Идти по обгорелой земле было легко. Метров за двести до холма следы пожара прекращались. Дальше начинался подъем, устланный мягким, влажным дроком. Дойдя до склона, Пеликанов сбросил с себя рюкзак и сходу повалился на землю.
Лежа на спине и непроизвольно нашаривая рукой в по-летнему густой и крепкой траве, он пытался понять, как его сюда занесло и что он здесь делает. А главное, что такое это еще недавно казавшееся таким простым и понятным «здесь». Теперь известное наречие места виделось ему чем-то в высшей степени непонятным и неопределенным. До Пеликанова вдруг дошло, что любое его «здесь и сейчас» могло иметь смысл только для него одного и ни для кого больше. Ему стало смешно от осознания, что всякое «здесь и сейчас» вообще не могло быть привязано к какой-то абстрактной системе координат, в силу того, что любая система координат сама, в свою очередь, имела смысл только относительно конкретного наблюдателя с его собственным неповторимым «здесь и сейчас», не поддающимся уловлению.
Пеликанов снова вспомнил о Рите. Он увидел ее пребывающей в каком-то неопределенном «где-то», которое можно было сравнить разве что с упоминаемым в известной детской песне «прекрасным далеко», о местонахождении которого говорить всерьез было бессмысленно.
Закрыв ладонями лицо, он стал неудержимо хохотать. Иногда его смех переходил в громкий протяжный рев, сопровождающий невероятное умственное облегчение. Возможно, это были последствия отравления угарным газом. Но Пеликанов искренне поразился тому, как он до сих пор мог не понимать таких простых вещей.
После того как он отошел от места, где они с Федором Лукичом жгли костер, на несколько километров, его голову стало сдавливать невидимым металлическим обручем. Обруч казался настолько осязаемым, что его хотелось сорвать с себя. Еще через какое-то время Жора заметил, что пространство между деревьями стало заполняться неясной дымкой, от которой ему становилось то беспричинно весело, то неожиданно грустно, в точности как популярным эстрадным исполнителям, за ужимками которых он любил наблюдать по телевизору с выключенным звуком.
Стало трудно дышать. Он скинул рюкзак на землю. Из близлежащих кустов бросилось наутек странное серое существо, похожее на химеру ежа и зайца. Пеликанов понял, что начал задыхаться.
Прежде чем двинуться дальше, ему пришлось сложить из медицинского бинта марлевую повязку, смочив ее водой. По его расчетам, река находилась всего в нескольких сотнях метров, огибая слева небольшую гряду каменистых гор. Жора решил, что нужно снова срочно выходить к ней.
Но сколько он ни шел, прикрывая нижнюю часть лица самодельной марлей и пытаясь все время забирать в нужную сторону, спуска к реке не находилось. Дымная завеса становилась все отчетливей и гуще. Один раз его накрыло волной жаркого, удушливого ветра, донесшегося будто бы из раскаленной пустыни. Не исключено, что Жора шел в самый эпицентр лесного пожара.
Повинуясь инстинкту, он решил резко изменить курс, больше не ориентируясь на реку. В какой-то момент у него мелькнула мысль, что именно так чувствуют себя люди, попавшие в окружение, потерявшие ориентацию в пространстве и не понимающие, куда двигаться дальше.
Ускорение шага отозвалось ноющей болью в спине, а дышать стало еще труднее. Пеликанов стал думать о том, чтобы навсегда избавиться от рюкзака, взяв с собой только один топор. Его так и подмывало сбросить с себя тяжелую ношу и побежать, все равно куда, отмахиваясь топором от преграждающих путь и лезущих в глаза веток.
Потом ему стали попадаться на пути беспричинно горящие деревья. Это напоминало начало странной эпидемии, точечно выхватывающей из толпы и поражающей огнем отдельные древесные особи. Деревья, на которые падал жребий, сгорали с безмолвным стоическим мужеством, распространяя вокруг дрожащее зеркальное марево. Они быстро превращались в обугленные огарки, похожие на иглы, торчащие из спины гигантского мертвого ежа.
Запрокидывая голову, Жора пытался угадать, что творится в небе, но видел только изредка проглядывающее через густую дымную пелену зачумленное солнце. Он попробовал вложить пальцы в рот и засвистеть, но у него ничего не получилось. Марлевая повязка стала бесполезной, скомкав ее, Жора отшвырнул ее в кусты.
