Хиппи

К тому времени, как мне исполнилось семь, мы с мамой успели переехать тринадцать раз.

Мы снимали жилье неофициально: то поселялись в свободной комнате у друзей, то снимали угол у основного съемщика. Последнее место, где мы жили, перестало быть пригодным для обитания, когда кто-то без предупреждения продал холодильник. На следующий день мама позвонила отцу с просьбой давать больше денег, и он увеличил ежемесячную денежную поддержку на 200 долларов. Мы снова переехали, на этот раз в квартиру на первом этаже маленького здания позади дома на Чаннинг-авеню в Пало-Алто – первое жилье, которое мама сняла на свое имя. Наше новое обиталище было только для нас.

Темно-коричневый дом, позади которого находилась наша квартира, был в американском ремесленном стиле, с пыльными зарослями плюща вместо лужайки и двумя согнутыми кустарниковыми дубами, почти касающимися земли. Паутина, протянувшаяся между плющом и деревьями, притягивала пыльцу и сверкала белизной в лучах солнца. С улицы не видно было, что позади дома находится здание с квартирами.

До этого мы жили в городках неподалеку: Менло-Парке, Лос-Альтосе, Портола-Вэлли, – но именно Пало-Алто мы впоследствии стали называть домом.

Земля здесь была черной, жирной, душистой, и под камнями я находила красных жучков, червей розового или пепельного цвета, длинных сороконожек и мокриц с серым панцирем, которые сворачивались в клубок, когда я трогала их пальцем. Воздух пах эвкалиптом, нагретой солнцем грязью, влагой и скошенной травой. Железнодорожные пути делят город на две половины; рядом с ними находится Стэнфордский университет с его длинным овальным газоном и золоченой часовней в конце усаженной пальмами дороги.

В день, когда мы переехали, мама поставила у нового дома машину и мы перенесли все наши вещи: кухонные принадлежности, матрас, письменный стол, кресло-качалку, лампы, книги.

– Поэтому кочевники так ничего и не создали, – занося в дом коробку, сказала она, всклокоченная, руки перепачканы белой грунтовкой для холста. – Они так часто переходят с место на место, что не успевают построить что-нибудь, что осталось бы после них.

В гостиной была раздвижная стеклянная дверь, которая вела на небольшую веранду. За верандой тянулась полоса сухой травы и чертополоха, рос чахлый дуб и такое же чахлое фиговое дерево, а за всем этим – дебри бамбука, от которого, по маминым словам, очень трудно избавиться, если он пустит корни.

Когда мы покончили с разгрузкой, она встала, уперев руки в боки, и мы вместе оглядели комнату – даже со всеми нашими вещами она казалась пустой.

На следующий день она позвонила отцу на работу и попросила о помощи.


– Сейчас приедет Элейн на фургоне: мы собираемся к твоему отцу забрать диван, – сказала мать несколько дней спустя.

Отец жил в Саратоге, рядом с Монте-Серено, в получасе езды от нас. Я никогда раньше не бывала у него дома и не слышала о городе, где он жил. Я и видела-то его всего пару раз.

Мама сказала, что когда она позвонила, отец предложил отдать нам лишний диван. Она не сомневалась: если мы не заберем диван как можно скорее, отец его просто выкинет или предложение перестанет действовать. И как знать, когда нам снова удастся воспользоваться фургоном Элейн?

Я ходила в первый класс вместе с детьми-близнецами Элейн, братом и сестрой. Элейн была старше матери. Она не собирала волосы, и свободно лежавшие пряди ее волнистых черных волос при определенном освещении создавали вокруг ее головы подобие гало. Мама была юной, чувствительной и сияющей, без мужа, дома, семьи – всего того, что было у Элейн. Вместо этого у нее была я, а у меня было две задачи: первая – защищать ее, чтобы она могла защитить меня, и вторая – воспитать и ошлифовать ее, чтобы она могла справиться с миром, как шлифуют наждачной бумагой поверхность, чтобы краска лучше ложилась.


– Налево или направо? – все время спрашивала Элейн. Она спешила: у нее была запись к врачу. У мамы дислексия, но она всегда настаивала, что не пользуется картами совсем не по этой причине, а потому что карты, по ее словам, были внутри нее, и она могла найти дорогу в любое место, где когда-либо бывала, даже если для этого приходилось пару раз не туда свернуть. Но часто выходило так, что мы сбивались с пути.

– Налево, – сказала она. – Нет, направо. Погоди. Да, налево.

Элейн это слегка раздражало, но мама и не думала извиняться. Она вела себя так, будто спасаемый находится в равном положении с теми, кто его спасает.

Солнце плело кружевные узоры на моих ногах. Воздух был влажный и плотный, пряные запахи лавра и земли щекотали мне нос.

Холмы в городках вокруг Пало-Алто появились из-за колебаний земной коры, там, где терлись друг о друга края литосферных плит.

– Мы как раз на слабом месте, где они встречаются, – сказала мама. – Если прямо сейчас случится землетрясение, мы провалимся.

Мы нашли правильный поворот, а потом подъездную аллею, утыкавшуюся в лужайку. Яркая трава с тонкими побегами казалась такой мягкой, что хотелось пройти по ней босиком. Дом был деревянный, с двускатной крышей – темной черепицей над белыми стенами. Солнечные лучи разбивались о высокие окна. Подобные дома я рисовала в тетрадке.

Мы позвонили в дверь и подождали, но никто не открыл. Мама подергала ручку.

– Заперто, – сказала она. – Черт. Похоже, он не собирается к нам выходить.

Она обошла дом, проверила все окна, попробовала открыть заднюю дверь.

– Заперто! – каждый раз кричала она.

У меня появились сомнения, действительно ли это его дом. Мама вернулась к главному входу и посмотрела на окна высоко над головой.

– Попробую там, – сказала мама. Ступила на водораспылитель, потом на водосток и, прижавшись к стене, ухватилась за подоконник. Нашла новые опоры для рук и ног, подняла голову и подтянулась.

Мы с Элейн наблюдали. Я жутко боялась, что она может упасть.

Предполагалось, что отец откроет нам дверь и пригласит войти. Может быть, покажет другую ненужную ему мебель и предложит навещать его.

Вместо этого мама карабкалась на стену, как воровка.

– Пойдем отсюда, – крикнула я. – Кажется, нас здесь не ждут.

– Надеюсь, у него нет сигнализации, – сказала она.

Она забралась на подоконник. Я затаила дыхание, ожидая воя сирен, но все было тихо. Она со скрипом открыла окно и, перебросив внутрь сначала одну ногу, потом другую, скрылась внутри. Через несколько секунд мама вышла через парадную дверь на солнце.

– Готово! – воскликнула она. Я заглянула внутрь: свет отражался от деревянного пола, высокого потолка. Прохладное, пустое пространство. В тот день и позже отец ассоциировался у меня с лужицами света, отражающегося от больших окон, тенями в глубине комнат и сладкими, затхлыми запахами благовоний и плесени.

Элейн и мама взялись за противоположные концы дивана и, маневрируя, вынесли его через дверь, спустили по ступенькам.

– Не такой уж тяжелый, – сказала мама. Потом попросила меня отойти с дороги. Каркас дивана был плетеным – из плотного пальмового волокна, – и он удерживал обитые льном сидение и спинку. К нему также прилагались кремовые ситцевые подушки, усыпанные красными, оранжевыми и синими цветами, и несколько лет с того дня я давила на лепестки цветов пальцами, пытаясь погрузить их под нарисованные цветочные края.

