Первая трещина в счастливой жизни, по-моему, образовалась в День святого Николая, когда мы все сидели на большой террасе Жака в Заире, в городе Букаву. Обычно мы приезжали к старику раз в месяц. В тот день мама поехала с нами, хотя они с отцом вот уже месяц как почти не разговаривали. Перед отъездом зашли в банк снять наличные. На выходе папа сказал: “Ну, мы миллионеры!” Инфляция в Заире при Мобуту была так высока, что стакан воды стоил полмиллиона.
По ту сторону границы начинался другой мир. Бурундийская флегма сменялась заирской кутерьмой. В шумной толкучке люди охотно общались друг с другом, перекликались и ругались, как на скотопригонном рынке. Грязные горластые дети прицельно поглядывали на зеркальца, дворники и забрызганные жидкой грязью запаски, вереницы коз продавались за несколько тачек денег, девочки-матери лавировали между стоящими впритирку фурами и фургончиками и торговали с рук крутыми яйцами с щепоткой крупной соли и пакетиками соленого арахиса, нищие со скрюченными полиомиелитными ногами выпрашивали пару миллионов, чтобы пережить ужасные последствия падения Берлинской стены, а какой-то проповедник, взгромоздившись на капот раздолбанного “мерседеса” и потрясая Библией на суахили в обложке из кожи королевского питона, оглушительно возвещал близкий конец света. В ржавой караульной будке сидел на корточках солдат и лениво обмахивался мухобойкой. Пропитанный бензинными парами жаркий воздух сушил глотку таможенника, которому давным-давно не платили жалованья. Все дороги были в неистребимых колдобинах и выбоинах, калечивших машины. Это, однако, не мешало ему самым тщательным образом проверять у каждой качество резины, уровень воды в радиаторе и исправность поворотников. Если, вопреки ожиданию, все оказывалось в норме, он требовал для въезда на территорию страны свидетельство о крещении или первом причастии.
В тот день папа не выдержал и дал таможеннику взятку, чего тот и домогался всеми своими нелепыми фокусами. Шлагбаум наконец поднялся, и мы поехали дальше, мимо дымящихся горячих источников.
Не доезжая до Букаву, вскоре после городка Увира мы остановились купить банановых пончиков и жареных термитов в кульках. Над витринами здешних кафешек красовались самые невероятные вывески: “У Фуке с Елисейских Полей”, снэк-бар “Жискар д’Эстен”, ресторан “Дуть как дома”. Когда папа достал фотоаппарат, чтобы запечатлеть эти шедевры и прославить остроумие местных жителей, мама фыркнула и презрительно сказала, что он упивается экзотикой для белых.
Чудом не передавив десяток уток, кур и детишек, мы все же прибыли в Букаву, этот райский сад на озере Киву, город, построенный когда-то в футуристическом духе с вкраплениями ар-деко. У Жака нас ждал накрытый стол. Свежайшие креветки прямо из Момбасы. Папа так и сиял:
– Конечно, с блюдом хороших устриц не сравнить, но как приятно иногда вкусно поесть!
– Что ты говоришь, Мишель! Тебя плохо кормят дома? – не слишком ласково спросила мама.
– Конечно! Этот негодяй Протей каждый день пичкает меня своими африканскими углеводами. Поджарить антрекот и то не умеет как следует.
– И не говори! – подхватил Жак. – Мой повар, макака этакая, вечно все пережаривает – от этого якобы погибают паразиты. Я уж забыл, когда ел хороший бифштекс с кровью. Вернусь в Брюссель – первым делом пройду антигельминтный курс.
Все засмеялись. Только мы с Аной на своем конце стола сидели тихо. Мне было десять лет, Ане – семь. Может, поэтому мы не могли оценить юмор Жака. Да и все равно нам строго-настрого запрещалось говорить – только если кто-нибудь к нам обратится. Это было непреложное правило, когда нас брали в гости. Папа терпеть не мог, когда дети вмешивались в разговоры взрослых. Особенно в доме Жака, который был для него почти что вторым отцом, примером для подражания, настолько, что он, сам того не сознавая, копировал его словечки, жесты, манеру говорить. “Это он открыл мне Африку!” – говаривал он маме.