После того как он перестал бороться со смертью, внезапно пошел дождь. Ударами крупных дождевых капель дымовую завесу сначала прибило к земле, а потом развеяло. Еще недавно горящие деревья задымили, как брошенные на остановке окурки. Пеликанов стоял, прислонившись плечом к сосне, и слизывал с губ текущую по щекам воду.
С вершины холма открывался вид на колосящееся ржаное поле. Даже ему, выросшему в городе и ориентирующемуся в сезонных сельхозработах исключительно по «Временам года» Чайковского, было понятно, что в этой картине сквозило что-то совершенно неестественное. В октябре, да еще в широтах Русского Севера такого просто не могло быть. Спелые густозасаженные колосья светились селекционным здоровьем, мягко волновались на ветру и манили в свои объятья. Но больше всего Жору озадачил не сам вид ржаного поля, а то, что из него следовало. Где-то поблизости должны были находиться люди. Много людей.
Но сколько Пеликанов ни всматривался в окрестности, он не заметил ни дорог, ни опор линий электропередачи, ни любого другого намека на присутствие человека. До горизонта, сколько было видно, простиралась лесистая равнина с почти такими же невысокими редкими холмами, над которой плыли похожие на овечьи мысли перистые облака. И все же, открывшееся пространство не казалось Пеликанову необжитым и диким. В нем не было отталкивающей безнадежности. Оно располагало к себе и даже в какой-то степени пыталось ему понравиться. Пеликанов еще раз глянул на ржаные колосья, призывно колышущиеся внизу, и решил спуститься.
Вскоре он снова вышел к реке, которой с вершины холма не было видно. Река оказалась неширокой, с темноватой печальной водой и пологими илистыми берегами. Жора пошел вдоль берега, замечая, что течение, несмотря на кажущуюся вялость реки, было довольно быстрым (Пеликанов за ней не поспевал). Из воды торчали коряги. Изредка, почти беззвучно всплескивала небольшая рыба. Шагов за пятьдесят он заметил впереди по ходу движения чернеющую в траве лодку.
Весел в лодке не оказалось, а сама она выглядела очень странно. В какой-то момент у него возникло подозрение, что ее могли сколотить из старого немецкого пианино Zimmermann. Во всем ее облике проглядывало какое-то едва уловимое фактурное сходство.
Жора вспомнил, что пианино Zimmermann стояло на втором этаже музыкальной школы, которую он посещал, в кабинете сольфеджио. Февральским вьюжным вечером он открывал массивную четырехметровую дверь с бронзовой ручкой, ступал вверх по гигантской железной лестнице, шаги гулким эхом отдавались в парадном, сверху доносился бестолковый речитатив гамм, Жора шел, наблюдая за тем, как на его ботинках тает снег, пока не доходил до большого прямоугольного зеркала в золоченой раме…
Сама мысль о том, что лодку могли переделать из старинного музыкального инструмента, выглядела бредовой и даже кощунственной. Но память, если это была она, не ведая стыда, запросто перелицовывала давние детские впечатления. Он попытался перевернуть лодку, чтобы оглядеть ее днище снаружи. Из-под полубака к его ногам выкатилась старая консервная банка. Пеликанов без труда узнал в ней до изжоги знакомые с детства латвийские шпроты. Мать часто покупала шпроты в ближайшем продмаге, пока с полок магазинов не исчезло все, включая хлеб, соль и спички.
Лодка, несмотря на всю свою внешнюю нелепость, хорошо держалась на воде. Для того чтобы управлять ею, Жора захватил с собой старую лыжную палку, которую нашел там же в траве, неподалеку. Ее длины вполне хватало на то, чтобы отчаливать от берега, если лодку вдруг начнет прибивать, а также избегать столкновений с мелями и корягами. Да и река, насколько он успел заметить, была ровной и неглубокой. Скорее всего, палкой в качестве рулевого шеста кто-то уже пользовался, подумал он. Поэтому она и нашлась поблизости.
Чтобы унять боль в коленях, Пеликанов с удовольствием вытянул ноги. Иногда течением лодку тащило боком, а иногда медленно вращало вокруг своей оси, но это его не беспокоило. С панорамно вращающейся лодки было даже удобнее осматривать проплывающие мимо берега, заросшие почти до самой кромки воды густым смешанным лесом, в котором угадывалось копошение птиц и какой-то мелкой живности.
