Первый золотой сентябрьский день. Вот уже семь лет, как я живу в этом доме. Я все еще слышу, как председатель кооператива говорит: «Можете располагаться, переезжайте, ведь если в нем никто не живет, его через несколько недель снесут». Семь лет. Ни разу этот пейзаж не показался мне однообразным. Даже сегодня, глядя на затянутое тучами небо, мне хочется воскликнуть: Господи, как прекрасно! Я сижу под корявой боскопской яблоней, сочиняю стихи, мне сложно сосредоточиться. Тишина настолько глубока, что я слышу, как яблоки пьют солнце.
На мансарде шум и грохот. Там поселился мой сын, Тимм. Ранним утром грядущего понедельника он на велосипеде проедет по грунтовой дороге четыре километра. В соседней деревне есть мастерская по ремонту телег. Там парень будет работать.
Хорошо ли будет нам под одной крышей?
Я знаю, как жить в уединении, как работать в одиночестве. Я забываю о целом мире, когда сажусь за письменный стол. В то же время, переполненный отчаянием, заламывая руки, я ожидал человеческого голоса, в томлении изнемогал от тоски перед тем, как на выходные из городской квартиры приезжали жена и дочь.
Тимм – дитя города, и ему всего девятнадцать.
Тибулла говорил: «В одиночестве будь сам себе толпой»[5].
Простая вещь, которую сложно осуществить. Человек – существо коллективное.
«Завтра ты должен зарегистрироваться в полиции».
«Время еще есть».
«Времени нет! Этот вопрос должен быть улажен».
«Все у вас должно быть улажено».
Следующая схватка – у телевизора. Он хочет смотреть детектив, я – документальный фильм о начале войны против Советского Союза. Костяшки пальцев выстукивают мою правоту. Сын становится раздражительным.
Диалог после фильма: «Свинство, что натворили немцы. И ты не возникал против этого?»
«Мне было пятнадцать».
«Против войны можно что-то делать и в пятнадцать».
Я молча исчезаю в своей комнате и думаю: школа не передала ему реальной картины истории, о Движении Сопротивления он знает совсем немного. Внезапно я осознаю: пропасть между Тиммом и мной слишком широка и глубока.
Что знает он обо мне? Что я о нем знаю? В последние годы он редко садился за мой стол, когда на небе появлялась полная Луна. В детско-юношеской спортивной школе он был востребован чуть ли не каждые выходные: тренировки по плаванию, разъезды, соревнования. Я мог бы по пальцам сосчитать дни, проведенные вместе в городской квартире. Я отдавался предпочтению сидеть здесь, в нашем старом деревенском доме, среди ракитных холмов.
Мне следует больше говорить с мальчиком. Но как?
Уступать. Или мне кажется так, потому что я, хмурый после бессонной ночи, еле отполз от авторучки? Тимм даже не здоровается, насвистывая, покидает дом. Я уныло шаркаю за ним, чтобы заставить себя проснуться уже в овраге. На спуске я несколько раз бранно рычу проклятия, потому что парень по-прежнему не оборачивается.
На золотом пшеничном колосе, в меже, хлопает крыльями капустница. Может, она опьянела от запаха хлебного зерна?
Мансарда. Под окном Тимма самодельная лежанка-топчан. Около голландская печь с дымоходом, скамья. На одной стене – полка с вазами, подсвечниками, фотографиями, камнями.
На другой стене плакаты, боксерские перчатки, старые печные изразцы, эспандер, пустые старые рамы. Теплое гнездышко, свитое со вкусом. Но почему столько хлама на стенах? Вечером на мой вопрос его ответ: «Я должен повесить что-то вроде красочной фотографии председателя Государственного совета?»
Тимм, фыркая, входит в дом, швыряет рюкзак и телогрейку, стряхивает с ног резиновые сапоги, слизывая с губ дождевые капли. Три дня ремесленником – волнующее событие?
Мой сын отвечает: «Ну да».
Я протягиваю ему полотенце. Он отвергает. «Я же не маленький ребенок».
ВОСПОМИНАНИЯ
Морозный январский день сорок первого. Газета предлагает место преподавателя сельского труда.
Мама: «Вот бы тебе».
Отец: «Едем туда».
Выкупавшись, я, чистый, облачаюсь в лучший, единственный костюм. Отец достает из гардероба воскресные брюки, клетчатый пиджак и куртку. Мы мчим в совершенно промерзшем утреннем поезде на сорок километров севернее. Наша цель: небольшая железнодорожная станция посреди плоской как стол равнины, без деревьев и кустарников.
