Генерал-отставник Белосельцев перемещался с конопляным веником по квартире, подметал пыль, вылавливая под столом и под креслом ее серые, легкие перья, забрасывая их в жестяной совочек. Пыли было много, она набиралась за ночь после очередной уборки и состояла из тополиного пуха, крохотных известковых крупиц, опадавших с потолка, бумажных чешуек, отслоившихся от книг и обоев, разноцветных шерстинок ковра и еще из неведомого невесомого вещества его испепеленных мыслей и снов, из дыма его прожитой жизни, которую он сметал метелкой в жестяной совок. Он гонялся за этим домашним перекати-полем, стараясь захватить веничком легкий, воздушный ком серого праха.
В прихожей раздался звонок, длинный, бодрый, настойчивый. Так звонят почтальоны, доставляющие телеграмму, и он поспешил к дверям, гадая, откуда, из какого несуществующего мира могло явиться послание.
Открыл дверь, на пороге стояла она. На ней была лиловая легкая блузка и белая полотняная юбка. Волосы, которые в прошлый раз были распущены, как у русалки, теперь были расчесаны на строгий прямой пробор, сплетены в две косы с аккуратными, наивно-трогательными бантами. В руках у нее был большой букет цветов, из-за которого смотрели серо-зеленые, прозрачные глаза, улыбались розовые, свежие губы.
– Я пришла, – сказала она, ступая через порог, занимая в коридоре пространство, которое он торопливо и охотно освободил для нее. – Пришла поблагодарить… Вы мой спаситель… Это вам! – Она протянула букет, состоящий из розовых флоксов, фиолетовых люпинов, огромных бело-желтых ромашек и синих, с золотой сердцевиной колокольчиков. – Вчера я ушла не простившись. Вы спали, я не хотела вас тревожить.
Она говорила просто, с легкой застенчивостью, еще не зная, как он отнесется к ее появлению, надеясь на его расположение. Эта наивная доверчивость, аккуратные косы с бантами, строгий прямой пробор и букет цветов делали ее похожей на ученицу старших классов, ничем не напоминали вчерашнюю, с размазанной помадой девицу, мокрую от пьяных слез.
– Проходите. – Он принял букет, пропуская ее в гостиную. Достал с полки тяжелую хрустальную вазу, полную пыльного солнца. Наполнил в ванной водой. Сунул в солнечный водяной пузырь обрубленные зеленые стебли, распушил букет и внес в гостиную, чувствуя, как ромашка щекочет подбородок, как выплеснулся из вазы, ударился о пол шлепок воды.
– И это я хотела вернуть. – Она протянула ему носовой платок, которым он вчера вытирал ее расплывшийся грим, окунал в фонтан, омывал помаду и слезы.
Платок был выстиран, выглажен, аккуратно сложен. От него чуть слышно веяло духами.
– Можно я сяду? – Не дожидаясь ответа, она села в кресло, и он увидел ее загорелые ноги, белые легкие туфельки.
Смутился, поймав в себе этот быстрый, веселый взгляд.
– Я хочу объяснить вчерашнюю дикую сцену. Эти два балбеса мне не знакомы. Я вчера была в ужасном настроении. Меня не приняли в университет. В великой печали я купила джин с тоником. Эти балбесы попались, принялись меня утешать. Вы видели, чем это утешение кончилось. – Она отчитывалась перед ним, давала объяснение случившемуся, и это разволновало его.
Значит, она, явившись к нему, продолжала нуждаться в нем. Вчерашнее знакомство, начавшееся с безобразной сцены, по ее мнению, нуждалось в продолжении. Он не мог понять двигавших ею побуждений, и это беспокоило его и радостно волновало.
– Меня зовут Даша. А вас? – спросила она, продолжая быть главной, ведущей в этих хрупких, невнятных продолжавшихся отношениях.
– Виктор Андреевич, – сказал Белосельцев и подумал, что она из кресла протянет ему свою загорелую руку, и он должен то ли пожать ее, то ли поцеловать.
Но она сидела, оглядывая комнату, и ее зеленые, солнечно-водянистые глаза были того же цвета, что и хрустальная ваза с букетом.
– Вы мне вчера зашили платье, и так хорошо, что мама ничего не заметила. Во всех отношениях я у вас в долгу. Может быть, вы спасли мне жизнь или честь. Приютили меня. Починили мой поврежденный наряд. Хотите, я вам вымою полы и окна? Или постираю белье?
– Не теперь, – засмеялся он, взглянув на свои запыленные стекла в высохших потеках дождя, за которыми рокотал металлический блестящий водопад машин. – Накануне какого-нибудь праздника я вас приглашу, и вы мне поможете.
Она кивнула, принимая всерьез его предложение. Задумалась, словно вспоминала ближайший праздник.
– Какой у вас интересный дом, Виктор Андреевич. – Она оглядывала стены, и банты на ее светлых косах трогательно шевелились. – Настоящий музей. Вы – ученый, коллекционер, научный работник?
У него было странное ощущение – она явилась к нему, уселась в кресло и оттуда, не поднимаясь, захватывает все больше и больше пространства в его доме. Букет в хрустальной вазе принадлежал ей. Стол, на котором стояла ваза и к которому свешивалась белая ромашка, был ее столом. Пол, на котором высыхала маленькая лужа воды, упавшей из вазы, и которого касались ее легкие светлые туфельки, был тоже ее. Занимая кресло, обводя своими любопытными веселыми глазами гостиную, она захватывала все больше и больше территории, и он отдавал ей эту территорию без боя, радостно отступая.
– Что это за чудовище? Смотрит на меня так враждебно, словно хочет прогнать! – Она показывала на африканскую маску из черного дерева, инкрустированную кусочками перламутра и красной медью, которую он привез из Нигерии, купив ее на шумном, горячем рынке Ибадана. Блестящие от пота, словно натертые черной ртутью, торговцы раскатывали по прилавкам светящиеся сине-желтые ткани, выставляли глиняные, похожие на женские бедра сосуды, заманивали покупателей под навесы, где толпились вырезанные из эбенового дерева статуэтки, возвышались бронзовые идолы, висели толстогубые, с огромными глазами ритуальные маски, и он выбрал одну, тяжелую, словно налитую свинцом, нес ее, завернутую в черно-золотую ткань.
Белосельцев рассказал ей о происхождении маски, о нигерийских джунглях на границе с Заиром, в которые проливались раскаленные, как кипяток, дожди, и он скользил в красной горячей грязи, из которой, пузырясь и захлебываясь, вылезали жирные кольчатые черви, и в сачке его трепетала красная африканская бабочка. Он рассказал ей об этом, умолчав о пусках французских ракет с заирского полигона – белая, как горящий магний, звезда летит над деревьями в бледное небо, и он, разведчик, включая хронометр, определяет момент отсечки двигателя.
– Вы так интересно рассказываете, Виктор Андреевич. Как будто книгу приключений читаете! – с изумлением сказала она, успокоенно и удовлетворенно оглядывая маску. И он видел, что маска перешла в ее ведение, стала подвластна ей, сменила подданство. И это радовало и умиляло его. – А этот медный крест, похожий на кружево? Никогда не видела таких крестов!
Он рассказал ей об эфиопском кресте, напоминавшем лист папоротника. Мастера, с фарфоровыми выпуклыми белками, с курчавыми бородками, орудовали крохотными зубильцами, выколачивая из меди дырчатый, сквозной, пернатый крест, оглашая окрестность непрерывными звонкими стуками. Коптский монастырь Лалибелла был высечен в красноватой горе, сухой и прохладный, с изображением ангелов и святых, таких же чернолицых и глазастых, как прихожане. Он смотрел, как стекленеет, струится воздух над горячими плитами сланца, под которыми испарялись тела мертвецов. Лагерь, обнесенный колючей проволокой, казался огромной, затмевающей солнце тучей, в которой изнывали от голода полуголые, библейского вида люди. Он не пугал ее рассказом о голоде, о боях в Эритрее, когда корабль из бортовых орудий стрелял по эритрейской пехоте и он, разведчик, на палубе в сильный бинокль смотрел, как качается на холмах дым от разрывов и над мачтами в блеске пропеллеров пролетел «орион».
