Случилось это внезапно.
До этого, уж разумеется, наслушался я в казарме бессчётное количество историй о том, как прыткие удалые солдатики прыгают в супружеские постели своих командиров. Весёлые истории, но – фантастические.
К примеру, в нашей 5-й роте командиром был капитан Хоменко – сам человек страшный (и характером, и рожей), деспот, и супружницу имел соответствующую: уже старую, страхолюдную, солдафонского типа – ну прямо капрал в юбке! У замполита роты лейтенанта Демьянова жена была помоложе и помиловиднее, но уж очень необъятных размеров, бочка бочкой, и работала у него на глазах, под приглядом, заведовала полковой почтой, так что если кому из сапёров или сержантов и строила глазки, то, скорей всего, чисто платонически. Зампотех лейтенант Кошкин и старшина роты прапорщик Селезнёв были ещё сами холостыми, а взводами в строительных войсках командуют и вовсе, как известно, сержанты.
Вот и поди разыщи при таких постных обстоятельствах командирско-офицерскую жену для блуда!..
Я уже дослуживал своё, числился в стариках, грезил о скором – месяца через три – дембеле и мечтал, конечно, о любви, но уже о любви, так сказать, настоящей – на воле, на гражданке. Почти за два года службы у меня было три любовных связи по переписке, с заочницами, да как раз в эти последние жаркие дни уходящего лета происходило непонятно что с Любой, мастером городского жилищно-эксплуатационного управления (ЖЭУ), где я работал-служил дежурным сантехником-аварийщиком. Люба была замужем, имела 3-летнего сынишку, была вполне симпатична, но не более, и как-то так произошло-случилось, что мы с ней сначала принялись горячо болтать-общаться на работе, а потом однажды, когда никого в комнате мастеров больше не было, во время обеденного перерыва, мы в пылу жаркой беседы так сблизились лицами, что вдруг взяли и поцеловались. Ну и – началось…
Муж Любы часто уезжал в командировки (ну никак без анекдота не обойтись, вся жизнь – сплошной анекдот!), сына ей удавалось сплавить к свекрови под предлогом, что допоздна задержится на работе, и мы без помех могли, как принято выражаться ныне, заниматься любовью. Вот именно – заниматься! Не было, по крайней мере у меня, ни особого жара-пыла, ни головокружения, ни восторга до обморока. Закрывались в квартире, наспех выпивали по стакану вина для снятия напряга, торопливо раздевались, повернувшись друг к другу спинами, залезали под одеяло и… трахались.
Да, другого слова не подберёшь!
Впрочем, Люба, судя по всему, воспринимала это более чем серьёзно, даже речи заводила о своём разводе, о том, что поедет за мной после дембеля хоть на край света… Так что я мучительно придумывал, как бы завязать со всем этим. Во-первых, перспектива увода Любы с её сопливым пупсом от их экспедитора мне вовсе не улыбалась, а во-вторых, если во время оргазма не теряешь сознания – для чего же тогда трахаться? Но – проклятый характер! – я всё тянул, всё оттягивал окончательное объяснение с Любой. Был бы я вольный – взял бы даже, да и ушёл-уволился из ЖЭУ и постарался с ней в городе не встречаться, а тут…
В своей части я был помимо комсорга роты ещё и редактором полковой радиогазеты. Два раза в неделю я собирал-клепал очередной выпуск – всякие отчёты с полковых и ротных собраний, зарисовки-очерки о доблестных военных строителях и прочее в том же духе, оформлял всё это на бумаге и, перед тем как зачитать тексты в микрофон, визировал их у замполита части подполковника Кротких. Так сказать, – цензура на высшем уровне. Подполковник был – человек. Я при входе, конечно, каждый раз паясничал по уставу – честь отдавал, приступал к докладу торжественному: мол, редактор полковой радиогазеты сержант Николаев прибыл для!.. На этом месте Александр Фёдорович меня обыкновенно прерывал шутливым ворчанием:
– Ладно, ладно… Давай, Саша, ближе к делу!
В этот августовский солнечный полдень я стучался в кабинет к замполиту вообще с особым настроением. Дело в том, что за неделю до того в каптёрке нашей роты появилось десять комплектов невиданной доселе повседневной формы – настоящие галифе и гимнастёрки образца 1949, что ли, года. Где-то на складах пролежала эта обмундировка более двух десятков лет, надёжно укрытая, не выцветшая, сочного табачного цвета, и вот теперь её какой-то интендант обнаружил и решил использовать по назначению. Воинская казарма по части веяний моды и ажиотажа вследствие этого любому пансиону благородных девиц фору дать может. А так как при уставном единообразии формы фантазия модников весьма ограничена в средствах, то усилия их направлены в основном на покрой и фурнитуру. К примеру, кто-то первым в казарме придумал вместо брезентового ремня поддерживать штанцы подтяжками – вскоре все подтяжки не только в гарнизонном магазинчике, но и в городском универмаге исчезли-кончились. С этими подтяжками боролись отцы-командиры, старшины, патрульные гансы, но самые блатные модники армейские упорно щеголяли в подтяжках и на смену отобранным непременно доставали новые. Были модные штучки и менее разорительные (например, жёсткие – из фибры, картона, а то и жести – вставки в погоны), были сверхобременительные, под силу только самым блатным и хватким (к примеру, форма «пэша», из полушерстяной ткани, которая выдавалась только прапорщикам и старшинам, но оказывалась порой на плечах иных сержантов и даже рядовых «дедов»). Так вот, а тут появилась такая отличная возможность – вполне легально щегольнуть необычной формой, стать ротным законодателем моды. Естественно, десять комплектов гимнастёрок в результате жесточайшего спора, дошедшего даже до лёгкой драки, поделили между собой наши ротные дембеля – и то всем не хватило. И делили они всего восемь комплектов, ибо один по праву сразу забрал себе каптёрщик (ротный кладовщик) Яша, он хотя и был всего только «черпаком», но уж такая у него блатная должность; а ещё один, уж разумеется, достался мне – как бы это комсорг роты да ходил вдруг чухнарём!
Когда я стучался в кабинет подполковника Кротких, новенькая необычная форма (со стоячим воротником, накладными кармашками на груди – шик!) была уже на мне. Целую неделю по вечерам я самолично (не может же секретарь комитета комсомола блатовать и молодых эксплуатировать!) ушивал-подгонял её по фигуре, оснащал-украшал твёрдыми погонами, новыми пуговичками, белоснежным подворотничком с продёрнутой поверху жилкой-кантиком (что напрочь запрещалось уставом, но разве ж может «старик» ходить без кантика?!), зауживал галифе до крайней степени, так что натянутые подтяжками они, эти бывшие галифе, становились похожи на трико танцовщика балета, до неприличия подчёркивая все мои мужские достоинства – но чего не сделаешь ради писка казарменно-армейской моды!..
