Копай лаял. Сипя, метался понизу, останавливался, задрав морду, вновь заходился хриплым, надсадным лаем. Пёс не любил, когда мальчик забирался на стену.
Каменная стена Мангупской цитадели[1], воздвигнутая сотни лет назад. Точнее, то, что от неё осталось. Величественные руины, поражающие воображение учёных-археологов и праздных туристов. украшенный белокаменной резьбой портал, зияющие синевой оконные проёмы высокого донжона[2]…
Белым воздушным змеем мальчик взмывал на искрошенный временем верх и бродил по нему взад-вперёд, нарочно спинывая вниз камушки. Он мог бы двигаться совсем бесшумно, но иногда стоило немного пошуметь – это забавляло. Воскресные туристы, забиравшиеся на плато поглядеть на древние развалины, пугались. Уже привычные мангупские старожилы – нет.
Копай вот только привыкнуть никак не мог.
Копай – пёс умный, но никак не поймёт, что для мальчика это совсем не опасно. Собаки – они такие. Заботится о нём, как о маленьком, на свой лад охраняет от бед. Придётся спуститься, иначе не успокоится.
Мальчик махнул собаке рукой и, шагнув с шестиметровой высоты, бесшумно исчез за стеной. Пёс залился тревожным лаем, но тут же умолк: мгновение – и мальчик был уже рядом. Обрадованный Копай высоко подпрыгивал, словно намереваясь поставить передние лапы мальчику на плечи. Разумеется, пролетал насквозь, однако разворачивался, вновь и вновь поднимал кверху свои тяжеленные лапы. Такая у них была игра. Жизнерадостное пыхтение пса было похоже на смех, сиплый и благодушный…
Обыкновенно от Цитадели они направлялись к са́мому краю Дырявого мыса. Изрезанный каменными пещерами Тешкли-бурун, – с тех пор, как обрушилась стена одной из них, издалека и впрямь выглядел дырявым.
Мальчик соскальзывал вниз по висячей лестнице – стёртые узкие ступеньки над пропастью, обычным людям тут нужно быть осторожнее. Копай и тот останавливался в нерешительности и, поскуливая, оставался ждать его наверху. А мальчик вплывал под скальные своды, заглядывал в выдолбленные в камне пещерные казематы, подолгу застывал у проёмов в каменной стене. Сквозь них видны были голубые горные дали и влажная зелень долин; внизу, вдоль подножия, пыльной белой лентой вилась дорога. Колёсная дорога эта, как и пять веков назад, вела к главным воротам города. Его города. Столицы княжества Феодоро.
Барабан-коба, Поющая пещера. В других местах плато люди мальчика никак не задевали и ничем не досаждали ему. Но тут, в Поющей, все до единого считали своим долгом хотя бы раз стукнуть по заветному каменному столбу – и гулкий звук удара всегда отзывался в нём смутной, давней тревогой. В минувшие времена этот звук и впрямь служил предупреждением об опасности. И когда под Мангуп подошли враги, за полгода до того, последнего, совсем не счастливого Рождества, он слышал его. И запомнил. Поэтому теперь он старался исчезнуть с мыса, как только на Дырявый приходили люди…
Хотя за столько лет пора бы уже и привыкнуть… Давным-давно он стал неотъемлемой частью этой земли, он составлял с ней одно целое – вместе с тенистыми балками и дышащими прохладой источниками, вместе с разрушенной базиликой[3] и развалинами Цитадели; с поющей пещерой Дырявого мыса; с отвесными каменными колодцами; сухими, заросшими травой тарапанами[4], теперь опустевшими, а когда-то полными виноградным суслом, отжатым из терпковатой, но сладкой мангупской лозы.
Несколько веков обитал он среди одряхлевших мангупских камней – ноздреватых, серых, покрытых, словно старческими веснушками, пятнами рыжего лишайника. Бродил среди руин, путаясь в траве и слушая ветер. Внизу зеленели долины, вокруг было небо. Клубились облака: над Мангупом в сторону моря парусами надувались белые, круто вздыбившиеся громады.
Он и сам был облаком. И знал это. Но время от времени у него всё же получалось ощущать себя мальчишкой. Тогда он бегал по плато, по-журавлиному выкидывая длинные, сильно вытянувшиеся за то, последнее лето, голенастые ноги. Хватал горстью метёлки мангупской травы, пропускал их сквозь пальцы, валялся на нагретой сухой земле – раньше, до Прыжка, было колко, стрелы высыхавших к концу лета стеблей прокалывали рубаху. Но не теперь. Теперь это не причиняло ни малейшего неудобства. Это был плюс. Должны же были быть хоть какие-то плюсы!
Зато теперь он мог спуститься в любой из глубоких каменных колодцев, не опасаясь застрять или провалиться. Он не имел нужды беречься, он больше не боялся поплатиться за неуёмное мальчишеское любопытство ободранными локтями и ссадинами. Теперь ему всё это было нипочём. Хотя узловатые мальчишечьи коленки всё ещё помнили, как это бывает. Первое время они даже скучали по синякам, как мускулы – по бодрому току крови, по крепкому усилию, по ликующей радости движения, по бегу с ровесниками взапуски.
Зато, зато, зато… Зато он появлялся где хотел и исчезал неслышно. Из него получился бы отличный разведчик. Да только не пристало княжичу шпионить! Он помнил, что княжеский сын. И Александра помнил. Пусть прах последнего феодоритского ауфента[5], казнённого где-то в отуреченном Константинополе – Истамбуле, истлел давным-давно, мальчик не забывал князя.
…Отец… Его могучие руки подбрасывают мальчика в воздух. Тот отчаянно взвизгивает от страха и восторга. Руки ловят его, подкидывают снова и снова. В животе щекотно, жутко и весело. Мальчик хохочет, просто заходится от смеха…
Руки легко и бережно опускают его на землю. Мальчик поочерёдно тычется носом в отцовские широкие, всегда горячие ладони. На среднем пальце у князя массивный перстень – красивый, византийский, с цветной эмалью. Мальчик всей пятернёй хватает отца за палец и не хочет отпускать. Но князю пора, он редко бывает в столице, а потому редко видит сына. Князь Александр – воин, полководец и будущий государь.
Мальчик – тоже? Да, а как же! Но ему нужно подрасти. Скоро-скоро и княжич научится держать в руках настоящий стальной клинок. «Ого, да ты совсем большой! Смотри-ка, макушкой уже достаёшь до отцовского стремени…»
…Последние часы княжества… одна рука его отца на перевязи, неподвижная, замотанная в запёкшуюся кровью тряпицу. Другою князь отводит с потного лба спутанные поседевшие пряди; рука эта дрожит – после очередной яростной рубки. Князь прикрывает ею глаза. Глаза смертельно уставшего человека.
Турецкие пушки уже в само́м городе. Где-то в окружённом, отрезанном от Цитадели и Дырявого мыса дворце ещё дерутся. На чёрных, страшных, опустевших улицах груды убитых.
Декабрьский день, короткий, как захлебнувшаяся атака, как до срока оборвавшаяся жизнь. Дымится кровь, стекая на стылую землю. Вороний грай, озноб и пар изо рта… Кружатся в стылом воздухе хлопья пепла, и ест глаза чёрный-чёрный дым…
Мокрый снег валит хлопьями, клеится к ресницам и усам, лепится к янычарским сапогам из красной кожи, к их высоким, рукавом спадающим на спину шапкам.
Голова князя непокрыта, в спутанных волосах – снег. И на плечах – устало опущенных, но всё равно могучих – снег…
Княжич с плачем срывается с места, бежит, месит когда-то нарядными сапожками грязную снежную кашу. Впереди стена. Она всё так же далеко, как и в начале его отчаянного рывка. Всё как в дурном сне. Но нельзя, невозможно проснуться.
Он бежит и бежит. Его никто не догоняет. «Всё равно не уйдёт». Ведь за стеной – пропасть…
Тут он обычно терял нить. Всё путалось, бледнело, выцветало. Длился бесконечный летний вечер, высокий, просторный. Пел-насвистывал ветер, мелодией вплетаясь в мерный густой стрекот цикад. Клонились стебли серебристого лимонника, качались сиреневые цветки душицы.
Боль постепенно отпускала. Запутавшись в зарослях, он бездумно парил у самой земли. Бледный его силуэт всплёскивал и колыхался на ветру, подобно рубахе, вывешенной для просушки.
Бывало, всего в двух шагах, шурша травой, проходили влюблённые – рука в руке, волосы растрёпаны, соломинки прилипли к влажным от пота футболкам… Люди его обычно не замечали, и часто он оказывался невольным свидетелем разных тайн: уединённых свиданий, долгих поцелуев, девичьих слёз, чьих-то горячих молитв, сбивчивых признаний шёпотом. Он не слишком-то вникал, не запоминал лиц и имён – шорохи трав, журчание воды в мангупских источниках, пение птиц говорили ему больше, много больше, чем людские голоса. Всё-таки он давно не был обычным мальчиком…
Видеть его могли если не все, то многие. Впрочем, сам он старался не показываться. Бывало, в жаркие дни его заставали врасплох – мечтательно засмотревшегося на облака, или замершего, словно в полусне, на крепостной стене, или зависшего в резном проёме каменного портала.