Она внимательно, как прилежная ученица, выслушала рассказ о кресте, милостиво принимая его в свое подданство, расширяя свои владения.
– А эта стеклянная ваза, похожая на голубой леденец, откуда она? Ее хочется лизнуть. Наверное, сладкая! – Она указывала на зелено-голубую гератскую вазу, перевитую нитями и слюдяными струйками застывшего стекла, извлеченную из тигля стеклодува. Мастер-пуштун блестел, отекал горячей росой, сам был стеклянный. Держал на длинном черенке малиновый цветок остывающей вазы, которая тускнела и гасла, наливалась таинственным бирюзово-зеленым светом. Он рассказал ей о рецептах изготовления гератского стекла, о золотисто-глинобитном городе, увитом розами, из которых в каменное зеленое небо подымались кривые минареты, и женщины, укутанные в разноцветные накидки, казались лилиями, расцветшими среди гончарных дувалов. Он не сказал ей об ударе вертолетов по старым мазарам, о прочесывании Деванчи и подрыве танка, о полевом лазарете, куда вносили сержанта с осколком в желудке. Санинструктор держал над раненым стеклянную капельницу, в которой мерцало маленькое злое солнце Герата.
Синяя гератская ваза, похожая на стеклянный бутон, перешла в ее подданство, пополнила фетиши, которыми она обставляла границы своих владений.
– Вы столько путешествовали, Виктор Андреевич. Вам нужно написать книгу. Вы можете мне диктовать, а я стану записывать. Могла бы получиться прекрасная книга.
Его поразил ее неподдельный настойчивый интерес не только к историям, но и к нему самому, с кем эти истории случались. В ее зелено-серых прозрачных глазах было любопытство, внимание и нечто еще, что могло быть истолковано как сострадание к его одиночеству и невысказанности, которые она угадала. Он действительно был одинок, действительно никто уже долгие годы не расспрашивал его, не интересовался его жизнью, его суждениями. Агентурные донесения, аналитические записки и справки, которые он прилежно направлял в разведку с полей сражений, устарели, ненужным хламом желтели в архивах. И не было человека, которому был важен он, состарившийся военный разведчик, накопивший, помимо сводок, огромный мучительный опыт пребывания в мире, где еще недавно существовала его страна, одерживала победы его армия, а теперь, одинокий мыслитель, без страны и армии, он искал в себе силы достойно уйти. Не оскорбить своим уходом природу, память дорогих благородных, достойно ушедших людей и Того, Кто всю жизнь внимательно за ним наблюдал в минуты грехов и падений, в часы откровений и взлетов.
– Могла бы получиться интересная книга, – повторила она.
Могла бы получиться, конечно. Она приходила бы каждое утро, аккуратная, приветливая и прилежная. Садилась за стол, где ждала ее стопка белых листов, поднимала на него глаза, прозрачные, как пронизанная солнцем зеленая вода. И он, подхватывая в памяти вчерашнюю фразу, длинную, упавшую, как лиана, диктовал ей. Как шли они песками в пустыне Регистан, в малиновом пекле, сквозь которое солнце казалось хвостатым крестом и пустые колодцы были трубами в ад, откуда извергался душный угар. Прапорщик умер от теплового удара, лежал на вершине бархана с красным, покрытым волдырями лицом, и на его скрюченной черной руке висели бирюзовые четки.
Он мог бы ей диктовать, и через год получилась бы книга, которую он наговорил, глядя в ее зеленые, удивительного цвета глаза.
– Я поступала на исторический факультет и провалилась, – сказала она, будто угадала его мысль. Направила на него светящийся изумрудный взгляд, которого он вдруг испугался. – Вы бы могли быть моим репетитором. С вашей помощью я одолею курс всемирной истории и на следующий год поступлю.
Отчего бы и нет. Она приходит к нему в зимней шубке, в теплой пушистой шапочке. На волосах нерастаявший снег. Шубка наполнена душистым теплом. Садятся в кабинете. В солнечно-синем морозном окне все заткано льдистыми листьями. Он читает ей главы всемирной истории, выискивая их в своих путешествиях. Пролив Дарданеллы, по которому идет корабль, пробираясь к средиземноморской эскадре. Пологий зеленый холм, накрытый шатром лучей. Троя, где мчались легкие боевые двуколки и в пыли, обиваясь о камни, волочилось мертвое тело, герой подымал к небесам медный трофейный шлем. А теперь буруны катятся за кормой корабля, и он, прислонившись к орудию, смотрит на пологий, поросший травою холм.
Кампучийские джунгли, прозрачные, в бледном солнце. На рукав к нему прыгнул маленький розоватый кузнечик. Вокруг подымаются пустоглазые будды Байона. Из каменных глазниц вырастает трава, лиана бежит по щеке. Город, пропавший в лесах, схоронивший в древесных корнях могилы древних царей, золотые сосуды капищ. И он, утомленный, избегнув смерти, переживший безумие, тронул осторожной ладонью каменный шершавый узор.
Он расскажет ей о своих путешествиях среди мечетей, пирамид и буддийских пагод, разворачивая старинные свитки учений, хроники древних царств, над которыми пролетал его боевой вертолет, сквозь которые проходил изнуренный отряд спецназа. Подложив под локоть шитую серебром подушку, она внимает ему, прилежная ученица, желанная гостья.
– Благодарю за букет, – сказал он. – Настоящий летний букет.
– Мой приход помешал вам? Вы заняты? Вам надо работать?
– Никакой работы, – ответил он, поглядывая на конопляный веничек, которым он только что извлекал из-под кресла унылую серую пыль, прах своей прожитой жизни. – Вся моя работа давно исполнена. Отдыхаю дома с утра до вечера.
– Тогда пойдемте на улицу. Лето, Москва, духота. Покатаемся на речном трамвайчике по Москве-реке!
Со своими косами, бантами, наивным простодушием и весельем она была похожа на школьницу. Ее предложение покататься на речном трамвайчике было из школьных, детских желаний. Ему вдруг стало смешно и весело. Захотелось проехаться с ней на трамвайчике, ощутить давнишнюю наивную радость. И, удивляясь своему легкомыслию, он согласился.
На метро они доехали до Фрунзенской набережной, где находился причал и куда с двух разных сторон – от далеких кудряво-зеленых Воробьевых гор и от туманных, в золотом зареве кремлевских куполов – причаливали речные кораблики, с музыкой, с пассажирами на палубах, среди которых было много детей и иностранных туристов. Загорелые юнги набрасывали на крюки швартовые канаты, кассирша выдавала билеты, и кораблики, раскручивая за кормой белые буруны, неторопливо ползли по сверкающей летней реке, похожие на жуков-плавунцов.
– В последний раз плавал на трамвайчике полвека назад. Бабушка меня катала, – сказал Белосельцев, когда они по трапу перешли на кораблик и уселись на верхней палубе под тентом. – Не понимаю, почему я так легко уступил вам. – Он и в самом деле не понимал, почему пошел на поводу ее прихоти. Она, веселая, милая, забавлялась им, унылым пожилым генералом, словно обвязала вокруг его худой шеи шелковую ленточку и повела за собой. И он послушно пошел, околдованный солнцем, букетом, школьными бантами, загорелыми легкими ногами и прозрачными, как зеленый солнечный пруд, глазами. Нелепость этого не пугала его, а удивляла, смешила. Послушно, слабо усмехаясь, он потакал ее прихотям. – Такое чувство, что я превратился в ребенка, – говорил он, глядя, как удаляется гранитная набережная и на ней темным бруском, с лепными знаменами, пушками, танками, высится штаб сухопутных войск, не грозный, не военный, не настоящий, а поставленный здесь для обозрения пассажиров, плывущих на речном трамвайчике под легкомысленные эстрадные песенки.
– Вы и есть ребенок. А я ваша бабушка. Можете меня так называть. – Она засмеялась, и ему показалось, кто-то брызнул ему в глаза солнечной водой.