Я, естественно, даже несмотря на новенькую форму, намеревался подпустить в ритуал козыряния и уставного доклада, как обычно, толику иронии. Я уже и голос-тон соответствующий настроил, приоткрывая дверь замполитовского кабинета, как вдруг словно споткнулся внутренне: прямо напротив дверей сидела на стуле она… Понимаю, все эти курсивы, многоточия и прочие графические ухищрения ничего не объясняют, никакой конкретной информации не несут. Ну, а как эту самую информацию передать? Как объяснить просто и толково, что я в тот же момент, в ту же секунду словно как толчок в сердце ощутил, словно как понял-осознал мгновенно на подсознательном, на сверхглубинном уровне каком-то – это она… Это – она…Это – ОНА… Не знаю, как ещё можно подчеркнуть-выделить! Я раньше о подобном только читал да знал понаслышке, а теперь вот сам испытал: действительно, оказывается, можно ощутить странный толчок в сердце и начать глубже дышать при самом первом взгляде на женщину, и тут же почувствовать, что между вами вдруг возникла-протянулась мгновенно какая-то паутинка-связь…
Сначала – общее впечатление: у неё были распущенные по плечам светлые волосы, слегка волнистые, у неё были большие тёмные глаза, посмотревшие на меня сначала строго и высокомерно, но тут же вдруг смягчившиеся (гимнастёрочка!), тонкое лицо её с чуть резковато очерченными скулами было аристократическим в том смысле, в каком понимаю это определение я, начитавшись Стендаля и Тургенева, стройная, даже, можно сказать, сухощавая фигура под светло-палевым открытым платьем, необыкновенно длинные ноги в прозрачном капроне… Да что там объяснять: она была вся какая-то необыкновенная, из другого мира! Причём, напомню-подчеркну: несмотря на свой армейско-солдатский статус, я общался с женским полом каждый день, так что взгляд мой ни в коем случае нельзя было посчитать голодным.
Разумеется, я отпрянул, бормотнув нечто вроде: «Вы заняты?», – но подполковник Кротких удержал меня:
– Заходи, заходи! Как раз кстати. Вот, Мария Семёновна, один из лучших наших ротных секретарей – сержант Николаев, из пятой роты. Я вам о нём говорил…
Эта незнакомая ещё мне Мария Семёновна окинула меня оценивающим взглядом, лицо её уже совсем смягчила улыбка. Я чуть руками не всплеснул от восхищения – какая ж у неё была улыбка! Руками я не всплеснул, я от распиравшего меня восторга тут же и глупость выкинул, опарафинился. Я как последний олигофрен шизодебильный выпятил свою цыплячью грудь в новой гимнастёрке, молодцевато, как мне мнилось, бросил оттопыренные острия пальцев к пилотке, прищёлкнул сточенными по армейской моде каблуками сапог и начал, багровея от натуги, рявкать:
– Товарищ! Подполковник!! Сержант!!! Николаев!!!! Прибыл!!!!!..
– Стоп! Стоп! Саша, с ума сошёл? – даже привскочил Александр Фёдорович. – Да ты Марию Семёновну напугаешь!
Красавица рассмеялась.
– Проходи, садись, – продолжил замполит, – и познакомься с нашей новой заведующей сектором учёта комитета ВЛКСМ части Марией Семёновной Клюевой. Надеюсь, вы с ней найдёте общий язык, подружитесь…
Знал бы добрейший Александр Фёдорович, ЧТО он тогда сказал!..
Уже вскоре я в казарме только ночевал.
Я и раньше-то, когда находился в расположении части, то в своей роте времени мало проводил, всё больше в библиотеке или в штабной радиокомнате торчал, а теперь и вовсе дорогу домой, в наш крайний подъезд забыл. Полк наш размещался в панельном доме, внешне похожем на обыкновенную городскую пятиэтажку. Вот я окончательно как бы и переселился в первый подъезд, где размещался штаб, только теперь прописался на пятом этаже, в комитете ВЛКСМ части. Старший лейтенант Чернов, командир комсомолии полка, показывался здесь редко, да у него и отдельный кабинет был. А мы с Машей обитали в её комнатке-закутке, загромождённой шкафами с учётными карточками воинов-комсомольцев.
Машей она для меня, естественно, не сразу стала. Я, поначалу сам себя обманывая и пытаясь обмануть её, взялся таскаться через день да каждый день в сектор учёта к Марии Семёновне, якобы, по неотложнейшим делам. О-го-го, каким я вмиг стал самым аккуратным, деловым и старательным ротным комсомольским вожаком не только в нашем полку, но в гарнизоне, а то и – во всей Советской Армии, включая Воздушные Силы и Военно-Морской Флот. Сто с лишним учётных карточек комсомольцев-воинов нашей роты я без устали заполнял, дополнял, поправлял, вылизывал, чистил, просматривал, проветривал, проглаживал, пересчитывал, сверял, перекладывал, выравнивал… А кроме этого разве ж мало могло быть и других дел-забот у настоящего секретаря комитета комсомола роты в секторе учёта комитета ВЛКСМ части?..
Понятно, что если человек не совсем туп и нагл, его обязательно будет угнетать собственная назойливость по отношению к другому человеку и придавливать мысль-тревога, что тот человек терпит тебя только в силу аристократического воспитания и безмерной доброты характера. Меня и угнетала моя назойливость, меня и придавливали подобные мысли, но я ничего поделать с собою не мог. Гениальное пушкинское: «Но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днём увижусь я…», – это про меня. Утром на подъёме, вздрогнув по привычке от мерзкого рёва старшины или дежурного по роте и переждав топот-гам салаг и черпаков, я заворачивался поплотнее в одеяло, но сон теперь бежал моих глаз, даже если я пришёл с ночной смены и только-только завалился в постель. Я думал о Маше. Я о ней мечтал… И, понятно, едва дождавшись девяти часов, я опрометью бросался на 5-й этаж штабного подъезда. Я теперь охотно подменял своих сотоварищей по сантехнической службе во вторую и третью смены, так что почти каждый будний день имел возможность вплотную заниматься комсомольскими делами-заботами. Вот именно – будний! Суббота с воскресеньем начали превращаться для меня в подлинную пытку, пока…
Впрочем, я забегаю вперёд!
Повторяю, меня угнетала поначалу мысль-тревога, что я чересчур назойлив, надоедлив, докучлив и несносен. Я торчал в кабинетике Марии Семёновны, что-то лепетал-общался, но всё украдкой заглядывал в глаза её, дабы захватить-заметить в них отблеск скуки и раздражения. Я бы, клянусь, нашёл тогда в себе силы скрутить себя, схватить, образно говоря, за шкирку новой моей моднячей гимнастёрки и вытащить из этого райско-комсомольского кабинета. Но в том-то и закавыка, в том-то и парадокс, что никак я отблеска такого в прекрасных глубоких глазах Марии Семёновны уловить не мог и, с облегчением переведя незаметно дух, со взмокшей спиной продолжал что-то говорить-бормотать, жадно пожирая её взглядом и явно чувствуя всеми фибрами души и тела какие-то томительные флюиды, исходящие от неё. Если быть грубым и точным: в присутствии Маши, находясь от неё в двух-трёх метрах, через стол, я испытывал по накалу и температуре абсолютно то же самое, что с Любой в момент оргазма. Поэтому я даже и помыслить-представить боялся, что произойдёт-случится, если я прикоснусь хотя бы только к её руке…
А уж о поцелуе я и мечтать не смел.