Дорога к деревне – совершенно прямая шестикилометровая линия с высокими сугробами. Ледяная пурга хлещет по нашим лицам, заползает в каждую пору пальто, проскальзывает в каждую прорезь для пуговиц. Пройдя две трети пути, я лишаюсь сил, я больше ничего не хочу. Мои щеки горят. Руки застыли. Уши побелели от холода. Отец трет мое лицо, отдает мне свои перчатки и утешает мыслью о теплой кухне фермера. Представление о том, что мы сможем выпить по чашке теплого молока, прибавляет мне мужества.
Посиневшие от холода, измученные, мы наконец-то добираемся до хутора. Отец стучит в дверь. Приоткрывается щель. Отец подносит туда газетное объявление и говорит: «Мы приехали…»
«Место учителя уже занято», – прерывает его энергичный голос. После этого дверь снова закрывается. И тогда я впервые вижу, как глаза моего отца становятся влажными. И это – мой отец, мой лучший друг на Земле, и тут я тоже уже не могу сдержать слезы.
ВОСПОМИНАНИЯ
Осень сорок первого. Ежедневно, даже в воскресенье, я обучаюсь сельскохозяйственному делу у одного крупного фермера. Ночь для меня заканчивается еще до рассвета, сразу после трех.
Мне приходится запрягать лошадь и ехать на старой почтовой карете три километра до станции, чтобы доставить посылки и мешки с письмами на четырехчасовой поезд, забрать посылки и мешки с письмами и вернуться обратно. Фермер называет эту работу «телега вознаграждений», он обязан выполнять ее для почтового отделения местечка земледельцев. Свой первый завтрак я получаю после поездки, около семи часов: тарелка мучного супа и ломтик черствого хлеба. Продовольственных карт больше не существует. Фермер вместе со своей семьей ест окорок и колбасу из забитой домашней свиньи. Они завтракают, пока две деревенские девушки-подмастерья и два польских военнопленных работают. Морозное зимнее утро. Я на кóзлах, кутаюсь в теплую попону из мешковины и уступаю своей усталости. Лошадь знает дорогу на станцию. Просыпаюсь от болезненного жжения на лице. Срываю с головы покрывало. Рядом с дилижансом фермер на велосипеде. В его руке хлыст. «Проклятый сукин сын! Я научу тебя, как не спать на работе!»
Я приготовил ужин: тарелка с бутербродами, рядом с ней ваза с астрами, горящая свеча. Тимм: «Ты празднуешь новую книгу?»
«Нет, я хочу поужинать с тобой». Он жует упругий помидор, садится и причавкивает: «У нас потрясно уютно».
После трапезы мы выходим – ах, когда поздний вечер видел нас такими бесшабашными! Идем бродить среди буков в Айкенкампе[6] и искать грибы. Нас сопровождает вечернее солнце, над нами, как всегда, нависает неповторимое облачное мекленбургское небо. Шелестит первая опавшая листва. В кронах деревьев шумит засыпающий ветер. Наша беседа о грибах, деревьях и поросли легкомысленна. Но вызывают возмущение гниющие бревна деревьев, которые сознательно или непреднамеренно были забыты лесорубами, и лесником, который попустительствует этому разгильдяйству.
Наши корзины уже полны белыми грибами, красноногими боровиками и моховиками. Я счастлив и доволен. Мой сын, кажется, тоже… Небольшой хвойный заказник. Между ветвей свисают сети пауков, полные росы. Они сверкают, подобно падающим хлопьям снега. Предвестники зимы.
ВОСПОМИНАНИЯ
В заходящем солнце золотятся кроны сосен. Потрескивает кора. От почвы тяжелый запах хвои. Мы бредем от одной дерновой скамьи до другой, присматриваясь к желтым волнистым коронам лисичек. Прямо перед нами колоннами маршируют мухоморы. Мой мальчик рвет их за ножки и шлепает красочными шляпками о стволы деревьев.
«Зачем? – спрашиваю я. – Они такие красивые».
«Они ядовитые. То, что ядовито, я превращаю в месиво».