Жак, отвернувшись от стола и пригнувшись пониже, чтобы спрятаться от ветра, щелкнул серебряной зажигалкой “Зиппо” с выгравированными оленями и закурил сигарету. Потом распрямился, выпустил дым из ноздрей и замер, любуясь видом на озеро Киву. С террасы была видна уходящая вдаль цепочка островов. Там, на другом берегу, уже в Руанде, находился город Чьянгугу. Мама неотрывно смотрела в ту сторону. Наверно, каждый раз, когда мы приходили к Жаку, ее одолевали мрачные мысли. Она покинула Руанду в 1963 году, в ночь резни, при свете пожара – ее дом подожгли; до родины, где она не была с четырех лет, отсюда рукой подать, всего несколько километров.
По безукоризненному газону Жака прохаживался старый садовник, ритмично взмахивая косой, будто играл в гольф. Зеленые с металлическим блеском колибри порхали перед нами, перелетая с цветка на цветок и радуя глаз замысловатым воздушным балетом. Пара венценосных журавлей дефилировала в тени лимонов и гуав. Сад был полон жизни, переливался всеми красками, источал тонкий цитрусовый аромат. А дом из черного пористого базальта со склонов вулкана Ньирагонго и дерева редких пород, привезенного из национального парка Ньюнгве, напоминал швейцарское шале.
Жак взял со стола колокольчик и позвонил – тотчас явился повар. Его одеяние – колпак и белый фартук – плохо вязалось с босыми потрескавшимися ногами.
– Принеси нам еще три бутылки пива и убери этот мусор! – приказал Жак.
– Как дела, Эварист? – спросила повара мама.
– Неплохо, мадам, божьей милостью!
– Бог тут ни при чем! – возразил Жак. – Ты неплохо живешь потому, что в Заире еще осталась горстка белых, на них-то все и держится. Если бы не я, ты был бы нищим, как все твои сородичи.
– Для меня бог – это ты, хозяин! – с хитрецой в голосе ответил повар.
– Так я тебе и поверил, макака!
Оба рассмеялись, а Жак прибавил:
– Подумать только, ни с одной женщиной я никогда не мог ужиться дольше трех дней, а с этим шимпанзе вот уж тридцать три года ношусь!
– Женился бы на мне, хозяин!
– Funga kimwa![1] Чем языком болтать, тащи-ка пиво поскорее! – Жак снова закатился хохотом, а под конец так хрипло закашлялся, что я чуть не вытошнил все креветки.
Повар удалился, напевая какую-то духовную песню. Жак энергично высморкался в платок с вышитым вензелем, опять закурил, уронил пепел на лакированный пол и сказал папе:
– В последний раз, когда я был в Брюсселе, врачи велели мне бросать курить, а то подохну. Каких только напастей я тут не пережил: войны, грабители, нужда, Боб Денар[2] и Колвези[3], тридцать лет этой долбаной заирианизации, и чтобы после всего этого меня прикончило курево? Черта с два!
Его руки и лысая голова были усеяны старческими пятнами. Я впервые видел его в шортах. Безволосые белые ноги никак не сочетались с медной кожей рук и сморщенным, прокаленным солнцем лицом, как будто его тело было собрано из разнородных частей.
– А может, доктора и правы, Жак, и надо бы тебе смолить поменьше, – участливо сказала мама. – Три пачки в день – многовато.
– Тебя еще не хватало, – огрызнулся Жак, не повернув головы в сторону мамы, как будто ее тут и не было, и по-прежнему обращаясь только к папе. – Мой отец курил как паровоз и прожил до девяносто пяти лет. Да как еще прожил! Нам такое не снилось. Конго при Леопольде Втором! Сильный мужик был мой папаша. Это он построил железную дорогу Кабало – Калемие. Теперь она давно уже не действует, как и все остальное в этой проклятой стране. Сплошной бардак, честное слово!
– Так почему бы тебе все тут не продать? Переезжай в Бужумбуру. Там получше, чем здесь, – с воодушевлением сказал папа. Он всегда загорался, когда ему приходила в голову новая идея. – Жилья там завались, у меня куча предложений! Сегодня это страшно выгодно!