Впрочем, я зачем-то начинаю фиглярничать. Разумеется, уже вскоре я с душевным трепетом начал догадываться, что Марию Семёновну мои визиты и долгие сидения в её кабинетике-будуаре не так уж сильно тяготят. Само собой, разговоры наши со временем перестали ограничиваться комсомольско-дурацкими заботами. Мы нашли более волнующую тему – литература. Вот тут уж я мог показать-проявить себя в самом выигрышном свете! Обыкновенно, я не очень-то красноречив, особливо с женщинами, но лишь только разговор касался литературы – о, тут я почти мгновенно превращался в Цицерона, в Бояна, в Шехерезаду, в Соломона библейского. По крайней мере – в страстности тона. Я слюной начинал брызгать, когда говорил о литературе – вот до чего доходило. И можно представить себе моё, если можно так выразиться, восхищённое обалдение, когда выяснилось, что Маша не только любит и знает литературу (что в женщинах встречается не так уж часто!), но она знает её профессионально, серьёзно, лучше меня. И закончила она к тому же библиотечный факультет института культуры. Я, читавший до этого по методу «что под руку попадёт» и в основном классику, вскоре целенаправленно поглощал журналы и книги, которые приносила мне из дому Маша, всё самое-самое – «Беседы при ясной луне» Шукшина, «Живи и помни» Распутина, «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, «Сто лет одиночества» Маркеса, «Немного солнца в холодной воде» Саган, «Три товарища» Ремарка, «Сожжённая карта» Кобо Абэ…
Но вскоре, несмотря на все наши жаркие разговоры-диспуты о литературе, я вполне убедился, что я боюсь Марию Семёновну. Много позже из трактата Стендаля «О любви» я вычитаю-узнаю, что патологическая робость в присутствии женщины есть первый признак настоящей любви. Да, да! По утверждению великого француза-любвеведа, одним из основных признаков, и самых точных, того, что вы полюбили, что вам не просто нравится эта женщина, а вы именно воспылали к ней любовью-страстью, этим признаком служит именно робость. И я ведь совсем забыл сказать, что Маша, Мария Семёновна была на три года старше меня, имела сына Павлика четырёх лет, муж её, старший лейтенант Клюев, командовал ротой в соседнем полку, и девичья её и тоже литературная фамилия – Гликберг[9] – каким-то непонятным образом усиливала и уплотняла мою робость. Я звал её Марией Семёновной, она меня – по имени, Сашей, но тоже на «вы». И я, конечно же, втайне мечтал, чтобы как-нибудь, в пылу-разгаре разговора пустое «вы» горячим «ты» она, обмолвясь, заменила…
Однажды, прошёл уже месяц со дня нашего знакомства, мы опять, забыв обо всём на свете, общались. Маша как раз принесла после обеда сборник рассказов Василия Макаровича Шукшина, о котором я до того только краем уха слыхивал, и, торопясь нас с ним свести-познакомить, вслух взялась читать мне:
От Ивана Петина ушла жена. Да как ушла!.. Прямо как в старых добрых романах – сбежала с офицером.
Иван приехал из дальнего рейса, загнал машину в ограду, отомкнул избу… И нашёл на столе записку:
«Иван, извини, но больше с таким пеньком я жить не могу. Не ищи меня. Людмила»…
Маша уже знала, что дальше будет смешно, я же по первым строкам настроился на драму. Правда, слово «пенёк» меня уже удивило. Вскоре мы были вынуждены то и дело прерывать чтение, хохоча как безумные над «раскасом», который написал бедный деревенский Каренин в районку по горячим следам своей семейной трагедии.
Значит было так: я приезжаю – настоле записка. Я её не буду пирисказывать: она там обзываться начала. Главное я же знаю, почему она сделала такой финт ушами. Ей все говорили, что она похожая на какую-то артистку. Я забыл на какую. Но она дурочка не понимает: ну и что? Мало ли на кого я похожий, я и давай теперь скакать как блоха на зеркале. А ей когда говорили, что она похожа она прямо щастливая становилась. А еслив сказать кому што он на Гитлера похожий, то што ему тада остаётся делать: хватать ружьё и стрелять всех подряд? У нас на фронте был один такой – вылитый Гитлер. Его потом куда-то в тыл отправили потому што нельзя так. Нет, этой всё в город надо было. Там говорит меня все узнавать будут. Ну не дура! Она вобчем то не дура, но малость чокнутая нащёт своей физиономии. Да мало ли красивых – все бы бегали из дому! Я же знаю, он ей сказал: «Как вы здорово похожи на одну артистку!» она конечно вся засветилась… Эх, учили вас учили гусударство деньги на вас тратила, а вы теперь сяли на шею обчеству и радёшеньки! А гусударство в убытке…
Эх, вы!.. Вы думаете еслив я шофёр, дак я ничего не понимаю? Да я вас наскрозь вижу! Мы гусударству пользу приносим вот этими самыми руками, которыми я счас пишу, а при стрече могу этими же самыми руками так засветить промеж глаз, што кое кто с неделю хворать будет. Я не угрожаю и нечего мне после этого пришивать што я кому-то угрожал но при стрече могу разок угостить. А потому што это тоже неправильно: увидал бабёнку боле или мене ничего на мордочку и сразу подсыпался к ней. Увиряю вас хоть я и лысый, но кое кого тоже мог бы поприжать, потому што в рейсах всякие стречаются. Но однако я этого не делаю. А вдруг она чья нибуть жена? А они есть такие што может и промолчать про это. Кто же я буду перед мужиком, которому я рога надстроил! Я не лиходей людям.
Теперь смотрите што получается: вот она вильнула хвостом, уехала куда глаза глядят. Так? Тут семья нарушена. А у ей есть полная уверенность, што она там наладит новую. Она всего навсего неделю человека знала, а мы с ей четыре года прожили. Не дура она после этого? А гусударство деньги на её тратила – учила. Ну, и где же та учёба? Её же плохому-то не учили… У ей между прочим брат тоже офицер старший лейтенант, но об ём слышно только одно хорошее. Он отличник боевой и политической подготовки…
И тут, как раз на этих строках «Раскаса» дверь без стука отворилась и в наш мир ввалился незнакомый мне старший лейтенант в парадной форме. Мы с Машей, по инерции смеясь, на него глянули. Старлей, не обратив на меня ни малейшего внимания, закричал Маше:
– Ну чего ты не звонишь-то? Что, забыла? Нам же к четырём успеть надо!..
Улыбка с лица Маши сползла-исчезла, сменилась невольной досадой. И эта заметная смена её настроения вдруг тёплой волной радости колыхнулась внутри меня.
– Помню я, помню! – досадливо ответила она. – Ты бы прежде с человеком поздоровался…
Клюев (уж, конечно, я догадался!) удивлёно смерил меня взглядом сверху донизу. Я, впрочем, встал и даже принял-изобразил подчёркнуто некое подобие стойки «смирно». Он несколько ошарашено протянул:
– Здра-а-авствуйте, товарищ сержант!
