Сильный духом, верный роду двух рек, двух путей и двух солнц, встанет один против всех, но не падет на него тень крыльев сокола.
На крыльцо вышли трое. Немолодой уже, толстоусый гридень, с золотой гривной великого князя киевского на груди, черный, как ворона, длинный и тощий монах и плечистый, с распущенной по плечам гривой жрец-волох[2], с посоха которого щерилась по-доброму собачья голова с ушами-крыльями.
Толпа загомонила. Соседство монаха и жреца людям было удивительно.
– Люд плесковский! Слушай! – закричал глашатай воеводы, дородный, важный, издали похожий на боярина. – Великокняжье повеление! Слушай!
Толпа утихла. Всем было интересно: что киевские скажут? На дай боги, новый налог какой назначили…
Не налог. Хуже.
– Я – голос великого князя киевского Мстислава Владимировича! – грозным басом прогудел гридень. – Он говорит: «Сбывается пророчество Бояново! Истончилась грань между Навью и Явью[3], землей и Преисподней! Порушены границы меж мирами людей и тварей! Злая сила идет на крепость земли Русской! Страшная сила!»
Воин умолк. Эхо его голоса несколько мгновений металось по площади, а потом утонуло в рокоте толпы.
Князь плесковский[4] Турбой, в крещении Константин, невысокий, смугловатый, лицом и статью более схожий с матерью, чем с отцом-варягом, убитым свеями покойного Ярослава, выждал некоторое время, потом махнул рукой – и, перекрывая шум, поплыл над головами звон вечевого била.
Взвились и закаркали воро́ны, вечные алчные спутники человеческих толп.
– Тише! – взвился крик глашатая.
– Русь сильна! – рявкнул воин Мстислава. – Великий князь, дружина его, люди его уже встали на пути вражьем! Однако не устоять им, ежели не поднимутся рядом с ними лучшие, богатыри русские, вои славные да люди мудрые, тайны ведающие! Так сказано Бояном Вещим! Так тому и быть!
– Потому мы здесь, люди плесковские! – подхватил речь воина монах. – Избрать угодных и указать им истинный путь!
Выговор у монаха был правильный. Не ромей, значит. Из русов.
– Говорит Господь: много званых, да мало призванных!
– Нам ваше призвание – до курьей гузки! – пронзительно выкрикнул кто-то из толпы. – Все вы, киевские, под себя тянете! Отощали совсем от поборов ваших!
– То-то ты отощал, Кошель! – хохотнул Турбой. – Аж брюхо в кафтан не влазит!
– А я не за себя! – Крикун протолкался вперед. – Я за люд плесковский радею! Зло, слышь, оно везде лезет, не в одном лишь Киеве ихнем. Вот вчера на выселках упырь мальца уволок! На Ситней гати водяники целый обоз сгубили! А ты – в Киев! Киев ваш и так крепок. А ты еще и воев с нас требуешь! Свой град защитишь, а наш – падет! Так я говорю, люди плесковские?
Толпа одобрительно загудела.
– А еще тати Хилька с зимы озоруют! Людей наших как курей режут! А ты, князь, их извести не можешь! Что молчишь? Я правду говорю!
– Знаю! – рявкнул Турбой. – Перуном… и Христом клянусь: убивцам смерть будет! Скорая и неминуемая!
– Это ж когда будет! – закричали из толпы.
– Киевским – лучших людей, а нашим – пропадать! – завопил Кошель, срывая с головы шапку.
Турбой погладил усы, чтобы скрыть усмешку. Скрыть от киевских.
– Нет тут ваших и наших! – надрываясь, закричал Мстиславов гридень. – Есть вся земля Русская! Она как крепость, которую оборонить нужно! Но Киев – врата той крепости! На врата – самый страшный удар! Падут врата – вся крепость врагу отдастся!
Его не слушали. Толпа вновь загудела. Похоже, не убедил ее киевлянин.
И тогда вступил волох.
Вскинутый посох сверкнул. Может, сам, а может, солнце отразилось в глазах-рубинах пса-семаргла.
– Хорош орать, – вроде негромко, но слышно всем произнес волох. – Не дружину ж мы вашу уводим. Может, одного позовем, может – двух, а может, и никого. Может, и не родила земля ваша годного для лучшей рати. Вы нас услышали. Завтра здесь же ждем охотников. Или… – Волох ухмыльнулся. – Охотниц.
– А если не захочет никто? – Кошель присмирел, нахлобучил шапку на голову, но уняться никак не мог. – С чего бы нашим молодцам денежки тратить да ноги топтать? А если убьют по пути? Сами ж сказали: зло повсюду!
– А затем, что князь Мстислав в дружину к себе зовет! – возмутился воин. – То честь великая!
– А я от себя обещаю: ежели найдется достойный среди вас, людей плесковских, дам я ему на прокорм дорожный гривну серебром и коня! – подал голос Турбой.
Толпа разом успокоилась. Гривна – деньги немалые. А еще и конь. Каждый теперь прикидывал: как бы он употребил этакое богатство.