Вздрагивал воздух – видение исчезало. Объясняли по-разному: кто-то полагал, что голову напекло, кто-то ссылался на «боковые» миражи.
Он и был миражом, облаком, грёзой. Он существовал в несуетном полузабытьи, он не вёл счёт времени, он был ветром, шумом дождя, стрекотом цикад, воздухом, дрожащим от полуденного зноя, вечерней длинной тенью на древней стене, падающей с неба звездой…
Была суббота. На раскопе – выходной. По такому случаю сразу после завтрака Матвей стыдливым комом сунул в один карман синих треников трусы с носками, другой оттопырил куском хозяйственного мыла. И отправился на родник. Стирать.
Шёл да насвистывал. За полтора месяца, уже прожитых на Мангупе, он загорел до черноты, из застенчивого новичка-десятиклассника, стараниями дяди-историка устроенного на время школьных каникул в археологическую экспедицию, превратился в её старожила, вошёл в тонкости нового для себя дела, бравировал разными словечками, а за ужином не стеснялся требовать у повара добавки.
Источник под тенистым сводом ветвей балки Табана-дере назывался Женским. К нему Мотька и держал путь, поскольку стирать он предпочитал подальше от посторонних глаз.
Ещё был источник Мужской, из которого они таскали воду для кухни. Он располагался ближе к лагерю, в верховьях Хамам-дере, или Банного оврага.
На склоне этого оврага турки когда-то установили пушки. И лупили по правому флангу Главной линии мангупской обороны, а тот был прикрыт лишь небольшим укреплением на Мысе Ветров. Не сразу, но всё-таки нашли они слабое место… Увы! Если б не пушки, ни в жизнь бы им Мангупа не взять! Однако у султана был лучший артиллерийский осадный парк в мире, а на Мангупе до прихода турок пушечных выстрелов и не слыхивали.
С точной схемой обстрела, да и всеми прочими обстоятельствами турецкой осады Матвей в ближайшее время собирался разобраться досконально. Уже начал: составил хронологическую таблицу основных событий полугодовой обороны, вывел главных действующих лиц, набросал примерный план романа. Да, он замахнулся на настоящий роман, ни больше ни меньше: ему хотелось большого и сто́ящего дела. Исторический роман казался делом сто́ящим.
Последние дни его слегка лихорадило – от собственного энтузиазма и смелости. Перехватывало дыхание, щипало в носу…
Теперь всё свободное время он корпел над мятой школьной тетрадкой, добытой у одной из аспиранток за горсть твердокаменных карамелек, и уже успел получить в экспедиции шутливое прозвище Иеромонахус.
На прозвище это Мотька легко согласился. Было не обидно, напротив. Оказалось, много сотен лет назад жил такой иеромонах Матфей. Ну да, тёзка, оттого и прозвище зацепилось. Вот этот константинопольский иеромонах, направляясь когда-то в Хазарию, по дороге заехал на Мангуп и потом написал целую поэму – так его Мангуп впечатлил.
Да, наверное, трудно было найти человека, на которого бы не произвёл впечатления Мангуп! Мотю Мангуп тоже зацепил изрядно, хотя нынче тут остались лишь руины того города-крепости, того Дороса, чьё былое великолепие по достоинству оценил когда-то его тёзка, константинопольский иеромонах Матфей.
Словом, Мотя вошёл во вкус: строчил в тетрадке как заведённый, донимал вопросами здешних историков. Ему отвечали – всегда обстоятельно и охотно. Бывало, посмеивались, но в целом старшие товарищи снисходительно и даже с известным уважением отнеслись к этой его затее.
За размышлениями о больших и не очень турецких пушках, о ручницах-тюфенгах[6] и прочих огнестрельных штуковинах, о том, отливали турки их всё-таки прямо здесь, на месте, или же пёрли с собой из Стамбула Мотя не заметил, как добрался до места.
День выдался жаркий, но тут, у источника, укрытого густой тенью деревьев, веяло прохладой. Журчала вода. Ржавая длиннющая лохань – сооружение относительно современное – собирала её, чтобы затем выпустить с нижнего торца бойкой струёй ручья, стекающего дальше вниз по склону оврага. Рядом были остатки каменной ванны. В ней когда-то здешние караимы-сыромятники[7] замачивали шкуры диких коз. Так балка и называлась – Табана-дере, Кожевенный овраг. Говорят, для выделки кожи вода была что надо. Сафьян[8] получался высококачественный. А сырьё для него доставлялось на Мангуп со всей округи.
Какова эта вода для стирки, было не совсем ясно, но выбирать не приходилось. Матвей усмехнулся. Стирать свои порядочно заношенные трусы ему всё равно придётся здесь. И хорошо бы проделать это в гордом одиночестве. Без свидетелей. Соло. Потому и пришёл сюда, на Женский…
Закатав штанины треников выше колен, а рукава по самые подмышки, он взялся за дело. Начал с грязных носков. Обильно намыливал, не очень умело, но долго и обстоятельно жамкал их руками, потом полоскал под льющейся из жёлоба тугой струёй.
Так он выстирал почти всё: носки, и ещё одни носки, и бандану с головы. Невыстиранными оставались только плавки. Зачем-то оглянувшись, хотя вокруг не было ни души, Мотя достал их из кармана, поболтал под струёй, потом щедро натёр коричневым мылом. Мыла не жалел: чёрные трикотажные плавки буквально побелели от пены.
Вдруг сверху послышались голоса.
Ещё не хватало! Ни раньше ни позже… Мотя испуганно стиснул руками мыльную тряпку.
Голосов было много, и всё девичьи. Практикантки, не иначе! В экспедиции их ждали нынче, но ближе к вечеру. А они, здрасте, ещё до обеда явились не запылились.
Нагрянули шумной стайкой. Встрёпанные, измученные птахи. Запыхались, раскраснелись. Видно, безжалостная Марго всю дорогу вела их в своём нехилом темпе.
Мотя молча кивнул в знак приветствия, сконфуженно посторонился.
Девчонки по очереди жадно припадали к струе. Пили, умывались, снова пили. Все они, включая саму Марго, были в шортах или трениках, поголовно, даже толстушки. Только одна была одета иначе: в цветастую длинную юбку из лёгкой индийской марлёвки. «Надо же, юбка!» – подумал Мотя.
Он стоял поодаль и, не зная, куда деть руки, с отсутствующим видом мял пузырящиеся мылом трусы. На землю капала пена. Никто на него особо и не глядел: им пока явно не до того было.
А та, что в юбке, посмотрела. Отметив мокрый ком в его руках, невольно повела бровью. Даже губу закусила, стараясь соблюсти вежливость в неловком положении, однако не выдержала, расплылась в улыбке. Матвей хмыкнул. С делано-невозмутимым видом, уже явно напоказ, продолжил стирку. А чего делать-то? Не за спину же прятать!
Тут и остальные обратили внимание, запереглядывались, захихикали в ладошки. Матвей, чувствуя, как горят щёки, стирал и лыбился, будто клоун.
Одна Марго осталась невозмутима.
– Матвей, рюкзаки мы оставим здесь, – буднично сообщила она. – Я из лагеря парней за ними пошлю. А ты достирывай бегом и тоже помоги. И извольте, кстати, не полоскать бельё прямо в источнике! А то мне доложили про кое-кого.
Мотя и не собирался, и не думал даже, хотя видел, как некоторые, вроде не первый год в экспедиции, так и поступают – прямо в жёлобе стирают. Но хуже нет оправдываться, да ещё под насмешливыми взглядами незнакомок. Поэтому он предпочёл промолчать. И даже улыбнуться.
– Пойдёмте, девоньки, – скомандовала Маргарита, – тут совсем немного осталось.
Они нехотя вставали, вытирая мокрые лица – кто платками, а кто и подолами футболок. Охая и прихрамывая, гуськом поплелись за Маргаритой.
Матвей, расставив ноги, нагнулся, чтобы половчее отжать трусы, и не удержался – бросил взгляд на удалявшихся вверх по тропе.
Последней шла та, в юбке. Непринуждённо подобрав подол, ловко перескакивала через выпершие из земли древесные корни. Он смотрел на цветастую марлёвку, на мелькающие под ней узкие загорелые щиколотки…
Вдруг она замешкалась, оглянулась. Взгляды встретились. Вздрогнул нагретый полуденным солнцем влажный воздух, подёрнулся зыбью. Время остановилось. Тонкая узорчатая ткань струилась, колыхалась; звенели в ушах цикады, волна за волной…
Хрустнула в зарослях сухая ветка, мгновение – и незнакомка, легко перемахнув через корягу, скрылась, догоняя своих.
Звон цикад бил прибоем, то наплывал, то откатывал. Оглушённый Матвей какое-то время стоял, закусив губу, тупо вперясь в здоровенный чурбак, на котором червяками лежали выстиранные вещи, крепко отжатые, скрученные жгутом. Потом опомнился – в руках всё ещё были чёртовы трусы!
Яростно замычав, он со всего маху шлёпнул их в мокрую кучу.
На Мангуп Нина с подружками-сокурсницами по уральскому университету прибыли из Севастополя, где на раскопках Херсонеса уже прошла первая часть их летней крымской практики.