– Здравия! Желаю! Товарищ! Старший! Лейтенант! – прогавкал бодро я.
И тут же краем глаза я увидел-заметил, как Маша поморщилась, сжала от досады кулачок, недоуменно на меня глянула. Вот те на! Значит, с подполковником Кротких такие шутки проходят и одобряются, а со старлеем Клюевым ни-ни? Но меня заклинило, меня понесло, меня потащило. Я набрал в лёгкие воздуху и ещё более дебильно отлаял:
– Секретарь комитета Вэ эЛ Ка Сэ эМ пятой роты войсковой части пятьдесят пять двести тринадцать сержант Николаев сверку комсомольских документов к Ленинскому зачёту закончил! Раз-з-зр-р-решите идти, товарищ старший лейтенант?!
– Идите, – огорошено ответил Машин муж, на полном серьёзе козыряя мне в ответ.
Я лихо сам себе скомандовал вслух: «Напрааа-во!», – шарахнулся-саданулся плечом о косяк так, что штукатурка посыпалась, вывалился из кабинета, спустился как в чаду на третий этаж, прыгающими пальцами еле правился с замком, взялся смолить-жечь сигареты одну за другой и метаться по тесной клетушке своей загромождённой радиокомнаты, шепча и вскрикивая то и дело: «Вот гадство!.. Ну и ну!.. Да-а!..» Самое противное было то, что я сам себе внятно не мог объяснить, с чего это я вдруг так взъерошился. И вообще, парень, какое ты имеешь право взъерошиваться? Ну с какого ты здесь припёку-то, а?..
Это случилось-произошло во вторник. Уже со среды я упорно, преодолев все препоны, взялся выходить на боевое сантехническое дежурство в первую – дневную – смену. Люба, глупышка, встрепенулась. Впрочем, я таки давал ей какие-никакие надежды-поводы: очень уж на душе было паршиво и хотелось участия, сочувствия и – пропади оно всё пропадом! – женской ласки. Любин мужик в воскресенье уматывал в командировку, а пока, в ожидании этого, мы с ней играли в жманцы-обниманцы по углам да целовались украдкой. Целовалась Люба, несмотря на нескольколетний супружеский стаж, неумело, плохо – жеманно.
Контора наша занимала подвал пятиэтажного жилого дома, в свободное от аварийных вызовов время я любил посидеть на свежем воздухе у подъезда на лавочке, читая книгу и вдыхая ароматы цветочных клумб. Если, разумеется, никто не мешал. В пятницу после обеда читать мне не давала Люба. Она сидела рядом, болтала без умолку и тормошила меня: ах, да как это мне читать не надоест, да как бы скорее воскресенье настало, да что если нам завтра, в субботу, где-нибудь встретиться… При этом бедная Любаша натурально висла на моём плече, а, надо признаться, комплекции она была далеко не самой легкокрылой, в балерины бы мою Любаню точно не взяли…
Вдруг я резко откачнулся от неё, оттолкнулся и отодвинулся. И только уже сделав это, понял-осознал – почему: по тротуару шла-приближалась к нам Маша, Мария Семёновна! Я уже вздумал было зачем-то юркнуть, как нашкодивший щенок, в подъезд, в свой спасительный подвал, но Маша была уже страшно близко, уже смотрела на меня, и сначала удивление, а затем и радость (да-да, радость!) засветились поочерёдно на её лице.
– Саша?
Я хотел вскочить, но обнаружил, что уже давно сделал это, чуть было не бросил руку к пилотке, но вовремя опомнился, забормотал:
– Здрасте!.. Я вот тут… Мы тут дежурим… Вот и Люба… Любовь Дмитриевна… Она – мастер… Мы в первую смену дежурим!.. Чтоб аварий не было!..
– Да? – спросила Мария Семёновна. Несмотря на раздрай внутри себя, я заметил её смущение и явную растерянность. – А я живу в этом доме… В первом подъезде… Я домой иду…
– Домой?.. Это хорошо!..
– Да, домой это хорошо…
Мария Семёновна окончательно смешалась, кивнула как-то неловко и молча головой, как бы прощаясь, и быстро пошла прочь. Каблучки её по асфальту – цок! цок!
Я совершенно позабыл о Любе, а она вдруг как вскочит, как вскрикнет чуть не на всю улицу: «Эх ты!», – закрыла лицо ладошками и побежала тоже прочь, только в противоположную сторону. Я тупо смотрел ей вслед и слушал напряжённым слухом сзади: цок! цок! цок!..
В подвздохе сладко пристанывало.
Самое лучшее определение человека, моё по крайней мере, – баран яйцеголовый.
Ведь я на сто процентов точно знал и был уверен, что если я в понедельник с утра заявлюсь в комитет комсомола части – мне там будут рады. Однако ж продолжал сидеть в роте, в Ленкомнате, играть с дежурным по хате сержантом Жуковым в шахматы. К слову, шахматы – ну совершенно дурацкая игра! Они думать-размышлять о постороннем не дают-мешают. Я проигрывал партию за партией, стратег хренов Жуков мурлыкал марши и самодовольно похрюкивал. Я чего-то тянул время, выжидал.
И – выждал-дождался!
Прибежал дневальный, лысый салажонок, и, заикаясь от волнения, сбивчиво доложил: секретаря комитета комсомола 5-й роты просят срочно явиться в комитет комсомола части…
– Точно просят? А может, всё же – приказывают? – нашёл в себе духу пошутить я и опрометью бросился в штаб…
Мы, конечно, мы, разумеется, мы говорили с Марией Семёновной только о комсомольских делах-заботах. Да, сначала мы обсуждали только неотложные комсомольско-молодёжные задачи в преддверии того самого Ленинского зачёта… Потом ещё о чём-то говорили – может, о литературе, может, о водопроводных авариях, может быть, даже о мастере ЖКУ Любе или отличнике боевой и политической подготовки старшем лейтенанте Клюеве… У меня в одно ухо влетало, в другое выпархивало. Я каким-то сто двадцать шестым чувством понимал-догадывался, предчувствовал-ожидал чего-то невероятного, что, я знал, непременно сегодня случится, обязательно произойдёт…
Перед обедом, перед выходом на обед, Мария Семёновна, как обычно, хотела подкрасить губы (я ужасно любил этот момент!), уже тюбик с помадой из сумочки вынула, но вдруг бросила его обратно, щёлкнула замочком, встала, поправила причёску перед зеркалом, вышла, как обычно, впереди меня в полумрак коридорчика-тамбура, подёргала зачем-то запертую дверь старлея Чернова, наклонилась к своей двери, вставляя ключ в замочную скважину, сделал один оборот, вдруг выпрямилась, скинула сумочку с плеча, зацепила-повесила на торчащий ключ, повернулась ко мне, качнулась вплотную, обняла, прижалась и, заглядывая сумасшедше блестевшими глазами в мои глаза (мы были одного роста), выдохнула приглушённо:
– Ты этого хочешь?