Под крышей суматоха. Как только Тимм оказывается в доме, я слышу, как он кашляет, грохочет, стучит, шаркает ногами. Я прислушиваюсь, когда скрипят ступени лестницы, хлопают двери. Когда он на работе, мои мысли заняты им. Вот остался бы он в городской квартире, работал бы плотником при комбинате по жилищному строительству… Нет, хорошо, что он живет со мной. Он вносит в тишину дома свежий ветер. Мой распорядок дня стал более точным, чем раньше: подъем в половине шестого, кофе до шести, далее за письменный стол и работать приблизительно до двенадцати. После обеда: работа по дому, работа в саду, стряпня на ближайшие дни, например айнтопф с фасолью, горохом, морковью, зеленью[7]. Кроме того, если необходимо, нужно ответить на почту, сделать покупки, многое прочитать.
Под дикой грушей желтый ковер из плодов, будто опрокинулась целая повозка. Словно тяжелые капли меда, на ветвях все еще висит древесная груша. Как расточительно, год за годом, это дерево беспокоится о потомстве. Рядом должны вытянуться тысячи молодых деревьев. И дичок встает. Изо всех сил старается подняться в тени старика.
Мой остров спокойствия сотрясается каждый день. Позавчера парень натянул мои носки, потому что его порвались. Вчера он не погасил в доме ни одну лампу. Сейчас со сладострастным наслаждением он плюет вишневые косточки в шерсть кошке. Этот взрослый мальчик на самом деле взрослый?
Мой остров – в конце концов, я вынужден отвыкнуть говорить «мой», более того, думать «мой».
В настоящее время едва ли не единственное место нашей встречи – обеденный стол. В последние дни мне неоднократно пришлось мысленно возвращаться к упреку в том, что я ничего не сделал против нацистов и войны. За едой я стараюсь говорить о своем детстве: неуемное рвение среди «молодежи», энтузиазм «вождя», целеустремленные усилия в подтверждение тому, что мои предки были арийцами.
Я рассказываю о своих родителях, батраках, полных смирения. О маленьких людях, которые считали, что это Гитлер приносит им работу и хлеб. Однако вскоре они, скрывая свой страх, начали шептаться: «Разве он должен губить евреев? – Почему он затеял ссору со всем миром? – У нас было все в порядке. – Война проиграна. – Придут русские, это конец для нас».
Мой сын некоторое время слушает, встает, зевает и выходит из комнаты. Обиженный, я брожу до дикой груши и обратно. Попутно во мне брезжит осознание: если земля промерзла, пшеницу сеять нельзя.
В прихожей Х., тракторист. Он протягивает мне скворечник. «Он лежал на краю поля, под ивой. Повесишь его снова? У тебя же есть лестница». Х. – всегда добросовестный, внимательный. Некоторые из коллег называют его алкашом, потому что иногда он слишком много принимает на грудь.
Четыре жареных шницеля. К ним подаются: сыр, колбаса, хлеб, помидоры, масло.
Тимм: «Кто это съест?» Я напоминаю ему, что, будучи пловцом, он однажды похвастался тем, что уплел десять котлет. Он ест три. И рыгает, как жующая жвачку овца. Что это? Позерство? Он хочет бросить мне вызов? Я делаю вид, что не слышу. Затем пробую повторить: заглатываю в пищевод воздух, затем выталкиваю его. Я воспроизвожу лишь жалкое кряканье. Тимм усмехается: «Хорошо выученное не забывается».
ВОСПОМИНАНИЯ
В нашей гостиной ужин. Рагу из дичи под соусом из чернослива с картофельными клецками. После полудня мы с матерью притащили сани, полные сосновых дров. Голодный, как молодой волк, всасываю в себя теплую кашицу из вареной утиной крови с кусочками груши и измельченного утиного мяса, не обращаю внимания на грозные взгляды отца и неожиданно оказываюсь всей половиной лица в тарелке.
Две встречи с читателями в школе в П. Сначала восьмой класс. На красивых открытых лицах молодых людей застыл вопрос: Ну, что ты предложишь? Я уговариваю себя преодолеть первое стеснение и почитать стихи; абсурдная и школьная поэзия; поэзия как наслаждение для сердца и мышления. Как раскрепощенно и потрясающе беззаботно они смеются, как по-детски эти ребята с пушистыми бородами могут спрашивать, отвечать и глядеть. Несколькими минутами позже, на лестничной площадке, они ведут себя как поставленные, регулирующие, предупреждающие знаки: у них дежурство на перемене.
Вопросы учеников к писателю: «Ваша жена вас любит больше как поэта или как мужчину?»
«Вы когда-нибудь писали стихотворение об Эрике Хонеккере?»
«Вы любите макароны?»
«Эй, на этом месте должна играть музыка!» – кричу я классной руководительнице, сидящей на заднем ряду и проверяющей тетради.