Там были кварталы древних улиц, удивляющие своими размерами глиняные пифосы[9], фрагменты старинных мозаик, и каменная чаша античного театра, и башня Зенона, и «фотогеничный» колокол, и больше всего прочего полюбившиеся Нине колонны древней базилики – с резными листьями аканта[10] на мраморных капителях, у самого моря, на каменистом берегу, нагретые солнцем, овеянные солёным ветром.
Там было безусловно красиво – с той стороны, откуда дышало море. А с другой стороны чувствовалось близкое соседство современной цивилизации, увы, далеко не в лучших её проявлениях.
В экспедиции народу была тьма-тьмущая. Жили в тесных вагончиках по дюжине человек в каждом, спали на двухэтажных железных койках. Ощущение какой-то скученности, замусоренности и близости вонючей бухты, в которой вредный «дед» из числа студентов-историков предложил им искупаться в день приезда, немного угнетало.
– Вы что, здесь купаетесь? – кривясь, недоверчиво спросила его Ирка.
– Купаемся… – не глядя в глаза, кивнул тот; убедился, что большинство новеньких влезло в воду, и свинтил в лагерь.
Нина так и не осмелилась окунуться: было противно. Потом их смутные опасения подтвердились на все сто. Во время официального инструктажа им строго объявили: в бухте сплошная антисанитария, поэтому ни-ни, ни в коем случае там не купаться!
Оказалось, в тот предвечерний час их провожатый собирался наведаться в город, и ему просто неохота было вести новеньких на настоящий пляж, который находился далеко и в стороне противоположной.
Утешением было только то, что кости они ему с Иркой перемыли незамедлительно!
– Вот гад! В город ему приспичило! – сердито сказала Нина. – «Мерячка»[11] у него, не иначе…
– Да! Вот именно! Вот это самое… – с готовностью согласилась Ирка. Потом вдруг заинтересовалась: – Как это ты говоришь? Горячка?
– Мерячка, – повторила Нина, смеясь.
– Это чё такое? Первый раз слышу…
– Да-а… У нас на Севере так говорили, когда крыша едет и человек прёт в одном направлении, как зомби…
– Скажу проще, он просто козлина, – свирепо подытожила Ирка. Она вообще не скупилась на крепкие выражения для тех, кто, по её мнению, их заслуживал. А на сей раз был тот редкий случай, который Ирка, донельзя независимая, упрямая и сама часто пренебрегавшая правилами, сочла вопиющим свинством…
Однако счастлив тот, кто умеет игнорировать действительность, когда она поворачивается к нему своим не самым приятным боком. Поэтому в Херсонесе Нина всегда старалась мысленно держаться той стороны, где море.
Херсонесский пляж оказался «дюже» каменистым: по этакому дну пробраться на глубину не так-то легко.
– Да не войдёте вы в море ногами-то, не мучайтесь даже! Смотрите, как я: оп! – и на четвереньки! На воду, на воду прям у берега ложитесь, – советовала какая-то местная тётка, неравнодушная к их мучениям.
«Выползать» из воды на берег, по её авторитетному мнению, тоже следовало на четвереньках.
Девчонки хохотали. Им это казалось смешным. Счастливые, в кои-то веки дорвавшиеся до моря, они послушно вставали на четвереньки, ползли в воду и снова хохотали. Наплескавшись, собирались в лагерь, торопливо натягивая одежду поверх купальников, – в неглиже по территории заповедника им ходить было запрещено…
– А вы что, прямо в мокром пойдёте? – пугалась на прощание сердобольная тётка. – Так нельзя, что вы, девочки!..
Она оглядывалась на мужа, словно призывая его в свидетели. Муж, с коричневой лысиной и седой растительностью на загорелой груди, молча глядел на девичьи белые тела с каким-то сердобольным недоумением. Тётушка наставительно, с чувством естественного превосходства местного жителя над приезжими снова повторяла:
– Так нельзя, так нельзя…
Муж, спохватившись, кивал.
Девчонки в ответ тоже кивали – преувеличенно вежливо, едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть. А потом, скрывшись из глаз, уже поднявшись с пляжа на крутой береговой уступ, снова хохотали до упаду.
Так нельзя, но они считали, что можно.
Предписания, распорядки, обязанности… До поры удавалось иногда, словно невзначай, пренебречь некоторыми из них. Иначе разве посчастливилось бы Нине увезти из Херсонеса целую пачку таких удачных пейзажных набросков?
Итальянский карандаш, плотный сероватый картон – вышло неожиданно хорошо, сама осталась довольна.
Не то чтобы ей лень было корпеть над керамикой, дотошно перенося на листы оранжевой бумаги-миллиметровки разрезы глиняных черепков (хотя и это тоже), но просто именно здесь и сейчас хотелось порисовать, свет был как раз с нужной стороны. И Нина, помявшись, решилась. Удрав из камералки[12], потихоньку, держа под мышкой папку, а карандаши – в руке, прошла по пыльным херсонесским тропинкам, села на горячий камень и с наслаждением погрузилась в работу.
Не заметить приближающегося начальства было невозможно, потому что Романчук явилась как раз оттуда, куда периодически взлетал над рисунком Нинкин взгляд. Она с бьющимся сердцем продолжала класть короткие штрихи, тем увереннее и твёрже, чем ближе подходила гроза.
Ждала раскатов грома в виде сердитого окрика, ждала внушения, но Алла Ильинична лишь коротко усмехнулась и произнесла, явно стараясь, чтобы слова её звучали мягко, словно увещевая: «Дело хорошее, но всё-таки заканчивай и ступай к остальным. Работать. А вот после работы рисуйте сколько душа пожелает». Нина не стала уточнять про освещение, чувствуя, что не стоит злоупотреблять внезапным благодушием «железной леди», закончила поскорее и пошла обратно, рисовать черепки.
А тайное ночное купание? Воспоминание о нём, наверно, и через двадцать лет будет столь же острым и ярким!
Узнав про морские водоросли, оставляющие в воде светящийся след, они с Иркой решились на ночное купание, рискуя схлопотать «незачёт» по практике со всеми вытекающими, вплоть до отчисления с факультета.
Когда все уже спали, втихую удрали на пляж – купаться в чём мать родила. И что им было до какого-то нудного распорядка, когда удалось урвать кусок такого беспримесного, такого сумасшедшего русалочьего счастья! О, как охотно приняла их в свои тугие объятия ночная волна! Как они, любуясь на свои бледные тела, вспыхивающие по контуру зелёным морским огнём, раздвигали упругую мерную зыбь всё более широкими и настойчивыми гребками, смелея, воспламеняясь!.. И вот уже вовсю кружились, танцевали, перевёртывались в тёмной воде, подныривая и вновь всплывая с аханьем и визгом, захлёбываясь от восторга – он был солёным на вкус.
Потом, отдышавшись, отжав мокрые пряди и отбросив их за спину, Нина ещё долго стояла у са́мой воды, вздёрнув подбородок, словно замерев в объятиях ночи. В призрачном свете луны белели её обнажённые плечи, бёдра, грудь и только острые, слегка озябшие девичьи соски темнели беззастенчиво, в нетерпеливом ожидании пророчеств, будто бы уже записанных в «Книге перемен»[13]…
Это было первое в её жизни студенческое лето. И оно было прекрасным.
Счастливые, яркие, полные новых встреч и впечатлений дни летели радужной чередой. Неделя за неделей, виток за витком – длинное летнее монисто, бусы из мелких розоватых ракушек, которые хочется встряхивать беспрестанно, теребить пальцами, слушая лёгкий округлый перестук, пересыпать из ладони в ладонь.
И каждый вечер Нина перебирала в памяти события и лица, словно любуясь переливами снятого с шеи ожерелья, прежде чем отложить его в сторону и коснуться подушки щекой. Пёстрая вереница недавно прожитых часов и минут перламутровой струёй текла в раскрытую ладонь, всё тяжелела, уже не умещаясь в подставленной руке. И тогда она порывисто, до хруста стискивала её в горсти нетерпеливого, томительного ожидания, – ожидания той, единственной, настоящей встречи, что смутно сулило ей лето. Доверяя этим неясным обещаниям, она с нетерпением ждала – волны, что, сбивая с ног, подхватит, понесёт; минуты, когда она, прикрыв глаза, уронит лицо навстречу подставленным губам.
В Херсонесе они пробыли недолго – так уж запланировало университетское начальство, организуя их музейно-археологическую практику. Потом за ними приехала Марго, самолично провела подробную экскурсию по территории Херсонесского заповедника и забрала на Мангуп.
От второй половины практики девчонки не ждали ничего сногсшибательного, потому что они, живущие вдали от морских берегов, думали: лучше моря всё равно ничего здесь не будет, от моря уезжать не хотелось.
Но Мангуп оказался местом фантастическим. Он был промыт ветрами до звона. Он поднимал на своей исполинской ладони прямо в небо.