Первое, что он увидел, открыв глаза, – большую сине-зеленую стрекозу, вцепившуюся лапками в ушко уключины. Рядом с ним стояла пустая банка из-под тушенки, из которой одиноко торчала грязная алюминиевая ложка. Пеликанов заметил, что уже второй раз безнадежно пропускает момент погружения в сон. Возможно, в Заповеднике у него стали случаться приступы нарколепсии. Он нашел себя по-прежнему сидящим на баке. Затем понял, что пока он временно отсутствовал, пейзаж вокруг сильно изменился.
Река неимоверно расширилась – так, что ее узкие, тесные берега почти исчезли из виду, а вода в ней стала более прозрачной и приобрела металлически-серый оттенок. Высунув за борт лыжную палку, Пеликанов утопил ее по самую рукоять и почувствовал, как сильно ее относит подводным течением. Дна не было. Запястье окатило речным осенним холодом. До ближайшего берега – со множеством небольших покатых холмов и редкими, нервно торчащими из земли деревьями – было метров двести, не меньше. Другой берег и вовсе сливался с горизонтом. Над головой Жоры вскрикнула чайка. Он не понимал, стоит ли лодка на месте или движется.
Выбрав в качестве ориентира высящуюся на берегу разлапистую ель, Пеликанов стал ждать. Стрекоза куда-то улетела. Он на всякий случай стал прикидывать, осилит ли вплавь расстояние до берега, если придется. Решил, что нет, вода была слишком холодной.
Наблюдение за елью дало неожиданный результат. Несколько раз ему казалось, что лодке удавалось поравняться с ней, но потом он снова замечал ее, чуть впереди по курсу. У него возникло ощущение повторяющегося киноэпизода. Этот оптический эффект ввел Пеликанова в уныние. Он мог означать, что лодку водило по кругу или по какой-то замкнутой кривой. Если так, то это не предвещало ничего хорошего.
Пока Жора был всепоглощающе занят изобретением плана освобождения из речного плена, он не заметил, как лодка благополучно миновала ель и поплыла дальше. Получалось, что именно он не давал пересечь ей невидимую границу, привязав ее всем своим вниманием к выбранному на берегу ориентиру. Если бы он не стал беспокоиться, лодка плыла бы себе и дальше, как это, вероятно, и было, пока он спал. Жора стал помышлять о том, чтобы сознательно прибить лодку к берегу.
Вверх по пригорку вела едва угадывающаяся тропинка. В том месте, где он причалил, когда-то спускались к воде, но, видимо, очень давно. Жора закинул пустую консервную банку под полубак и на бицепсах стал вытягивать на себя рюкзак. Каблуки его армейских ботинок провалились в спрессованный влажный песок. Он еще раз взглянул на лодку со склона, теперь она напоминала выбросившуюся на берег от тоски черную деревянную рыбу до-диез минор. Он отвернулся и снова зашагал вверх. Куда и зачем он идет, ему было неизвестно. Но раз так получалось, нужно было продолжать путь.
Забор из бетонных плит тянулся вдаль, насколько было видно. Над ним ветвилась колючая проволока, напоминающая конфигурацией силовые линии магнитного поля из учебника физики за седьмой класс. Из-под плит выбивалась желтая, будто прокуренная трава. Это сколько же нужно бетона, чтобы возвести такой забор, думал Жора. Бетонная стена, возникшая перед ним, как только он взобрался на пригорок, преграждала путь.
На одной из плит он увидел прямоугольную табличку, белую, с красной окантовкой, напоминающую те, что вешают на трансформаторных будках:
«ОСТОРОЖНО, З!»
Вместо черепа со скрещенными костями над надписью виднелась хорошо прорисованная коровья голова с почти человеческими внимательными и умными глазами, почти такая же, как на банке тушенки.
Жора двинулся вдоль стены, рассчитывая отыскать в ней какой-нибудь изъян. Пройдя метров триста, он решил приложить ухо к тонкому зазору, образующемуся между одной из плит и черным столбом, служащим ей опорой. Но кроме завораживающего шума ветра по ту сторону, больше ничего не услышал. Разглядеть пространство за стеной тоже не получилось.
Нужно было или возвращаться обратно к лодке, или рыть подкоп. Жора представил, как нелепо это будет выглядеть, если он своим небольшим топориком станет копать у основания стены. И его снова пронзило.