Элейн с матерью были серьезны и двигались быстро, будто с раздражением; из-под ленты на маминой голове выбилась прядка волос. Затолкав диван в фургон, они вернулись в дом и вынесли входящие в комплект пуфы и тахту.

– Ну, поехали, – сказала мама.

Сзади стало тесно, поэтому я села вперед, к ней на колени.

И мама, и Элейн казались окрыленными. Они забрали мебель, Элейн успевала к врачу. В этом была цель моей постоянной бдительности, причина моего беспокойства – я не хотела упустить момент, когда мама станет весела и довольна.

Элейн свернула с подъездной дорожки на главную дорогу. Мгновение спустя мимо нас пронеслись в противоположном направлении две полицейские машины.

– Возможно, они едут за нами! – воскликнула Элейн.

– Мы могли попасть в тюрьму! – засмеялась мама.

Я не поняла ее беспечности. Если бы мы попали в тюрьму, нас бы разлучили. Насколько я знала, взрослых и детей сажают в разные камеры.

На следующий день позвонил отец.

– Эй, это вы вломились в дом и забрали диван? – спросил он. Он смеялся. Сказал, что у него бесшумная сигнализация. Она передала сигнал тревоги в местный полицейский участок, и к дому на всех парах помчались четыре машины. Они появились там, едва мы уехали.

– Да, это мы, – ответила мама игривым тоном.

Долгие годы меня мучило воспоминание о бесшумной сигнализации и о том, как мы, не зная того, чудом избежали опасности.

Мои родители встретились весной 1972 года в старшей школе Хомстеда, Купертино, штат Калифорния, – отец был на класс старше матери.

По вечерам в среду мать вместе с друзьями снимала во дворе школы мультфильм. Однажды вечером отец подошел к ней: она стояла в лучах прожектора, дожидаясь, когда нужно будет передвинуть пластилиновую фигурку. Он передал ей лист бумаги, на котором напечатал текст песни Боба Дилана Sad-Eyed Lady of the Lowlands.

– Верни, когда закончите, – сказал он.

По вечерам, когда она была там, он приходил и держал для нее свечи, глядя, как она рисовала в перерывах между эпизодами.

Лето они провели вместе в домике в самом конце Стивенс-Каньон-роуд. Отец платил ренту, подрабатывая продажей приборов, которые они собирали с приятелем по имени Воз и называли «голубыми коробками». Воз был инженером, на пару лет старше отца, темноволосым, застенчивым и впечатлительным. Они познакомились в клубе, объединявшем увлеченных техникой молодых людей, стали друзьями и потом вместе основали Apple. «Голубые коробки» испускали сигналы, которые позволяли бесплатно звонить куда угодно – нелегальным путем. Отец с Возом нашли в библиотеке книгу, выпущенную телефонной компанией, в которой объяснялось, как это устроить и какие именно сигналы требуются. Нужно было поднести коробку к трубке, коробка делала свое дело, и телефонная компания соединяла абонента с любой точкой мира.

Люди, с которыми родители делили дом, держали коз, на удивление агрессивных, поэтому, когда родители возвращались на машине домой, отец отвлекал коз, а мама бежала к двери или же он подбегал к ее стороне машины и нес в дом на руках.

К тому времени мамины родители развелись: ее мать была нездорова психически и становилась все более жестокой. Мама моталась туда-сюда между домами родителей, ее отец часто отсутствовал, потому что много ездил по работе. Он не одобрял того, что мои родители жили вместе, но не вмешивался. Отец моего отца, Пол, и вовсе пришел в ярость, узнав об их выходке, но его жена Клара была добра к ним. Она была единственной из четырех родителей, кто однажды пришел к ним на ужин. Они разогрели для нее суп из банки, сделали спагетти и салат.

Осенью отец отправился в Рид-колледж в Орегоне, где проучился полгода, пока наконец не бросил. Они с мамой расстались. Но никогда, по ее словам, они прямо не говорили об этом – ни об отношениях, ни о расставании. Она просто стала встречаться с кем-то другим. Когда отец понял, что его бросили, он так огорчился, что не мог нормально передвигаться – так рассказывала мама – и ходил сгорбившись. Я удивилась, когда узнала, что это она была инициатором разрыва, и позже задумалась: не то ли расставание было причиной его мстительного, враждебного отношения к ней, после того как родилась я? По ее словам, он тогда слонялся без цели, нигде не учился, тосковал по ней, даже будучи рядом.

Отдельно друг от друга они съездили в Индию. Отец провел там полгода, мама – еще год после его отъезда. Позже отец рассказывал, что отправился туда специально, чтобы встретиться с гуру Нимом Кароли Бабой, но, когда приехал, тот уже умер. Отцу разрешили остановиться на несколько дней в ашраме, где жил гуру, и поселили в белой комнате, где не было ничего, кроме кровати и книги под названием «Автобиография йога» на полу.

Два года спустя, когда отец вместе с Возом только основал компанию Apple, родители уже снова встречались и снимали в Купертино темно-коричневый дом, похожий на ранчо, вместе с другом по имени Дэниел, который тоже работал в Apple. Мама работала там же в отделе упаковки. Она как раз решила скопить немного денег, чтобы оставить отца – который был капризен и переменчив, – переехать в Пало-Алто и получить работу в сетевом ресторане здорового питания на углу Эмерсон-стрит и Юниверсити-авеню. Она установила внутриматочную спираль, но вскоре случилось ее отторжение, что в редких случаях бывает. Она не знала о том и однажды обнаружила, что беременна.

Мама сообщила об этом отцу на следующий день, оба они стояли посреди комнаты рядом с кухней. Там не было мебели, только ковер. Когда она рассказала отцу, на его лице появилось разъяренное выражение, он стиснул зубы и выбежал на улицу, хлопнув дверью. Мама решила, что он поехал к адвокату, который посоветовал ему не разговаривать с ней, ведь после этого он не сказал ей ни слова.

Она уволилась из отдела упаковки Apple, потому что ей неловко было работать в компании отца, будучи беременной его ребенком, и стала жить то у одних друзей, то у других. Существовала на пособие – ни машины, ни дохода. Подумывала сделать аборт, но не стала: ночами ее мучил кошмарный сон – она видела паяльную лампу у себя между ног. Подумывала и о том, чтобы отдать ребенка приемным родителям, но женщину из Американской федерации планирования семьи, на помощь которой она рассчитывала, перевели в другой штат. Подрабатывала уборщицей, некоторое время жила в трейлере. Четыре раза за время беременности ездила в приюты безмолвной медитации, отчасти из-за того, что там было полно еды. А отец жил все в том же доме в Купертино, пока не купил дом в Монте-Серено, откуда мы впоследствии стащили диван.


Мама родила меня весной 1978 года, когда родителям было по двадцать три, на ферме их друга Роберта в Орегоне, под присмотром двух акушерок. Роды, от самого начала до самого конца, заняли три часа. Роберт фотографировал. Отец приехал через несколько дней.

– Это не мой ребенок, – повторял он всем на ферме, однако все равно примчался встретить мое появление на свет.

У меня были черные волосы и большой нос, и Роберт сказал:

– Но очень похожа на тебя.

Родители отнесли меня в поле, положили на одеяло и принялись листать книгу с детскими именами. Отец хотел назвать меня Клэр. Они перебрали несколько имен, но так и не смогли добиться единодушия. Им не хотелось ничего производного, сокращенной версии более длинного имени.

