3

Глупость – не самое сильное мое место, говаривал мсье Тест[8]. Мне всегда нравилась эта фраза, и я повторил бы ее прямо сейчас раз сто, если бы мне не было интереснее написать нечто такое, что было бы похоже на фразу Теста, но смысл имело бы другой: вот, например, что повторение – это мое сильное место. Или лучше так: повторение – это моя тема. Или даже так: мне нравится повторять, но с изменениями. Вот этот вариант больше подходит к моей личности, ибо из меня получился неутомимый изменятель. Все, что я вижу, читаю, слышу, мне кажется, поддается изменениям. Вот я и меняю. Меняю беспрестанно.

Это мое призвание – менять.

И еще я – повторитель. Впрочем, это призвание чаще встречается. Потому что все мы, главным образом, повторяем за другими. Людям столь свойственно повторение, и мне хочется изучать, разбирать, изменять выводы, к которым они приходят. Разве мы являемся в этот мир не за тем, чтобы повторить то, что было до мелочей отработано и исполнено нашими предшественниками? Повторение, в сущности говоря, тема столь необозримая, что всякий, кто попытается охватить ее в целокупности, поставит себя в смешное положение. Еще я опасаюсь, что тема повторения может пагубно сказаться на его собственной природе. Однако не сомневаюсь, что в этом исследовании есть один аспект, на который, для начала, можно взглянуть под углом его проекции на будущее. Эту привлекательную сторону повторения заметил Кьеркегор, когда сказал, что «повторение и вспоминание – одно и то же движение, только в противоположных направлениях: воспоминание обращает человека вспять, вынуждает его повторять то, что было, в обратном порядке; подлинное же повторение заставляет человека, вспоминая, предвосхищать то, что будет. Поэтому повторение, если оно возможно, делает человека счастливым, тогда как воспоминание несчастным».

Раз уж я взялся изменять, то изменил бы сейчас и сказанное Кьеркегором, хоть и не знаю, как бы я это сделал. Так что лучше я немного погожу, выжду несколько часов и увижу: наладился ли мой инстинктивный изменятель. А тем временем займусь тем, что отмечу: вечер легок, скуден, провинциален, элементарен, идеален. Я пребываю в необычном для себя хорошем настроении и, наверное, по этой причине даже вышеупомянутая скудость мне очень нравится. На самом деле вечер как вечер.

И вот я тихо сижу себе, устремив глазок-смотрок в просторную гостиную за моим кабинетом, туда, где свет и тени не борются никогда. С колокольни нашей церкви в квартале Койот, где я живу уже сорок лет, слетают – порой совершенно несуразно – часы. Быть может, говорю я себе, механизм ничего не повторяет, а просто это один и тот же час падает во всякое время, и жизнь предстает одним-единственным днем: примитивным, скудным, лишь очень изредка славным, но и тогда не теряющим свою сероватую сущность.

Я всю жизнь проработал в компании, основанной моим дедом, а потому волей-неволей был свидетелем и блеска ее, и, в последние годы, погибельного упадка всего строительного сектора. Я был в самой гуще этого конвульсивного семейного бизнеса и в качестве легкой компенсации за сумасшедшую – в полном смысле слова – работу позволял себе в свободные минуты становиться ненасытным книгочеем и следить – порой с восхищением, чаще с состраданием – за всем, что понаписали писатели всех времен, а особенно пристально – за творчеством современников.

Когда мой бизнес перестал быть всепоглощающим занятием и в конце концов рухнул, любимым моим времяпрепровождением сделались чтение и напряженная семейная жизнь. Не утаю, что волочу за собой неудачи. Согласен, что, имея за плечами сорок лет и все, что подразумевается этим, я все равно был несчастен, потому что хотел бросить бизнес, пойти еще поучиться и сделаться, например, адвокатом, однако мой покойный ныне дед по отцовской линии – имени его я называть не стану – запретил.

Сейчас вот думаю, как хорошо было бы уподобиться Уоллесу Стивенсу[9], адвокату и поэту. И вообще мне кажется, что по общему закону нам всегда хочется быть тем, кем мы не являемся. Как упоительно было бы уподобиться Стивенсу, который в 1922 году написал редактору литературного журнала такие вот строки: «Убедительно прошу не обращаться ко мне с просьбой сообщить мои биографические сведения. Я адвокат и живу в Хартфорде. В этих данных нет ничего ни забавного, ни поучительного».

С годами мне все трудней оборачиваться, но все же сейчас я это сделаю, чтобы вспомнить, как впервые услышал слово «повторение».

