодня тусуется с приятелями-борцами, а завтра остановится потрепаться с кучкой каких-нибудь торчков. Впечатление было по большей части такое, что его внимание заставляет других почувствовать себя важными птицами, словно в них тоже найдется что-то редкое и ценное.

Лина тоже была популярной, но совсем по другой причине.

– Глотнуть не хочешь?

Я вгляделась в нее – плоский животик выглядывает из-под плотно облегающей блузки размера на два меньше, чем нужно, так что пуговицы сверху расходятся и видно ложбинку между грудями. На животе что-то сверкнуло – колечко в пупке, – и я тут же резко задрала подбородок, чтобы не подумали, будто я таращусь. Улыбнувшись мне, Лина поднесла бутылку к губам. Я увидела, как по подбородку катится капля; она утерла ее пальцем.

– Нравится? – подтянув кофточку еще выше, покрутила бриллиант между пальцев. Под ним болталась подвеска – что-то вроде жука. – Светлячок, – пояснила Лина, словно прочитав мои мысли. – Обожаю их. Он у меня в темноте светится.

Сложив ладони горкой вокруг живота, она кивнула мне, приглашая посмотреть. Что я и сделала, упершись лбом ей в руки. Жучок внутри ярко сиял неоново-зеленым светом.

– Я люблю их ловить, – заявила она, глядя сверху вниз на собственный живот. – И в банку сажать.

– Я тоже люблю, – сказала я, продолжая глядеть в щель между пальцев. Мне вспомнились те светлячки, которыми по вечерам кишели наши деревья, и как я бегу сквозь мрак, отмахиваясь от них, словно плыву через звездное море.

– А потом достаю оттуда и давлю между пальцами. Ты знаешь, что можно этим их светом свое имя на тротуаре написать?

Я скривилась: казалось невозможным даже вообразить себе, что давишь жука и тот со щелчком лопается. И одновременно в этом заключалось что-то крутое – растереть его сок между пальцами, поднести их к лицу и смотреть, как они светятся.

– На нас смотрят, – сказала вдруг Лина и убрала руки.

Быстро подняв голову, я проследила направление ее взгляда – прямо к собственному отцу. Он и правда пристально смотрел на нас с другой стороны толпы. Смотрел на Лину, на ее блузку, задранную вверх до самого лифчика. Она улыбнулась и помахала ему свободной рукой. Быстро опустив голову, отец двинулся куда-то дальше.

– Так что, – сказала Лина, протянув Куперу бутылку «Спрайта» и как следует взболтнув ее, – глотнуть не желаешь?

Он тоже скосил глаза туда, где только что был отец, но обнаружил там не его внимательный взгляд, а лишь пустое место. Тогда Купер взял у Лины бутылку и сделал поспешный глоток.

– Я тоже буду, – сказала я, выдернув бутылку у него из рук. – Здорово пить охота.

– Хлоя, это не…

Но предупреждение брата запоздало: я уже поднесла бутылку к губам, жидкость потекла мне в рот и дальше, в горло. Я не то чтобы глоточек сделала, а отхлебнула как следует. Отхлебнула чего-то, по вкусу больше всего напомнившего аккумуляторную кислоту; мне обожгло весь пищевод до самого желудка. Поспешно убрав бутылку ото рта, я рыгнула, чувствуя, что содержимое желудка устремляется обратно в горло. Надув щеки и уже давясь, все же совладала с тошнотой, заставила жидкость провалиться вниз и наконец обрела способность дышать.

Уф. – Закашлялась, вытерла рот тыльной стороной ладони. – Что это было-то?

Хихикнув, Лина отобрала у меня бутылку и допила все содержимое. Меня поразило, что она как будто воду глотала.

– Это водка, дурочка. Никогда водку не пробовала?

Купер, глубоко засунув руки в карманы, огляделся вокруг. И ответил за меня, поскольку я говорить не очень-то могла:

– Нет, она не пробовала. Ей всего двенадцать.

Лина безмятежно пожала плечами:

– Когда-то ведь надо начинать.