Не знаю, что меня сильнее потрясло: впервые сорвавшееся с её губ «ты», непонятное, таинственное «этого» или пьяняще-пугающее «хочешь». Я не соображал и не хотел соображать. Я жадно, неуклюже, изо всех сил прижал её к себе, ткнулся губами сначала в щёку, в нос, успел мгновенно и окончательно испугаться, что сейчас всё превратиться в фарс, нелепо оборвётся, отыскал-таки в полумраке её рот, приник, губы её поддались-раскрылись, она ответила на поцелуй и вдруг застонала, тело её в моих объятиях шевельнулось в извиве, почти в конвульсии, я правой ладонью нашёл её грудь, угадывая-ощущая каким-то чудом под двойным слоем материи трепетную нежность соска…
И вот, когда я, уже вовсю истекающий соком, взялся наобум Лазаря чего-то у неё там шарить и пытаться расстёгивать, Маша вдруг оттолкнула меня, шепча бессвязно: «Всё!.. Не надо!.. Потом!.. Хватит!..», – поправила блузку, схватила сумочку, довернула на второй оборот ключ и исчезла. А я ещё минуты две столбом торчал в предбаннике нашего кабинета, боясь что-нибудь понимать и окончательно во что-нибудь поверить. Потом, когда я пробирался по лестнице к себе в радиорубку, мне приходилось прикрывать от встречных штабистов мои чересчур зауженные по армейской моде бывшие галифе специально снятой для этого с головы пилоткой.
Я пылал, я горел, я был буквально болен.
Окно редакции радиогазеты выходило, к счастью, на наш полковой плац. Я прилип к нему, едва отдышавшись и уравновесив пульс. Впрочем, толком сделать это не получалось, я вновь и вновь ощущал-чувствовал на губах своих губы Марии Семёновны, Маши, слышал въяве её приглушённый стон. Только б никакая сволочь меня сейчас не дёрнула, не отвлекла – комроты или подполковник Кротких…
– Стоп! – сказал я сам себе. – Остынь, парень! Александра Фёдоровича-то не трогай. И – член свой о подоконник не сломай!..
Невольно фыркнув, я заставил себя оторваться от окна (всё равно она раньше чем через час не вернётся) и заметался по своей норе-комнатушке, пытаясь проанализировать случившееся. Такого поворота событий я и предполагать не мог. Скажем точнее: я и мечтать об этом не смел. Я к ней, к её руке только однажды случайно прикоснулся – подал ей карандаш, упавший со стола, так меня и то в жар бросило, и я корчился на стуле с четверть часа, старательно прикрывая всё той же пилоткой свои дурацкие сапёрские штанцы. Да что там – прикосновение-касание! Я вообще в её присутствии, только лишь заглядывая в её глаза, слыша её голос, улавливая обострившимся до невероятности чутьём пьянящий запах женщины, исходивший от неё, испытывал примерно то же, что испытывал ещё подростком в предутренних жарких снах, заканчивающихся первыми содрогательными поллюциями. То, что я испытал-почувствовал только что, в полутёмном коридорчике, этот взрыв телесного и душевного наслаждения, даже и сравнить-сопоставить нельзя было с тем суррогатом судорог, каковыми завершались-заканчивались суетливые совокупления с той же Любой или теми несколькими девочками, женщинами и бабёшками, с которыми до того постигал я упрямо скорбный опыт плотской любви.
Этот скорбный опыт мне и подсказывал – Рубикон перейдён. После поцелуя, после таких поцелуев дальше всё покатиться по накатанному пути. О, может быть уже сегодня, уже через час-полтора я буду раздевать Машу, шарить жадными руками в самых потаённых уголочках её тела, буду ласкать-горячить неистовыми поцелуями её губы, груди, живот, бёдра!.. Стоны её будут становиться всё громче и бесстыднее, телодвижения всё откровеннее и неистовее, она будет кусать меня от страсти и в самый последний миг, когда переплетённые в экстазе тела наши начнут содрогаться в конвульсиях оргазма, она исступлённо вопьётся ногтями в мою спину, и я от сладостной боли в голос зарычу…
В сей мечтательно-пикантный момент, чуть не спустив, не кончив наяву, я сам себя грубо оборвал-охолонул: ага, и в это время войдёт старлей Чернов или, того чище, старлей Клюев! Да и как ты собираешься, голубчик, всё это осуществить на деле – на полированном столе, что ли? Или, может, прямо на затоптанном полу? Да и вообще, ты разве об этом мечтал-думал? Только об этом?..
И тут я начал вытворять сам с собой невероятные вещи, фантастические! Я смотрел в окно, с третьего своего этажа, как идёт-цокает по асфальту плаца Мария Семёновна к штабному подъезду, прослушал, скорчившись у двери, как она прошла-поднялась (цок! цок!..) по лестнице к себе в поднебесье, задержавшись на секунду (или это только показалось мне?) на моём этаже, затем выбрался почти на цыпочках из штаба и зачем-то вдоль стенки, скрываясь, хотя окна комитета комсомола выходили на другую сторону, на казарму соседнего полка, пробрался домой, в свою роту. Там я, забыв совершенно про обед, запаковался в одеяло и попытался унырнуть в успокоительный сон. Меня слегка лихорадило, голова распухла от дум-переживаний, на душе было смурно. Мне и вправду каким-то чудом удалось часа на два уснуть – словно погрузиться в тёплую ванну, заполненную нирваной томительных грёз.
Изматывающих грёз-сновидений…
Нет, правда, так поступают только совсем спятившие!
Помятый с утра комроты Хоменко минуты две изучающе рассматривал мою совсем не бравую стойку, хмурил кустистые брови. Моё заявление-демарш об экстренном выходе в первую смену ему не понравилось. Он засопел, густо задышал перегаром.
– Что-то ты, комсорг, я смотрю, чудить начал, а? И в роте дела совсем забросил – всё по штабам больше ошиваешься. Из сектора учёта, говорят, не вылазишь… Что, вольным себя уже почувствовал, сынок? Рановато! Или блоть заела? Я блоть-то вышибу! Вот что: пойдёшь сегодня дежурным по роте – понял? Чтоб от безделья и всякой хренотени не маялся…
Капитан, как всегда, был красноречив и резок. Впрочем, может, он и прав, может, действительно, всё это – хренотень? Я и хотел, отодвинувшись от Маши в пространстве подальше, капитально всё обдумать-обмозговать. Я жутко мандражировал. И сам толком не мог объяснить себе – чего я так боялся? Не мужика же её, в конце концов, этого отличника боевой и политической подготовки, которого видел лишь раз и о котором Мария Семёновна говорить-поминать не любила. И не сына Павлика, о котором она говорила-вспоминала с охотою, но которого я видел пока только на фотографиях. Выходит, я её, саму Машу, боюсь? Или – себя? Или всё же того, что должно непременно вот-вот произойти-случиться между нами?..