В раннем детстве ребенок не подозревает о существовании божества по имени Кронос. И мы плывем в стоячей воде нашего невежества до тех пор, пока первый опыт повторения не втолкнет нас довольно резко во время, пусть даже оно покажется нам сперва миражом.

И первый опыт этот я получил в четыре года, в тот день, когда в школе кто-то мне сказал, что мой сосед по парте, маленький Сотерас, остается на второй год в приготовительном классе, иными словами, должен будет повторить курс наук. Слово «повторить» произвело на мои юные мозги, беспрестанно открывающие новые и новые горизонты, эффект разорвавшейся бомбы и буквально швырнуло меня в круг Времени, ибо я уразумел, а до тех пор даже и не подозревал об этом, – что есть учебный год и есть класс, а за ними следуют еще один год и класс, и все мы барахтаемся в этой жуткой сети, сотканной из дней, недель, месяцев и «километров» (в детстве я считал, что годы называются километрами и, похоже, был не так уж далек от истины).

В круг Времени я вошел в сентябре 1952 года, вскоре после того, как родители определили меня в религиозный колледж. В начале 50-х так называемое среднее образование состояло из четырех этапов или циклов: Приготовительный, Начальный, Средний и Высший. Принимали в колледж детей в возрасте четырех-пяти лет, а выпускали оттуда, подготовив к университету, в шестнадцать-семнадцать. Приготовительный цикл длился всего один год и очень напоминал детский сад, с той лишь разницей, что детишки сидели за партами, как если бы им уже приспела пора начинать учение всерьез.

В ту эпоху дети казались старше, а взрослые – и вовсе мертвыми. Отчетливей всего из эпохи приготовительного класса видится мне обиженное лицо маленького Сотераса. Я говорю «маленький», потому что было в его физическом облике нечто такое, неведомое мне, что он казался младше нас всех, тогда как мы и выглядели с каждым днем все более взрослыми и продолжали взрослеть со всех, можно сказать, ног. «Родина нуждается в вас», – говорил один учитель, с несомненным удовольствием наблюдая, как мы растем.

Еще помню, что Сотерас играл со своим – в самом буквальном смысле – надувным мячом, который иногда давал и нам на переменах. И только вот это осознание того, что мяч – его полная собственность, помогало Сотерасу выглядеть взрослее, то есть вровень с нами. Когда же мы вновь рассаживались по партам, он опять становился маленьким. Еще мне врезалась в память серая шинель, которую он носил зимой, и, наконец, меня долго и сильно занимало его второгодничество.

Я вывожу его под вымышленным именем потому, что мне хочется, чтобы его воспринимали как персонажа, а еще и потому, что не могу не думать о читателе, хоть и не надеюсь, что таковой отыщется. Как объяснить такое забавное противоречие? Да никак. Но все же, чувствуя себя обязанным привести хоть один резон, прибегну к хасидскому изречению: «Заблуждается тот, кто полагает, будто сможет обойтись без других. Но еще сильней заблуждается тот, кто полагает, будто другие сумеют обойтись без него».

В течение многих лет для меня оставалось неразрешимой загадкой, почему Сотерасу пришлось остаться в приготовительном классе на второй год. Так шло до тех пор, пока в один прекрасный день, когда он уже был студентом архитектурного факультета в университете, а я, ученье бросив, работал в семейной компании недвижимости, мы не столкнулись нос к носу в автобусе 7-го маршрута, следовавшем по барселонской улице Диагональ, и я не удержался от искушения спросить его напрямик: как же это так вышло, что он вынужден был повторить то, что никому и никогда не случалось повторять, а именно – подготовительный класс?

Сотерас, нимало не удивившись моему вопросу, посмотрел на меня с такой улыбкой, словно я его осчастливил им и дал возможность высказаться по этому поводу, а сам он годами готовился к тому дню, когда наконец придется ответить мне.

– Не поверишь, – сказал он. – Я попросил родителей оставить меня в приготовительном классе, потому что страшно было переходить в первый.

Однако я поверил, мне показалось это вполне правдоподобным. А еще более, услышав от него, что он подсматривал, как идут занятия в Начальной школе, размышлял, каково ему будет там учиться, и от одной мысли об этом покрывался холодным потом. «В те дни, – добавил он, – я боялся перемен, боялся учиться, боялся стужи, которой веет от жизни, боялся всего на свете – словом, я жил в вечном страхе». Я было задумался над этим, но Сотерас спросил, не приходилось ли мне слышать про людей, которые, когда смотрят кино по второму разу, перестают что-либо понимать. Я потерял дар речи прямо там, посреди переполненного автобуса.