– Как насчет Лизы? – наконец предложила мама.

– Точно! – обрадовался отец.

На следующий день он уехал.

– Разве Лиза – не сокращение от Элизабет? – спросила я как-то маму.

– Нет. Мы проверили. Это самостоятельное имя.

– А зачем ты дала ему поучаствовать в выборе имени, если он притворялся, что не мой отец?

– Потому что он твой отец.

В свидетельстве о рождении мама указала обоих родителей, но записала меня под своей фамилией – Бреннан. По краям документа она нарисовала звездочки – не закрашенные, а только контуры.

Несколько недель спустя мы с мамой переехали к ее старшей сестре Кэти в городок Идилвилд в Южной Калифорнии. Мама все еще жила на пособие: отец не навещал и не помогал деньгами. Через пять месяцев мы уехали оттуда, и начались наши бесконечные переезды.

Пока мама была беременна, отец приступил к работе над компьютером, который впоследствии назвал Lisa, «Лиза». Это был предтеча «Макинтоша», первый поступивший в массовое производство компьютер с внешней мышкой – размером с головку сыра – и программным обеспечением на дискетах, помеченных LisaCalc и LisaWrite. Но он был коммерчески невыгодным, слишком дорогим для рынка, потому отец вскоре забросил этот проект и перешел к созданию «Макинтоша», который стал конкурировать с предшественником. В конечном итоге компьютеры Lisa сняли с производства, и 3000 нераспроданных машин были погребены на полигоне в Логане, штат Юта.


Когда я была мала – пока мне не исполнилась два, – мама подрабатывала уборщицей и официанткой, чтобы достать денег вдобавок к пособию. Отец не помогал вовсе; ее отец и сестры помогали, чем и когда могли, – немногим и нечасто. Она нашла работу няни в яслях при церкви, которыми заправляла жена пастора. Несколько месяцев мы жили в комнате в доме для беременных, собирающихся отдать ребенка в приемную семью, – мама заметила его на доске с объявлениями.

– Ты все время плакала, и я вместе с тобой: я была так молода, не знала, что делать, и когда ты грустила, мне тоже становилось грустно, – рассказывала мне мама об этих временах. Такой подход видился мне неправильным. Слишком сильно мы были связаны. Но в то же время мне казалось, что он сформировал меня, научил сочувствовать окружающим так, будто они были мною самой. Из-за того, что она растила меня одна, всякое решение, которое ей доводилось принимать, выглядело роковым, словно действие разворачивалось на фоне черного занавеса и каждое движение было видно.

Позже я винила ее за то, что мне тяжело засыпать в комнате, где не царила абсолютная тишина.

– Нужно было сделать так, чтобы я научилась спать и в шумных местах тоже, – говорила я.

– Но вокруг никого не было, – отвечала она. – Что мне оставалось? Стучать по кастрюлям и сковородам?

Когда мне исполнился год, она нашла работу официанткой в «Варсити-театре», ресторане и артхаусном кинотеатре в Пало-Алто. Обнаружились и хорошие недорогие ясли в детском центре неподалеку.

В 1980 году, когда мне было два, прокурор округа Сан-Матео, штат Калифорния, призвал отца к ответственности за то, что тот не платил алиментов. Власти добивались того, чтобы отец взял на себя материальную заботу обо мне и компенсировал штату уже выплаченное пособие. Калифорния подала иск от лица матери. Отец в ответ стал отрицать отцовство, поклялся, что неспособен иметь детей, и назвал другого человека моим отцом. Суд получил в свое распоряжение слепки и снимки его зубов, а также другие медицинские данные, и они не совпали с моими. Тогда адвокаты отца заявили, что «между августом 1977 года и началом января 1978 года истица вступала в сексуальные отношения с лицом или лицами, чьи имена неизвестны ответчику, но истица хорошо их знает».

Суд постановил сделать анализ ДНК. Тогда он только появился, для него брали кровь, а не буккальный мазок, и мама потом рассказывала, что медсестра никак не могла найти вену на моей руке и просто колола иглой в то место, где она могла находиться, а я вопила. Отец тоже был там, потому что суд назначил нам всем явиться в больницу в одно и то же время. Мать с отцом держались вежливо друг с другом, пока ожидали в приемной. Пришли результаты: вероятность родства оказалась самой высокой, какую могли тогда определить приборы, – 94,4 %. Суд велел отцу компенсировать затраты штата на пособие в размере 6000 долларов, а также постановил выплачивать алименты – 385 долларов в месяц, и отец потом увеличил их до 500 – и платить за мою медицинскую страховку, пока мне не исполнится восемнадцать.

Это было дело номер 239948, рассмотренное Высшим судом округа Сан-Матео, истец против ответчика, моего отца. Подпись отца начиналась с маленькой буквы – менее уверенный вариант его будущей подписи. Подпись матери была кривой и стиснутой, мама поставила ее дважды: одну под чертой и вторую – над. Начала, но зачеркнула третью – если бы она закончила ее, та подпись парила бы над всеми остальными.

По настоянию отцовских адвокатов дело было закрыто 8 декабря 1980 года, и мама не догадывалась, почему они так спешили покончить с ним, хотя до этого тянули месяцами. Четыре дня спустя компания Apple стала публичной, и состояние отца за ночь перешагнуло за отметку в 200 миллионов долларов.

Но до этого, сразу по окончании разбирательств, отец навестил меня в доме на Оак-Гроув-авеню в Менло-Парке, где мы снимали однокомнатную квартирку. Я не помню подробностей этой встречи, но это был первый раз, как мы увиделись, со дня моего рождения в Орегоне.

– Знаешь, кто я? – спросил он и отбросил упавшую на глаза прядь волос.

Мне было два с половиной года – я не знала.

– Я твой отец.

(«Будто бы он был Дартом Вейдером», – впоследствии говорила мама, когда рассказывала мне эту историю).

– Я один из самых важных людей в твоей жизни, – добавил он.

На нашей улице семена дерева шинус в своих розовых оболочках свисали так низко, что можно было дотронуться до них, и когда я растирала их между пальцами, они лопались. Легкий ветер колыхал похожие на рыбьи скелеты листья. Плачущие горлицы ворковали, как выведенная из строя свирель. Тротуар под деревьями вздыбился и потрескался.

– Это из-за корней, – объяснила мама. – Они такие сильные, что разрывают асфальт.

Когда мы с ней принимали душ, по стенам стекали капли воды. Они походили на животных: так же дергались и убегали, кто-то быстрее, кто-то медленнее, извиваясь, оставляя за собой след. В душе было темно и тесно, были плитка и занавеска. Когда мама поворачивала кран с горячей водой, мы кричали: «Открываем поры!» А когда с холодной: «Закрываем поры!» Она объяснила, что поры – это дырочки в коже, которые открываются, когда жарко, и закрываются, когда холодно.

Она обнимала меня в душе, и я прижималась к ней так, что становилось неясно, где заканчивалась она и начиналась я.


Мамина цель была в том, чтобы быть и хорошей матерью, и успешным художником, поэтому каждый раз, когда мы переезжали, она брала с собой два больших альбома: с фотографиями моего рождения и художественный, который она называла портфолио. Я всегда надеялась, что она выбросит первый, потому что там было обнаженное тело, и боялась, что потеряет второй.