Нина больше всего любила безлюдье и простор, но здесь даже в лагере было хорошо – чисто и душевно. И встретили их здесь приветливо, так что Нине сразу приглянулась Лагерная балка с большим командирским шатром-«штабом», с зарослями кизила и барбариса, со «столовой» – длинным дощатым столом под брезентовым навесом, с «тачком» – пятачком, куда приносили с раскопа всю найденную керамику, с заваленным керамикой и чертежами столом под яблоней, со стоящими рядком экспедиционными брезентовыми палатками, побелевшими за длинную череду летних сезонов…
Вся эта небольшая балка, с юго-запада полого впадающая в Хамам-дере, уже на второй день стала родной, – вместе с запахом костра, с вечно что-то напевающим поваром в тельняшке, с акающим протяжным говором местных ребят, столь непохожим на привычную уральскую скороговорку. Словом, уже к вечеру первого дня Нине стало казаться, будто они с девчонками не только-только приехали, а живут здесь едва ли не с апреля.
Стёртые резиновые подошвы болтались в воздухе. Обладателя надетых на босу ногу полукедов, лежащего за палаткой, целиком видно не было. Но повар экспедиции Борисов знал, чьи это ноги. И чьи это кеды.
И его-то Борисову и нужно было.
– Строчишь, мой юный друг?
Устроившись в тени своей палатки, Мотя лежал на животе, подперев голову локтями, и не строчил, а всего лишь пялился в тетрадь, обдумывая некоторые подробности… А впрочем, не важно.
– Отстань, да? – отмахнулся он и на всякий случай, словно невзначай, прикрыл тетрадь рукой.
Борисов не отставал:
– «Ещё одно, последнее сказанье – и летопись окончена моя…»
Мотька невольно засмеялся, оценив шутку по достоинству. Борисов вообще был парень ничего, хотя болтун известный. И к Мотьке был расположен, несмотря на то что подкалывал всё время. А благоволение повара в экспедиции что-нибудь, да значит. К тому же Борисов надо всеми трунил, такой уж характер.
– Шёл бы ты… – отсмеявшись, попросил Матвей по-прежнему миролюбиво.
– Да я-то пойду-у… – почёсывая живот под тельняшкой, протянул тот. – Только Марго велела тебя найти.
– Зачем?
– Иди и спроси у неё. Наверняка опять хочет заняться эксплуатацией несовершеннолетних.
Идти не пришлось. Маргарита собственной персоной уже стояла за спиной у Борисова, закуривая очередную сигарету. Мотя слышал, как она сама со вздохом жаловалась: мол, привычка кочевой экспедиционной жизни, попробуй откажись. Она ведь без малого четверть века по экспедициям, что правда, то правда…
– Матвей, надо бы сводить девочек на экскурсию, – сказала Марго, уголком рта выпуская дым в сторону. – Показать Мангуп, рассказать подробно. У тебя, я знаю, это неплохо выхо-дит.
– Маргарита Борисовна-а, ну что я-то опя-ать?.. – Мотя картинно уронил лицо в тетрадь и, не поднимая головы, промычал тоскливо: – Пусть другой кто…
– Не опять, а снова. Мотя, давай не упрямься. Я бы сама. Но мне срочно кое-что решить нужно… Давай-давай!.. Матвей! С таким-то именем тебе сам Бог велел…
– Иди, Матфей ты наш! Отложи свои вирши. – Это опять Борисов, вечно он Маргарите подпевает.
– Какие ещё «вирши»… – Мотя уже почти свирепо смотрел на приятеля.
– Сказанье, точно. Сказанье своё отложи. «Ещё одно, последнее сказанье – и летопись окончена моя…» – вновь с завыванием продекламировал Борисов.
– Борисов, хорош зубоскалить! – пресекла насмешки Марго. – Ишь разошёлся! Пока ты тут Пушкина цитируешь, у тебя там суп выкипает!..
– Давай, «человек работающий», иди к своим кастрюлям, – послал Борисова обрадованный поддержкой Мотя. – Номо ergaster[14], пф-ф…
– А ты, а ты… – не ожидавший от Мотьки такого коварства, зазаикался Борисов. – Хомо иеромонахус… Вот кто ты после этого! – крикнул он, удаляясь.
– Почту за честь! – хохотнув, проорал в ответ Мотька.
– Артисты… – сквозь зубы процедила Маргарита, провожая повара взглядом.
Глаза её смеялись. Затянувшись, она медлено выпустила дым в сторону, снова повернулась к Моте.
– В прошлое воскресенье иностранцев этих ваших водил, в позапрошлое тоже какие-то гуманоиды приезжали… – набычившись, бурчал тот. – Я вообще тут первый год, есть ведь эти… старожилы.
– У тебя получается, – отрезала Марго. – Аспиранты вниз ушли. Кому ещё я могу сейчас это поручить? Не Борисову же?
Борисову, хе! Это Марго умела – вроде и лестное сказать, но и не слукавить. И не подкопаешься. Мотя невольно улыбнулся. Этот артист нарассказывает баек! Пусть компоты варит, вот компоты у него отменно получаются. Если сахару не пожалеет, конечно, жмотский жмот.
Марго, держа за крышку свою пепельницу – консервную банку из-под кильки, – вжала в неё окурок. Низким голосом, проникновенно так выпустила последнюю обойму:
– Я тебя прошу!
«Прошу»… Уф! Пришлось повиноваться. Потрёпанные кеды болтанулись в воздухе и, очертив два полукруга, воткнулись резиновыми носками в землю. Мотя сел на корточки, сунул в палатку тетрадь. Поднялся, смущённо одёрнул задравшуюся рубашку: девчонки, все шесть, уже ждали его у стола с керамикой.
Покровительственно хлопнув Мотю по плечу, Маргарита представила его публике как лучшего экскурсовода экспедиции. «Ну уж это чересчур!» – подумал он, не поднимая глаз, машинально наматывая на палец сорванную травинку. Однако возражать резонов не было. Сдёрнул туго накрученный стебель, щелчком отбросил в сторону:
– Идёмте!
Размашисто зашагал впереди. Практикантки, переглядываясь и шушукаясь, потянулись следом.
Уже больше часа бродили они по плато. И Копай с ними увязался, славная лохматая псина.
Первым делом осмотрели раскоп базилики – это совсем рядом с лагерем, и там кое-кто будет копать, начиная с понедельника. Ирка, например, этот вариант всерьёз рассматривала. Марго, как руководитель их студенческой практики, девчонок по рабочим местам ещё не распределила, но Ира прикинула и так и сяк, расспросила, кто на базилике из парней постарше работает, и решила проситься сюда.
Пока же, скроив благосклонную физиономию, она снисходительно выслушивала юное дарование, которое приставила к ним Марго вместо себя в качестве экскурсовода.
Десятиклассник Мотя рассказывал им, что знал сам. В принципе знал он не так уж мало. И видно было – честно старается парень.
Для начала сообщил им, что гора Мангуп имеет ещё одно название. Ну это они и без него уже знали: Баба-даг – Отец-гора в переводе… Дальше пошло интереснее: рассказал, что Мангупское плато сверху похоже на четырёхпалую ладонь с пальцами-мысами, а ещё всякое о здешних топонимах[15]. Скороговоркой, без запинки поименовал все четыре мыса и расположенные между ними балки. Если мыс, то в конце обязательно «бурун», сразу просекла отличница Ирка: Чамны-бурун, Чуфут-Чеарган-бурун, Тешкли-бурун… А если овраг, то в конце «дере»: Хамам-дере, Табана-дере… Смекнула-то она это сразу, но названий получалось немало, а вслед за тем рассказчик, к её немалому удивлению, начал сыпать ещё и датами, так что всё в голове не удержалось. Ирка ухмыльнулась и решила, что пока будет иметь в виду русские названия – Сосновый мыс, Дырявый и так далее, а потом уж и до высшего пилотажа дойдёт. Ничего, мальчонка вон разобрался. Неужто мы хуже? «Разберёмся, – пообещала она себе. – Не боги горшки обжигают».
Тем временем они уже выслушивали краткий экскурс в историю. Парень честно признался, что готов подробно рассказывать историю Мангупа начиная века этак с тринадцатого, то есть с образования здесь столицы поздневизантийского княжества Феодоро. А про предыдущие века сообщил только, что сначала тут обитали скифы и сарматы, потом аланы и готы. Последние появились ещё в V веке, и тут, на Мангупе, как раз была столица страны Дори, или Крымской Готии, город Дорос. Потом пришли хазары и подчинили Дорос, потом произошло антихазарское восстание под предводительством святого Иоанна Готского…
Пожалуй и впрямь, всё самое интересное начиналось как раз с XIII века. Именно с этой эпохи сохранились во множестве искусственные пещеры, оборонительные стены, фундаменты храмов, руины цитадели на мысе Тешкли-бурун. «Вот на это и посмотрим, про это поговорим, а остальное, – сказал им юный экскурсовод, – пусть вам в деталях Маргарита рассказывает».
Большинство не возражало. У девок, похоже, от одних мангупских названий с непривычки головы вспухли. Ирка глядела на сокурсниц и думала, что они вообще не столько слушают, сколько глядят во все глаза и восторгаются «удачными ракурсами». Ну что поделаешь, художественный факультет…
Вот они всей толпой обступили тарапаны, наклоняются, присев, трогают руками шершавый, местами покрытый цветным лишайником камень.
– Ой, это что за ямки такие?
– Тарапаны, – ответил Мотя.