Кораблик плыл мимо Парка культуры, белой беседки, разноцветных, размалеванных аттракционов, среди которых крутились и изгибались «американские горы», ввинчивались в петли и виражи летательные аппараты, рушились в водопады, проносились по горным опасным рекам зыбкие каноэ, мотались огромные, как летающая платформа, качели, готовые оторваться от своих разукрашенных столбов и упасть на середину реки.
– Чего доброго, вы меня и в Парк культуры поведете, посадите на карусель, – сказал Белосельцев.
– И пойдете и покатаетесь, – мнимо строго сказала она. – Мальчик должен быть смелым, должен ничего не бояться.
Он принял ее игру. Решил уступать ей во всем. Боялся не угадать ее настроения, не последовать за ее необременительным милым капризом. Боялся неосторожно спугнуть, насторожить и обидеть.
То необычное, непредвиденное, что случилось с ним, продолжало совершаться среди солнечных блесков, мелькания чаек, пролетевшей по воде длинной лодки с загорелыми гребцами, было не в его власти, не им задумано. Он сам был частью этого забавного веселого замысла и не хотел быть ему помехой.
Крымский мост косо надвинулся, заслонил небо серой сталью, тугими связками, фермами, множеством напряженных заклепок. Его тень легла на реку. По нему гудел невидимый многотонный поток машин. В подбрюшье, подвешенные, с берега на берег тянулись трубы, жгуты кабеля, косматая изоляция и оплетка. Белосельцеву показалось, что он заглянул под стальной подол, увидел исподнее, скрытое от глаз, железное белье. Мост прошумел, открывая солнце, синее небо, вспышки автомобильных стекол.
Удалялся, легкий, звонкий, как серебряная, с натянутыми струнами арфа.
– Мне кажется, вы похожи на этот мост, – серьезно сказала она. – Внешне такой точеный, изящный, привлекательный. А на самом деле усталый, обремененный, несете на себе тяжкий груз. И никто не скажет вам: «Бедненький, отдохните! Не будьте больше мостом, станьте лодочкой!»
Эти слова поразили его состраданием. Она угадала в нем его нелепый стоицизм и усталость. Его встроенность в берега. Невозможность изменить свою форму, длину и конструкцию. Была поразительна ее прозорливость. Он был прозрачен для нее. Почти девочка, знающая его всего несколько недолгих часов, она угадала его. И следовало то ли испугаться этого, укрыться, как улитка, в непроницаемый завиток ракушки, то ли благодарно открыться ей, рассчитывая на ее милосердие и доброту.
Они проплывали мимо памятника Петру, огромного, но не величественного, пустого внутри, похожего на грозный рыцарский доспех без рыцаря. Хотелось кинуть в него камушек, чтобы услышать звук кровельного железа. Памятник, прежде вызывавший у Белосельцева раздражение, казавшийся чужим, навязанным Москве, теперь нравился ему. Был интересным, забавным, похожим на аттракцион. В него можно было залезть. Посидеть внутри его глазного яблока. Послушать, как шумит в нем, словно в огромной самоварной трубе, ветер. Как гулко гудит в нем вода, словно в водостоке. Петр стоял, придавив ногами крыши Зимнего дворца, Адмиралтейства, Петропавловской крепости. Все эти раздавленные Петром здания размещались на борту ботика, а сам этот ботик, оторванный от воды, был поднят на Ростральную колонну, из которой торчали другие, подобные ботики, и все это обильно поливалось струями декоративного фонтана. Символы, которые были заложены в монумент, были скомканы, смещены и расплющены, соединены в причудливую веселую смесь. Но в этой эклектике была своя правда. Время, в котором сооружался памятник, было полной противоположностью тому, в котором действовал император. Памятник стоял среди жалких остатков империи, потерявшей треть территории, выходы к морям, флот и армию, и скульптор, хитрый грузин, создал талантливую карикатуру, мнимую огромность бутафорского памятника. Именно это успел заметить и понять Белосельцев, проплывая мимо Петра.
– Посмотрите, на носу петровского ботика сидит золотая птица! – радостно воскликнула Даша, трогая его за рукав. И это невольное прикосновение было еще одним малым знаком их сближения. Рассматривая крохотного золоченого орла, усевшегося на бушприт ботика, и золотой свиток в руках императора, и аккуратные выкованные из бронзы жерла бортовых орудий, Белосельцев был благодарен скульптору, не за памятник, а за ее радостный возглас, за ее быстрое невольное прикосновение.
Памятник удалялся, медленно разворачиваясь на оси, как огромный флюгер. Сливался с туманным городом, с его трубами, мостами и башнями.
– Посмотрите, словно солнце восходит! – Она тянулась через перила и на секунду приобрела трогательное сходство с птицей, готовой вспорхнуть с ветки.
Из-за деревьев, как огромное лучезарное светило, выкатывался золотой купол храма Христа Спасителя. Следом за ним – другие купола, поменьше, как золотые планеты. И весь бело-мраморный, невесомый, парящий, источающий радостные золотые лучи, возник собор, как диво, опустившееся посреди Москвы. Улетал на полвека, странствовал среди необъятных просторов Вселенной и вновь вернулся в свой Град, спасая его от пороков, содомского греха, безумной гордыни. Как огромный белый голубь с золотым хохолком. Посланец Творца, прилетевший из небесной лазури.
Трамвайчик плыл по золотым отражениям. Белосельцев хотел запомнить ее мимолетное сходство с птицей, золоченые плески реки среди зеленого, белого, синего.
– Хочу креститься в этом соборе, – задумчиво сказала она. – Вы не знаете, Патриарх совершает крещение?
Он не знал. Он представил ее там, внутри, среди столпов и сводов собора. Не крещение ее, а венчание, среди свечей, песнопений, шитых золотом риз. Она, в белом платье, стоит с молодым женихом. Кто-то держит над ними жестяные короны, ведет по кругу среди мерцающих мягких огней. А он, старик, смотрит на них из сумерек, бессловесно желает блага.
И вот уже нет собора, а кто-то поставил на берег огромное, из серых кубов, строение. «Дом на набережной». Он смотрел, как надвигается белесо-серая, в солнце громада, похожая на тучу, и под ней драгоценно, словно фарфоровая чашечка, пестреет церквушка, наивная, как цветочек под колесами асфальтового катка. И хотелось бережно, двумя ладонями, вычерпать ее из-под серого монолита, перенести подальше от угрюмой громады.
– Когда я смотрю на этот дом, мне всегда становится скучно, – сказала она. – Как в детстве, перед началом болезни. – Она вглядывалась в здание, и ему показалось, что она слегка побледнела, будто дом, проплывая, успел выпить из ее щек и губ румяную свежесть, а ее зеленые глаза потухли, словно солнце зашло за тучу. – Бывают скучные люди, дома, деревья. Как тени чего-то исчезнувшего… Вы – не скучный! – спохватилась она, испугавшись, что могла его неосторожно обидеть. – Вы очень живой, интересный!.. Вы мой спаситель!.. – Она протянула руку, словно хотела поблагодарить его прикосновением, но не решилась, положила розовую кисть на поручень. Он смотрел, как на белом поручне лежат ее розовые пальцы и за ними по реке, словно на ниточке, плывет маленький легкий челнок.
И вот среди блеска реки, сияющих синих небес, как чей-то молодой, восхитительный лик, возник Кремль. Алое, белое, золотое. Среди древесных куп, травяных холмов. Красные остроконечные башни. Солнечные, осыпанные крестами купола. Белокаменные соборы и колокольни. Нарядный, во всю ширь дворец с кружевными наличниками и мерцающими драгоценными стеклами. Возникло такое чувство, будто вынырнул из-под воды и сделал огромный, спасительный, во всю грудь, вдох, от которого – жизнь, свет, радость. Белосельцев тянулся к Кремлю, чувствуя, как летят к нему светоносные ликующие энергии и он, попадая в пятна горячего, алого света, в золотые лучи, в белую, снежную прохладу, становился моложе, крепче, веселей. Кто-то бережно коснулся его глаз легкими золотыми перстами, и от этого зорче стали глаза, умевшие теперь разглядеть тропку на склоне холма по ту сторону зубчатой стены, древнюю надпись на кольце под куполом Ивана Великого, голубя с голубицей в крестах Покровского собора, вмятины на Успенском куполе, похожем на огромное золотое яблоко. Кто-то обнял его крепким богатырским объятием, его мускулы стали крепче, обретая молодую гибкость и свежесть, и ему казалось, что он встал вровень с белокаменным столпом колокольни, чувствуя у виска ее округлый сияющий шлем. Кто-то дохнул на него свежим дыханием, и в щеки хлынул молодой свежий жар. Дышалось вольно, сильно. Словно здесь, на реке, у Кремля, с ним случилось чудо омоложения. Как сказочный Иван, изнуренный в странствиях, изможденный в битвах, он нырял из котла в котел, из прозрачной воды в красное вино, из красного бурлящего вина в студеное молоко, становился молодым, румяным и бодрым.