В портфолио были ее рисунки – каждый в пластиковой папке. Это название – портфолио – придавало альбому значительности. Я часто листала его, наслаждаясь тяжестью страниц. На одном карандашном рисунке была изображена женщина: она сидела за столом в кабинете, порыв ветра из открытого окна растрепал ее волосы, сделав их похожими на веер, и разметал бумаги, и те закружились в воздухе, словно ураган белых мотыльков.

– Мне нравятся ее волосы, – говорила я. – И юбка.

Я не могла насмотреться на женщину; мне хотелось быть ею или чтобы ею была мама.

Она сделала тот рисунок, сидя за столом, с помощью механического карандаша, ластика, помогая тыльной стороной ладони и периодически сдувая с бумаги графитовую крошку от карандаша и шелуху от ластика. Мне нравилось, как шуршит, соприкасаясь с бумагой, карандаш, нравилось ровное и медленное мамино дыхание. Казалось, она рассматривает свое искусство с любопытством, а не как творец и обладатель, словно это не ее рука выводит линии.

Наибольшее впечатление на меня произвело то, каким реалистичным получился рисунок. Каждая деталь была точной, как на фотографии. Но в то же время вся сцена была фантастической. Мне нравилось, какие спокойствие и чувство собственного достоинства хранит эта женщина в юбке-карандаш и до верха застегнутой блузке посреди хаоса разлетающихся бумаг.

– Это всего лишь иллюстрация, ненастоящее искусство, – с пренебрежением ответила мама, когда я спросила, почему она не рисует ничего похожего. (Тот рисунок она сделала по заказу, за деньги, ничего особенного по сравнению с ее картинами, но я тогда не понимала, в чем разница.) Ее наняли проиллюстрировать книгу под названием «Тайпан», и рисунок был одной из иллюстраций.

Машины у нас не было, поэтому я ездила в пластиковом сиденье, крепившемся к багажнику ее велосипеда, – по тротуару под деревьями. Однажды нам навстречу ехал другой велосипедист; мама свернула, велосипедист сделал то же самое, и они столкнулись. Мы полетели на асфальт, обдирая руки и коленки. Потом мы приходили в себя на лужайке. Мама сидела и плакала: одно колено было ободрано и перепачкано кровью, шорты сползли. Велосипедист пытался помочь. Она плакала слишком долго, и я догадалась, что дело было не только в падении.

Однажды вечером, вскоре после этого, мне захотелось погулять. Мама была в плохом настроении и отказывалась, но я умоляла, тянула ее за руку, пока она не поддалась. На улице мы увидели зеленый, как трава, хэтчбек «Фольксваген» с объявлением «Продается. Собственник. $700». Мама обошла машину кругом, заглядывая в окна.

– Что думаешь, Лиза? Может, это как раз то, что нам нужно.

Она записала имя и телефон владельца. Позже отец привел ее в кредитный отдел Apple и устроил все для того, чтобы ей выдали ссуду. Потом мама рассказывала о том, как я вытащила ее на прогулку тем вечером, – будто я совершила подвиг.

За рулем она пела. В зависимости от настроения – Blue Джони Митчелл, или The Teddy Bears’ Picnic, или Tom Dooley. Иногда она пела песню, в которой просят бога о машине и телевизоре. А когда чувствовала себя счастливой, полной задора, пела Rocky Racoon, и там было место, где вместо слов – череда звуков, то высоких, то низких, вроде скэта, и когда она напевала это, мне становилось смешно и неловко. Я была уверена, что такой песни быть не может, что это слишком странно, что она сама ее сочинила, и очень удивилась, когда годы спустя услышала по радио версию Beatles.

То были рейгановские годы, а Рейган унижал матерей-одиночек и матерей, живущих на дотации: он называл их королевами с протянутой рукой. Президент считал, что они выпрашивают у государства деньги, чтобы разъезжать на «Кадиллаках». Позже мама говорила, что Рейган был дураком, прощелыгой и вообще объявил кетчуп в школьных обедах овощем.

Примерно в это время нас навестила тетя Линда, младшая сестра мамы. Она работала в сетевой парикмахерской «Суперкатс» и копила на квартиру. У нас не было денег, и Линда сказала, что провела за рулем целый час, чтобы дать маме 20 долларов на еду и подгузники. Мама купила еду, подгузники, а еще букет ромашек и маленькую упаковку узорчатой бумаги для оригами. Деньги, когда они у нас были, сгорали быстро и ярко. Их никогда не бывало достаточно. Мама не умела откладывать, но любила красоту.

Линда вспоминала, как зашла в комнату и застала такую сцену: мама, сидя на матрасе, плакала в телефонную трубку и говорила: «Нам просто нужны деньги, Стив. Пожалуйста, пришли нам немного денег». Мне было всего три года – а это совсем немного, – но Линда помнит, как я выхватила у мамы телефон. «Ей просто нужны деньги. Понял?» – сказала я и повесила трубку.

* * *

– Сколько у него денег? – спросила я маму несколько лет спустя.

– Смотри, – мама показала на клочок бумаги размером с ластик. – Столько есть у нас. А теперь смотри сюда, – сказала она и показала на рулон белой крафтовой бумаги. – Это сколько у него.

Это было после того, как мы вернулись с озера Тахо, куда переехали на своем зеленом «Фольксвагене», чтобы поселиться у маминого бойфренда. Он когда-то был знаменитым альпинистом, но порванная связка и неудачная операция на безымянном пальце правой руки вынудили его оставить это занятие. Он основал компанию по производству походного снаряжения, и мама делала для него иллюстрации – рисовала гамаши и другую спортивную экипировку – и к тому же работала официанткой в кафе. Потом, когда они расстались, он стал успешным продавцом пылесосов и ударился в христианство, но в те годы о нем все еще иногда писали в журналах для альпинистов. Однажды в магазине мама показала на обложку такого журнала: на ней была фотография свисавшего со скалы человека.

– Это он, – сказала она. – Он был альпинистом мирового класса.

Крошечная точка на фоне гор – я едва могла хоть что-то различить. И не могла поверить, что это тот самый человек, который водил меня гулять по кедровому лесу в парке «Скайландия». Лесу, который заканчивался там, где начинался пляж.

– А это, – сказала она, открывая другой журнал, – твой отец.

Вот это было лицо, которое легко было разглядеть. Отец был красивым: с темными волосами, красными губами, приятной улыбкой. Альпинист был кем-то неопределенным и незначительным, а отец – важной фигурой. И хотя альпинист обо мне заботился, я жалела его за несостоятельность и в то же время испытывала угрызения совести из-за этой жалости – ведь это он был рядом.

Мы прожили у озера Тахо почти два года, когда мама решила оставить альпиниста и вернуться в область залива Сан-Франциско. Примерно в это же время, в январе 1983 года, когда мне было четыре, в журнале Time вышла статья об отце и компьютерах, «Машина года». В ней отец намекнул, что мама спала со многими мужчинами и врала. В этой статье он рассказывал обо мне и заявил, что «28 % мужского населения Соединенных Штатов могут оказаться моим отцом». Вероятно, он имел в виду, что результаты анализа ДНК были фальсифицированы.

Когда мама прочла статью, ее покинула способность нормально двигаться: руки и ноги не слушались, медленно поднимались и опускались, на лице было отсутствующее выражение. Она приготовила ужин почти в полной темноте, не считая тусклого света, проникавшего из-под шкафчика. Но через несколько дней к ней вернулось ее обычное чувство юмора, и она послала отцу фотографию: я сидела голой на стульчике в одних только шуточных очках Граучо Маркса с большим пластмассовым носом и черными усами.