– Тараканы?!
– Тарапаны, – терпеливо повторил он. – Выдолбленные в камне ёмкости для виноградного сусла.
– Вино делали? – подмигнув, спросила Ирка.
– Делали, и много, – кивнул гид. – Тарапанов тут пруд пруди, по всему краю плато. Тут же, прямо на Мангупе, виноградники росли.
Кто-то уже откололся и двинул к краю обрыва.
– Эй, вас Марго предупреждала – на край ни-ни? – обеспокоенно вытянул шею Матвей. – Тут обвалиться может почва…
Только тогда все отползли – одновременно боязливо и неохотно.
– Ну ты ментор! – иронически хмыкнув, бросила Матвею Ирка. – И что? Ты всегда правила соблюдаешь?
– Нет, конечно, – ответил тот, явно растерявшись. – Но сегодня вроде как я за вас отвечаю.
– Ладно-ладно, молодец, чё там, – заметив, что Мотины щёки заливаются краской, смягчилась Ирина. – Не, в самом деле! И рассказываешь хорошо, интересно. Давай. Дальше рассказывай.
Вот тут он и показал тот колодец в скале. Заглянули по очереди, и началось: «Ого, дырища! Искусственный? двадцать четыре метра? Глубо-о-окий…»
Матвей сообщил им, что раньше над колодцем был каменный купол, а вниз можно было спуститься по деревянной лестнице. Ни купол, ни лестница не сохранились, а колодец во избежание несчастных случаев перекрыли стальной решёткой.
– А решётка зачем? – спросил кто-то из девчонок.
«Зачем-зачем, чтоб зеваки в него не падали и шеи не ломали», – подумала Ирка.
Однако Матвей явно решил народ заинтриговать.
– Чтоб искатели феодоритских сокровищ туда не лезли, – сказанул и прищурился хитро.
– А там – сокровища? – сразу заинтересовались все.
– Что, глаза загорелись? – засмеялся Мотя. – Колодец нужен был в первую очередь для того, чтобы снабжать водой крепость, остальное – догадки и придумки. Таинственные сокровища Феодоро скорее всего, конечно, существовали. Ведь православное княжество Феодоро оказалось последним осколком Византийской империи. Константинополь пал под напором турок в 1453-м, но кое-какие ценности наверняка успели переправить оттуда в Крым и спрятать в Феодоро… Феодориты ещё два десятилетия продержались, сохраняя самостоятельность и считая себя наследниками византийской православной традиции. Ну и сокровищ тоже.
– И-и?.. – деловито осведомилась Ирка. – Теперь-то их наверняка нашли?
– Не-а, – покачал головой Матвей. – И это обстоятельство до сих пор многим не даёт покоя…
Это обстоятельство, и в самом деле, многое меняло. Ещё один серьёзный резон проситься на раскоп, а не в камералку.
Потом они слушали о событиях 1475 года – о нашествии турок в Крым, о полугодовой осаде Мангупской крепости, о турецких пушках, о последнем князе Феодоро – Александре, о мужестве защитников столицы. Весьма интересно, однако солнце припекало, все подустали, хотелось в тень.
– Кто победил-то? – теряя терпение, перебила Матвея Ирка. – Наши?
– Кто – наши? – не понял тот.
– Как кто? Феодориты, ясен пень!..
– Не, наши потерпели поражение. Крепость турки всё-таки взяли. Несмотря на самоотверженность её защитников. Одни считают – пушки решили всё, кто-то думает, что было предательство…
– Полгода осады… Офонареть! – удивилась Ирина. – Это ж целого романа стоит… Только что-то я не слышала про такой роман. Неужели до сих пор никто не написал?
Парень как-то подозрительно сконфузился и, краснея, ответил:
– Пока нет.
– Жарко, – пожаловалась Нина.
– Давайте в тень, – спохватился Матвей и махнул рукой в сторону деревьев, росших неподалёку от Цитадели. – надеюсь, нет возражений?..
Цокнув языком, Ирка закатила глаза. Допетрил наконец?..
Они пошли. Этот Матвей какое-то время шуровал по траве молча, впереди всех, потом развернулся и, пятясь, выдал прямо на ходу:
– Роман про Мангуп пока не написан, зато про него есть поэма!
– Поэма? – удивился кто-то, сохранивший способность удивляться. На такой-то жаре!
– Поэма, древняя, – с готовностью подтвердил Матвей. – Веков этак шесть назад написал один перец, правда на русский с греческого её только недавно перевели… – Он опять встал столбом и начал: – Был в истории такой экзарх[16], иеромонах, по имени Матфей. Ну да, Матфей, и что тут смешного. Этот Матфей посетил Мангуп и был поражён великолепием феодоритской столицы…
Стараясь не обращать внимания на всеобщее оживление по поводу совпадения имён, юное дарование расписывало в красках увиденные когда-то тёзкой стройные портики и колонны дворцов, мраморные статуи, пёстрые фрески и фонтаны, искрящиеся на солнце.
Рассказывал парнишка, конечно, не без воодушевления, но гудели ноги и хотелось пить.
– Ишь шпарит, – шепнула Ирка на ухо подруге, недовольная задержкой на полпути к привалу. – Заяц заводной!
Нина кивнула с лёгкой улыбкой, приложив палец к губам.
В конце концов Ирка тоже заслушалась.
Этот Матвейка всё-таки здо́рово рассказывал.
Чуть скуластое лицо его светилось. В паузах он вскидывал глаза в сторону и вверх, смешно задрав подбородок, так что казалось, что речи свои он извлекает не из головы, а с неба. И говорил нараспев. Нина вспомнила про древнегреческих мальчиков, которые обнажёнными пели гимны, представила себе этого Матвея в одном лавровом венке и… смутилась от собственных мыслей. Придёт же в голову!
Скрип тележного колеса и дребезг скарба на поднимающейся в гору повозке; протяжные крики осла, отрывистый собачий лай, запахи навоза, дёгтя, сыромятной кожи, аромат цветущих яблонь, чад жареной рыбы, доносящийся с дворцовой кухни… Матвей представлял всё это живо и ярко: зелень резных виноградных листьев, просвеченных золотом полуденного солнца; источник со сладкой водой, радугу в облаке прохладных брызг; девушку в длинном платье феодоритской княжны, присевшую на край каменной чаши. Опущены ресницы, подставлена под струю узкая ладонь. Колышутся отсветы, вода плещет, пляшут на лбу, на переносице, на нежной коже щёк золотые солнечные блёстки…
Она подняла глаза. Этот взгляд, пристальный, долгий… Матвей запнулся и замер. Раскачиваясь, вращалась вселенная. Наяривали цикады – в ритм сердцу, мерными сильными толчками, словно шум крови, приливающей к вискам.
Вдруг лай – короткий, резкий.
Копай! Ух, напугал! Матвей прикрикнул на пса. Не помогло. Встав в стойку, тот скулил куда-то в сторону Цитадели. Успокаивая, Матвей нагнулся к нему, потрепал густой загривок. Пёс наконец умолк.
– Чего это он? Увидел кого? – спросил кто-то.
– Да не… – неопределённо мотнул головой Матвей и отвёл глаза. – Тут, это, боковые миражи бывают… в жаркие дни… На собак тоже, видать, действует, – туманно пояснил он. – Пожалуй, хватит на сегодня. Экскурсию предлагаю считать законченной.
Общий вздох облегчения был ему ответом. Раскрасневшиеся от солнца, опьянённые ветром и простором, они потянулись в тень.
Нина опустилась на траву. Легла, закинув руки за голову, глядя в небо, мягко уплывая в сияющую голубизну. Под лопатками, словно палуба, покачивалась, вращалась земля.
Прикосновение – лёгкое, щекотное. Сквозь полудрёму не сразу сообразила: кто-то водит травинкой по её щеке. Потом словно быстрое облако прикрыло на мгновение солнце: этот кто-то наклонился над нею сверху.
Дрогнув ресницами, она распахнула прикрытые веки. Лицо юноши – у самых глаз, в ореоле солнечного света, путаница волос, красные на просвет уши, светлый, едва заметный шрам на подбородке. Матвей. Наклонился близко, смотрит пристально, не моргая…
Онемевшим затылком она вновь почувствовала, как уплывает из-под неё земля. Качались соцветия, пульсировал, набухая запахами трав, воздух, кружилась вселенная. Наконец сквозь крещендо цикад донеслось будничное:
– Ну что, идём? Скоро ужин, пора в лагерь возвращаться.
Она села, отряхивая с блузки сухие былинки. Сказала негромко, чувствуя, как невольно розовеют щёки:
– Вы идите. А я ещё траву хотела пособирать – в чай добавим. Душицу, лимонник… – она поднесла к лицу растёртое в ладонях душистое жёлтое соцветие, прикрыла глаза. – М-м-м, лимонник, обожаю! Как пахнет-то чу́дно! – шумно втянув воздух, Нина блаженно улыбнулась. – Идите же. Я скоро, я вас догоню…
– Не заблудитесь… э-э-э… не заблудишься?
Ломкий мальчишеский басок. На «вы» начал… Он же совсем мальчишка, десятиклассник.