Вообще-то я смутно догадывался о подспудных причинах накатившей на меня давящей робости. Я не раз проигрывал-прокручивал в воображении эту гнусную картину: я вхожу или вбегаю, или даже влетаю в кабинет Маши на крыльях своей клокочущей (уж разумеется – клокочущей!) любви, бросаюсь к ней, дабы обнять, прижать к пылающему (да, пылающему!) сердцу, страстно (страстно!) поцеловать, как вдруг – ладошка-преграда навстречу, недоуменный взгляд, высокомерное: «Это что ещё такое?!»…
Дежурить по хате мне до этого приходилось всего раза два, с непривычки я к вечеру умайдохался, и когда на вечерней поверке сдал дежурство другому сержанту, с облегчением упал в постель и почти сразу отрубился. Но всё же успел, по извечной своей мазохистской манере, потрогать-пощупать родимые душевные болячки, порасколупывать их: весь день ты, парень, ждал-надеялся, что тебя каким-нибудь макаром пригласят-позовут в штаб, на пятый этаж, ты об этом потаённо мечтал, голубчик, потому что ещё глуп и наивен, как щенок трёхмесячный…
На следующий день, упорно удерживая себя в роте якобы наинеотложнейшими делами-заботами и вздрагивая-замирая от звонков телефона на тумбочке дневального, я продержался до обеда и затем вприпрыжку поскакал в родное ЖЭУ на сантехническую вахту во вторую смену. Уже сравнительно поздно, часов в девять, когда напарник мой, рядовой черпак, один уехал по пустячному вызову прочищать забитый унитаз, я включил душ на полную мощность и всласть помылся-поплескался. Нет, всё же не дурак был папаша Шарко – душ отлично утихомиривает разгулявшиеся нервишки. Я начал напевать ещё под струями, явственно улавливая, несмотря на хреновый слух, в шуме их музыку, продолжал заливаться вполголоса соловьём, напяливая на себя исподнее и форму, ещё мурлыкал и выходя из душевой, расчёсывая свой солдатский куцый чубчик:
У любви как у пташки крылья,
Ля-ля-ля-ля-ля! Ля-ля-ля-а-а!..
И – остолбенел: посреди нашей зачуханной затхлой дежурки невероятная в своей розовой кофточке и светлой юбке стояла Мария Семёновна Клюева, и со смущённой улыбкой смотрела на меня.
– Вы??! – выдохнул я.
– А мы уже опять на «вы»? – спросила она и, явно стараясь побороть смущение, шутливо нахмурила брови. – А вот за ваше пение вас, товарищ сержант, мало на гауптвахту посадить!
– Но как же?.. – в отчаянии глянул я в сторону диспетчерской загородки, мне было не до шуток: оттуда через стекло на нас в упор засматривалась Галина Максимовна – сегодня, как назло, случилась именно её смена.
Маша недоуменно тоже, вслед за мной, посмотрела на глазастую женщину: дескать, в чём дело? Я увлёк её побыстрее на улицу и, поднимаясь вслед за ней по лестнице, чуть не задохнулся наконец от счастья. Её появление именно здесь и именно сейчас было такой фантастической, но такой втайне ожидаемой неожиданностью.
– Маша! – вскричал шёпотом я (в первый раз я так её назвал!). – Ты что не узнала? Это же – Галина Максимовна Сазыкина! Жена командира вашего полка!
– Да? – не очень сильно удивилась Маша. – А мы с ней и не знакомы. Я вообще офицерских жён ни из вашего полка не знаю, ни из нашего. И – слава Богу! А ты вот лучше, дружок, скажи, почему это вдруг носа не кажешь? Я тебе уже третий день на работу Ремарка ношу… Обиделся, что ли?
Я запунцовел, увёл взгляд в сторону, дебильно замычал что-то нечленораздельное (тьфу, какое мерзкое словцо!). Главное, я не знал, как к ней обращаться. Вернее, я хотел снова сказать-вскричать: «Маша!» – обнять-сжать её в объятиях, простонать страстно: «Я по тебе так соскучился!» – и начать её ненасытно целовать, дабы повторилось безумие понедельника, но… Вот именно – растреклятое «но»! Решимости не хватало.
– Маша! – всё-таки вскрикнул я и схватил её в страхе за руку: она хотела сесть на скамью и именно на то место, где сидела ещё совсем недавно Люба. – Пойдём…те отсюда!
Я думал, она повернёт к первому – своему – подъезду, но мы отправились в другую сторону. Уже крепко смеркалось. У третьего подъезда стояла такая же скамья, она была пуста. Мы сели. Я мучительно придумывал шутку, с которой начался бы лёгкий непринуждённый разговор. Я уже дебильную ухмылку на лицо приклеил и начал было: «Муж из командировки возвращается…», как Маша развернулась всем телом ко мне, положила руки мне на плечи и, строго засматривая в глаза, почему-то шёпотом сказала:
– Не надо! Слышишь? Не надо вести себя, как мальчишка! Я что – сама тебе в любви объясниться должна, да? Ты что, ничего не понимаешь?..
Я, оглушённый, обхватил её и уже совсем было решился поцеловать, но она сама – опять первая – приникла к моим губам…
Когда я чуть очнулся, руки мои обнаружились под её кофточкой, на спине, судорожно расстёгивающие крючочки – я страшно суетился, боясь, что меня остановят-прервут. Я никак не мог разобраться где там что, сцена затягивалась… Вдруг она, в нетерпении оттолкнув меня, завела свои руки назад, гибко перегнулась, сделала пару лёгких движений и опять приникла ко мне губами. Моя рука тут же скользнула под лёгкую материю и, не встретив препятствий, накрыла-сжала податливый холмик груди. Маша вздрогнула, выгнулась в моих объятиях, стон – то ли её, то ли мой, то ли наш общий – наверное, заставил вздрогнуть жильцов первого этажа. Было страшно неудобно сидеть изогнувшись, с перекрученным телом. Да и никак не получалось запустить под кофточку сразу обе руки. Я уже крайне осмелел, я уже хотел удобства в ласках, я уже мечтал о большем…
И тут меня озарило, я вспомнил – Господи, да как же это я мог позабыть!
– Маша! – я вскочил. – Подожди, Маша! Вот что, Маша! Я совсем забыл, Маша!..
В подвале именно этого, третьего, подъезда, который тоже занимало наше ЖЭУ, располагался красный уголок – там было сухо, там было чисто, там было пустынно, и там стоял прекрасный теннисный стол. Ещё пару часов назад мы с напарником резались там в пинг-понг, и я, как всегда, надрал его в десяти великолепных партиях, но не в этом суть, суть-то совершенно в другом, суть в том, что ключ от подвала я так до сих пор ещё и не отдал, не сдал Галине Максимовне, он, этот распрекрасный красавец ключ, лежал-покоился, голубчик, в кармане моей пижонско-дембельской гимнастёрки, и мне осталось только достать его и применить по назначению – открыть двери рая, где нет ни единой посторонней души, но зато есть великолепный теннисный стол…
Я хотел объяснить всё это Маше, у которой огромные глаза в сумерках казались совсем чёрными и смотрели на меня нетерпеливо и вопросительно. Вдруг взгляд её соскользнул с моего лица куда-то в сторону, за моё плечо, хмельная улыбка начала исчезать-растворяться с её лица, исчезла вовсе, и она, приглушённо вскрикнув, чуть оттолкнула меня. В тот же миг кто-то сзади грубо ухватил меня за плечо и рывком развернул. Я глянул и – как мордой об асфальт: гансы!
Сволочной и безжалостный армейский патруль.