– Как я его люблю!.. Какой он наш, русский!.. – сказала она, и он увидел, что она испытывает те же чувства, дышит, как и он, той же радостью, красотой.
Казалось, плывет не трамвайчик, а Кремль – огромный, алый, с зубчатыми бортами корабль, с белоснежной мачтой Ивана Великого, с округлыми парусами соборов, с золотыми стягами прозрачных крестов. И они оба взяты в этот ковчег, плывут, не касаясь воды, возносятся в сияющую синюю высь.
Кремль канул, как видение, оставив после себя розовое зарево. И открылась металлически-черная брусчатка, и на взгорье – Василий Блаженный. Бутоны, резные узорные листья, сочные, сквозь колючие стебли, соцветья.
– Посмотрите, словно букет! – воскликнула она, оборачивая к нему восхищенное лицо. Он увидел, как взлетели ее светлые брови и расширились прозрачно-зеленые глаза. «Ты сама как букет!» – хотел он сказать, любуясь этим моментальным выражением восторга. Никогда он не видел храм с реки. Отсюда, с воды, он и впрямь был похож на букет, поставленный в черную хрустальную вазу, из которой возвышались разноцветные мохнатые головы, не вянущие и под снегом – московская метель шлифует брусчатку, красно-зеленые, усыпанные снегом главы, шатры и кресты, огненные и живые, среди русской зимы. Это она вывела его из дома, как выводят послушных слепцов. Повела, как поводырь, по Москве. Посадила на белое суденышко, и их повлекло по блестящей воде. К берегу на огромных подносах выносят соборы и храмы, дворцы и зубчатые стены, словно предлагают полюбоваться, насмотреться, а потом уносят. И она хочет узнать, любит ли он Москву, ту, которую она ему показывает. Да, он любит.
Он плыл по Москве-реке спустя вечность с тех пор, как бабушка, сжимая его детскую руку, провела по шаткому трапу. Он плавал по желто-латунному Меконгу, по шоколадному Нигеру, по мутной и горячей Лимпопо, по голубой, как шелк, Амазонке. Видел храмы, мечети и пагоды. Видел взрывы и горящие джунгли. Мимо, брюхом вверх, сносило рыжий труп крокодила. В простреленном каноэ лежал убитый индеец. И теперь он плывет по родной, чудесной реке, чей берег и мягкий изгиб повторен кремлевской стеной, и старинный дворец желтеет сквозь зелень садов, и темный мост прошумел, гулко играя железную бессловесную музыку, и она, его спутница, хочет убедиться, хорошо ли ему. Да, ему хорошо.
Они доплыли до Новоспасского моста. По одну сторону на горе стоял монастырь, старинные кирпичные стены, башня с тесовым шатром, высокая, с царской короной, желтая колокольня, собор с куполами, среди которых один, позолоченный, мятый и сморщенный, был похож на высыхающий плод. На другой стороне реки, из зеркального стекла и металла, облицованное розовым камнем, повторяя монастырь силуэтом башен и стен, магических пирамид и шатров, высилось новое здание, драгоценное, как кристалл. Мост соединял их, касаясь железными пальцами старинных монастырских бойниц и хрустальных окон дворца. Москва кругом высила свои небоскребы, тянула вверх колокольни и трубы, мерцала, туманилась, и казалось, летит над ней, среди облаков и лучей, высокий солнечный ангел.
Они сошли на берег, отыскали маленький ресторанчик вблизи Таганки, на крутом спуске к реке. Устроились в тесной кабинке с фарфоровыми немецкими блюдцами на стенах. Им принесли на горячих тарелках пылающий, смуглый, еще шипящий стейк, гору душистого летнего салата, две холодные, запотелые кружки с золотистым немецким пивом. Он смотрел, как схватила она руками сочный зеленый лист, сунула в рот, захрустела белым влажным стеблем. И уже высматривала алую, разрезанную надвое помидорину. Озирала голодными радостными глазами вкусное мясо, толстое ледяное стекло кружки.
– Уж вы простите, что заказал баварское пиво, а не джин с тоником, – усмехнулся он, поддразнивая ее. – Еще не совсем изучил ваши пристрастия.
– Да нет, пиво в такую жару – это чудесно! Джин с тоником в прошлый раз меня очень подвел. Но если бы не джин, мы бы с вами не познакомились, правда?
– Ну просто какой-то напиток знакомств, а не джин! – продолжал он подшучивать.
– Хорошо купить баночку джина и сидеть на бульваре. Попивать глоточками, смотреть на прохожих. Все тебе начинает нравится, все печали проходят.
– Действительно, когда мы познакомились, все ваши печали были уже далеко. И прохожие, те, что вам приглянулись, вели себя очень мило.
– Мне страшно неловко! – сказала она серьезно, но глаза ее продолжали смеяться. – Еще раз прошу у вас извинения. Вы поступили как рыцарь. Вы мой спаситель. Я у вас в вечном долгу. Даю обет служить вам верой и правдой. – Она подцепила тяжелую кружку, ее розовые пальцы обхватили толстую стеклянную ручку. Она подняла кружку, в которой все еще текли мельчайшие пузырьки и воздушные струйки превращались в белую сочную пену, покрывавшую золотой напиток белой округлой шапкой. – Выпьем за наше знакомство, за сегодняшнее путешествие!
Он протянул к ней кружку, они чокнулись толстым, звякнувшим стеклом. Он с наслаждением погрузил губы в душистую пену, медленно процеживая ее сквозь зубы, добираясь до первого холодного, обжигающе-горького глотка. Видел, как она, закрыв глаза, пьет и ее розовые губы тонут в пенной гуще.
– Со мной действительно что-то случилось. Провалилась в университет, страшно устала. Такая была тоска, что жить не хотелось. Эти два шута гороховых подвернулись. Не все ли равно, броситься в реку или с этими дурнями пить на бульваре джин. Мама говорит, что я ненормальная. Подвержена приступам безумия. Что это меня погубит.
– Вы молодая, красивая. Поступите в университет. Обвенчаетесь у Патриарха в храме Христа Спасителя. У вас будет трое детей. Вы поведете их кататься на речном трамвайчике. И когда будете проплывать Василия Блаженного, вспомните букет. Тот, что вы мне подарили и что стоит сейчас у меня на столе.
– Вы так думаете? Вы умеете угадывать будущее? Вы желаете мне счастья?
– Уж поверьте. Я старый колдун.
Они пили пиво, поглядывая друг на друга сквозь толстое полупрозрачное стекло, в котором качался золотой напиток с узкой полоской пены. Бар вдалеке мерцал цветными бутылками, подвешенными за тонкие ножки рюмками, хромированными кранами, разукрашенным фарфором. Бармен казался стеклодувом, осторожно выдувал прозрачные перламутровые пузыри, бережно развешивал среди хрупкого блеска, драгоценного мерцания. И ему вдруг показалось, что он уже однажды сидел в этом баре, смотрел на молодую прелестную женщину. Она говорила что-то необязательное, милое, и бармен сквозь стеклянный блеск издали, деликатно наблюдал за ними.