– Да здесь же всё рядом…
Он кивнул, свистнул Копаю, и они пошли: впереди, хихикая и переговариваясь, девчонки, за ними – лохматый пёс, позади – Матвей.
А он, похоже, близорук. Нина прижала ладони к горящим щекам. Эти пристальные серые глаза у самого её лица; они то ли узнавали в ней чьи-то черты, то ли словно угадывали какие-то их прежние встречи.
Так ведь и ей Матвей кого-то напоминает. Кого-то близкого, но кого? Дежавю[17], кажется, так это называется?..
Тут с высокой каменной стены соскользнул мальчик – в длинной рубашке, сам долговязый, худенький, какой-то полупрозрачный. Спланировал вниз воздушным змеем, качнулся в сторону лагерной балки – раз, другой, третий – и замер, словно запутался в траве.
Никто, конечно, ничего не заметил. Лишь тот, кто звал мальчика, слегка замедлил шаг. Мальчик не двигался, завис окончательно. Убедившись, что ждать бессмысленно, тот, кто звал, пожал плечами и энергично зашагал в лагерь.
Лемонграсс, а попросту лимонник. Не разгибая спины, Нина всё срывала и срывала легко обламывающиеся, покрытые серебристым пушком, бархатистые на ощупь стебли. В руках был уже довольно увесистый букет, когда она решила, что на этот раз довольно. Выпрямилась, привычно преодолев лёгкое головокружение, и – замерла.
Он двигался навстречу, размеренно и плавно, обычный вроде мальчишка, с прутиком в руке. Ах нет, это не прутик. Дудочка! Какой щемящий, скребущий по сердцу звук!.. Сюда идёт. На вид лет десять-одиннадцать, одет в просторную белую хламиду[18] – но это же Мангуп, тут, по рассказам, какие только чудики приют не находят. Родители – кришнаиты[19] или ещё какие-нибудь неформалы, говорят, некоторые тут и вовсе голышом гуляют иногда.
Но что-то было не так.
Чувствуя лёгкий холодок в ямке между ключицами, Нина, обмерев, смотрела на него. Мальчик остановился поодаль и тоже замер, будто завис, в ожидании. Подумалось сначала – это у него рубашка такая, белая, просторная, колышется, реет на ветру, вот и мерещится.
Но этот странный холод у горла, и всё словно сместилось, немного, слегка, и немеет затылок… Такой лёгкий и будто уже знакомый мо́рок. Где-то она уже встречала подобное. Нет, не сегодня. И не здесь.
Она нахмурилась, как всегда, когда пыталась что-то сообразить или о чём-то вспомнить. Ах, ну конечно, так двигался юноша, увиденный ею сквозь бабушкино обручальное колечко: взяла без спроса из тяжёлой шкатулки, пахнущей старой пудрой и духами «Красная Москва», – побаловаться гаданиями в святочную неделю.
В щели между портьерами полустёртой монетой застрял серебряный месяц. Точь-в-точь бабушкин старинный рубль с зазубриной на кромке, который, сколько Нина себя помнит, всегда лежал на дне кувшина с питьевой водой.
Дело к полуночи. Лунный свет проникает сквозь зачерченное инеем стекло в комнату под самой крышей массивной сталинской пятиэтажки. Тишина – нынче дома никого, – и страшно, и страсть как любопытно. Нина гадает. Неровное пламя свечи дрожит, трепещет. Пляшут на стенах и портьере тени…
Стакан с гладким дном наполнен водой, на дно она осторожно опускает начищенное до блеска кольцо. Ждёт, когда успокоится всколыхнувшаяся водная гладь, ощущая тревожный сквознячок где-то под ложечкой. Боязно отчего-то. Может, не надо, ну его… А с другой стороны, почему бы и нет, всегда девушки на Святки гадали.
«Ряженый-суженый, приди ко мне ужинать…» – произносит почти шёпотом, прижимает к щекам холодные от волнения пальцы, не дыша всматривается в середину кольца.
Недвижная поверхность воды туманится, подёргивается зыбью. Нина подаётся вперёд. Кто это? Кто? Нина его не знает. Вполоборота, улыбчивый, весёлый, темноглазый… Ждала, увидит нечто похожее на фотоснимок. Но нет же! Двигается, встряхивает головой, вскидывает подбородок, посматривает в её сторону, кивает одобрительно, а сам будто обсуждает что-то – не её ли? – с кем-то, ей невидимым. Посмеиваясь, отвечает этому кому-то через плечо и вновь с польщённой улыбкой смотрит прямо перед собой.
Нина наклоняется над кольцом всё ниже, ниже… Грудью задевает край стола, и от этого лёгкого толчка картинка подёргивается рябью.
«Чур меня!» – опомнившись, выдыхает она. Долго сидит, закрыв лицо руками, чувствуя, как непроизвольно вздрагивают плечи.
Что за кино ей показали?.. Присутствовала в увиденном какая-то почти неуловимая шаткость, неверность, смещение. Картинка была вполне отчётливой, однако слегка подрагивала, мерцала, как кадры старой кинохроники, только гораздо менее заметно, едва-едва…
Вот и мальчишеский силуэт, явившийся ей у Цитадели, подрагивал и мерцал. Брёл себе по колено в траве с самодельной дудочкой в руке обычный вроде мальчик. Но было в невесомой фигуре, в подрагивающей походке что-то странное, завораживающее. Она уже потом, много позже, сформулировала что: едва заметный намёк на левитацию.
Неподпоясанная белая рубашка колыхалась, будто от ветра. Длинная, то ли совсем без рукавов, то ли с короткими – не запомнилось толком. Пожалуй, наподобие хитона[20].
Зашуршала позади трава, послышалось сухое покашливание. Дудочка, словно испугавшись, смолкла.
Нина обернулась.
Вроде кто-то из археологов иже с ними. Дочерна загорелый, невысокий дядька лет сорока. Мускулистый, босой, в одних шортах и плетёном хайратнике[21]. Она уже видела его сегодня в лагере: сидел там под кустом можжевельника в «позе лотоса» и медитировал.
Поздоровался, подошёл ближе.
«Вы тоже видите?» – чуть было не спросила она.
Впрочем, видение уже исчезло…
– Вам в лагерь? Вы ведь из наших, из практиканток, новенькая? Пойдёмте, я вас провожу!
Представился Геннадием. По пути сообщил, что долго работал «на севера́х» (на что Нина понимающе кивнула: родители её до недавних пор тоже жили за Полярным кругом). Теперь Геннадий живёт где-то в Подмосковье и второй год на лето увольняется с работы, чтобы три-четыре месяца волонтёрить в мангупской экспедиции, именно потому, что это Мангуп, детка! Место тут особое, место Силы. Здесь, как нигде, открываются чакры, проявляются экстрасенсорные способности. Потом что-то про ауру и её очищение говорил…
Нина брела, обеими руками прижимая к груди охапку лимонника, вежливо кивала, но слушала рассеянно. Горели щёки, сильно хотелось пить. А говорить и вовсе не хотелось.
Такое случалось с ним всё чаще. Всё чаще он поневоле выныривал из своего блаженного забытья – на зов, который был как рука, крепко тряхнувшая плечо, как гулкий удар по каменному столбу в Барабан-коба, как пушечный выстрел. Всё чаще в его полупрозрачное невесомое существование вторгалась чья-то упрямая, дерзкая, бесшабашно-отчаянная воля.
Сразу становились отчётливее контуры, прояснялись краски. Очнувшись от бесконечного, гудящего шмелями рассеяния, мальчик снова начинал понимать людскую речь, он вспоминал себя и стремился к людям, в Лагерную балку – так они её называли.
Появлялся бесшумно, как умел только он; застывал поодаль, слушая гитарный перебор и долгие вечерние разговоры.
Говорили тут много, горячо, страстно. Часто о прошлом – о далёком-далёком, даже до Прыжка, даже до его, мальчика, рождения. Бывало, спорили, возвышая голоса, возражая друг другу с такой уверенностью, будто видели всё своими глазами. Однако не видели, нет. Мальчик слушал вполуха. Один, лишь один из тех голосов порой обращался именно к нему. Он-то и звал его сюда и был в тысячу раз важнее прочих.
Мальчик подходил к длинному дощатому столу, на краю которого обыкновенно сидел тот, кто звал его, заглядывал через плечо. В клетчатой тетради, лежащей перед долговязым юношей на протёртой на сгибах клеёнке, появлялись всё новые и новые строчки. Мальчик не смог бы прочесть написанное, но он и так всё слышал.
И видел, и слышал, и осязал. Мощные крепостные стены и башни, стройные портики с колоннами и купола каменных храмов с крестами, опрятные улицы, ухоженные сады, виноградники, зеленеющие на склонах балок. Дорос, свой Дорос, родной город, вознёсшийся к небу на широкой ладони Отчей горы.
Но вот грифель переставал шуршать по бумаге. Видения бледнели, рассеивались. Прикрыв тетрадь и сунув в карман огрызок карандаша, юноша подсаживался к огню, запускал пальцы в шерсть задремавшего рядом Копая, долго глядел на танцующее пламя. Мальчик и тут был рядом; рассеянно играл седыми космами костра – то сплетал и откидывал их на сторону, то елозил ими по лицам сидящих вокруг. Люди морщились, чихали; отворачивая слезящиеся глаза, выставляли вперёд сложенные кукишем пальцы, бормотали заклинания. Мальчик подыгрывал. Заклинания действовали, но почему-то не у всех.