«Мне кажется, это твой ребенок!» – написала она на обороте фотографии. Отец тогда носил усы, у него были очки и большой нос.

В ответ он выслал ей чек на 500 долларов, которые она употребила на то, чтобы снова переехать к заливу, где мы месяц снимали комнату в доме на Эви-авеню в Менло-Парке вместе с хиппи, который разводил пчел.


На следующий день после того, как мы вернулись с озера Тахо, отец решил показать нам свой новый дом. Я не видела отца несколько лет и не увижу еще несколько после того. Память об этом дне, необычайном доме, моем чудно́м отце – будто сюрреалистичный сюжет; мне часто казалось, что всего этого не могло быть на самом деле.

Он приехал за нами на своем «Порше».

В доме не было мебели, только просторные пустые залы. В одной огромной, похожей на сырую пещеру комнате мы с мамой нашли церковный орган на возвышении – деревянный набор педалей внизу, а над ними – два пространства, отделенные фигурной решеткой, полные сотен металлических труб всевозможных размеров: от гигантской трубы, куда я могла бы войти целиком, до трубки меньше ногтя на моем мизинце. Каждую в вертикальном положении удерживала специальная деревянная выемка, точно подходившая по размеру.

Я нашла лифт и каталась на нем вверх-вниз, пока Стив не велел прекратить.

Фасад, открывавшийся с подъездной дорожки, в действительности оказался торцом, а настоящий фасад смотрел на лужайку – огромный, с большими белыми арками, увитыми бугенвиллеей.

– Дом – полная дрянь, – сказал Стив маме. – И архитектура – дрянь. Я хочу его снести. Купил это место из-за деревьев.

Я так удивилась – будто кто-то ударил меня в грудь, а они шли дальше, словно ничего не случилось. Как может он думать о деревьях, когда у него такой дом? Неужели он его снесет раньше, чем мне выпадет возможность сюда вернуться?

Его «с» шипели, как опущенные в воду спички. Он шел, словно в гору – наклонившись вперед: казалось, его колени никогда не выпрямлялись. Темные волосы мешали ему, падали на глаза, и он отбрасывал их движением головы. Лицо в обрамлении блестящих темных прядей казалось свежим. Я находилась близ него в ярком солнечном свете, пахло землей и деревьями, вокруг был простор – все это дарило мне магическое, электризующее ощущение. Один раз я заметила, что он поглядывает на меня искоса пронзительным карим глазом.

Отец указал на три огромных дуба на другой стороне обширной лужайки.

– Вон те, – сказал он маме. – Из-за них я и купил это место.

Была ли это шутка? Я не понимала.

– Сколько им лет? – спросила мама.

– Двести.

Я могла обхватить руками только маленький кусочек ствола.

Мы пошли обратно к дому, потом спустились с пригорка к большому бассейну, прятавшемуся посреди заросшего травой поля, и стали у края, глядя на тысячи мертвых букашек, покрывавших поверхность воды: черные пауки, долгоножки, однокрылая стрекоза. Вода под их неподвижными телами была едва различима. Там была лягушка, плававшая белым брюхом кверху, и столько опавших листьев, что вода сделалась темной и густой, как чернила.

– Кажется, тебе нужно почистить бассейн, Стив, – сказала мама.

– Или просто слить из него воду, – ответил он. И в ту ночь мне снилось, как насекомые и та лягушка превращаются в крылатых драконов и взмывают в небо, оставляя под собой чистую бирюзовую воду, покрытую сеткой лунного света.

Несколько недель спустя отец купил нам серебристую «Хонду Цивик» взамен зеленого «Фольксвагена». Мы поехали забрать ее с парковки.


Как-то раз, спустя несколько месяцев, маме захотелось отдохнуть, и мы отправились с ночевкой в заповедник и оздоровительный центр «Харбин Хот Спрингс». Мы возвращались ночью, шел дождь, и мы заблудились среди холмов, между которыми вилось шоссе, в паре часов езды от дома. На ее стороне дворник работал исправно, а на моей погнулся и оставлял после себя потеки. На лобовом стекле против меня была круглая вмятина – сюда, должно быть, ударила галька.

– Ничего нет. Ничего, – сказала мама. Я не знала, что она имеет в виду. Она заплакала, высоко и протяжно всхлипнув – как звенит натянутая тетива.

В двадцать восемь лет, в очередной раз расставшись с бойфрендом, она обнаружила, что растить ребенка тяжелее, чем она ожидала. Помощь, которую могла оказать ей семья, была незначительной: ее отец Джим иногда давал ей в долг немного денег и впоследствии купил мне первую крепкую пару обуви, но и только. Ее мачеха Фэй время от времени со мной сидела, но в целом не одобряла детей в доме, беспокоясь за мебель. Ее старшая сестра Кэти сама была матерью-одиночкой с маленьким ребенком, а две младшие сестры только начинали жить самостоятельно. Мама до самого своего нутра стыдилась того, что была не замужем, и чувствовала себя отвергнутой обществом.

Мы проехали мимо тех же холмов, что миновали днем, когда те казались гладкими и доброжелательными, как верблюжьи горбы. Теперь это были одинокие черные изгибы под темным небом. Мама плакала все горче, задыхаясь от всхлипов. Я стоически молчала. По встречной проехала машина, и я взглянула на мамино лицо, попавшее на мгновение в свет фар.

– Наверное, мы пропустили поворот. Не знаю.

Дождь лил все сильнее, и она включила дворники на полную мощность. Едва появлялся сухой полукруг, дождь снова заливал его.

– Не хочу такой жизни, – всхлипнула она. – Хочу уйти. Я так устала жить. Твою маааааать! – взвыла она. Как сирена. Я закрыла уши. – Сволочь! Дрянь! Дрянь! – вопила она, уставившись в лобовое стекло. Как будто оно так разозлило ее.

Мне было четыре, я сидела рядом с ней, пристегнутая двумя ремнями (это было до того, как детям запретили сидеть впереди). Мне казалось, что в проезжавших мимо машинах царит мир, и я мечтала очутиться в одной из них. Если бы только мама снова стала такой, как до того, как днем. Казалось, в ней уживаются два человека, которые никак не могут соединиться. И когда она кричала в ту ночь, как рассказала она позже, она понимала – хоть и не могла остановиться, – что я уже достаточно большая, чтобы запомнить это.

– У меня ничего нет, – твердила она. – Жизнь – дерьмо. Дерьмо! – она задыхалась. – Я больше не хочу жить! Гребаная жизнь. Ненавиииижу! – ее голос охрип от крика, будто гравия насыпали в горло. – Чертова жизнь.

Вскрикивая, мама давила на педаль, отчего машина рвала вперед, цепляя колесами отсыпку дороги, брызги дождя разлетались, как слюна. Словно она хотела сделать мотор воплощением своего голоса.

– Гребаный Time! Гребаный сукин сын!

«Сукин сын» было резче, чем просто «сука», с жалом на конце. Оно вонзилось мне в живот. Мама издала бессловесный вопль, тряхнула головой, разметав волосы, оскалилась и хлопнула ладонью по приборной панели, отчего я подскочила.

– Что? – заорала она на меня, потому что я двинулась. – Чтооо?

Я замерла, превратилась в приведение застывшей на переднем сидении девочки.

Неожиданно она так круто свернула, что мне показалось, будто мы сейчас слетим с дороги и умрем. Но там был съезд.