– Вы спасли меня не только от этих пьяниц. От чего-то еще. От меня самой. – Она опять вернулась к истокам, к тому, что их познакомило. Ей хотелось бегло, мельком упомянуть об этом и поскорее, стыдливо забыть, как о чем-то случайном, ненужном. Видимо, эти два дня она думала о случившемся, искала ему объяснение. Случившееся поразило ее, побуждало размышлять, рассуждать. – На меня вдруг накатывает. Что-то начинает дуть, холодное, черное, из-под самого сердца. Будто сдвигают чугунную крышку, открывается подземный люк и оттуда кто-то воет, тянет руки, затаскивает меня под землю, в сырость, в железную тьму. Так было в детстве, так иногда и теперь. Наверное, это смерть.
– Молодая душа еще находится близко к своему рождению, к небытию. Оно окликает, зовет. В бреду, в болезнях, во сне. А потом душа пускается в долгое странствие и забывает о смерти. Лишь в старости они снова встречаются. Но эта встреча проходит иначе. – Он сказал и усмехнулся своему глубокомыслию. Тону всеведения, до которого было ему далеко. Он, проживший долгую жизнь, был в неведении о концах и началах. И лишь ее вопрошающее молодое лицо побудило его сыграть мудреца. Плохо и никчемно сыграть.
– Вы мудрый, много пережили, все знаете. Я буду учиться у вас, – сказала она, не заметив его неудачной игры.
– Я всю эту неделю собирался уехать на дачу. Но что-то задерживало. Не понимал что. Лень, жара, какое-то оцепенение. Не мог спуститься, завести машину. Оказывается, это я вас поджидал. Услышал, что вы приближаетесь, спустился на бульвар, и встреча наша состоялась. – Он опять поймал себя на мнимом глубокомыслии, желчно и зло съязвил в свой адрес. На минуту почувствовал себя несвободным, огромную разницу лет, их разделявших, неуместность, ненужность их встречи. Но она опять ничего не заметила. Обдумывала его слова, услышала в них нечто важное для себя и понятное.
– Когда я стала надевать платье, с ужасом думая, как я в нем, драном, пойду, я вдруг увидела, что вы его зашили. Это меня тронуло, изумило. Так мог поступить мой отец. Но я его едва помню, он ушел от нас и больше не появлялся. Так мог поступить мой дедушка. Но он умер два года назад. Я подошла к вашему кабинету, увидела, что вы дремлете, смотрела на вас и думала, что обязательно к вам приду и скажу, как вам благодарна. За вашу помощь, за то, как мыли меня в фонтане, как вытирали мне слезы и нос. За ваш замечательный мягкий халат. За вашу цветную прохладную простыню. За вашу уютную постель, где я чувствовала себя в покое и безопасности. Я ваша вечная должница!
– Вы расплатились со мной. Сегодняшняя прогулка великолепна!
Они пили пиво, а потом резали ножами мягкое, душистое мясо, смугло-коричневое, глазированное снаружи, розовое, нежное внутри. Ему нравилось, как она ест – ее молодой аппетит, молодые блестящие зубы, влажные от мясного сока, сочные губы.
– Я всего раз была в настоящем большом ресторане. У мамы был поклонник, какой-то художник. Мама устраивает выставки, помогает художникам, и они вечно вьются вокруг нее. С помощью мамы этот художник продал картину, повел нас в ресторан «Метрополь». Там такой великолепный фонтан, белоснежные скатерти, разноцветный купол, словно огромная солнечная люстра. Официанты, в малиновых фраках, с перекинутыми через локоть салфетками, стараются угадать твое малейшее желание. Шампанское в серебряном ведерке со льдом. Бульон из королевских креветок, розовый, с золотыми колечками масла. Я стала хватать креветок руками, забрызгала художнику бархатную блузу. Мама ужасно возмущалась, а официант стоял рядом и смеялся одними глазами!
Она расхохоталась, вспоминая, как выхватывала из бульона усатую, с поджатым хвостом креветку, брызгала ею на белые кружева и бархат старомодно одетого художника и молодой официант, мнимо ужасаясь, спеша на помощь с салфеткой, подмигнул ей синим смеющимся глазом.
– А вы? Где ваша семья? Ваша жена, ваши дети?
– Пока что нет никого, – усмехнулся он. – «Наши жены – пушки заряжены!.. Наши детки – штык да пули метки!..»
– Понимаю, вы – старый воин! – сочувственно сказала она. – Сражения, битвы!.. Где уж тут семейный уют!
Они осторожно, неторопливо узнавали друг друга. Они узнали уже очень много – вчерашняя сцена на бульваре и драка с двумя молодцами. Следовавшая за ней «сцена у фонтана», как мысленно он ее называл, ее расплывшаяся помада и плачущий скошенный рот. Гостиная, где она улеглась под его прохладную голубую простыню. Лежащее у него на коленях разорванное платье, излучающее аромат и тепло, и он бережно поддевал цветастый лоскут блестящей иглой. Ее утренний букет на столе, расспросы об африканской маске, о медном эфиопском кресте, о синей гератской вазе. И эта восхитительная прогулка по реке, розовое зарево Кремля, белый Иван Великий с черно-золотыми буквами под сияющим куполом, промелькнувшая у гранитной набережной желтая кувшинка, пролетевшая над водой маленькая темная уточка. Все это было связано с узнаванием друг друга. Казалось, кто-то расстелил перед ними большую контурную карту с линиями безымянных рек, точками неведомых городов, разветвлениями дорог. И они неторопливо давали всему названия, закрашивали бесцветную карту алым, зеленым и синим.
– Я очень огорчена тем, что провалилась на экзамене. Много занималась, читала, но этого оказалось мало. Мама сказала, что без репетитора никто не поступает. Но у нас не было денег на репетитора, на вознаграждение. Я буду второй раз поступать. Вы станете моим репетитором? Ведь вы историк, путешественник.
– Все мои истории запутаны. Как клубок с цветными нитками. Надо их сначала распутать.
– Давайте вместе распутывать. Один день – красненькую ниточку. Другой – синенькую. Третий – желтенькую. Так и размотаем клубочек.
– «Тысяча и одна ночь», да и только!
Они смеялись. Она продолжала поедать свой стейк, поливая его острым соусом. Его умиляло то, как орудует она ножом и вилкой, как выдавливает пряную оранжевую струю соуса, как отирает губы салфеткой. Поймал себя на мысли, что так родители смотрят на детей, уплетающих с аппетитом еду.
– Вы мне начали говорить про Герат, про афганское голубое стекло. Герат – красивый город? Чем он особенно интересен?
– Герат – старинный афганский город, – начал он назидательным скучным голосом, изображая педантичного учителя истории. – В Герате есть несколько мусульманских святынь. Там сохранилась крепость, построенная Александром Македонским.
Горячая бело-рыжая крепость из седого песчаника, с башнями, переходами, стенами. По шершавым ступеням под прохладными сводами подымаются на командный пункт, на солнечную сухую площадку. Голосят телефоны и рации, натужно кричат офицеры. Туманный город в желтой горчичной пыли словно жарится на большой сковородке. Кажется, что начинается смерч, трудно дышать. В тумане и гари движутся танки, скрежещут боевые машины, начинает стрелять артиллерия. Над плоскими крышами, над круглыми куполами мазаров подымаются медлительные рыхлые великаны. Их косматые гривы и бороды, сквозь которые пролетает бледный пунктир. Гулкие удары подрывов. Где-то в кварталах плавится и брызжет броня. Мерцают в дувалах бойницы. Из горчичного дыма в бинокль видны минареты, похожие на изогнутых темных червей. Зеленое свечение мечети. В синеве, над крепостью, стрекозиная тень вертолета. На огневые точки душманов пикирует боевой вертолет. Замирает в воздухе, выпуская косматое косое копье, и вслед ему – скрежещущий звук, удар по садам, по дувалам и лавкам. Секунда тишины, мелкий каракуль разрывов, и потом из этих дымов, из всех щелей, подворотен выбегает толпа. Визг, стенанье, истошный вой. Женщины прижимают грудных детей. Старики с костылями и палками. Пестрая горсть ребятишек. Пробежали и канули. Дым над садами клубится. У него в плече – крохотный колючий осколок. Острый кристалл металла впился, выдавил алую кровь.
Он рассказал ей про крепость в Герате, как спустился с башни во двор и в сухой земле, ковырнув ее штык-ножом, нашел несколько цветных черепков. Остатки фарфоровой вазы с мусульманским узором и вязью.