Капитан Хоменко был суров:
– Ты что, комсорг, половой гигант, что ли? То в секторе учёта ночует, то на рабочем месте свиданки устраивает!
Я попытался было объяснить, как и накануне гансам, что это всё случайно, что незнакомая мне женщина из этого дома хотела пригласить меня для устранения течи в кране, что я и вышел без пилотки, ремня и маршрутного листа – только взглянуть на кран… Да разве командирам и гансам-сволочам можно что-нибудь объяснить-втолковать?
– Слушать приказ! – оборвал комроты. – С сегодняшнего дня, если узнаю, что в секторе учёта находился – лычки пообрываю к чёртовой матери и на дембель в последнюю очередь пойдёшь. Старшего лейтенанта Чернова я предупредил. Всё ясно?
– Так! Точно! Товарищ! Капитан!
– То-то же! И вообще, давай собирай отчётно-перевыборное – хватит блатовать…
Капитан Хоменко, чуть подобревший от моей покладистости, что-то ещё там мне втолковывал, но я уже даже и краем уха не слушал. Что же, я теперь, выходит, Машу совсем не увижу? Абсурд какой-то! Но с командиром роты окончательно портить отношения отнюдь не хотелось, да и с него станется поставить в известность своего коллегу из соседнего полка старлея Клюева. И что тогда будет? Впрочем, кривить душой не буду: мужа Машиного я совсем не опасался, и не потому, что я такой уж чересчур крутой и смелый, а потому что уже знал-догадывался – сама Маша его ни на йоту не боится. Мало этого, она его совершенно не любит! Ну, может быть, не совсем совершенно, вернее, совсем не совершенно… Чёрт, короче она его не любит, вот и всё! Между прочим, мне она призналась, что при первой же нашей встрече, в кабинете подполковника Кротких, её как в сердце ударило – я ей лицом напомнил учителя литературы, в которого была она без памяти влюблена первой отчаянной любовью ещё в 8-м классе…
Я должен был, без сомнения, тут же, как только грозный капитан покинул расположение роты, послать свободного дневального пошустрее в штаб с запиской, я мог бы и позвонить в комитет комсомола части и попросить к телефону для срочного важного разговора завсектором учёта Клюеву, я мог бы… Да много чего можно было придумать, дабы поговорить-законтачить с Машей и не попасться на глаза старлею Чернову. Но вместо этого я взял на время у каптёрщика чужие ремень с пилоткой и вместе с личным составом роты вышел за КПП и побрёл в свой подвал. Конечно, хотелось отмыться под горячим душем после ночи, проведённой в вонючей камере гарнизонной губы, разумеется, надо было забрать пилотку и ремень, само собой, лучше лично объясниться с начальником ЖЭУ и мастером Любой по поводу вчерашнего моего внезапного исчезновения с дежурства… Однако ж в глубине души я понимал, что первопричина лежит совсем не в этих мелочах, причина кроется в моей странной – с оттенком своеобразного альфонства, что ли? – натуре: мне почему-то страстно хотелось, чтобы Маша поволновалась за меня вдосталь, чтобы опять сама нашла способ со мной встретиться, чтобы она своим волнением за меня, своим желанием меня увидеть, несмотря ни на какие препятствия, доказывала и доказывала, демонстрировала мне свою любовь, в которую я всё ещё боялся верить…
Чёрт его знает, ну невозможно это всё в точности объяснить словами! Я просто ощущал-чувствовал неизъяснимое наслаждение от того, что Маша сейчас волнуется за меня, придумывает, как со мной увидеться, просто думает обо мне, не может не думать. И я предчувствовал-предполагал, какое в стократ более восторженное наслаждение, какой душевный оргазм (да и телесный – чего уж там!) испытаю я, когда Маша найдёт меня, когда мы через некоторое время встретимся. Право, предвкушение счастья порой хмелит не слабже самого момента счастья.
Но главная глупость человека заключена в том, что он постоянно забывает одну простую истину: не надо гневить Бога! Дальше всё покатилось стремительно и как бы вниз да вниз, к пропасти. Когда после обеда, плюнув на все свои альфонско-стратегические прожекты, я примчался в часть и снарядил-таки парнишку-дневального в штаб с запиской, он вернулся вскоре с неожиданным известием – комитет ВЛКСМ закрыт. Я звякнул в 3-ю роту, 8-ю, 7-ю… Наконец, комсорг 2-й роты младший сержант Квасов оказался в курсе: Мария Семёновна из сектора учёта – на больничном, у неё, кажись, ребёнок заболел…
На следующий день я полторы смены торчал на лавочке перед ЖКУ— дежурил. Напрасно! Тогда, уже часа в четыре, я повесил на плечо сумку с инструментами, шахтёрский фонарь, в руку для наглядности взял самый большой газовый ключ, пошёл в первый подъезд, поднялся на пятый этаж (Маша обмолвилась, что живёт под крышей), позвонил в квартиру № 17. Открыла древняя бабуся.
– Сантехника вызывали? – уныло спросил я.
– Сантехника не вызывали, – в тон мне печально ответила старушка.
Из-за дверей соседней квартиры раздавался детский плач. Рука моя дрогнула, звонок получился какой-то сбивчивый. Открыл он.
– В чём дело? – голос был раздражён, он пытался по инерции вдеть вторую руку в кольцо подтяжек, обернулся в глубь квартиры: – Это не врач!
– Простите, – робко квакнул я. – Мы опрессовку системы отопления производим – надо воздушные пробки из радиаторов удалить.
– А позже никак нельзя? – поморщился от своего раздражения Клюев.
– А позже никак нельзя! – поморщился от своей наглости я.
– Ну ладно, проходи… Я, впрочем, ухожу. Там – жена, покажет…
Он меня, к счастью, не узнал, чертыхаясь, справился наконец с подтяжками, снял с вешалки китель, приладил свои старлейские погоны на плечах, браво выпятил напоследок грудь перед треснувшим по диагонали зеркалом, стремительно вышел. Я хотел бы ненавидеть его, а мне он был почему-то просто-напросто до лампочки…
Из проёма комнатной двери на меня во все глаза смотрела Маша. Я её даже сразу не узнал. Лицо её так стремительно меняло выражение, что я совсем растерялся: испуг – удивление – замешательство – досада – обида – боль – раздражение…
– Ну зачем, зачем ты пришёл сюда! – почти вскричала она, запахивая поплотнее махровый халат и пытаясь пригладить рукой растрёпанные волосы.
– Опрессовку… – начал было я, но Маша меня и слушать не стала, тесня к двери. – Не хочу! Не хочу! Я не хочу, чтобы ты всё это видел! Чтобы ты меня такой видел!..
И я – ушёл.
Сын Маши болел почти месяц.