Купер сунул мне попкорн, и я сразу закинула в рот целую горсть, надеясь зажевать ужасный привкус. Я чувствовала, как огонь стекает от горла к желудку и полыхает там, собравшись лужей на дне. Чуть закружилась голова; ощущение было странным, но вроде как приятным. Я улыбнулась.

– Вот видишь, ей понравилось, – сказала Лина, глядя на меня. И тоже мне улыбнулась. – Неплохо ты так глотнула… Для двенадцати лет так и вообще круто вышло.

Потом подтянула блузку пониже, прикрыв кожу и светлячка, закинула косы за плечи и развернулась на пятках балетным пируэтом, когда в движение приходит все тело целиком. Когда она зашагала прочь, я не могла оторвать от нее глаз – от того, как ее бедра качаются в унисон с косами, от ее ног, худых, но с подчеркнутыми мускулами.

– Покатал бы меня как-нибудь на машине, что ли, – прокричала Лина, обернувшись и помахав нам бутылкой.

Я так и не протрезвела почти до самого вечера. Поначалу Купер вроде как злился – на меня, на мою глупость, мою наивность. На мой заплетающийся язык, манеру невпопад хихикать и натыкаться на фонарные столбы. Ему пришлось оставить друзей ради того, чтобы за мной – пьяненькой – приглядывать, но мне-то откуда было знать, что там алкоголь? Я и понятия не имела, что в бутылке со «Спрайтом» может оказаться спиртное.

– Расслабься уже, – посоветовала я ему, спотыкаясь о собственные ноги.

Подняв глаза, увидела, что он смотрит на меня сверху вниз с шокированным выражением на лице. Сперва решила, что он вот-вот взорвется, и уже пожалела о сказанном. Но тут его плечи расслабились, лицо расплылось в улыбке, и брат расхохотался. Когда он погладил меня по волосам и покачал головой, я почувствовала, как мою грудь распирает что-то вроде гордости. Потом Купер купил мне раковый сэндвич – и лишь вытаращил глаза, когда я умяла его в один присест.

– Весело сегодня было, – сказала я ему, когда мы, держась за руки, возвращались к машине. Пьяной я себя уже не чувствовала, скорее сонной. Уже темнело, наши родители давно ушли, оставив нам двадцать долларов на ужин, поцеловав меня в лоб и наказав вернуться не позже восьми. Купер, который только что получил водительские права, при их виде велел мне молчать, чтобы заплетающийся язык меня не выдал. Вот я и молчала. Молчала и смотрела. Как мама непрерывно щебечет: «какой удачный выдался год», и «господи, как ноги-то гудят», и «пошли уже, Ричард, дети сами справятся». Как у нее щеки раскраснелись, как оборки платья развеваются на ветру. У меня снова стало распирать грудь, но уже не от гордости. А от радости и любви. Любви к моим маме и брату.

Потом я бросила взгляд на отца – и тут же сдулась. Казалось, он был… где-то еще. Озабочен. Отвлечен на что-то, происходящее не рядом с нами, а внутри, у него в голове. Я старалась не дышать слишком глубоко, опасаясь, что он почувствует запах водки. «Интересно, – подумала я, – он видел, как Лина дала нам бутылку? Он ведь смотрел тогда на нас. На нее».

– Надо полагать, весело, – согласился Купер, улыбнувшись мне. – Вот только смотри, чтобы у тебя в привычку не вошло.

– Что – не вошло?

– Сама знаешь что.

Я наморщила брови:

– Сам-то ты тоже пил.

– Я старше, мне можно.

– Лина сказала, что когда-то все равно нужно начинать.

Купер покачал головой:

– Не надо слушать Лину. Ты ведь не хочешь стать такой, как она?

Конечно же, я хотела. Хотела стать такой, как Лина. Хотела обрести ее уверенность, ее блеск, ее настрой. Она была вроде той бутылки от «Спрайта»: снаружи на вид одно, внутри же совсем другое. Опасное, словно отрава. И одновременно притягательное, освобождающее.