– Хотелось бы там побывать, – сказала она мечтательно, и глаза ее потемнели, утратили зелень, стали густо-синими, почти черными. Он заметил странное свойство ее глаз – мгновенно менять свой цвет. Как вода отражает небо, пасмурное или солнечное, черно-лиловую тучу или зеленый нависший берег, так менялись ее глаза. – Или в Латинской Америке, на карнавале, среди женщин, похожих на райских птиц! Вы бывали в Латинской Америке?
Сан-Педро-дель-Норте, городок на гондурасской границе. Прокаленная солнцем, сухая колокольня над церковью, где дощатые гладкие лавки, пластмассовые, полые, поясные изображения святых. Засиженный голубями колокол, под которым стоял пулемет, смотрел вороненым раструбом на близкую зеленую гору, на ручей, где желтели цветы. Гондурасская пехота переходила границу, рвались на улице мины, мчалась раненая, с выбитым глазом лошадь, и отряд сандинистов занимал оборону. Долговязый Ларгоэспаде скакал на длинных ногах, пропускал под собой на дороге пыльные фонтанчики пуль. Командир сандинистов Кортес, обмотанный пулеметными лентами, бежал по окопу, взмахом звал за собою. Гранатометчик Эрнесто целил остроконечной трубой, выдувал из нее прозрачный огненный шар, из которого летела граната, взрывалась в желтых цветах. И потом, когда отбили атаку, волокли на веревке тело убитого гондурасца. Все, кто стоял вдоль улицы, стреляли в мертвое тело. Выбивали выстрелами красную сочную плоть. Женщины кидали в него золу. Раненый Ларгоэспаде расстегнул штаны и мочился на мертвого солнечной бурной струей, на лицо, на густые усы, в раскрытые, под черными бровями, глаза.
Он не рассказал ей об этом, а поведал о Рио-де-Жанейро, о прохладном солнечном пляже Капакабане с белыми судами на рейде, о харчевнях, где в каменном очаге на огромных поленьях жарился тучный бык. Служители в нарядах тореро, с шампурами, длинными, как блестящие шпаги, вносили горячее мясо, ударяли шпагой в белый фарфор тарелки, и у самых глаз шипело, благоухало проколотое бычье сердце. Он рассказал ей о ночном кабаре, где женщины с хвостами павлинов, тряся над головами хохолками из драгоценных бриллиантов, танцевали самбу и огромный неф, похожий на баклажан, открывал алый зев, хохотал, высовывал красный влажный язык.
Она жадно внимала. Глаза ее были перламутровые, словно отражали разводы павлиньих перьев, немеркнущее ночное солнце варьете.
– Вы прекрасный рассказчик, – сказала она.
– Шахерезада, – усмехнулся он.
– Расскажите еще.
Белые, бескрайние пляжи Мозамбика с пенным рулоном прибоя. Сине-зеленый океанский рассол, среди которого плещет, качается размытое солнце. Идешь босиком, погружая ноги в кварцевый сыпучий песок, кидаешься накаленным телом в прохладную глубь океана, слыша шорох донной волны, видя зеленый шатер лучей, пробивающий толщу воды, серебряные, излетающие из твоих волос пузыри. Он жил на берегу, в пустынном отеле «Дон Карлош», где тусклые зеркала, черные официанты и редкие военные, заезжавшие выпить холодного пива. Он ждал, когда за ним приедут и он примет участие в уничтожении аэродрома подскока, куда приземлялись маленькие самолетики, доставлявшие из ЮАР диверсантов. Он лежал в огромном номере под балдахином с королевской колонной. За окном вращался маяк, монотонно пробегал лучом по стенам номера, по его голым ногам, по графину с водой, словно прожектор вычерпывал изображение его лица, на длинной бестелесной руке уносил в океан, выливал в туманные воды. Он лежал без движения, жизнь казалась абсурдом, и он беспричинно плакал, видя, как загорается зеркало от бесплотных лучей маяка. Они сделали засаду у аэродрома, заминировав земляную полосу. Самолетик, жужжа винтом, бежал по земле, натыкался на пыльный взрыв, заваливался, и из него начинали хлестать огненные липкие капли. Солдаты бежали к машине, лицо у пилота было исковеркано взрывом, булькал открытый рот, и в красной слюне, на груди, висели выбитые зубы.
Он ей не сказал о пилоте, о взрыве, а только о маяке, океане. И о буре, когда в соснах ровно свистело, у берега гуляла волна и черный мальчишка, закинув удочку в водяные горы и ямы, вырвал из океана детеныша акулы и бил его о край жестяного ведра.
– Как жаль, что я не была с вами в путешествиях, – сказала она. – Я бы тоже все это видела. У нас были бы общие воспоминания.
– Я вынес из путешествий горький опыт, – ответил он. – Я как старый железный напильник в серой металлической пыли. Не нужен вам такой опыт.
– Ну какой же вы напильник! Вы милый, веселый, добрый человек! – засмеялась она, отодвигая пустую тарелку. – Могу я вам предложить еще одно путешествие?
– Вы мой поводырь.
– Тогда вставайте. Пойдем в Парк культуры!
Это было невероятно – намаявшись за день, теперь, под вечер, идти вместе с ней в Парк культуры.
«По-моему, я впадаю в детство, и некому мне об этом сказать», – подумал он, но не с досадой, а с какой-то веселой обреченностью, вверяя себя ее воле. Расплатился и, когда уходили, заметил, как с любопытством смотрит на них бармен.
В жарких сумерках, среди бархатного шелеста и металлического ветра автомобилей, стоя перед высоким порталом парка, на котором еще сохранилась сталинская античная надпись, Белосельцев испытал томительное, похожее на сладкий страх чувство. Словно ему предстояло покинуть этот знакомый, наполненный пешеходами и автомобилями город, с его сверхплотной очевидной реальностью, мучительным бытием, где обступали его беспощадные, не имевшие ответов вопросы и где он, проигравший сражения воин, был в позорном плену, среди поверженных святынь и кумиров. Перед каменными бутафорско-римскими вратами стояла маленькая нарядная карусель, усыпанная огоньками, с лакированными лошадками, рыбками, похожая на цветной леденец, если смотреть сквозь него на свет. Эта озаренная каруселька, напоминавшая языческую часовенку с идолами нестрашной и веселой религии, предвещала вступление в иной мир, иной город. Она, его поводырь, была из этого города. Привела его к вратам сказочного царства, где его ждали, радовались ему, готовы были принять, обласкать.
– Идемте! – побуждала его Даша. – Вспомните детство, Виктор Андреевич!.. Ведь у вас было детство?
И он, помолившись незаметно красным лошадкам, зеленым рыбкам и голубым попугаям, шагнул сквозь врата за ее косами, бантами, легкой фиолетовой блузкой, словно прошел сквозь прозрачную стену.
По другую сторону этой стены была иная земля, иное небо, иные обитатели. Сразу же им встретилась женщина, продававшая мячики. Мячик прыгал на резинке, напоминавшей огненную паутинку. В нем раскручивалась крохотная, сверкающая спираль, словно взлетало ночное мерцающее существо. Слышался слабый треск перламутровых перепонок, в воздухе от его полета оставался искристый гаснущий след. Сама продавщица была облачена в необычный наряд, сотканный из сухих волокон и трав. На голове у нее качались гибкие рожки с горящими шариками. Она пританцовывала, подпрыгивала, играла своими скачущими светляками, сама напоминала ночное диво, бабочку или кузнечика, живущего в траве, издающего стрекочущие звуки.
Даша подошла к ней, они о чем-то пошептались. Белосельцев понял, что они знакомы, принадлежат к одному племени, обитают в этом сказочном царстве. Даша, посланная за ним, Белосельцевым, выполнила поручение, привела его в царство, сообщила об этом привратнице, и весть о его появлении полетела в сумерках, стала передаваться мигающими огоньками, веселой музыкой, летающими полупрозрачными тенями.
– Вы не жалеете, что согласились? – Она заглядывала ему в лицо, желая убедиться, что ему хорошо, интересно. – Я бываю здесь, когда мне грустно.