На стене не следовало сосредотачиваться. Можно было попытаться миновать ее, просто игнорируя, не замечая.
Сев по-турецки спиной к стене, Жора стал убеждать себя, повторяя как заклинание: не может такого быть, не может страна тратить на стены столько бетона, не может, это нереально, это просто абсурд – столько бетона ради одной стены… Люди до сих пор ютятся в деревянных бараках, не может…
Но чем дальше он думал об этом, тем больше в его сознание закрадывалось сомнение. Страна периодически выкидывала и не такое. Она могла, если нужно, несколько раз обмотать колючей проволокой по экватору земной шар.
За размышлениями Пеликанов не заметил, как позади него стал раздаваться мерный, убаюкивающий стук колес. Жора быстро сообразил, что произошло. Ему хотелось тут же повернуться, чтобы проверить свою догадку, но он оттягивал, медлил, продолжая внимательно вслушиваться в монотонный звук и ловить спиной набегающие волны подогретого тепловозного ветра.
«Это никакие не плиты. Стена – это застывшие, окаменевшие вагоны. А если так…»
Жора смотрел на проплывающие мимо опломбированные «теплушки», пытаясь разглядеть за их дощатыми бортами хоть какие-то признаки жизни. Под одним из вагонов он заметил болтающийся на крюке почерневший от копоти металлический чайник. Как и стене, поезду не было видно конца-края, вагоны тянулись нескончаемым потоком, заполняя собой все зримое пространство.
Было ясно, что поезда, как и стены, в действительности не существовало, но броситься под колеса даже воображаемого железнодорожного состава было все равно очень непросто. Вместе с тем Жора ясно понимал, что непреодолимая преграда раз за разом будет возникать перед ним, указывая на один из его глубинных страхов и требуя его преодоления. Пока он не решится на отчаянный поступок, путь дальше в Заповедник ему заказан.
«Была не была!» Шагнув вперед, Жора успел оценить всю философскую глубину этой русской присказки, загадочной, как буддийский коан, и произносимой перед совершением самых отчаянных и необъяснимых поступков. Она как бы давала понять, что все, кажущееся реально существующим, одновременно таковым не является, за исключением самих героических актов безрассудства, как бы воспаряющих над условным разделением бытия и небытия. Преодоление этого противоречия для любого нормального сознания оказывалось невозможным, именно поэтому нормальное сознание, никогда не решалось на совершение таких поступков. Но по той же причине от него всегда ускользала последняя истина, способность созерцания которой открывалась только за гранью нормальности.
Пеликанов успел подумать об этом и о многом другом. Он уже почти увидел, каким образом разрывается представившийся ему замкнутый круг. Но в этот момент услышал отчетливый хруст черепа – тупой, неприятный звук, будто внутри его головы зияла пустота. Ему показалось странным, что череп мог слышать и воспринимать хруст собственных костей (Жора именно так для себя сформулировал). В этом было что-то обнадеживающее.
Потом наступила тьма.
Тьма не имела формы. Жора не решился бы утверждать, что видит ее. Скорее, она была некой созерцаемой сущностью, трудноотличимой от его собственного внутреннего мрака. Находился ли он во мраке или мрак пребывал в нем – сказать наверняка было трудно. Возможно, пространственно он абсолютно совпадал с ним, за исключением одной-единственной точки, из которой велось наблюдение. Находясь во тьме, эта точка не принадлежала тьме, как птица не принадлежала небу, а одинокий пловец морю. Этой точкой был он сам.
Постепенно Жора начал угадывать во тьме неясную глубину, а затем и смутный бесформенный объем. Но он понимал, что это не более чем привычка ума представлять все в качестве зримого трехмерного образа. Было ясно, что тьма не выглядит никак и не имеет реального объема. Он вдруг понял, что пространство и время не являются первичными формами восприятия, а сами возникают из тьмы, восприятие которой было возможно каким-то странным образом и без них.
О том, что такое время, Пеликанов никогда особо не задумывался. В юности оно представлялось ему эфемерной рекой, текущей с неумолимо постоянной скоростью из прошлого в будущее. Позже, когда он стал старше, время казалось ему каким-то зловеще тикающим счетчиком, отсчитывающим секунды человеческой жизни. Но теперь в темноте ему вдруг стало понятно, что никакого времени в действительности не существует. Точнее, оно может возникать при определенных обстоятельствах и исключительно в связи с умственными ожиданиями будущего, когда сознание занято игрой в нескончаемую «Угадайку».