Я держу Алфавит деревьев, задаю вопрос про дерево, начинающееся с буквы F.
Мальчик: «Слива».
Смех, стихающий очень медленно. Тут я вижу, как его соседку подталкивает рыжеволосый парень, и слышу: «Болван, надо же знать, что слива пишется с V».
Вопрос мальчику: «Чем занимается ваш школьный театр миниатюр?»
«Уже ничем».
«Почему?»
«Директор исключил все, к чему можно было придраться».
На школьном дворе под липой курильщики. Преимущественно девушки. Отвратительная картина. Представляю себе: мать, в левой руке ребенок, в правой руке сигарета.
В мусорной корзине хлеб. В деревнях его скармливают скоту, в городах он летит в мусорные баки. Государство держит цены на хлеб. Еще в контейнерах при столовой картофель, мясо. «Чего только у вас не выбрасывают», – говорю я поварихе. «Эх, – отвечает дружелюбная, полная женщина, – тут я не имею ничего против, по крайней мере, это достается моим свиньям».
В послеобеденное время группа продленного дня, с двух до четырех. Перед началом книжных чтений я листаю дневник, читаю записи, которые мальчик – как он сказал мне – должен был написать по указанию своей учительницы:
«Дорогие родители, я забросал лужу камнями».
«Дорогие родители, на этой неделе я был очень ленив».
«Дорогие родители, я не полностью сделал домашнее задание и вырвал страницу в своем дневнике».
После этого следует запись матери: «Дорогая фрау Гертнер, я сделала выводы о недобросовестном отношении Матиаса…»
Ответ учительницы: «Дорогая фрау Шлимме, если вы, как прежде, будете контролировать дневник, Матиас снова встанет на правильный путь».
Кудрявая девочка громко смеется над моей историей о лягушке. Учительница хватает девочку за руку и шипит: «Если ты сейчас же не успокоишься, то выйдешь вон». Убийство смеха. Я проглатываю свое возмущение, у меня такое чувство, что эта женщина глупа, как булка хлеба.
Самоубийственное одиночество.
Я провожаю своего сына до порога. Буря набрасывается на меня так, словно собирается вытрясти всю силу. Тимм устремляется в рассвирепевшую непогоду: ливень, ураганные порывы ветра с моря. Мое восхищение бурей понемногу утихает. Я бросаюсь в свою погоду: штиль за письменным столом. Я веду бой с чистым листом бумаги. Через два часа корзина для бумаг заполнена, голова пуста. Против инертных мыслей помогает движение.
За холмами комбайн нарезает золотые полосы: валок за валком сена. Ветер играет, подпрыгивая в небесах. Я подпрыгиваю вместе с ним.
Около полудня снова за письменный стол. Я не могу заполучить в блокнот нужную строку. Работа – мучительный труд.
Я уже несколько месяцев сижу над сборником стихов для детей. В основном это стихи о природе и серия попыток подойти к школьным проблемам. Умещается примерно в сотню черновиков. Я должен сочинить, наверно, еще столько же, чтобы мой редактор мог выбрать. Я еще никогда не компоновал книгу стихов в одиночку, мне не хватает чувства порядка. Моя главная проблема в сочинительстве: О чем? Как?
На мой взгляд, для детей можно писать обо всем, если найдется надлежащая форма. Согласно накопленному опыту: пиши как можно проще, усложняй настолько, насколько это необходимо, пиши правильно.
Набросок стихотворения:
Материал
Плохо усваивается школьный материал, говорит директриса.
Она имеет в виду седьмой класс.
Связано ли это с родителями?
Или с учительским составом?
Я нахожу огромное удовольствие в этом процессе. Понравится ли это детям?
В мансарде громкая музыка. Всегда одно и то же. Почему парень совсем не слушает классику? Пожалуй, я не должен спрашивать об этом; у каждого поколения свои музыкальные идеалы.
Что в мое время было полькой, танго и маршевым вальсом, сегодня – рок.
Я поднимаюсь на мансарду: «Неужели нельзя слушать что-нибудь другое?»
Ответ: «Мне нравится это».
Мой сын выключает радио, включает телевизор, развлекательное шоу. Враждебность травит меня: еще одна бутылка пива, войлочные тапочки, и девятнадцатилетний обыватель готов. Больше запросов у парня нет? Достаточно ли такой жизни, чтобы жить полноценно? Возможно, большая часть людей действительно не нуждается в более духовных развлечениях после восьми часов напряженной работы.
Высокий череп, утолщенный нос, угловатые губы, блестящие, серые, немного печальные глаза – мой мальчик.