Ему было хорошо. Впереди огромно, до неба, взлетал фонтан. Бил из плоского, большого, как озеро, водоема, окрашенного цветными подводными лампами. Взмывал высоко в темно-синее вечернее небо, мелькал прозрачным разноцветным пером, осыпался прохладной росой. Белосельцев прошел сквозь водяную кисею, орошенный небесной водой, которая преображала его, смывала с лица морщины, темные подглазья, следы ожогов и ран, крохотные рубцы и метины, оставленные острыми песчинками Калахари, колючими семенами Гиндукуша, ядовитой пыльцой Кордильер. Лицо его молодело, разглаживалось, окропленное мельчайшим бисером музыкального цветного фонтана.
– Посмотрите, можно брать эту воду и рисовать картины! – Она окунала руки в фонтан над подводными лампами, там, где вода была окрашена в красное, золотое, зеленое. Выплескивала вверх разноцветные брызги. И казалось, из ее рук излетают цветные хрустальные сосуды, алые кувшины, зелено-золотые вазы, и руки ее – в перламутровых отсветах.
Кругом сновали торговцы. Продавали воздушные шары с нарисованными цветами и бабочками. Мороженое в вафельных рожках, серебряных фунтиках, на деревянных палочках. Торговец вращал перед собой прозрачный, наполненный светом короб, был похож на шарманщика. Просовывал внутрь волшебного музыкального ящика деревянную спицу, на которую наматывался пук сладкой стеклянистой ваты. Вынимал этот пук размером с маленькую сенную копешку. От него пахло вкусным жженым сахаром, ванилью, и покупатель погружал лицо в этот воздушный невесомый ворох, шел, похожий на двуногое травоядное существо, опьяненное вкусом неведомых злаков.
Они купили две порции сахарной ваты, шли, выхватывая клочья тающей сладости. Ели, радостно поглядывая друг на друга.
– Это сладкий воздух, – сказала она. – Они ловят сладкие облака, а потом продают по дешевой цене.
И впрямь темный, жаркий, коричневый воздух казался сладким, как и все, что существовало в этом смуглом горячем воздухе. Деревья были увешаны огненными гирляндами, в их черной кроне висели бесчисленные бриллиантовые вишенки, которые хотелось сорвать, положить за щеку и шагать, держа во рту бриллиантовый огонек. Повсюду стояли лавочки, лотки, освещенные навесы, под которыми торговали водой, фруктовым соком, разноцветными напитками – не люди, а какие-то забавные зверьки, похожие на зайцев, белок, ежей. Они купили две бутылки с минеральной водой, запивали прохладными, шипящими во рту глотками сахарную вату.
– Вы не жалеете, что пришли? – в который раз переспрашивала она.
Он не жалел. Он сделал удивительное открытие. Иная жизнь, к которой он стремился и куда хотел проникнуть сквозь тончайшие скважины бытия, выискивая их на бескрайних ландшафтах воюющих континентов, среди стреляющих гор, горящих саванн и джунглей, эта иная жизнь была рядом, в его городе, у его порога, сразу за каменным входом в парк, за крохотной языческой молельней. Стоило решиться, не испугаться своего исчезнувшего детства, не испугаться этой молодой, явившейся за ним посланницы, довериться ей, шагнуть за ее бантами и прозрачной фиолетовой блузкой, и иная жизнь, состоящая из разноцветных корпускул, сладкого воздуха, веселой музыки бесчисленных балаганчиков, принимала его в себя, как маленькая нарядная планета, населенная веселыми и смешными инопланетянами. Не было смерти, а была эта невесомая вечная жизнь. Не было ни рая, ни ада, а был этот парк, усаженный черными, с теплой листвой, деревьями, где каждый сучок и ветка увиты гирляндами алмазных огоньков, словно прошел дождь и теперь на листьях висели немеркнущие огненные капли. Оказывается, были неверными все богословские трактаты, все священные книги, сулившие вечное блаженство за праведно прожитые годы или вечную муку за совершенные прегрешения. И грех и праведность, о которых вещали священные тексты, были одинаково непосильны для души. Блаженство и мука, которые они сулили ему, были страшным бременем. Вместо ада и рая, преисподней или седьмого неба, был вокруг сладкий душистый воздух, действующий на него как веселящий газ, от которого хотелось улыбаться, смеяться, смотреть на лепные, из папье-маше, маски каких-то добрых великанов, нестрашных чудовищ, фантастических цветов и растений. И это она, Даша, привела его на эту нарядную планету, вела по цветным озерам, бриллиантовым рощам, музыкальным горам и долинам.
Ему вдруг показалось, что он уже это видел однажды. То ли читал, то ли видел во сне. Чей-то женский забытый голос рассказывал ему о цветных городах, где нет людей, а лишь великолепные, озаренные храмы, дворцы и по чистым безлюдным улицам, у фонтанов и фонарей, летают ночные нарядные бабочки.
– Давайте покатаемся на аттракционах, – сказала она. – Вы не боитесь?
Он не боялся. Он знал, что это было очередное, необходимое испытание, неопасные подвиги, которые должен он совершить, прежде чем будет принят навсегда в эту страну, станет ее постоянным обитателем.
У аттракциона, именуемого «Водопад», они купили билеты и вслед веселящейся молодежи прошли к искусственным, из металлических конструкций и пластмассового гранита, горам, по которым сбегали водяные ручьи. Уселись в длинную, похожую на каноэ лодку, и невидимый мотор повлек их вверх, по бурлящей черно-блестящей воде, ударявшей в деревянные струганые борта. Даша оглянулась с переднего сиденья, словно желала убедиться, что он не сетует на нее, что ему хорошо, он добровольно принял эту игру. Он не сетовал, он принял игру добровольно, как добровольно ложится под рентгеновский аппарат пациент, позволяя умному и внимательному врачу рассмотреть свои невидимые органы, обнаружить в них потаенные мучительные недуги.
Эти рукотворные водяные ручьи, неопасно бурлящие перекаты, рокоты невидимых механизмов, подымавших каноэ по крутым волнообразным склонам, были таинственным, сконструированным у Москвы-реки прибором, в который его поместили. Высветили на ночном экране синего московского неба его путешествия, военные странствия, его страхи и прегрешения. Лица убитых врагов и тела погибших товарищей, пылающие мечети, из которых излетали огненные страницы Корана, удары вертолетов по белесым кишлакам, и цветущее гранатовое дерево, а под ним – убитый мулла в окровавленной белой чалме, по коричневому тощему телу в муке катились желваки и сгустки страдания от пробегавшей волны электричества. Ночная офицерская пьянка, когда при свете коптилок пили вонючий спирт, хрипло пели и плакали, а в морге, в липкой пыли, лежал ротный, голый, серый от мучнистого праха, пронзенный насквозь длинным стальным сердечником, сонные мухи, тяжелые от трупного сока, застыли у черных ран. И та зимняя кандагарская луна, окруженная туманными кольцами, под которой дремали батареи самоходных гаубиц, блестел на земле осколок бутылки, как холодная, упавшая с неба слеза. И потом, в Кабуле, пулеметы били по бегущей толпе, и старик-хазареец в грязной повязке прижимал к груди похожего на личинку младенца.
Каноэ взбиралось наверх и с плеском рушилось вниз, окутанное брызгами, радужным вихрем, женским счастливым визгом, яростным свистом парней. Каждое падение вниз смывало с его души угрюмые впечатления жизни, зрелища бед и страданий. Так острый, пахнущий скипидаром растворитель смывает с холста неумелый рисунок, тусклый, уродливый подмалевок, нанесенный рукой подмастерья, открывает чистую, влажную ткань, жаждущую свежего живого мазка, прикосновения мастера.
– Вам не страшно? – обернулась Даша, когда лодка упала отвесно, раздавив плоским дном прозрачную подушку воды, превратила ее в плоское, разлетающееся сверкание. – Я вся промокла!