Пеликанов увидел, что, строго говоря, никакого будущего заранее, до возникновения самой игры в «Угадайку», не существовало. Будущее возникало одновременно с желанием иметь его перед собой в качестве чего-то нового, таинственного и незнаемого. Но единственной возможностью представить его подобным образом была форма мыслимого пространства, в котором пока еще ничего не происходило. Само это «пока еще не» оформлялось в качестве такового и проводилось по мысленной бухгалтерии задним числом, порождая иллюзию того, что время всегда являлось чем-то совершенно естественным и хорошо знакомым уму. Прорастая и закрепляясь в сознании, данная иллюзия порождала множество вторичных иллюзорных следствий, одним из которых была уверенность в возможности планировать и изменять будущее.
Прошлое открылось ему и вовсе в неприглядном свете. По сути, оно было чем-то вроде отходов умственной деятельности, туманным следом реактивного самолета, сжигающего в лазурной синеве неба тонны авиационного керосина. За прошлое сознание принимало даже не форму собственной памяти и не убежденность в обладании накопленным опытом. (Хотя данный опыт, конечно, выполнял важную функцию, объясняя актуальный рейтинг в игре «Угадайка»). Прошлое, в отличие от будущего, казалось результатом странной умственной гипотезы о существовании пространства, присутствие в котором было бы заведомо невозможным. Ведь прошлое, как известно, и определялось главным образом как то, чего уже никак вернуть нельзя. Однако само это ощущение бесповоротности опять-таки складывалось не сразу, а постепенно, после того как прошлое начинало казаться уму чем-то знакомым и привычным.
Жора вспомнил известные строчки стихотворения Блока и удивился тому, насколько поэт, оказывается, был в курсе этой ложно-иллюзорной природы прошлого:
Все это было, было, было.
Свершился дней круговорот.
Какая ложь, какая сила
Тебя, прошедшее, вернет?
Точнее не скажешь. Прошлое раз за разом возвращалось, воспроизводилось в сознании, желающем сокрушаться об утраченном и сожалеть об упущенных возможностях. Только порядок действий здесь был принципиально иным. Сознание не рефлексировало по поводу того, что в действительности «было, было, было», – наоборот, бывшее впервые возникало, вместе с желанием испытывать по его поводу множество противоречивых эмоций и чувств. Как только возникало желание тосковать по чему-то как по прошлому, оно незамедлительно оформлялось в то, что потом воспринималось как прошлое, притом так, что этого ловкого фокуса никто не замечал.
Мысленной верой в магическую способность объективировать минувшее заканчивалось и то самое стихотворение Блока, которое вспомнилось Жоре. Поэт с одуванчиковой шапкой волос на голове из школьной программы опять же указывал на ментальный генезис прошлого:
Но верю – не пройдет бесследно
Все, что так страстно я любил,
Весь трепет этой жизни бедной,
Весь этот непонятный пыл!
С настоящим было все довольно очевидно. Настоящим было то длящееся мгновение, в течение которого игрок в «Угадайку» делал свою ставку на будущее, подавая заполненный формуляр в окошко букмекерской конторы «Хронос и сыновья». А поскольку он в течение всей своей жизни никогда не переставал этим заниматься, то перманентно совпадал со своим психологическим настоящим, а точнее, по сути, и был им.
Многие люди считали себя несчастными лишь потому, что их желания, как им казалось, оставались безответными, между тем как Пеликанов ясно видел, что в действительности все обстояло ровно наоборот. Просто исполнение желаний ошибочно принималось ими за выпадение результатов в «Угадайке». Но реальность глубинных желаний имела такое же отношение к игре в неясное будущее, как божественное устройство души к киоскам «Спортлото». Жора подумал, что человека, который бы разочаровался в жизни только потому, что ему плохо удавалось предсказывать погоду, сочли бы сумасшедшим. Но людей, которые строили свое отношение к счастью на основании результативности игры в «Угадайку» почему-то, напротив, причисляли к вполне нормальным представителям вида Homo sapiens.
Трагедия сознания заключалась в том, что все его желания исполнялись мгновенно и с какой-то чрезмерной избыточностью. Как если бы на голову капризного, взбалмошного ребенка обрушивалось сразу все то, о чем он даже не успевал подумать.