Помню, как, добравшись до дома тем вечером, я смотрела на светлячков под деревьями. Они мигали, словно небесные созвездия, точно так же, как и всегда. Только той ночью все казалось другим. И светлячки тоже. Помню, как поймала одного рукой, как он трепыхался у меня в ладони, пока я несла его в дом, а там осторожно посадила в стакан и затянула сверху прозрачным пластиком. Проколола крошечные дырочки для воздуха и потом не один час смотрела, как искорка сверкает, заточенная во мраке – а я лежала у себя в спальне под одеялом, размеренно дышала и думала о ней.

То, как выглядела и вела себя Лина в тот день, глубоко запало мне в память. Как у нее распушились кончики волос – когда воздух сделался влажным, вокруг ее головы словно зажегся светлый ореол. Как она дразнила окружающих, покачивая бутылкой, и бедрами – и пальчиками, когда помахала моему отцу. Какая у нее была прическа, какая одежда, а больше всего запомнила светлячка у нее в пупке – как тот светился в темноте, когда она закрыла его ладонями и пригласила меня взглянуть.

Поэтому я его сразу же узнала, когда увидела снова, – четыре месяца спустя, в шкафу у отца.

Глава 11

В том, что нашлась сережка Обри, хорошего мало. При одном лишь виде украшения, втоптанного в кладбищенскую грязь, у меня кровь в жилах застыла; всю поисковую партию тоже словно накрыло противопожарным брезентом, притушив огонь активности, которым минуту назад было охвачено кладбище. Все чуть опустили плечи, чуть повесили головы.

Я же вспомнила Лину.

С кладбища я направилась прямиком в офис, сил все это выносить уже не было. Особенно звуки – вопли цикад, шуршание подошв по сухой траве, то, как поисковики время от времени сморкаются и сплевывают, жужжание комаров, прерываемое хлопком ладони о кожу. Когда полицейский аккуратно упаковал находку в пластиковый пакет и удалился, женщина в штанах цвета хаки, похоже, решила, что теперь мы с ней – команда. Поднявшись из своей жабьей позы на корточках, она уперла руки в бедра и выжидающе уставилась на меня, словно моей обязанностью теперь было указать место, где нам удастся обнаружить очередную улику. А я в этот миг почувствовала себя самозванкой, которой не следует здесь находиться. Словно играла роль в каком-то фильме, изображая из себя ту, кем на самом деле не являлась. Так что я без единого слова просто развернулась и зашагала прочь. Ощущая на своей спине ее взгляд, пока не села в машину и не тронулась, да и после того никак не отпускало чувство, будто за мной следят.

Припарковавшись рядом со зданием офиса, я лихорадочно взбираюсь по лестнице, втыкаю ключ в замок, проворачиваю, толкаю дверь. Включаю свет в пустом предбаннике и прохожу в кабинет; руки слегка трясутся, но с каждым шагом, приближающим меня к столу, все меньше и меньше. Я сажусь в кресло, выдохнув, наклоняюсь вбок и выдвигаю нижний ящик. Груда пузырьков умоляюще взирает на меня; каждый надеется, что я выберу именно его. Прикусив изнутри щеку, я внимательно их разглядываю. Берусь за один, потом за другой, сравниваю между собой и наконец останавливаю выбор на миллиграммовой дозе «Ативана». Изучаю маленькую пятиугольную таблетку у себя на ладони, ее словно припудренную белизну, рельефную букву «А». Доза совсем маленькая, успокаиваю я себя. Ровно настолько, чтобы тело окутало ощущение покоя. Закинув таблетку в рот, я проглатываю ее насухо и закрываю ящик ногой.

Задумчиво поворачиваюсь в офисном кресле. Взгляд падает на телефон – на нем мигает красный огонек. Одно голосовое сообщение. Включив громкую связь, я слушаю заполнивший кабинет знакомый голос.