Она подъехала к обочине, ударила по тормозам и, уронив голову на сложенные руки, разрыдалась. Ее спина тряслась. Мамина печаль поглотила меня, я не могла сбежать, не могла ее утешить. Через несколько минут она поехала дальше и вскоре свернула на другую дорогу. Она по-прежнему плакала, но уже не навзрыд, и в какой-то момент я послала что-то вроде молитвы стеклянному глазку, круглой вмятине на стекле, куда ударила галька, – я просила последить за дорогой вместо меня, а потом заснула.

Посреди шума и безнадежности я чувствовала на себе чей-то спокойный благосклонный взгляд, хотя знала, что мы одни в этом дождливом аду, в подскакивающей машине. Словно кто-то добрый, кто любил нас, но не мог вмешаться, смотрел с заднего сидения. Этот кто-то не мог прекратить этого, не мог помочь – мог только наблюдать и подмечать. Теперь я думаю: что если это была взрослая я, призрачный образ, приглядывающий за нами с мамой в той машине?


На следующее утро наш сосед-пчеловод надел шелестящий белый костюм, к которому крепились перчатки, и шляпу, к которой была пришита сетка. Пчелы жили в ящике из реек на крошечном заднем дворе. Мы смотрели во двор из кухни – пристройки к задней стене одноэтажного дома. Пчеловод махнул мне рукой, подзывая подойти и посмотреть.

– Нечего бояться, – сказал он.

– У нее аллергия на пчел, – ответила мама. Однажды я наступила на пчелу, у меня раздулась ступня, и я не могла ходить неделю.

– Мои пчелы всем довольны, – сказал он. – Они не жалят, – произнося эти слова, он снял шляпу, и мы видели его лицо. – Это пчелы, которые делают мед, они дружелюбные.

– Но сам-то ты в костюме, – ответила мама. – А она в шортах. У нее нет никакой защиты.

– Это потому что мне нужно залезть к ним и забрать мед. Иначе я бы оделся, как ты. Они не хотят тебя жалить, – обратился он ко мне. – Знаешь, что происходит, когда они жалят? Они погибают, – он остановился и продолжил. – Зачем им отдавать жизнь, чтобы тебя ранить, когда они всем довольны и ты их не обижаешь?

– Уверен? – снова спросила мама. Что-то в его словах и всем происходящем было неправильно. Но что мы понимали в пчелах?

– Да, – ответил он, надевая шляпу. Я никогда не видела улея вблизи.

– Ну хорошо… – протянула мама. Пчеловод так и не убедил ее до конца.

Я подошла к нему и посмотрела на копошащуюся бархатную массу. Пчелы походили на поблескивающий коричневый ковер. Некоторые взлетали, покачиваясь, как крошечные воздушные шарики с крыльями. Одна села мне на щеку и стала ползать кругами. Я не знала, что кружение было чем-то вроде подготовительного танца. Я попыталась ее смахнуть, но она вцепилась в щеку и ужалила.

Я побежала обратно к маме, та затащила меня на кухню. Через открытое окно до пчеловода долетел ее голос.

– О чем ты только думал?! – орала она на него, распахивая дверцы шкафчиков в поисках соды, которую намеревалась смешать с водой в миске, чтобы получилась паста. – Совсем с ума сошел!

Она присела возле меня на корточки, вытащила жало щипчиками и кончиками пальцев нанесла пасту на раздувавшуюся щеку.

– Что за идиот, – бормотала она. – В полном снаряжении. И говорит девчонке, что это безопасно!


Когда у нас бывали деньги, мы ездили в Draeger’s Market, большой магазин, где за прилавком высилась стена духовых шкафов, а внутри, за прозрачным стеклом медленно поворачивалось мясо. Пахло сладкой землей и паром. Яркие белые тушки сырых кур, присыпанные оранжевыми специями, легко было отличить от приготовленных, с тугой коричневой кожицей. Мама взяла талон с номером.

– Половинку курицы-гриль, пожалуйста, – попросила она, когда подошел наш черед. Продавец разрезал курицу пополам прибором, похожим на садовые ножницы, под аппетитный хруст ребрышек. Потом он опустил зажаренный кусок в белый пакет с серебристыми полосками по краям.

Мы вернулись в машину, она положила пакет на ручной тормоз между нами, открыла пакет, с силой потянув за края, и мы принялись за курицу – мы ели ее руками, вокруг запотевали стекла.

Когда все было съедено, она смяла в комок пакет с костями, вытерла салфеткой мои жирные пальцы и стала разглядывать мою ладонь. Там, где ладони сгибались, тянулись борозды, словно русло пересохшей реки, на которое смотришь с большой высоты. Не существует двух людей с одинаковыми линиями, объясняла она мне, но у всех похожие узоры.

Она наклонила мою ладонь так, чтобы на борозды падал свет.

– Боже, – произнесла она, поморщившись.

– Что? – спрашивала я.

– Просто… все не очень хорошо. Линии обрываются, – она смотрела, будто пораженная страшным горем. Она отстранялась, уходила в себя. Раз за разом этот ритуал повторялся в разных вариациях, по мере того как я росла, добавлялись новые детали, но каждый раз, будто в первый, она совершала одну и ту же ошибку.

– Что это значит? – у меня в животе, в груди поднималась паника.

– Никогда такого не видела. Линия жизни, вот эта, изогнутая – прерывается, на ней пузыри.

– А что не так с пузырями?

– Это означает разрывы, травмы, – сказала она. – Прости.

Я знала, что она извиняется не за мою ладонь, а за мою жизнь. За то, как та началась, хотя я этого и не помнила. За то, как тяжело нам было. Наверное, она думала, что я не знала, какой должна быть настоящая семья. Но однажды, как раз в то время, она услышала, как я презрительно сказала мальчику в ботинках-лодках, не по размеру, за которым гонялась на детской площадке: «А у тебя даже отца нет».

– А это что за линия? – спрашивала я, показывая на ту, что начиналась под мизинцем.

– Линия сердца, – отвечала она. – Тоже нехорошая.

И на меня накатывала печаль, хотя мгновением раньше мы были веселы и счастливы.

– А эта? – последняя, прямо посередине, отходившая от линии жизни. Поначалу толще и четче, чем остальные, – о, надежда! – но потом и она истончалась, расщепляясь, словно веточка.

– Подожди, – произнесла она, вдруг просияв. – Это у тебя левая рука?

Из-за дислексии она все время их путала.

– Да, – сказала я.

– Отлично. Левая обозначает то, что дано от рождения. Теперь посмотрим на правую.

Я дала ей вторую руку, и она внимательно ее разглядывала, проводя пальцем по линиям, поворачивая, чтобы было лучше видно. Кожа блестела от куриного жира.

– На этой руке показано, как ты распорядишься своей жизнью, – рассказала мама. – И она выглядит куда лучше.

Откуда она знала? Может, научилась гадать по руке в Индии.

В Индии люди не пользуются левой рукой в обществе, говорила она. Для всех ритуалов предназначена правая. Это потому, что они обходятся без туалетной бумаги – для этого есть левая рука, которую они после моют. Меня это приводило в ужас.

– Если я когда-нибудь поеду в Индию, – заявляла я, когда разговор заходил об этой стране, – обязательно возьму с собой рулон бумаги.

Мама иногда рассказывала одну из своих индийских историй – о поездке в Аллахабад на фестиваль Кумбха-Мела, который проводился раз в двенадцать лет и в том году состоялся у слияния рек Ганг и Ямуна. Там собралась огромная толпа. На парапете в отдалении сидел какой-то святой, он благословлял апельсины и бросал их в толпу.