– А помимо того, будет ему от великого князя и Господа нашего полное прощение за все, явное и тайное. И велено будет всем власть имущим содействовать в пути, долгов не спрашивать и обид не чинить под страхом княжьего гнева! – выкрикнул уже монах. – И в том дан будет ему знак великокняжий, в Святой Софии запечатленный!
– А еще оберег волшебный, – вступил волох. – Лично от меня.
– Все слыхали, люди плесковские? – не прибегая к помощи глашатая, осведомился Турбой.
В ответ – нестройный, но вполне дружелюбный ропот.
– Охотники на гривну мою и прочие полезности пускай завтра пополудни к детинцу подходят. Там их посланцы великокняжьи пытать будут!
– А что ж за испытание? – крикнули вразнобой не менее полудюжины плесковцев.
– А простое! – ответил им уже монах. – Годен ты Богу да Добру служить или нет!
– И кто ж такое скажет?
– Бог и скажет! – Монах сделал строгое лицо. – Моими грешными устами!
– А я б, княже, уста медом иль пивом смочил, – вполголоса сообщил Турбою усатый гридень. – Две седмицы в дороге, руки с меча не снимая. В горле от пыли уж кроты завелись.
– Будет, – тоже вполголоса пообещал Турбой. – И питье, и яства, и банька тоже. А скажи: волох ваш, он только женской волшбой владеет или только…
– Я всякой владею, – услыхал жрец. – Только бог мой зазря тревожить его не дозволяет.
– Сочтемся, – пообещал плесковский князь. – У меня немного алатырь-камня[5] осталось. Сгодится?
На следующий день у ворот детинца, а точнее – у дверей Жалобной избы собралась изрядная толпа.
Под присмотром плесковских дружинников-отроков испытуемые поочередно входили внутрь… И выходили опечаленные. Их не взяли.
Внутри, в избе, помимо шестерых дружинников расположились четверо: сам князь плесковский, гридень-киевлянин, волох и по-вороньи черный монах, который, собственно, и занимался отбором достойных. Вернее, отсевом недостойных.
Князь и гридень, носивший по Крещении грозное имя Михаил, развлекались нурманской игрой с трудновыговариваемым названием хнефаталф. Михаил выигрывал. «Конунг» плесковского князя был зажат с трех сторон. Полное окружение – вопрос нескольких ходов.
Волох уже второй час стоял не шевелясь, прислонясь к стене. Может, с богом своим общался, а может, просто спал стоя.
– Не годен, – изрек монах, и очередной кандидат в ратоборцы, ругнувшись шепотом, освободил место.
Монах прижал кожаный кругляш с великокняжьей печатью к руке следующего.
– Не годен.
– Ты, монах, не разумеешь! – возмутился тот. – Я сызмала нечисть гонял. У меня…
– Иди давай. – Дружинник-плескович ухватил гоняльщика за шкирку и перекинул напарнику, который и спровадил того из избы.
Еще одна десница легла на стол.
Монах поднес кругляш…
И тот вспыхнул даже раньше, чем коснулся кожи.
Глаза монаха тоже вспыхнули. Лицо его, темное, костлявое, суровое, будто подсветили изнутри.
– Достоин, – проговорил он, но как-то неуверенно. И громче: – Эй, Михаил! Поди сюда. Вроде есть один.
– Да ну? – Гридень забыл об игре, повернулся сразу всем телом. – Этот?
Волох открыл глаза, отлепился от стены, глянул на избранника, чье лицо пряталось в тени наброшенного на голову капюшона:
– Ну, покажись, красавец!
Избранник медленно стянул с головы капюшон.
– Хилько! – рявкнул князь, вскакивая на ноги.
Его дружинники подхватились еще раньше. Уперли в избранника острия копий.
– Сам пришел! – радостно воскликнул воевода. – Уж мы, Михаил, его ловили, ловили, душегуба! – И, обращаясь к избраннику: – Удивил ты меня, душегуб! Истинно удивил!
– Вы что творите? – Монах даже удивился. – Этот человек теперь под рукой Мстиславовой! А ну прочь оружие!
– Ты не понимаешь, божий человек, – рассудительно произнес князь. – Это ж Хилько. Он мирных людей погубил больше, чем мы с Михаилом в бою положили. Никак не может такой Богу твоему служить!
– Нет, это ты не понимаешь, Турбой, – строго произнес уже киевский гридень. – Кем бы он ни был прежде, теперь он – наш. И печать эта теперь – его. Уйми воев своих.
– А ты, тать, не ухмыляйся, – бросил волох. – Ты уразумей: печать-то – твоя. Но и ты теперь – ее. Ты теперь часть пророчества.
Но Хилько осклабился еще шире, подмигнул Турбою:
– Понял, князь плесковский! Я теперь – часть пророчества! А тебе шиш, намасленный в…
И захрипел, когда по знаку Турбоя один из дружинников вбил копье разбойнику меж ребер.
Кругляш в руке монаха потускнел и погас.
– Что ж ты сотворил? – растерянно проговорил тот, глядя на оседающее тело избранника-татя.
– А вот! – без малейшего раскаяния весело произнес Турбой. – Я же Христом поклялся! Это же грех – твоего Бога обмануть!
– Нашего Бога, – буркнул монах. – Уберите это. – Он указал на мертвое тело. – И давайте следующего.