«Доктор Дэвис, это Аарон Дженсен из «Нью-Йорк таймс». Мы недавно с вами разговаривали, и я, понимаете, и в самом деле был бы очень благодарен, если б у вас нашелся часок для разговора. Статья будет опубликована в любом случае, но я все же хотел бы дать вам возможность высказать свою точку зрения. Можете перезвонить мне прямо по этому номеру».

Пауза, но я слышу, как он дышит. Задумался.

«Я и с вашим отцом намерен связаться. Подумал, что вам, может быть, важно это знать».

Звук опускаемой трубки.

Я оседаю в кресле. Последние двадцать лет я изо всех сил избегаю своего отца во всех смыслах этого слова. Избегаю говорить с ним, думать о нем, говорить о нем. Сперва, сразу после его ареста, это было нелегко. Нас преследовали, появлялись у нас под окнами по вечерам, выкрикивая оскорбления и размахивая плакатами, словно мы тоже каким-то образом участвовали в убийствах юных невинных девочек. Словно знали о них, но закрывали глаза. Наш дом забрасывали яйцами, у отцовского грузовичка, все еще припаркованного у входа, порезали шины, а на боку написали красной краской с потеками из баллончика «ИЗВРАЩЕНЕЦ». В спальне мамы ночью кто-то разбил камнем окно, ее всю засыпало стеклом. В новостях только об этом и говорили – серийным убийцей из Бро-Бриджа оказался Дик Дэвис.

Слова-то какие: серийный убийца… Очень официально. Почему-то я даже не думала об отце как о серийном убийце, пока не обнаружила в газетах эти слова применительно к нему крупным шрифтом. Для отца, тихого человека с мягким голосом, такое определение казалось слишком суровым. Это он учил меня ездить на велосипеде, а сам бежал рядом, сжимая руками руль. Когда он наконец отпустил его, я тут же врезалась в забор, прямо в деревянный столб; щеку обожгло жгучей болью. Помню, как он подбежал, подхватил меня на руки; помню, как прижал теплую влажную салфетку к порезу у меня под глазом. Рукавом вытер мне слезы, поцеловал спутанные волосы, потуже затянул ремешок шлема и сказал, чтобы я попробовала еще разок. Отец укладывал меня спать по ночам, рассказывал мне сказки, которые сам же и сочинял, оставлял себе карикатурные усы, когда брился, просто чтобы видеть, как я хохочу, когда он выйдет из ванной, – и притворялся при этом, будто не понимает, отчего я уткнулась в диванную подушку и заливаюсь так, что слезы по щекам бегут. Разве такой человек может быть серийным убийцей? Серийные убийцы ведь ничего такого не делают… или все же делают?

Делают, и он им был. Он убил тех девочек. Он убил Лину.

Помню, как отец смотрел на нее в тот день на фестивале – вперив взгляд в пятнадцатилетнее тело, словно волк в умирающую дичь. Я всегда думала, что именно в тот момент все и началось. Иногда я даже себя виню – она ведь тогда со мной разговаривала. Для меня задрала блузку, чтобы показать кольцо в пупке. Не будь меня там, разве отец увидел бы ее такой? Так о ней подумал? Она несколько раз заходила к нам тем летом, чтобы отдать мне кое-какую ненужную одежду или подержанные музыкальные диски, и всякий раз, когда отец заглядывал ко мне в комнату и заставал ее лежащей пузом вниз на дощатом полу, дрыгая ногами и выпятив попку в рваных джинсовых шортах, он останавливался. Смотрел. Потом, кашлянув, выходил.

Суд показывали по телевизору – я знаю, потому что сама смотрела. Сперва мама нам не разрешала, мне и Куперу, выгоняла нас прочь, если нам случалось забрести в гостиную и застать ее скрючившейся на полу, носом в самый экран. «Это не для детей, – говорила она. – Идите снаружи поиграйте, воздухом подышите». Она вела себя так, словно это был просто фильм с возрастным ограничением, а не суд над нашим отцом по обвинению в убийствах.

Но настал день, когда и это переменилось.