Сознание напоминало нищего, внезапно оказавшегося в королевском дворце на месте принца и не верящего своему счастью. Нищий не понимал, что исполнение всех его желаний – это естественный закон метафизической природы, грозящий при невоздержанности нанести непоправимый вред его физическому и умственному здоровью. Еще недавно Пеликанов усмотрел бы в этом несовершенство устройства мироздания. Очевидно, что Реальности не следовало быть такой вопиюще отзывчивой и потакать всем без исключения прихотям неразумно вожделеющих существ. Но теперь он отчетливо видел, что Реальность как таковая целиком состояла только из одного-единственного закона абсолютного исполнения желаний, и потому апеллировать к ней было абсолютно бессмысленно. Ничто не могло воспрепятствовать сознанию лепить все что угодно из собственного ограниченного неразумия, главным образом потому, что ничего, кроме него, в действительности не существовало.
Потом в темноте стало появляться нечто напоминающее некачественный интерфейс старинных «бродилок», в которых компьютерный герой шевелил ногами, а пространство, кишащее монстрами, само перманентно натягивалось на него как безразмерный гигантский противогаз. (У Пеликанова возник и другой аналогичный образ.)
Сходство состояло еще и в том, что четкость воображаемых «стен» темного тоннеля, по которому он условно двигался вперед, терялась по мере их приближения. Вблизи они становились расплывчатыми и состоящими как бы из размытых геометрических фигур. В пространстве тьмы возникал своего рода эффект дальнозоркости, когда удаленные предметы должны были видеться лучше и четче на отдалении, в том случае, если бы они там присутствовали. Пеликанов был бы рад увидеть нечто даже в обратной перспективе (он где-то читал, что в обратной перспективе все видится так, словно не ты смотришь на предметы, а предметы смотрят на тебя). Но никаких предметов в этой второй темноте он не замечал. В какой-то момент ему показалось, что из тоннеля потянуло сквозняком и в потоке прохладного воздуха зазвучал голос:
«В опасные времена не уходи в себя. Там тебя наверняка отыщут».
Сказать о голосе, кроме того, что он был неприятным, было решительно нечего.
«А что, сейчас опасные времена?» – мысленно спросил Пеликанов только для того, чтобы убедиться, что не ослышался.
Голос в ответ презрительно хмыкнул, что могло означать: только такие дураки, как ты, Жора, могут этого не знать.
«И кто же меня отыщет, если я уйду в себя?» – продолжил мысленно настаивать Пеликанов.
«Кому надо, тот и отыщет», – ушел от прямого ответа голос.
– Кто ты? – спросил Жора, полагая, что, возможно, имеет дело с сущностью, обращение к которой на «вы» будет выглядеть вычурным излишеством.
– Станислав Нежилец, – произнес голос на польский манер. В его звучании угадывался легкий антирусский акцент.
– Нежилец?
Пеликанов подумал, что, возможно, плохо расслышал. Он вспомнил, что был такой польский поэт, писатель и философ Станислав Ежи Лец, любящий выдавать остроумные афоризмы. Эти афоризмы часто цитировались представителями либеральной интеллигенции, которые, собственно, и решили, что они чрезвычайно остроумны.
– Да, нежный лес, ежик лжец, – дважды издевательски подтвердил голос.
У Пеликанова возникло подозрение, что он разговаривает с духом «Яндекса».
– Кто ты, на самом деле? – требовательно переспросил Жора.
– Твоя гражданская совесть, – ответил голос.
Похоже, он снова лгал.
– Как мне отсюда выбраться? – на всякий случай спросил Пеликанов, имея в виду свой внутренний мрак.
– Отсюда? – не поверил голос.
– Я хотел сказать, как мне отсюда попасть куда-нибудь еще, в другое место.
– Любишь путешествовать? – голос уже не скрывал своего презрения.
– Не сказать чтобы очень, – смутился Жора.
– Ты хоть понимаешь, с кем говоришь?
Жора подумал, что со стороны все действительно выглядело бы до крайности глупо.