Глаза ее счастливо блестели, на лице были брызги. Он секунду любовался ее хохочущим лицом. Лодку подцепили невидимые крюки, повлекли по кипящему порогу, среди острых камней, и, пока она упруго двигалась вверх, на синем экране неба возникали боевые колонны, идущие в степь под Гератом, и тот гончарный рыжий кишлак, где пленные стояли у гончарной стены в длинных белых одеждах, отбрасывая длинные тени, а потом, расстрелянные, лежали все в одну сторону, и их верблюды, гремя колокольцами, брели сквозь дымящий кишлак. И убитая осколком корова, лежащая в мелкой воде, – сквозь бегущие струи смотрел ее немигающий синий глаз. Висящий в петле Наджибулла, изувеченный, в малиновых ранах, его слипшиеся, как в варенье, черные усы. Лазарет под Баграмом, запах парного мяса, солдат несет по жаре цинковое ведро, из которого торчит отрезанная нога с желтыми грязными ногтями. Все это отслаивалось, выступало на экране, становилось доступным внимательному целителю, взиравшему из небес. Лодка достигла вершины, перевалила сверкающий гребень и отвесно, как камень в свободном падении, рухнула в пустоту. Долетела до глубокого, наполненного светом дна, упруго ударилась, расшвыривая с плеском сверкающую воду, и они, пропущенные сквозь брызги, яростную музыку, холодное аметистовое пламя, выскользнули по дуге. Причалили к берегу.
– Господи, как страшно! – Она первая выпрыгнула из лодки, протягивая ему руку. Он встал, весь мокрый, в прилипшей рубахе. Знал, что часть его угрюмых кошмаров, его мучительных грешных видений была смыта чистой водой. Засвечена аметистовой вспышкой. И он, освобожденный от бремени, больше никогда не обернется назад, в раскаленную афганскую степь.
– Мне так хорошо! – сказала она, приподнимая край своей мокрой полотняной юбки. – Неужели вам не было страшно? Вы столько путешествовали, столько всего повидали. Но теперь и я побывала на Ниагарском водопаде! – Они удалялись от водяного, мигающего огнями каскада, приближались к мелькающей в лазерных лучах карусели. – Неужели мы пропустим возможность полетать на этих чудесных дирижабликах и ракетках?
Они встали в очередь в кассу. Юноша и девушка, стоящие перед ними, целовались. Двое бритых белобрысых парней, похожих на вылупившихся птенцов, пили кока-колу. Кругом, вплетенные в деревья, мерцали крохотные лампочки, как вереницы светляков. В лучах прожектора, глянцевитые, лаковые, насаженные на длинные стальные спицы, ждали седоков кони, верблюды, смешные горбатые динозавры, двухместные спортивные шевроле, серебряные дирижабли, похожие на початки золотой кукурузы космические ракеты. Играла музыка, и под эту негромкую музыку они вошли на площадку, разместились рядом на сиденье звездолета.
– Покатили! – восхищенно сказала она, когда завращалась хромированная ось каруселей и весь зверинец нарядных лакированных животных, весь автопарк брызгающих светом автомобилей, вся эскадрилья самолетов, дирижаблей и космических кораблей полетели среди стеклянных огней, черных деревьев, нарядных, как переводные картинки, лотков, лавочек, балаганов, из которых высовывали свои добродушные мохнатые мордочки то ли белки, то ли ушастые зайцы.
Карусель тоже была целебным прибором, в который поместили его отягощенную недугами душу, и каждая вспышка света, каждый звенящий удар музыки испепеляли и сжигали угрюмые картины его военного прошлого, оставляя от них цветной легкий пепел, осыпавшийся невесомо на кровлю балаганчиков.
Та горячая красная дорога в ангольских джунглях, по которой катил их джип. Горло першило от ядовитой пыльцы, ломило в затылке. Сзади тряслась спаренная зенитная установка, защищавшая их от атаки «канберр» и «импал». И комбриг-португалец, видя, как он страдает, протянул для глотка бутылку рыжего джина. Та поляна, на которой дымилась трава, бежали колючие огненные язычки, невидимый, свистел вертолет. Командос пятнистой цепочкой, как ящерицы, мелькали в кустах, им вслед долбил пулемет. Все сошлись к убитому буру – длинное тело, черное, в краске, лицо. Командир отряда Питер Наниемба плюнул на палец, провел по черной щеке убитого, оставил белый прерывистый след. Серпантин под Лубанго, где случилась засада, перевернутый горящий автобус, вспоротый бок бэтээра. Он вдыхал зловоние обгорелого мяса, и вокруг были синие горы, розовая даль пустыни, и, сливаясь с небом, нежный, недвижный, зеленел океан. Три дня он провел в плену у повстанцев, в глиняной яме, куда сверху, спасаясь от жара, сваливались тяжелые липкие жабы, огромные мохнатые пауки. Ночью, глядя на белые звезды, густо горевшие в круглой черной дыре, он чувствовал, как по лицу и рукам пробегают легкие волосатые твари.
Он кружился на карусели, принимая губами удары теплого душистого ветра. Его прелестная молодая соседка щурилась на пролетавший фонарь. Он чувствовал, как пучок разноцветных лучей касался его груди и сжигал в ней образ горящих джунглей, горбатый стальной транспортер, а музыка, излетавшая из динамика, яркая, как ворох цветов, заглушала ночные стоны раненого слона, умиравшего от пулеметных пуль среди ночного пожара. И когда карусель раскрутила своих коней и верблюдов, разогнала автомобили и дирижабли, стальная ось наклонилась, спица, на которую был насажен их звездолет, удлинилась, и это изменение скорости, угла полета, плоскости скольжения вызвало замирание сердца, мгновение сладкого ужаса, и в этом мгновении испепелился его африканский поход, забылись навсегда имена военных советников, пропало, чтобы больше никогда не возникнуть, глянцевитое лицо Сэма Нуемы, его черно-седая кольчатая борода и огромное осеннее дерево с желтой листвой, под которым он сидел, слушая стуки тамтамов.
Карусель замирала, наездники покидали седла, оставляли сиденья и кресла машин. Она всматривалась в его лицо:
– Вам стало нехорошо? Очень быстро кружились?
– Нет, – ответил он. – Счастливая потеря памяти. Избавление от ненужного опыта.
Он устал, голова у него кружилась. Но это кружение было результатом слишком скорого исцеления. Яды покидали его, и очищенная кровь непривычно звенела. Память очищалась от бредов, возникала счастливая пустота, восхитительное забвение, после которого можно было начинать жить сначала. Обретать новый опыт, не связанный с бедой и несчастьем, а только с этими лакированными смешными конями, фиолетовыми пучками лучей, с двумя смеющимися парнями, пьющими из бутылок, с этой едва знакомой, бог знает откуда появившейся девушкой, поправляющей белый развязавшийся бант.
– Давайте еще покатаемся!
Они вернулись на набережную, пробираясь сквозь черные, усыпанные белыми алмазами деревья. У самой воды, над гранитным откосом, стояли качели. Огромная, на металлических крепях, ладья с деревянным кормчим, раскрашенным пластмассовым рулевым, с намалеванными на фанерных щитах видами Бомбея, Парижа, Нью-Йорка. Золоченый ковчег, на который они взошли, разместились на лавках среди публики, желающей взмыть на качелях.
– Какая река! Какая церковь напротив! – Он проследил ее взгляд и увидел на черной, с бегущими отражениями воде малую плывущую уточку, а на той стороне, в прогалах домов, – драгоценную озаренную церковь в Хамовниках. Отсюда она казалась живой, женственной, в свадебном облачении, состоящем из языческих лент, жемчужных узоров, золоченой венчальной короны. – Она видит нас, она нам счастья желает!
Ладья колыхнулась, мягко пошла. Церковь канула вниз, словно поклонилась им издали в пояс. Он почувствовал, как теряет вес, и эта потеря веса, утрата горького опыта, была счастливым освобождением от прежней жизни, омоложением, словно запущенные вместе с ладьей часы стали отсчитывать время вспять, делая его снова наивным, верящим, ожидающим от жизни чуда. Ладья качнулась в обратную сторону, церковь приподнялась на цыпочки в своем белом домотканом облачении, в красных бусах, шелковых узорах, словно желала заглянуть в ладью, рассмотреть их, сидящих.