Помню, как резко прозвучал дверной звонок, как его звук разнесся по нашему погруженному в постоянное молчание дому, отдался резонансом в напольных часах-ходиках – у меня от этого жестяного дребезжания мурашки по коже побежали. Мы побросали все то, чем занимались, и уставились на дверь. Гостей у нас давным-давно не было – а те, что все же заглядывали, не снисходили до подобных вежливых формальностей. Об их появлении возвещали вопли, ударяющиеся в стены предметы – но хуже всего были те, кто не производил никаких звуков. Мы уже не раз обнаруживали, что наш двор испещрен незнакомыми отпечатками подошв – кто-то чужой прокрадывался сюда ночами, движимый болезненным любопытством, и заглядывал в окна. Мне из-за этого казалось, что мы превратились в коллекцию уродцев за стеклом музейной витрины – одновременно притягательную и отталкивающую. Помню, как я наконец его поймала – шла себе по тропинке и увидела у окна чей-то затылок; его обладатель вглядывался внутрь, уверенный, что дома никого нет. Я кинулась на него, успев разве что рукава засучить, влекомая адреналином и слепой ненавистью.

ТЫ КТО ТАКОЙ? – заорала я, сжимая кулачки. Меня так достала наша жизнь, сделавшаяся всеобщим достоянием! Нас уже как людей, настоящих живых людей, перестали воспринимать.

Он резко обернулся, выпучив глаза и выставив навстречу ладони, будто ему и в голову до сих пор не приходило, что в доме кто-то живет. Оказалось, это совсем молоденький парнишка. Если и старше меня, то ненамного.

– Никто, – пробормотал он, заикаясь. – Просто никто.

Мы так ко всему этому привыкли – к вторжениям, подглядываниям, телефонным звонкам с угрозами, – что когда кто-то вежливо позвонил в дверь, нам показалось чуть ли не куда страшней выяснить, кто же это там, за толстой панелью из кедра, терпеливо ждет, чтобы его пригласили войти.

– Мама, – сказала я наконец, переводя взгляд от входной двери на нее. Она сидела у кухонного стола, запустив пальцы в уже начавшие редеть волосы. – Ты открывать думаешь?

Она озадаченно взглянула на меня, будто я говорила на иностранном языке, так что слов не разобрать. Казалось, она меняется с каждым днем: морщинки все глубже врезаются в теряющую упругость кожу, тени под красными усталыми глазами делаются отчетливей. В конце концов она молча встала и заглянула в круглое окошко посередине двери. Скрип дверных петель и ее тихий, изумленный голос:

– Вы, Тео? Здравствуйте. Заходите.

Теодор Гейтс – адвокат, защищавший моего отца. Он прошел внутрь, ступая тяжело и медленно. Помню его сверкающий кожаный портфель, массивное обручальное кольцо на пальце. Он сочувственно мне улыбнулся, но я лишь скорчила рожу. Я вообще не могла понять, как он спать-то ночами может, если взялся защищать моего отца после всего, что тот сделал.

– Кофе не желаете?

– С удовольствием, Мона. Большое вам спасибо.

Мама проковыляла на кухню, брякнула о кухонный стол керамическая кружка. Кофейник простоял нетронутым уже трое суток, но она наполнила из него кружку и принялась рассеянно помешивать ложечкой, хотя сливки налить забыла. Потом вручила кофе мистеру Гейтсу. Тот отпил глоточек, чуть кашлянул, поставил кружку на стол и аккуратно отодвинул от себя мизинцем.

– Послушайте, Мона. Есть определенные новости. И я хотел бы сообщить вам их первым.

Она ничего не ответила – просто глядела в окошко над кухонной раковиной, уже затянутое зеленой плесенью.

– Я договорился, что ваш муж признает вину. На очень хороших условиях. Он согласен.

Тут она резко вздернула голову, словно его слова рассекли резиновую ленту, туго натянувшуюся вдоль ее шеи.

– В Луизиане есть смертная казнь, – уточнил он. – Мы не можем рисковать.

– Дети, марш наверх!