Как незнакомый гость, он сидит на корточках возле меня, пускает сигаретный дым мне в лицо, будто хочет выкурить меня из комнаты. Я едва прислушиваюсь к тому, что происходит в телевизоре, мои мысли вращаются вокруг одного пункта: как мне сделать моего сына другом?
О, пожалуйста, пожалуйста, Ханни, прошу, люби меня.
Позволь мне ночью прийти к тебе, как настоящий вор.
Пожалуйста, пожалуйста, Ханни, люби меня.
Я тоже хочу быть совершенно безмолвным, я ничего не говорю.
Я приду около полуночи.
Элвис на плакате смеется.
Твои родители послушно спят, они славные.
Ты ставишь «Люби меня нежно», а я крадусь вверх по твоим чулкам,
Только выключи заранее свет, я не заблужусь[8].
И это по телевизору, для «культурной нации», а та и не противится. Эта словесная дребедень даже напечатана.
Спрашиваю сына: «Тебе нравится эта ерунда?»
Ответ: «Есть и получше».
Перелистываю старые рукописи. Нахожу стихи о Тимме:
Я хочу прочитать ему сказку,
Она начинается, как обычно: Давным-давно…
Он перебивает меня:
У тебя нет сказки посовременнее?
Я вне себя, грожусь его наказать,
Он недавно разрисовал целый метр обоев.
«Я работал», – говорит он.
Вправе ли я наказывать за работу?
Тимм читает и, улыбаясь, произносит: «Ты частенько наподдавал мне по заднице».
Читал в одном журнале: «С возрастом наши дети все лучше понимают идеалы коммунизма и восторгаются ими». Так может сформулировать только тот, кто от энтузиазма уже не способен думать и видеть. Я знаю детей, которые ничего не смыслят в коммунизме.
Желание, как создатель мыслей, еще не производит реальности. Между тем много разговоров вокруг того, как сложно реализовать идею «Всё вместе с народом, всё для народа». Для некоторых людей «всё вместе с народом» значит: только через мои руки. А «всё для народа» для многих означает «всё для меня».
ВОСПОМИНАНИЯ
Большой город. День международного футбольного матча. Улюлюкающая, трубящая в дудки, пьющая пиво молодежь движется через улицы, размахивая флагами, парализуя движение. Кажется, будто половина молодых людей нашей страны собралась воедино в этом районе мегаполиса. На перекрестке, на парапете пешеходного перехода, сидят на корточках трое. Пожилая женщина останавливается возле них и нерешительно спрашивает, можно ли ей взять с собой из сточной канавы пустые бутылки из-под пива. Из протянутой руки одного из парней падает наполовину полная бутылка. Он бормочет: «Вот, бабушка, есть еще одна».
Ужасает, как много в наших газетах превосходной степени: неотразимый, нерушимый, вечный, никогда, навсегда, всемогущий, наивысший, незабываемый, еще выше, еще глубже… От таких слов ухмыляются догматики.
На вечернем небе картина, которую я, насколько могу вспомнить, точно вижу в первый раз: высокий свод словно разделен прямой изгородью на два лагеря. Один – черно-серая грозовая стена. Другой – пронзительно голубая гладь. Грозовая стена осыпает меня дождем, а из голубого небосвода льется теплый солнечный день.
Гроза ушла. Ветер сортирует урожай: на лугу полно яблок, на дороге листья, под дубом несколько сухих веток.
С того момента, как мой сын сел за обеденный стол, речь его сродни водопаду. Я узнал, что он работает вместе со старым мастером по телегам. Человеку сегодня исполнилось семьдесят три, они выпили на двоих пару белого пива. Тимм ругает руководство кооператива, что те даже не поздравили старика.
Я допускаю, что про день рождения можно забыть. Мой сын неумолим: «Но не про семьдесят три. – Они думают только о себе. – Когда его жена лежала в больнице, к ней тоже никто не ездил. – Для меня это не руководитель». Я советую ему выступить на следующем общем собрании. На это мой сын: «Мне следует быть осторожным, они станут муштровать меня везде, где только смогут».
Муштровать – наверно, этот опыт мальчик уже получил как пловец. Как-то раз он должен был занять на соревнованиях второе, но ни в коем случае не первое место. Конечно, он увлекся, забыл об этом, стал первым, благодаря чему получил взбучку за недисциплинированность. И всякий раз в будущем, когда он проигрывал, тренер подолгу мучил его на тренировках и язвил: «Даже если ты победил, ты еще не победитель».