– Он был так далеко, что казалось, будто он ростом с палец, – сказала она.

Апельсины до нее не долетали, сказала она, но вот он бросил один апельсин, и она поняла, что тот летит прямо на нее, и – бам! – он ударил ее прямо в грудь, прямо в сердце; на мгновение она перестала дышать.

Как только он отскочил, на него накинулись стоявшие рядом люди, рассказывала она, поэтому апельсин ей не достался. Но я знала, что это означало: в ней, в нас есть что-то особенное, ведь освященный апельсин, пролетев так далеко, ударил в сердце именно ее.

– Знаешь, – сказала она, – когда я рожала тебя, ты вылетела, как ракета, – она часто рассказывала об этом, но я не перебивала, как будто слышала в первый раз. – Я ходила на эти занятия по подготовке к родам, где все говорили, что нужно тужиться, но когда дошло до дела, ты выскочила так быстро, что я не смогла бы тебя остановить.

Мне нравилась эта история, потому что в отличие от других детей меня не пришлось выталкивать, я сэкономила маме усилия, и это кое-что говорило обо мне.

Все это: линии на ладони, апельсин, история моего рождения – означало, что когда я вырасту, я стану отличной взрослой.

– Когда я буду взрослой, ты будешь старой, – говорила я. Я представляла свое взросление как продвижение по линии жизни: чем старше я становлюсь, тем ниже обозначающая меня точка на ней.

Мы ходили в сетевую кофейню за углом, и продавец угощал мою маму кофе, а потом мы садились на нагретую солнцем скамейку на улице. По краю площади напротив кофейни тянулся двойной ряд сикоморов, стриженных почти до самого ствола, отчего они напоминали детские игрушки: короткие веточки с толстыми шарами на концах. В воздухе пахло корой деревьев.

– Вот такой? – шамкала мама, будто у нее нет зубов, ковыляя, как старушка с тростью. Потом выпрямлялась. – Солнце, я только на двадцать четыре года тебя старше. Когда ты вырастешь, я буду еще молодой.

Я говорила: «Мм», – как будто соглашаясь. Но все ее слова, все ее объяснения не имели значения. Я представляла, что мы сидим на противоположных концах качелей-весов: когда одна расцветала – набиралась сил, или становилась счастливой, или обретала почву под ногами, – другая тускнела. Я все еще буду молодой, а она станет старой. Будет пахнуть застоявшейся водой в вазе, старыми людьми. А я буду свежей, зеленой, и буду благоухать только что срезанными ветвями.

В середине учебного года я поступила в подготовительный класс государственной школы в Пало-Алто. До этого я ходила в другую школу, но мама решила, что в классе слишком много мальчиков, поэтому меня перевели. В первый день помощница учительницы вывела меня во двор, поставила у стены и сделала полароидный снимок, который повесила на доске рядом с фотографиями других учеников, подписав внизу мое имя. На нем я как-то по-дурацки обхватила рукой голову, потому что в тот момент решила, что буду здорово смотреться на фоне других учеников, снятых перед голубой занавеской. Мой снимок выглядел кустарным, был весь пропитан светом. Мне казалось, он говорит не только о том, что я позже других перешла в эту школу, но и о том, что мои очертания были подвижны, что они вот-вот должны были раствориться на солнце.

У нашей высокой, полной учительницы Пэт был певучий голос, она надевала босоножки на носки, носила джинсовые юбки длиной по лодыжку, футболки, свисавшие с ее пышной груди, и очки на веревке. На переменах мы играли в комнате рядом с классом в деревянных джунглях – среди соединенных мостками и перекладинами гимнастических снарядов. Висевшую между двух деревянных платформ канатную сетку, хихикая, называли постелью. Я представляла себе, что там нужно извиваться всем телом и замирать, извиваться и замирать. Было в этом что-то мерзкое. Вскоре после перехода в новую школу я упала в нее, и пока выбиралась оттуда, все вокруг орали: «Вей-ся! Вей-ся!»

В подготовительном классе делали упор на чтение, но я не умела читать. За каждую прочитанную книжку ученикам давали маленького плюшевого медведя.

Я выучила книжку наизусть – хотела обмануть помощницу учительницы и тоже получить мишку.

– Я готова, – сказала я. Мы сели на пол, прислонившись к книжному шкафу; книга лежала у меня на коленях. Я стала произносить слова, которые, как мне казалось, должны были быть на страницах, – я ориентировалась по памяти и картинкам. Через две страницы ее лицо посуровело и губы сжались.

– Ты не там перевернула страницу, – сказала она. – И пропустила слово.

– Всего одного мишку, – попросила я. – Ну, пожалуйста.

– Пока нет, – ответила она.

Даниэла набрала целых двадцать два, я попросила у нее одного.

– Для этого нужно прочесть книгу, – сказала Даниэла.


У меня появилось ощущение, будто во мне есть что-то постыдное, отталкивающее, будто уже слишком поздно пытаться это исправить. Я была не такой, как другие девочки моего возраста; все нормальные люди это замечали и чувствовали брезгливость. Первым доказательством была фотография. Вторым – мое неумение читать. Наконец, я была куда более придирчивой и мнительной, нежели другие девочки. У меня было много необузданных желаний. Внутри была червоточина, словно я подцепила какую-то болезнь или во мне поселились личинки из муки и сырых яиц, когда таскала тесто для печенья. Я чувствовал это в себе, и мне казалось, по мне это видно, и потому вздрагивала от удивления каждый раз, когда, проходя мимо зеркала, замечала вовсе не такое грязное и уродливое отражение, каким его себе рисовала.

Во время перерыва для внеклассного чтения мы с Шеннон тихонько убегали на улицу, пробирались через деревянные гимнастические джунгли и прятались в укромном месте позади нашей классной комнаты, за пышными кустами у кабинетов младших классов, где земля была вымощена неровным камнем. У Шеннон были очень светлые волосы, белесые густые брови и ресницы, и она тоже не умела читать. Штаны на ней были все время перекручены, поэтому шов никогда не совпадал с серединой ноги. Мы кидали камни в окна, а потом показывали неприличные жесты и валялись на камнях.

Пэт объявила, что скоро к нам в класс придет новый мальчик.

– Давай плюнем в него водой, – предложила я.

– Да, – поддержала Шеннон. – Из фонтанчика.

Мне казалось, всем будет весело, даже ему.

В то утро, когда появился новый мальчик, мы с Шеннон ждали его у фонтана с питьевой водой. У него были темные волосы, он был одет в шорты и выглядел уверенным в себе, а я-то ждала, что он будет маленьким и хрупким.

Мы набрали в рот воды и встретили его на подходе, под деревом.

– Эй, – сказала Шеннон, задирая голову, чтобы не расплескать воду. Я глянула на нее, едва сдерживая смех: у нее тряслась шея, по подбородку бежала прозрачная струйка. Будет так забавно, предвкушала я, это будет моя самая забавная затея. И самая умная.

Мальчик посмотрел на нас.

– У-у-у, – пропели мы почти в унисон. И на последнем «у» плюнули. За одно мгновение до того, как на его лице появилось ошеломленное выражение, как его родители, шедшие позади, бросились к нему, опустились на колени, стали утешать – а я поняла наконец, что натворила, – тогда я была самого высокого о себе мнения.

Нас с Шеннон развели в разные стороны, а наших мам вызвали в школу.