Она глянула на нас с Купером – мы так и сидели на ковре в гостиной, а я ковыряла пальцами горелую дыру в месте, куда упала отцовская трубка. Мы послушно поднялись, молча, бочком пересекли кухню и поднялись по лестнице. Оказавшись рядом со спальнями, громко захлопнули двери, после чего на цыпочках подкрались обратно к перилам. Уселись на верхней ступеньке и стали слушать.

– Вы же не думаете, что они могут приговорить его к смерти, – произнесла мама чуть ли не шепотом. – Улик-то почти никаких. Ни орудия убийства, ни тел.

– Улики есть, – возразил он. – Вы и сами знаете. Вы их видели.

Она вздохнула, потом заскрежетал по полу кухонный стул – мама подвинула его ближе к столу и тоже присела.

– И вы думаете, их достаточно для… казни? Мы ведь с вами, Тео, о смертном приговоре говорим. Это дело необратимое. Они должны быть совершенно уверены, без каких-либо поводов для сомнений…

– Мы говорим о шести убитых девочках, Мона. О шести. У вас дома обнаружены фактические улики, а свидетели подтверждают, что в дни, непосредственно предшествующие исчезновению, Дика видели рядом по меньшей мере с каждой второй из них. Но теперь, Мона, еще и разговоры пошли. Вы наверняка их тоже слышали. О том, что Лина была не первой.

– Это все высосано из пальца, – ответила она. – Нет никаких свидетельств в пользу того, что та девочка – тоже его работа.

– У той девочки есть имя, – отрезал мистер Гейтс. – Вы могли бы его и назвать. Тара Кинг.

– Тара Кинг, – прошептала я, прислушиваясь, как оно звучит у меня на губах. Про Тару Кинг я никогда не слышала.

Купер резко вытянул руку и вцепился мне в локоть.

Хлоя, – прошипел он мое собственное имя, – помолчи.

В кухне повисла тишина – мы с братом уже затаили дыхание, ожидая, что мама сейчас появится внизу лестницы. Но она заговорила снова. Не расслышала, наверное.

– Тара Кинг убежала из дома, – проговорила мама. – Сама сказала родителям, что хочет уйти. Оставила записку, и было это чуть ли не за год до того, как все началось. Не вписывается в картину.

– Мона, это ничего не значит. Она все еще не нашлась, никто о ней ничего не слышал, а у присяжных уже кончается терпение. Рассуждать они не способны, эмоции бьют через край.

Мама замолкла, не желая ничего отвечать. Заглянуть в кухню я не могла, но способна была вообразить всю картину – как она сидит, плотно скрестив руки на груди, а ее взгляд где-то блуждает, забираясь все дальше и дальше. Мы уже начали тогда терять свою маму, и процесс этот все ускорялся.

– Понимаете, все очень нелегко. Когда дело уже превратилось в сенсацию, – пояснил Тео. – Его лицо постоянно в телевизоре. Люди уже все для себя решили, их не переспоришь.

– Поэтому вы хотите, чтобы он сдался.

– Я хочу, чтобы он остался жив. Если признать вину, прокурор не будет требовать смертной казни. Выбора у нас нет.

В доме снова сделалось тихо – так тихо, что я начала беспокоиться, как бы они не услышали нашего дыхания, пусть медленного и затаенного, мы ведь были совсем рядом.

– Если у вас нет чего-то еще, от чего я бы мог отталкиваться, – добавил адвокат. – Чего-то такого, о чем вы мне до сих пор не сказали.

Я еще больше затаила дыхание, изо всех сил вслушиваясь в оглушительную тишину. Бешено колотилось сердце, отдаваясь в голове, в глазах.

– Нет, – наконец обреченно сказала мама. – Больше ничего нет. Вам известно все.

– Что ж, – вздохнул Тео, – я так и думал. И вот еще что, Мона…

Теперь я представила себе, как мама смотрит на него со слезами на глазах. Отказавшись от сопротивления.

– Частью сделки было его согласие показать полиции, где спрятаны тела.