Потом все расходились по палаткам, а мальчик, серебром отсвечивая в лунном свете, всё сидел как приклеенный у чернеющего костровища, на краю наброшенной на два чурбачка доски. Стихали голоса, всё замирало, а он всё глубже погружался в оцепенение…
Иногда его замечали на рассвете. Пока, тряхнув головой, толком не проснувшийся дежурный в изумлении протирал заспанные глаза, видение исчезало. «Как сон, как утренний туман…»
«Да, Борисов, а ты как думал? Хронический недосып у тебя, дружище, погоди, ещё не то привидится, спать-то надо раньше ложиться, а не трепаться каждый вечер „за жизнь“ до второго часу…»
Ужинали в сумерках, сидя на дощатых скамейках за длинным-длинным самодельным столом, врытым в землю. Народ лопал да нахваливал. Парни ходили просить у Борисова добавки.
– Слушайте, а что с Копаем? Что это у вас собака вытворяет? – поинтересовалась Ирка. – Чего это он распрыгался на ровном месте? С ума сошёл? Белены объелся?
– А-а, Копай!.. – посмеиваясь многозначительно, переглянулись парни-старожилы. – Этот пёс умнее нас всех, вместе взятых… С мальчиком играет…
– С каким ещё мальчиком?
– Мангупским…
– Это ещё кто?
– Вам инструктаж проводили?
– Ну-у… – кивнула Ирка. – И?..
– На экскурсию водили, а про мальчика не рассказали?
– Не-а… О, смотри-ка, успокоился. Иди-иди сюда, пёсик славный!.. не хочет… Он только с мальчиком вашим мифическим играть хочет! Что, кстати, за мальчик такой? Вроде чёрного альпиниста? Ой, нас на турбазе прошлым летом старожилы тоже разными байками пугали… Рассказывайте, ну!
– Мотька, хоть теперь-то расскажи.
– Я ем, – сухо отозвался Матвей. – Когда я ем, я глух и нем.
– Ты съел уже.
– И что? Я добавку буду.
– Какой-то он к вечеру немногословный… Борисов, не давай Мотьке больше каши! – попросила Ирка. – Пусть лучше рассказывает!
– А больше и нет добавки, всё слопали… – отозвался Борисов, сосредоточенно выскребая половником кастрюлю.
Отставив тарелку, Нина привалилась головой к Иркиному плечу, прикрыла глаза.
– Ты чего сегодня словно сама не своя?
Нина вяло отмахнулась. Болела голова, есть не хотелось. Не хотелось даже двигаться. Подошёл Копай, обнюхал подол, боднул твёрдым лбом коленки, лизнул руку.
– Смотри-ка, пёс к тебе неравнодушен, – заметила Ирка с ревнивым смешком.
Нина безучастно поглядела на Копая и снова прикрыла веки.
– Ты, поди, перегрелась сегодня. Бродишь по солнцу, в такую-то жару, с непокрытой головой! – озабоченно сказала подруга.
Нина молчала. Ирка на сей раз была, наверное, права, хотя сама-то она тоже никогда благоразумием не отличалась.
– Иди в палатку, ложись, ведь спишь уже… Иди-иди, миску я помою. А баек местных ещё успеешь наслушаться, куча времени впереди…
Нина ушла. Спотыкаясь, будто загипнотизированная, добрела до своей палатки, без сил упала прямо поверх спальника и провалилась в сон.
Копай, словно провожая, потрусил следом. Поворчав, улёгся у входа.
Матвей проводил их долгим взглядом…
Над Мангупом висела луна, трещали в костре ветки, сносило на девчонок дым, наивные практикантки, морщась и кашляя, складывали пальцы фигой, поверив болтуну Борисову, что это поможет.
Звучал негромкий мальчишеский басок, ломкий, иногда срывающийся на петуха…
И снова на Мангупе грохали турецкие пушки, и под ударами их гранитных ядер рушились стены. Феодориты отвечали свистом арбалетных болтов[22] и градом камней. А потом жестокая рубка шла уже на улицах, и янычары, топча красными сапогами кровавую снежную кашу, взмахами кривых клинков теснили защитников Феодоро к последнему рубежу…
Близилось Рождество, падал снег, но в стылом, промозглом воздухе пахло не праздником, а смертью.
И вот уже последний феодоритский ауфент стоял связанным, с непокрытой головой. С неба валом валили мокрые хлопья, липли к волосам, склеивали ресницы. И княжонок, мальчонка лет одиннадцати, с бледным зарёванным лицом, бежал сквозь снегопад в одной рубашке, по-журавлиному вскидывая голенастые ноги. Падал, поднимался, снова бежал. Каменел лицом князь, кричали на своём языке турки, рыдала женщина. И бледное декабрьское солнце, выглянув на мгновение, в отчаянии прятало лицо в изорванные лохмотья тучи.
Первый полноценный рабочий день на Мангупе начался для них с раннего утра в понедельник.
– Девоньки, подъём! – в палатку, где спали Ирка с Ниной, заглянула Марго. – Умываемся, завтракаем – и вперёд, труба зовёт!
В палатке недовольно замычали и заворочались окуклившиеся гусеницы спальников.
– Что, приснился вам Мангупский мальчик? – добродушно хмыкнув, прокуренным контральто осведомилась Маргарита. – Страху вчера на ночь глядя наш Мотька на всех нагнал… Слушаешь – будто своими глазами всё видишь: как княжеский сын от турок со стены спрыгнул да как теперь по Мангупу гуляет да всё ищет кого-то…
Ах вот оно что! Нина, бледнея, на мгновение вновь, как наяву, ощутила талую кашу под ногами и запах порохового дыма. Хватанула всей грудью холодного сырого воздуха, закашлялась… Увидела зарёванного, бегущего к стене Сандро. Услышала ругань янычар, мелькнули их высокие шапки, рукавом спадающие на спину, красные сапоги, потом чей-то плач, потом перекрывающий все звуки, затопивший всё отчаянный крик. Свой крик…
– Просыпаемся, просыпаемся! Нинок, подъём!
Нина села. Ломило виски. Растирая их пальцами, она сделала над собой усилие, чтобы окончательно вернуться к действительности.
– Да, Мотя у нас талант, байки рассказывать мастер… У нас вообще ребята хорошие, – с заметной гордостью заключила Марго, направляясь к соседней палатке.
– Почему же байки?! – крикнула Ирка ей вслед. – Это ведь старинная легенда?
Марго в подробности вдаваться не стала, поскольку она-то точно знала, что мальчик этот выдуман. Придуман в позапрошлом году, исключительно для того, чтобы неразумная и рисковая молодёжь не лезла куда не следует в нарушение техники безопасности и шеи не ломала.
– Ну, если уже и легенда, то совсем недав-няя, – только и сказала она, уходя к другой палатке.
Ирка раздражённо подёргала застёжку спальника:
– «Вперёд, труба зовёт!» Как же! Тут, зараза такая, ни назад, ни вперёд!..
Свирепо сопя, она разодрала до половины заевшую молнию, кое-как выбралась из спальника и принялась ворчать:
– Эх! Никакой мне мальчик не приснился. Ни Мангупский, ни другой какой… Вообще не помню, что снилось. Из-за Нинки просыпалась всё время. Стонет и стонет. Уж думала, не заболела ли…
– Ой, а ещё мне понравился этот Гена. Чудо что за индивид! – послышался чей-то девичий голос. – А вы видели его кружку? Она раза в два больше, чем у всех остальных…
– Знаешь, как туристы такие кружки называют? «Сиротка»…
– «Сиротка»? А-ха-ха! Гена Полголовы и его «сиротка»…
– А почему Полголовы?
– Это ты у Марго спроси… Ой, слышит, поди, что я её так называю?.. – спохватившись, прикрыла ладонью рот Ирка и со сконфуженным видом осторожно высунулась из палатки, высматривая, где Маргарита. – Фу-у, ушла уже… – удостоверившись, что Маргарита давно маячит в другом конце лагеря, добавила убеждённо: – Вот кто точно всё про всех тут знает!
– Гена этот странный, всё про ауру толкует. «Хочу, – говорит, – открыть здесь «Школу внетелесных путешествий». Видела, как Марго на это усмехнулась? «Ну-ну, – сказала, – попробуйте».
– Марго – старой закалки тётенька. Она, прямо скажем, ко всей этой эзотерике относится скептически.
– Маргарита права в одном: главное, чтоб экспедицию не прикрыли. А то ходят разговоры, что Мангуп приватизировать хотят. Вот тогда точно сюда только вне тела путешествовать можно будет.
– Во сне?
– Во-во… Наяву вряд ли, если только за немалые «бабки»… Кругом такая неразбериха творится. Растаскивают всё по принципу «кто успел, тот и съел». А по идее, не должны. История – это же народное достояние…
– Мне Марго нравится, – заключила Ирка. – Она классная и за словом в карман не лезет. Припечатала она этого Гену. Это ж вы про него?
– Про него. Не, он, правда, странный немного. Нин, скажи?