– Продать? Еще чего! Меня сестра все в Бельгию зовет. Мол, возвращайся, Жак, пока не поздно. В Заире все всегда кончается одним: белых грабят и режут. Ну-ну! Представляешь себе: я в какой-нибудь квартирке в Икселе[4], а? Я там и вовсе никогда не жил, а уж сейчас-то, в моем возрасте, попрусь? В Брюссель я в первый раз попал в двадцать пять лет с двумя пулями в брюхе, которые схватил, когда сидел в засаде, мы тогда били коммунистов в Катанге. Попал на операционный стол, меня залатали, и я тут же назад! Да я больше заирец, чем негры. Я тут родился и тут умру! Бужумбура подходит мне на недельку-другую: подписать парочку сделок, пожать руки нескольким важным бвана[5], обойти старых друзей-приятелей, а потом обратно, домой. Бурундийцы мне не по нутру. С заирцами хоть поладить легко. Матабиш-бакшиш – и порядок! А бурундийцы… непростой народ! Левое ухо правой рукой чешут!
– Я это с утра до ночи твержу Мишелю, – сказала мама. – Мне тоже все в Бурунди осточертело.
– Ты – другое дело, Ивонна, – отмахнулся папа. – Ты спишь и видишь жить в Париже, это твой бзик.
– Да, так было бы лучше для тебя, для меня, для детей. Скажи, какое у нас будущее в Бужумбуре? Так и будем жить в убожестве?
– Не начинай, Ивонна! Это твоя родина.
– Нет, нет и нет! Моя родина – Руанда. Вон она перед тобой! Я беженка, Мишель. И всегда такой была для бурундийцев. Они мне это ясно дали понять: оскорблениями, гнусными намеками, квотами для инородцев и процентной нормой в школе. Так что уж предоставь мне думать о Бурунди, что хочу!
– Но, дорогая, – папа заговорил фальшиво примирительным тоном, – посмотри вокруг. Какие горы, озера, какая природа. У нас хорошие дома, прислуга, много места для детей, прекрасный климат, дела идут неплохо. Что тебе еще надо? В Европе такой роскоши ты не получишь. Поверь мне! Там далеко не рай, как ты воображаешь. Думаешь, почему я вот уж двадцать лет строю свою жизнь в этих краях? Почему Жак не хочет возвращаться в Бельгию, а остается здесь? Да потому что здесь мы привилегированные люди. А там – никто. Как же ты не поймешь?!
– Тебе хорошо говорить, а я-то знаю изнанку всех здешних прелестей. Ты видишь зелень холмов, а я знаю, в какой нищете живут там люди. Ты восхищаешься красивыми озерами, а я чувствую запах метана, который залегает там на дне. Ты уехал из мирной Франции в Африку в поисках приключений. На здоровье! Но я-то, я хочу безопасности, которой никогда не имела, хочу спокойно растить детей в стране, где не боишься, что тебя убьют, потому что ты…
– Ну, хватит, Ивонна! Этот твой бред и навязчивый страх, что тебя все преследуют! Вечно ты все драматизируешь. Теперь, когда у тебя есть французский паспорт, бояться нечего. И живешь ты не в лагере беженцев, а на своей вилле в Бужумбуре, так не выступай, пожалуйста!
– Что мне твой паспорт – он не меняет дела, опасность подстерегает повсюду. Но то, о чем я говорю, тебе, Мишель, неинтересно. Ты приехал сюда, чтобы играть в свои игры, потакать своим капризам балованного европейца.
– Что ты несешь! Надоело, нет сил! Сколько африканских женщин мечтали бы оказаться на твоем месте.
Мама так грозно посмотрела на отца, что он осекся на полуслове. А она холодно сказала:
– Не заговаривайся, дорогой мой. Не советую ходить по этой дорожке. Тебе, бывшему хиппи, расизм не идет. Предоставь это Жаку и другим настоящим колонистам.
Жак поперхнулся сигаретным дымом. Но маме хоть бы хны, она встала, швырнула салфетку папе в лицо и ушла.
В ту же минуту появился повар с нахальной ухмылкой, принес бутылки пива на пластмассовом подносе.
– Ивонна! Немедленно вернись! И извинись перед Жаком! – закричал отец, привстав со стула и опираясь на стол.
– Брось, Мишель, – сказал Жак. – Эти бабы…