Он вспомнил, что изречение Ежи Леца видел в недавнем посте Дрейфуса на фейсбуке. Дрейфус, как всякий образованный человек, любил выпить и закусить дорогим французским сыром, попавшим под контрсанкции. Кроме того, он имел слабость ко всяческим иносказательным намекам, касающимся политического режима и его людей в штатском. Вероятно, он таким образом отводил душу и выпускал пар закипающей в нем от негодования внутренней свободы. Когда Жора один раз имел неосторожность намекнуть ему на очевидность его намеков, Дрейфус пришел в ярость, намекая в ответ, что всякому образованному и интеллигентному человеку следует либо понимать его намеки молча, либо комментировать их не менее иносказательно, делая вид, что ты вообще ничего не понимаешь, а обмениваешься с ним ничего не значащими фразами.
Это снова напомнило Пеликанову детей, которые пытались спрятаться, зажмуривая глаза. Только в отличие от детей, Дрейфус прятался от самого себя за изгородью витиеватых языковых конструкций. Разумеется, все происходило не в физическом, а в культурном пространстве, в котором он вел себя как странный лингвистический скунс, который пытался маскироваться при помощи своего отвратительного запаха, убеждая себя и окружающих в том, что это тончайший интеллектуальный аромат.
– Я тебе не верю, – отчетливо подумал Жора, так чтобы неведомый голос его хорошо услышал. – Времена всегда одинаковые. Если не уходить в себя, тогда вообще бежать некуда. Что ты предлагаешь?
– Мое дело – не предлагать, а предупреждать, – фыркнул голос. – Я тебя предупредил. Хотя, многие порядочные люди не боятся выходить на площади и протестовать, – как бы между делом, вскользь заметил он.
– Против чего протестовать?
– Была бы площадь, а протестовать против чего всегда найдется, – афористично заявил голос.
– Ну, так подскажи мне, как отсюда выйти на площадь, – предложил ему Пеликанов.
Голос откликнулся тотчас же:
– На Болотную или на Манежную? – с готовностью уточнил он.
– На Манежную, к Кремлю ближе, пусть видит, – пояснил Жора.
– Узник совести! – патетически всхлипнул голос.
Пеликанов действительно стал видеть Манежную площадь, утопающую в сизом артиллерийском дыму, плывущем от Тверской в сторону Александровского сада. Сквозь него проглядывали неясные очертания Исторического музея и кремлевских башен, кажущихся театральными декорациями современной постановки «Хованщины», которая по замыслу режиссера должна была сочетать в себе веб-камерную атмосферу Театра. DOC с апокалипсической грандиозностью массового площадного действа.
Осенние люди в куртках и вязаных шапках энергично сновали по Манежной, поджигая китайские фаеры, слушая находящихся на возвышении ораторов в элегантных пальто, и периодически взбадривали себя выкрикиванием коллективных заклинаний не столько политического, сколько агрессивно-мстительного свойства. (Жора расслышал «они за все ответят» и куда более странное «мы здесь царь!»)
В толпе сновали, перетаптывались, свистели, ругались матом и активно переговаривались по сотовым телефонам. У некоторых получалось все это делать одновременно. Периодически ораторов перебивали полицейские мегафоны, призывающие ровными протокольными голосами соблюдать закон и разойтись по домам. По каким домам, по публичным?
Пеликанов увидел молодого человека с красно-белым спартаковским шарфом на шее, которого под руки потащили в автозак. Парень изо всех сил упирался, подгибал ноги, нелепо зависая в воздухе, и истошно кричал: «Татаро-монголы!» Жора понял, что это те же фашисты, только намного креативнее. Его товарищи возмущенно улюлюкали, но отбить парня у «космонавтов» не решались. Один немолодой человек с козлиной бородкой, глядя на все происходящее, заметил другому такому же великовозрастному: «Пора, Эрнестушка, валить из страны». Его спутник согласно закивал. Пеликанов готов был биться об заклад, что тот, который предлагал валить, говорил об этом не впервой и что повторит еще неоднократно.
Жора попытался определить свое точное местоположение на площади, но не смог. Он и сам будто бы завис в воздухе, а все происходящее видел как бы со стороны, одновременно из разных точек пространства. Получалось, что он вроде бы как находился на Манежной площади более, чем кто-либо другой, един во множестве мест, но вместе с тем его не было в толпе протестующих. Какого-то ярко выраженного отношения к происходящему он в себе не ощущал. Было ясно, что площадные персонажи делали по зову сердца то, что от них требовалось жизненными обстоятельствами и принадлежностью к определенной социальной группе.