И опять тишина – теперь уже оттого, что никто из нас не мог вымолвить ни слова. Поскольку когда Теодор Гейтс покинул в тот день наш дом, все мгновенно переменилось. Отец уже не считался виновным, он был виновен. И признал это – не только перед присяжными, но и перед нами. И мама постепенно оставила всякие усилия. Ей сделалось все равно. День проходил за днем, а ее глаза все тускнели, превращаясь в две стекляшки. Она перестала покидать дом, потом – спальню, потом – кровать, и нам с Купером никто не мешал сидеть, уткнувшись носами в экран. Отец признал вину, и когда наконец передали репортаж с вынесения приговора, мы смотрели его от начала и до конца.

– Почему вы это сделали, мистер Дэвис? Почему вы убили этих девочек?

Отец глядел себе на колени, не поднимая глаз на судью. В зале было тихо, все затаили дыхание, ожидание тяжко повисло в воздухе. Казалось, он задумался над вопросом, старательно ищет ответ, пережевывая все в собственной голове, словно впервые за все время действительно озадачился этим словом – почему.

– Это все мрак у меня внутри, – ответил он наконец. – Мрак, который пробуждается по ночам.

Я глянула на Купера, надеясь прочитать в его лице какое-то объяснение, но он, словно завороженный, не отрывал взгляда от телевизора. Я тоже вернулась к экрану.

– Какой именно мрак? – уточнил судья.

Отец лишь покачал головой, в уголке его глаза появилась единственная слезинка и скатилась вниз по щеке. Было так тихо, что я, клянусь, расслышала звук, с которым слеза упала на стол.

– Я не знаю, – ответил он тихо. – Не знаю. Но он такой могучий… Я не мог ему противостоять. Я пытался, и довольно долго. Очень долго, очень. Но я больше не мог.

– Вы хотите сказать, что убивать девочек вас заставлял мрак?

– Да. – Он кивнул. Теперь уже все его лицо было в слезах, под носом показались сопли. – Да, это он. Словно тень. Огромная тень, всегда в углу комнаты. Любой комнаты. Я старался держаться подальше, старался оставаться на свету, но больше уже не мог. Он засосал меня и проглотил целиком. Иногда мне кажется, что это был сам дьявол.

В этот миг я осознала, что никогда раньше не видела отца плачущим. За те двенадцать лет, что мы прожили под одной крышей, он и слезинки не уронил в моем присутствии. Наверное, когда родители плачут, положено испытывать боль, места себе не находить. Помню, когда умерла моя тетя, я влетела в родительскую спальню и застала маму плачущей в постели. Когда она подняла голову, на подушке остался отпечаток ее лица – следы от слез, соплей и слюны будто изобразили на ткани комичную рожицу. Сцена была шокирующей, словно не от мира сего – пятна у мамы на коже, покрасневший нос, и то, как она попыталась отвести в сторону прилипшие к щеке мокрые волосы и улыбнуться мне, будто ничего не случилось. Помню, как я ошарашенно застыла у входа, потом медленно попятилась назад и закрыла дверь, не произнеся ни единого слова. Но, увидев в телевизоре плачущего отца – слезы собрались в лужицу над верхней губой, потом потекли вниз, на раскрытую перед ним тетрадь, – я не испытала ничего, кроме отвращения.

Эмоции, решила я, вроде бы натуральные – а вот объяснение показалось мне вынужденным, отрепетированным. Словно он действовал по сценарию, играя роль исповедующегося в грехах серийного убийцы. Он ищет сочувствия, поняла я. Дескать, виноват кто угодно, только не он сам. Жалеет не о том, что совершил, а лишь о том, что попался. А оттого, что он обвинял в своих поступках вымышленное существо – какого-то дьявола, который прятался по углам и заставлял его их душить, – меня всю невыразимой яростью пронзило. Помню, я так сжала кулаки, что ногтями ладони до крови изрезала.

– Трус засранный, – выругалась я. Купер вытаращил на меня глаза, пораженный моими словами, моим гневом.