На обратном пути домой мама не умолкала:

– И как чувствовал себя этот мальчик? Ты представляешь, каково ему было?

– Плохо, – сказала я. Я уже поняла, что ему было совсем не смешно, хотя накануне мне так не казалось. Только нам было весело, но шутка закончилась, едва ему в лицо ударила струя воды.

– Мне стыдно. И жаль мальчика, – сказала мама, слишком сильно надавив на педаль газа. – Но Пэт тоже виновата. А чего она ждала? Пэт с ее идиотскими мишками.

На следующий год меня перевели в Вальдорфскую школу полуострова. Той осенью она только открылась. Летом родители покрасили стены в классах, выбрали дерево для парт, ошлифовали его и покрыли лаком к началу нашего первого учебного года. Плата за обучение составляла 600 долларов в семестр с учетом полагающейся нам скидки, и мама решила, что мы потянем, если не будем покупать мебель. Но все равно мы часто влезали в долги, и тогда мама звонила отцу – просила выслать чек на небольшую сумму, что он и сделал дважды.

Тогда мы жили на Чаннинг-авеню и однажды отправились в Лос-Альтос, где маме нужно было прибрать в доме. Сначала там убирала ее подруга Сандра, но перед своим переездом она передала состоятельных клиентов маме. Сандра относилась к нам с теплотой. Однажды она даже вырезала из газеты статью о матери и дочери: они въехали зимой в сугроб, мать потеряла сознание, и трехлетняя девочка прошла одна три километра, чтобы позвать кого-то на помощь.

– Лиза тоже бы так поступила, – говорила маме Сандра.

Хозяйка дома в Лос-Альтосе показала мне, как полировать майонезом листья пыльного фикуса, чтобы они стали темно-зелеными и блестящими. После того как мама закончила с уборкой и хозяйка расплатилась, мы поехали прямиком в банк, чтобы положить деньги на счет, а потом – в магазин для художников, который находился совсем рядом.

– Добрый день! У меня членство, – сказала она продавцу за стойкой. Художники могли вступить в местное творческое объединение и получить скидку. – Я волнуюсь, вдруг чек, который я вам недавно выписала, не прошел, – сказала она. Мама часто говорила о чеках, которые не прошли. Я не совсем понимала, что это значит, – только то, что это хорошо звучит, хотя на деле все не так. – Я выпишу другой, только сначала куплю краски, ладно?

– Конечно, – ответил продавец. – Выбирайте, что хотите, потом разберемся.

Он улыбнулся нам, мы улыбнулись в ответ. Мама казалась обворожительной и честной, вместе мы освещали собой комнату.

Она медленно пошла вдоль полок, касаясь каждого тюбика, разглядывая понравившиеся, даже если они были ей не нужны или она не могла их себе позволить. Тюбики с кармином, сиеной, бирюзой, гуммигутом – новехонькие, без единой вмятины, они висели рядами, подхваченные за узкое место под шляпкой.

– У каждого цвета своя цена, – говорила мама. – В зависимости от ингредиентов.

Ингредиентами назывались цветные пигменты, добытые из земли. В магазине были и дорогие кисти из нейлона или шерсти животных, у каждой свое назначение. Они продавались в пластиковых чехлах; их заостренный кончик был твердым, но как только кистью начинали пользоваться, он распадался и становился мягким. Закончив рисовать, мама мыла кисти и облизывала их, чтобы вернуть заостренную форму.

В тот день она купила тюбик жженой умбры. Выписала чек на всю сумму. От пакета отказалась и отнесла тюбик в машину в бережно сложенной ладони.

Потом мы поехали в книжный магазин за углом от нашей кофейни. За прилавком стоял хозяин магазина. Он разговаривал с мамой, и видно было, что он умен и хорошо образован. Старый, с бородой и кустистыми бровями, похожий на неухоженного Бога. Мне хотелось, чтобы он обратил на меня внимание.

– Мой отец – Стив Джобс, – заявила я. Мне не велели рассказывать, кто мой отец. Мама бросила на меня удивленный взгляд; кроме нас, в магазине никого не было.

– Да? – спросил продавец и надел очки.

– Да, – ответила я. Это было как блик света на листве, привлекало взгляд. – И я самая умная девочка в мире.

– Мы едем к Элленам плавать в бассейне, – объявила как-то мама, забирая меня из школы.

Новость вызвала у меня смешанную реакцию: Эллены купались голышом.

– А нам обязательно туда идти? – спросила я.

– Мне нужно побыть в компании взрослых людей, – ответила она. Не то чтобы она была особенно дружна с Элленами, но никто из наших друзей не устраивал домашних посиделок, а Эллены пригласили нас к себе поплавать.

По пути в машине мы слушали радио, и там говорили об истощении озонового слоя. В моем воображении он представлялся тюлевым покровом на самом верху неба, который прохудился, стал рваться, и без него мы все должны были сгореть от солнечного жара.

Дом Элленов, просторный, с темной кровлей, находился в исторической части Пало-Алто, где все было больше: и деревья, и участки. Внутри он казался огромным и пустым, со стенами цвета сухой земли, коробками по углам, грязными окнами, пылью. Во внутреннем дворе сиял бирюзовый прямоугольник бассейна, сам двор был скрыт от посторонних взглядов высоким забором из темного дерева – к моему облегчению. На бетонном краю бассейна и на разномастных стульях вокруг сидели голые бледные взрослые, разговаривали и периодически пробовали пальцами воду. Женщины заходили в бассейн медленно, держа ладони на поверхности воды, набираясь решимости, прежде чем полностью погрузиться.

– Ты наденешь купальник? – спросила я маму.

– Вообще-то не собиралась.

– Пожалуйста, надень. Пожалуйста.

– Не будь бабулей, Лиза. Странно будет, если я одна буду в купальнике.

– Пожалуйста, ради меня, – попросила я. Мне было спокойнее, когда ее тело было прикрыто.

– Ну хорошо, – ответила она. – Сделаю это для тебя, маленький консерватор.

Хиппи не обращали внимания, что по углам их дома копится пыль. Не меняли старую, темно-коричневую мебель. В разговоре тянули гласные, отчего те повисали между согласными, как мокрые простыни на веревке под собственной тяжестью. «Привеет», – говорили они. Они исповедовали свободу, но это была неправильная свобода. Скорее, бесцельное болтание. У меня не вызывало сомнений, что если мы станем слишком часто с ними общаться, то вся жизненная энергия, всякое стремление к свету, к чему-то лучшему – все то, что, я знала, есть у других людей, исчезнет, утонет, и мы увязнем в болоте. Мама легко поддавалась влиянию хиппи, потому что была одинока. Она охотно принимала их общество. Иногда ей хотелось ненадолго от меня отделиться, стать свободнее. У меня же от них были мурашки по коже. Когда она предлагала провести с ними время, я превращалась в зануду и старомодного блюстителя нравов – охранителя и тюремщика мамы.

Но большинство хиппи из числа наших знакомых были безобидными, даже жалкими. Иногда я расспрашивала ее о том парне, с которым она когда-то встречалась – всего два месяца – и который, похоже, выдвинул ультиматум: обещал порвать с ней, если она не отдаст меня на удочерение. Все хиппи были похожи, мне казалось: пустой взгляд, тягучие гласные, одежда унылых цветов, отсутствие нормальной работы. Постоянно напоминая о том бестолковом ухажере, я пыталась указать ей на ее явную неразборчивость.

Загрузка...