Мы виделись мельком раза три возле нашего дома. Уже золотился вовсю октябрь. Пора было окончательно что-то решать. Я сам до конца не понимал, что подразумевается под этим «что-то», но я очень хотел уехать из этого опостылевшего закрытого городка, я жутко соскучился по своему родимому селу, по всем своим родным и близким, я страстно мечтал подготовиться и поступить уже в следующем году в Московский университет, но я и не мог представить себе, что смогу расстаться с Машей…
В один из дней, когда военный городок опустел, я отправился в штаб к замполиту Кротких с заключительным моим выпуском радиогазеты – следующий номер уже готовил мой сменщик, бойкий ефрейтор из 1-й роты. Я постучал, услышал: «Входите!», – набрал воздуху в грудь для доклада и поперхнулся: в кабинете подполковника сидела Маша, абсолютно на том же стуле и в той же позе, как и два с лишним месяца тому назад при первой нашей встрече. Я почему-то попятился и выскочил вон.
Едва дождался я, пока она выйдет.
– Маша!..
– Подожди, сейчас я все вопросы с Черновым решу, потом ты ко мне зайди…
– Я не могу к тебе! Мне запретили… Ты ко мне, на третий, в радиогазету…
– Хорошо, хорошо! Через час…
Мысли её были заняты чем-то другим.
Но часа через полтора я действительно держал её в своих объятиях. Мы старались не шуметь – в соседней комнате, через перегородку обитал полковой фотограф, до нас доносился его бодрый свист: он всегда насвистывал, проявляя и просматривая плёнки. Впрочем, вскоре мы о нём совершенно забыли. Я уж думал-боялся, что такое блаженство никогда больше не повторится. Поначалу мы ещё отрывались друг от друга, дабы что-то пробормотать бессвязное или просто взглянуть друг другу в помутневшие глаза, но затем слились-соединились в непрерывном каком-то невероятном, сумасшедшем поцелуе. Мы оба, пристанывали, всхлипывали и задыхались. Маша вдруг нетерпеливо схватила мою руку и сама направила её под свой свитерок, как бы приказывая: ласкай, ну ласкай же! Язык её, проникая в мой рот, заставлял меня вздрагивать. Движения наши нашли единый ритм, мы целовались и сжимали друг друга в объятиях всё сильнее, всё исступленнее, всё судорожнее…
Вдруг дрожь охватила её тело, она выгнулась раз, другой, как бы стремясь втиснуться в меня без остатка, сдавленно охнула, уткнулась-вжалась лицом мне в плечо, вцепилась зубами, сдерживая стоны, и тут же, когда до меня дошло, что случилось, я и сам вдруг почувствовал приближение горячей волны, успел мысленно вскрикнуть: «Боже мой!», – и тут же сознание заволокло-затуманило нестерпимо сладостной болью…
Мы так и стояли, обнявшись, пряча лицо друг в друге, ещё пару минут, приходя в себя. Чёрт!.. Ни хрена себе!.. Господи!.. Я и не знал, что такое бывает!..
Крышка стола врезалась в крестец. Я шевельнулся, пытаясь отодвинуться, выпрямиться, потревожил Машу. Она ещё сильнее вжалась в меня лицом, глухо, невнятно что-то произнесла.
– Что? – не понял я.
– У вас есть вода в ванной? – почему-то зло переспросила она, осматриваясь с отвращением вокруг.
– Есть, – виновато ответил я, – но там фотограф снимки промывает…
– А-а! – махнула она раздражённо рукой, поморщилась, расправляя юбку, и пошла к двери.
– Маша!
– Потом! Завтра!.. Я приду, в это же время…
Впрочем, мне и самому хотелось остаться в одиночестве, придти в себя. Да и, действительно, хотя бы чуть надо было привести себя в порядок – у меня, жеребца стоялого, едва ли в сапогах не хлюпало…
Время после обеда я провёл в страшной суете. Пришлось здорово-таки поторговаться с каптёрщиком Яшей, но, в конце концов, он мне за червонец сдал в аренду матрас, подушку, две почти новые простыни и наволочку. В два приёма мне удалось перетащить-переправить это постельное богатство в свою штабную нору без приключений. Потом я, словно первогодок-салага, вооружившись тряпкой, тщательно отмыл пол, на этом не успокоился – ещё и окно протёр как сумел. Затем взялся решать постельную проблему. Вернее, я бы возвышеннее назвал это – проблему брачного ложа. Сначала я хотел попросить на время ещё один стол у соседа-фотографа и сконструировать-воздвигнуть вполне монументальное сооружение, но, зрело поразмыслив, отказался от этой затеи: во-первых, карабкаться на него будет смешно и не эстетично, а во-вторых, от расспросов фотографа не отобьёшься. Может, просто расстелить матрас вдоль стенки под окном у батареи, да и заправить сразу, загодя, постель?.. Слава Богу, я от этой затеи всё же отказался. Когда Маша на следующий день постучалась ко мне, свёрнутый матрас лежал на втором стуле в углу, постельное бельё белело на нём, скромно на что-то намекая.
Впрочем, какие, к чёрту, намёки! У меня тут же, выражаясь словами из дебильного анекдота, матка опустилась: Маша была не одна – первым в комнату делово шагнул какой-то мужик! Мужик был ростом с метр и очень бойкий. Он вскинул растопыренную ладошку к пилотке и доложил:
– Павлик! Мне уже четыре года!
Сама Маша была в плаще, тёмном брючном костюме, деловая и строгая, несмотря на некоторое смущение.
– Вот, попрощаться зашли…
– Как попрощаться? – я понимал, что надо бы спрашивать надрывнее и волноваться, но был почему-то необыкновенно сонлив. Я словно как предчувствовал нечто подобное.
– Да я ведь расчёт получила. Уволилась.
– Не может быть… – вяло удивился я.
– Да, может! Я, правда, ухожу! Вчера и Чернов, и Кротких, и командир части заявление моё подписали… Ты что не веришь? – чувствовалось, она заранее приготовилась к взрыву с моей стороны и теперь никак не могла найти нужный тон.
– Верю. И куда же теперь? – собственное спокойствие меня поражало.
– Во «Фрегат», официанткой.
В этом дурацком степном городе, стоящем за тыщи вёрст от ближайшего водоёма, единственный кабак назывался почему-то «Фрегатом».
– Во «Фрегат» официанткой? – меня явно заклинило.
Маша глянула – Павлик сосредоточенно осматривал-изучал радиоаппаратуру в углу.
– Я не могу, не могу, мне осточертело! Понимаешь? – она пыталась изо всех сил говорить тихо, сквозь зубы. – Надоело получать восемьдесят рублей в месяц, надоело ходить на каблуках по плацу, надоели эти голодные солдатские рожи вокруг – хожу как голая…
– «Солдатские рожи» – это про меня?
– Да нет, конечно! Перестань!.. Да и с тобой… Не могу я вот так, понимаешь? Я хочу, чтобы красиво всё было, чисто… Да и ты всё равно совсем скоро уедешь… Ни к чему всё это…
Она вдруг положила руки мне на плечи, помедлила чуть, вглядываясь и словно ожидая, что я оттолкну её, и поцеловала – сильно, долго, мучительно. Я на поцелуй не ответил.
– А я папке расскажу! – крикнул младший Клюев.
Я повернулся к нему, чтобы урезонить, но из-за плотного тумана в глазах никак не мог увидеть-разглядеть его лицо. Да и – к чему?
Ни к чему всё это!
Ни-к-че-му!……………………………………………………………