Больше я своего отца не видела. Последним было лицо в телевизоре, описывающее невидимого монстра, что заставил его задушить девочек и спрятать тела в лесу на задворках нашего обширного участка. Он сдержал обещание показать полицейским, где именно. Помню, как громко хлопнула дверь фургона, но я даже к окну не стала подходить, чтобы взглянуть, как он ведет детективов к деревьям. Какие-то следы им найти удалось – волосы, обрывки одежды, – но тел не было. Видимо, какое-то животное их опередило – аллигатор, или койот, или еще какой-нибудь изголодавшийся болотный хищник. Но я знала, что все это правда, потому что однажды ночью своими глазами видела его – бредущую со стороны деревьев темную фигуру, перемазанную грязью. С лопатой на плече он ковылял к дому, не подозревая, что я вижу его из окна спальни. От самой мысли, что он закопал в ту ночь труп, а потом вернулся домой, чтобы поцеловать меня перед сном, мне захотелось вылезти из собственной кожи и сбежать из дома. Как можно дальше.

…Я вздыхаю, конечности от «Ативана» чуть покалывает. Выключив в тот день телевизор, я решила для себя, что мой отец мертв. Разумеется, на самом деле это не так. Признание вины его спасло. Он отбывает шесть последовательных пожизненных заключений в государственной тюрьме Луизианы без права на помилование. Но для меня он мертв. Мне так лучше. Вот только мне отчего-то все сложней и сложней верить в собственную ложь. Все сложней и сложней забыть. Возможно, дело в свадьбе, в мысли, что он не сможет вести меня за руку под венец. Или в годовщине – двадцать лет – и Аароне Дженсене, заставляющем меня вспомнить про жуткий юбилей, с которым я не желаю иметь ничего общего.

Или в Обри Гравино. Еще в одной пятнадцатилетней девочке, чья жизнь оборвалась слишком рано.

Я кидаю взгляд на стол, и он останавливается на ноутбуке. Я открываю его, экран пробуждается; я вызываю браузер, пальцы застывают над клавиатурой. Потом начинаю печатать.

Сперва я вбиваю в «Гугл» Аарон Дженсен, «Нью-Йорк таймс». Экран заполняется страницами из газетных статей. Я открываю одну, перескакиваю к следующей. Потом к еще одной. Теперь мне ясно, что журналист зарабатывает на хлеб, описывая убийства и прочие чужие несчастья. Обезглавленное тело в кустах в Центральном парке Нью-Йорка, многочисленные женщины, пропавшие на канадском шоссе, прозванном впоследствии Дорогой слез. Я кликаю на его биографию. Снимок маленький, круглый, черно-белый. Дженсен из тех людей, чье лицо не соответствует голосу, словно его пришили к телу второпях и ошиблись при этом на пару размеров. Голос глубокий и мужественный, но не лицо. Дженсен худ, на вид тридцати с чем-то лет, на нем очки в коричневой черепаховой оправе, причем не похоже, чтобы он нуждался в услугах окулиста. Есть такие очки с голубыми светофильтрами – специально для тех, кто мечтает обзавестись очками.

Первый звоночек.

На нем облегающая рубашка в клеточку, рукава закатаны по локоть, а поверх тощей груди болтается узкий вязаный галстук.

Второй звоночек.

Я проглядываю статью в поисках третьего. Последней причины, чтобы определить Аарона Дженсена как очередного ублюдка-журналиста, рассчитывающего поживиться на нашей семье, и выкинуть его из головы. У меня уже не первый раз просят подобное интервью, далеко не первый. Мне знакомо это хотелось бы выслушать, как все видится с вашей стороны. И я ведь верила. Я позволяла им войти. Рассказывала, как оно мне видится, чтобы несколько дней спустя раскрыть газету и в ужасе обнаружить, как в ней мою семью расписывают чуть ли не отцовскими сообщниками. Как маму обвиняют в интрижках, всплывших в ходе расследования; дескать, она изменяла отцу, а он оттого ощущал эмоциональную неустойчивость

Загрузка...