Глубокое познание молодого специалиста Тимма: месяц длинный, ряд банкнот, выплаченных ему сегодня, очень короткий. Я смотрю на деньги и говорю: «Тут останется не так много, чтобы отложить». На это мой сын с вопросом: «Неужели при социализме все еще надо иметь сберегательную книжку?»
Субботнее утро. У порога красивая темноволосая девочка с прекрасным овальным лицом и сверкающими глазами: «Мне нужно к Тимму».
«Он еще спит».
«Ничего страшного, он знает, что я приду».
Я показываю на дверь мансарды. Прежде чем я успею хоть как-то отдышаться, этот ребенок проскальзывает мимо меня. Указательный палец моей нравственности ковыряет в ящике для мозгов: вся порядочность осталась дома? Кто она? Школьная подруга? Возлюбленная? Какая самоуверенность.
Во время обеда узнаю: М. из Р. остается до вечера воскресенья. Хочется вылезти из кожи вон. Почему я не в курсе? Почему парень не задается вопросом, осмелится ли девушка спать с ним? Вероятно, он читает мои вопросы по моим глазам, дерзко улыбается мне и говорит: «Ну не ложиться же мне с ней на лужайке?» Вереница мыслей, над которыми я бьюсь весь день, заканчивается так: пожалуй, такие сегодня молодые люди.
ВОСПОМИНАНИЯ
Первые послевоенные дни. Я живу у дяди в соседнем маленьком городке, потому что там американцы, а в нашей деревне русские. Потому что американцы больше не забирают из домов молодых людей и не отправляют их в плен, и потому что… потому что русские…
Пропаганда зверств процветает. Каждый раз, когда могу, я гуляю, слоняюсь без дела, наслаждаюсь выздоровлением после легкого осколочного ранения под правое колено, из-за которого я мучаюсь со времен нашей последней боевой позиции на Одере, когда мы не останавливаясь бежали от Советской Армии до самого нашего порога.
Нередко меня сопровождает четырехлетний мальчик из соседнего дома. Его мать – военная вдова, тридцати лет, черноволосая, как цыганка. После недельного знакомства она ложится со мной в свежую весеннюю траву, под кустами ивы, у реки, поспешно срывает с моего тела одежду, бросается на меня и учит тому, для чего создан молодой человек. И теперь мы постоянно до изнеможения дрейфуем среди прибрежных кустов. Черноволосая живет со своей матерью. В доме у нас этого не происходит, иначе что подумают люди? Она на десять лет старше меня. Кстати, ее погибшему мужу было всего сорок четыре.
На пороге наши три кошки: Мулле, Билли, Пуше. Они попрошайничают так, будто молоко доили только лишь для них. Ах, эти элегантные подхалимы! Этим неутомимым, преданным дому охотникам на мышей я ставлю на ступеньку миску с едой и с удовольствием наблюдаю, как они чавкают. Кошка исторически привязана к человеку. Рассказы и истории, басни и стихи об этом животном бесчисленны. Как много между человеком и кошкой дружбы: у Мухаммеда была одна любимая кошка; германская богиня любви Фрейя держала двух этих проворных существ перед своей колесницей, когда покидала священное место Вальхаллы.
Каково уважение к кошке: у египтян она была канонизирована, тот, кто убил кошку, должен был расплатиться своей жизнью. Я не мог себе представить жизнь в этом доме без кошки.
ВОСПОМИНАНИЯ
Бетономешалка клокочет, скрежещет, булькает. Некоторое время маленькая серая кошка бежит против направления вращения, неизменно вдоль внутреннего края чрева миксера. Торопится, как золотистый хомячок в зубчатом барабане. Вскоре ее ноги становятся тяжелыми. Холодная цементная каша бьет по голове и спине. И вот, обессиленная кошка останавливается в крутящейся, жужжащей бочке. Снова и снова уносит ее грохочущее бетонное месиво. Она смотрит расширенными от ужаса глазами, смотрит в лицо человека, который схватил ее за шею, посадил на руку, несколько раз нежно погладил, а затем – бац – швырнул в открытую пасть непрерывно вращающейся бочки миксера. В самый центр глубокой массы из воды, гравия и цемента. Измученная и безвольная, она, маленькая серая кошка, брошена на произвол судьбы. Катят, крутят, толкают. Еще раз она смотрит в загорелое лицо человека, в его ярко-голубые глаза и белоснежные зубы. Он дерзко сдвигает кепку на затылок и хрипло смеется.