Оттого, что роли в этом спектакле были прописаны и распределены с какой-то сводящей скулы определенностью, Пеликанов почувствовал нечеловеческую тоску. Ему захотелось поскорей убраться отсюда, но как это сделать – он не представлял. Снова звать внутреннего демона, возникшего из внутреннего мрака, ему не хотелось. Да и что-то подсказывало, что тот вряд ли бы помог.
Все произошло само собой, площадь начала сильно искривляться, будто под ней начала вздыматься гигантская приливная волна. Накренились и посыпались кремлевские башни, начала рушиться кирпичная зубчатая стена. Здание Манежа вместе с брусчаткой, фонтанами и фонарями подняло вверх и поднесло почти вплотную к зданию реконструированной в первозданном виде гостиницы «Москва», а маршал Жуков на своем лихом коне прямиком въехал в ресторанный зал «Националя», отчего с хрустальным звоном посыпались стекла.
Жора стал с интересом рассматривать обнажившиеся слои археологического хлама, скрывавшиеся под поверхностью. Там виднелись кувшинные черепки, чугунки, старинные шахматные фигуры, серебряные монеты, кованые сундуки, темные, потрескавшиеся от времени иконы, каменные ядра, костяные пороховницы, сломанные шпаги, топоры и проржавевшие ветхие пистоли. Один раз ему показалось, что пред ним промелькнула библиотека Ивана Грозного, с толстыми, будто распухшими от водянки старинными фолиантами. Жора заметил среди прочего даже неизвестно как оказавшийся там треснувший череп неандертальца.
Потом все стихло. На месте, где еще недавно простиралась Манежная площадь, брезжила призрачная пустота, в которой Жора разглядел седовласого человека в дорогом черном костюме. Пеликанову показалось, что ростом он был с колокольню Ивана Великого, не меньше. Человек стремительно удалялся вглубь пустоты, неся под мышкой небольшой рулон, похожий на свернутый автомобильный коврик. Один раз он тревожно, как тать, обернулся. Жора узнал мэра Собянина. Было понятно, что Собянин навсегда уходил в пустоту, оставляя свой градоначальственный пост. Теперь москвичи с чистым сердцем могли ненавидеть кого-нибудь другого.
Затем снова сгустилась тьма.
Пеликанов заметил, что на этот раз она была иной. В ней не было ни малейшего намека на компьютерные игры. В ней не было вообще никаких намеков, потому что она не имела пространственных измерений. По этой причине двигаться в ней было совершенно некуда.
Наверное, это и есть ад, подумал Пеликанов. Он вспомнил об одном парижском чудаке, утверждавшем, что ад – это другие. Если бы все было так просто. От других можно было убежать в глухие заповедные леса, спрятаться, уйти в себя. От себя бежать было некуда. Ад, вопреки обыденным представлениям, был не жаровней и не общественной баней, а невообразимо тесной камерой-одиночкой, малость и стесненность которой исключала саму мысль о возможности движения. Что-то наподобие удушливой глиняной мухоловки с небольшим оконцем из осколка мутного бутылочного стекла (в детстве они лепили такие камеры-обскуры, чтобы подглядывать за смертью насекомых). И находился он не в преисподней, а в одной-единственной абсолютно черной точке, которая была мыслящей монадой, предоставленной самой себе на вечные времена. До Пеликанова дошел буквальный смысл слова «безысходность».
Так называемое внутреннее пространство, внутренний мир личности, к которому дискурс политкорректности неизменно требовал уважения, оказывался не просто зияющей тьмой, он был абсолютным мраком, испытывающим нужду. Причем понять, в чем именно он испытывает нужду, сказать было крайне трудно. Всмотревшись в него более пристально, Жора понял, что нужда в некотором смысле являлась его собственной внутренней сутью и именно поэтому в принципе ничем не могла быть удовлетворена. Строго говоря, мрак изначально желал всего, но еще больше желал последующего разочарования, что, однако, никак не унимало его заранее обреченного на провал стремления.
На этом нехитром принципе, напоминающем утоление жажды при помощи морской воды, был построен весь социальный мир с его цивилизационным прогрессом, стремлением к успеху и самозабвенным культурным враньем.
ТЫ ОБ ЭТОМ ЕЩЕ ПОЖАЛЕЕШЬ!
Пеликанову показалось, что он услышал в среднем ухе злобное змеиное шипение, которое странным образом трансформировалось в осмысленную фразу. Ему даже не потребовалось думать для того, чтобы сразу понять, чем вызвана эта ненависть и из какого ядовитого источника она проистекает.