Ответа не последовало.
«Похоже, вчерашнего моего провожатого обсуждают», – подумала Нина, однако вслух промычала лишь что-то невразумительное. Она сидела по-турецки, с заколками-невидимками во рту и, нагнув голову, задрав локти и сосредоточенно прикрыв глаза, закручивала в тугой узел волосы на затылке.
– А, ты ж не слышала, что он вчера рассказывал, – по-своему истолковала Нинкино мычание Ирка, – ты ведь раньше спать ушла…
Вот именно, что раньше. Болела голова, и Нина, покинув тёплую компанию, сразу после ужина ушла к себе в палатку. А потому ни прожекты Гены, ни речи Марго, ни рассказ Матвея не застала. Последнее, что слышала, уходя, – прения по поводу Мотиной добавки, и то не до конца.
Не слышала, но всё это как будто уже знает. Или – помнит…
Снова её обмахнуло кисловатым запахом порохового дыма. Нина передёрнулась, накинула на плечи ковбойку и, превозмогая озноб, полезла прочь из палатки.
Ирка была уже учёная и тут, на Мангупе, не постеснялась – сразу запросилась на раскоп. Дайте ей лопату! Ну или совок. А мыть керамику или рисовать – вот от этого увольте!
С керамикой у неё ещё в Херсонесе не заладилось. «Ну их, эти черепки, – морщила она нос, – вертишь-крутишь, фиг поймёшь, с какой стороны разрез делать. Кое-как с разрезом разберёшься – новые беды начинаются: масштаб не выдержала, заштриховала не так… А на раскопе и парней полно (что немаловажно, если учишься на стопроцентно девичьем факультете), и работа понятнее. Да и собственноручно найти что-нибудь сто́ящее надежда есть!»
После завтрака Ирка бодро прошествовала к столу под яблоней. Там, расчищая на его поверхности местечко для работы, уже возилась Нина.
– Ну, покедова! Мы на раскоп! – сказала ей Ирка, окидывая взглядом стол, заваленный керамическими черепками, карандашами и карточками из плотной бумаги. – О, тут тоже эти осы! Откуда их столько?.. А, кто-то огрызок оставил. Ну молодцы, чё! Кстати, эти жужелицы и мясо любят… Ой, Нин, помоги с банданой, а? – попросила она, поворачиваясь спиной и чуть наклоняя голову, чтобы подруге было сподручнее.
Нина аккуратно расправила узел на Иркином затылке, улыбнулась:
– Счастливо!
Нина оставалась в лагере. В отличие от Ирки, она была согласна на керамику в любом виде: ей нравилось рисовать, у неё это получалось легко, без напряга. Что касается мытья – это, конечно, не так интересно: дело довольно монотонное, и, как она уже поняла, сажают на него в экспедициях обычно новеньких девочек. Ну что же, занятие не самое интеллектуальное, зато вполне медитативное. А ей нынче было над чем поразмыслить…
Жужжала оса, медленно ползая по глиняным осколкам: феодоритская керамика, XV век.
Ирка уж было совсем ушла, однако вернулась, словно вспомнив что-то. Пожевав губами, сложила их в бутон, похожий на куриную гузку (такие физиономии корчить только она одна умела, это уж точно), спросила, понизив голос:
– Чего ж тебе такое снилось-то? А, Нин? Всю ночь ведь металась…
Нина ответила не сразу.
Вертя в руках осколок керамического донышка, подняла его, прищурила серые глаза, словно прицеливаясь, с какого ракурса делать разрез.
– Не помню… – зачем-то солгала она.
«Школа внетелесных путешествий» быстро стала темой для экспедиционных шуток. Уже несколько дней все только и обсуждали «выход в астрал», возможность «застрять в Фазе» и прочие тонкости.
Гена охотно консультировал предполагаемых адептов по вопросам техники управляемого сна и выглядел довольным возросшей популярностью. Любопытствовали все, однако любопытство это было весёлое и праздное. Никто, если честно, не воспринимал намерения Гены всерьёз, но лишь как повод для дурачеств и приколов. А «господа кавээнщики» (так их называл сам Гена) тут же вбросили в лагерный быт очередную шуточку – про занявших надолго дощатый лагерный нужник стали говорить: «застрял в Фазе».
Ирка давно заметила: если тема всплыла один раз, жди – будет то там то сям напоминать о себе. И точно. Выполняя поручение Борисова принести бумагу на растопку, она обнаружила в лохматой стопке старых журналов и газет тест на… «предрасположенность к осознанным сновидениям»!
Очередной дурацкий опросник-развлекуха на последней странице, какими пестрели газеты, оказался настолько в струю к недавним разговорам, что Ирка, как ворона побрякушку, газету стащила и сунула в карман.
Тут ей подумалось, что повёрнутых на эзотерике людей нынче не так уж и мало и Гене, если он всерьёз собирался устроить «школу внетелесных путешествий» или что-то в этом роде, стоило поторопиться, пока конкуренты не объявились прямо здесь, на Мангупе.
«Ему просто „крышу“ нужно себе хорошую найти», – иронически ухмыльнувшись, подытожила про себя Ирка.
Чуть позже, когда народ начал собираться к ужину, Ирина эффектно обнародовала находку.
– Увеселительный соцопрос для всеобщего блага! – громко объявила она. – Готовы ли вы к осознанным сновидениям? Спешите выяснить прямо сейчас!
– Что это у вас тут? – соткался из воздуха лагерный повар. – Рекрутский набор в адепты Фазы? Ирина, я тебя не узнаю! С каких пор ты стала поклонницей Гены?
Ирка гоготнула: мол, если и поклонница, то точно не Гены, выразительно поглядела на Борисова и предложила присоединиться к всеобщему веселью. Народ теснился за столом, разбирая карандаши и клочки бумаги и буквально давясь от смеха.
Гена не участвовал: ни о чём не подозревая, он преспокойно предавался медитации где-то в отдалении. Хотя гомерический хохот, доносившийся из лагеря, был настолько громок, что всё время сбивал его с панталыку (на мысли о предстоящем ужине).
– Один балл за каждое «да». В конце подсчитаем сумму баллов, и я зачитаю результаты. Первый вопрос. «Со мной случалось, что я проснулся и встал, а потом оказалось, что это сон». Так, у кого «да», рисуем плюс один… Дальше. «Я могу спать больше восьми часов». Вот это и я могу, но не дают, черти! На раскоп поднимают ни свет ни заря. Тут, похоже, у всех у нас по баллу… Во, а это уже потруднее: «Я могу легко спать более десяти часов». Не, я пас…
– Я тоже – пас. Так всю жизнь проспишь. А главное – завтрак!
– «Я иногда сплю не только ночью, но и днём», – зачитывала Ирка. – «Мне восемнадцать или меньше лет»…
– Мне давно больше! – самодовольно ухмыльнулся Борисов. – У нас один Мотька за этот вопрос балл получает. Кстати, где он? Спит? Днём? Ах-ха! Значит, ему два балла… Только ничё он не спит, наверняка где-то там карандаш грызёт над своей тетрадкой. Ладно, Мотьку вычёркиваем…
– Мне тоже пока ещё восемнадцать, – обиделась Ирка за свою непризнанную молодость. – Кстати, и Нинке тоже…
– Подержи-ка пока мои ответы, – попросил Борисов, сунув Ирке свой листок-осьмушку. – а то вы все тут без обеда останетесь: тушёнку пора в суп закидывать.
Он убежал, но быстро вернулся:
– Ир, последний вопрос повтори.
– Ставь ноль – не прогадаешь… – с притворным равнодушием ответила та.
– Чего это ноль? – возмутился повар. – Может, у меня и не ноль вовсе получится, а единица, – пробормотал он, заглядывая через плечо в Иркины ответы. – Ну-ка, ну-ка, вон, себе так единицу нарисовала!
– О'кей, ставь единицу, – не моргнув, согласилась Ирка. – Мне для тебя ничего не жалко. К тому же мало ли что… Вдруг ты и впрямь… женщина!
– Чего?!
– Того! Если ты женщина, Борисов, то всё в порядке. У тебя дополнительный балл.
Под дружный гогот повар, красный, как томатная паста, которую он добавлял во все блюда, кроме компота, замахал руками.
– Да ну вас! – возопил он и, бормоча что-то про дискриминацию по половому признаку, удалился к своим кастрюлям.
– Ну что, какие у нас результаты? – весёлым взглядом окинула Ирка тестируемых. – Нинка, у тебя сколько из десяти?
– Десять… – с запинкой, несколько неохотно призналась та.
– Ого! – вытаращилась на подругу Ирина. – Ну-ка, покажь-покажь! – и она придирчиво принялась изучать клочок с ответами. – У тебя, чё, правда было «ощущение непреднамеренного выхода из тела»? Хм… «Непреднамеренное осознание себя в сюжете сна» – плюс один, «яркие сновидения» – ещё плюс один. Правда, что десять баллов! Люди, у Нинки, похоже, больше всех! Есть у кого ещё десятка? Нет? То-то Гена тобой интересуется, – прищурилась Ирка. – Неспроста… Ну, кто ещё для Гены готовый клиент? У кого сколько? Колитесь!