– Ну так вот, теперь знай, – сказал он. – Такое случилось со мной, когда я остался на второй год в приготовительном классе: я ничего не понимал.

[ГОВНОРОСКОП 3]

«Утром возможны проблемы с детьми. Но днем вы придете к выводу, что мир устроен так правильно, что к нему ничего не надо добавлять».

На этот раз Пегги не обращается ко мне напрямую, наверное, решила, хватит с меня и вчерашнего. Однако это не мешает мне по привычке принимать ее предсказания на свой счет. И вроде бы она желает предостеречь меня чтобы не трудился писать, ничего не добавлял к миру, потому что все равно будут сплошные повторы. Разве не все уже написано? Что же касается «проблем с детьми», то не сомневаюсь, что речь идет не о моих троих, вполне уже взрослых и решающих свои проблемы самостоятельно, а о запутанных технических сложностях, с которыми я столкнулся, когда утром сел писать. Абзацы, порождающие столько волнений и тревог, – это и есть мои дети.

Ну а насчет того, что, мол, днем придете к выводу, ясно же, что речь идет о случившемся часа два назад, о доставшемся мне из рук, вернее, из уст Андера Санчеса, и о том, что он сказал мне и Ане Тёрнер, когда я вышел на улицу за сигаретами и обнаружил, что оба стоят в дверях «Субиты» и весело пересмеиваются. Подобное случается не слишком часто, но на этот раз Санчес, наш прославленный сосед, «виднейший барселонский писатель», приветствовал меня с весьма щедрой доброжелательностью. Редкий случай: мы с ним не раскланялись торопливо на ходу, как обычно бывало на протяжении многих лет, а встретились у входа в книжный магазин, где он стоял, являя собой легкую мишень для всякого, кто захотел бы осыпать его словами восхищения или просто любезностями. Да, Санчес праздно стоял у дверей «Субиты» и не пытался скрыть, что очарован прелестями великолепной Аны, отчего я неожиданно почувствовал укол ревности.

Да кто ж в квартале Койот, который отчасти называется так еще и потому, что по какой-то случайнейшей из случайностей квартира, где Санчес живет уже несколько десятилетий – этот жилой комплекс примыкает к моему – некогда принадлежала Хосе Мальорки́, популярнейшему барселонскому романисту 40-х годов, не знает его? Может быть, он купил ее, не зная, что прежним владельцем был Мальорки, однако злые языки уверяют, будто именно в надежде, что это поможет ему, уподобившись ее прежнему квартиранту, тоже стать самым продаваемым в Испании автором. Ибо там, в квартире, ныне занимаемой Санчесом, Хосе Мальорки с 1943 года сочинил двести романов из серии «Койот», относящихся к жанру так называемой pulp fiction и ставших в послевоенной Испании абсолютными бестселлерами.

Когда я только переехал – уже довольно давно – сюда, эта часть Эшампле[10] еще не носила собственного имени, и мы с соседями полушутя говорили, что проживаем в квартале Койот. Это прижилось. Название, что называется, прилипло, и сейчас едва ли не все называют наш квартал так, хоть и понятия не имеют, откуда взялось это название. Квартал, не имеющий четко обозначенных границ, тянется до площади Франсеска Масия, прежде носившей имя Кальво Сотело, а во время Гражданской войны – Братьев Бадиа[11].

Но тут важно отметить, что сегодня Санчес, не ведающий, что я приложил руку к наименованию квартала, удостоил меня приветствия. Мало того, отпустил вереницу столь изысканно-витиеватых любезностей, что мне, человеку к такому непривычному, пришлось неуклюже соответствовать.

А он, как мне показалось, чтобы ослепить Ану, – принялся блистать разными разностями о всякой всячине и, хотя никто его об этом не просил, повествовать, как трудно ему обернуться и вспомнить молодые годы, а особенно трудно – один, всего один, определенный год, когда он, должно быть, пил больше обыкновенного, потому, видимо, и написал тогда роман о чревовещателе, о скрытом в зонтике орудии убийства и о проклятом севильском цирюльнике.

– Больше ничего не помню, – сказал он, – кроме того, что в романе этом встречались совершенно невразумительные пассажи: такие, знаете, непролазно-густые, плотные, переходящие уже, я бы сказал, в бредятину…

Стало ясно, что он умеет относиться к себе с иронией. И я подумал, что мне хорошо бы последовать его примеру, хотя, стремясь щегольнyть перед Аной своим умением самовысмеивания, добился бы я не успеха в этом начинании, а совсем наоборот, ибо надо принимать в расчет, как топорно я стану это делать.

Санчес сказал нам, что больше всего его занимало, как он сумел все же доделать книгу, сплошь состоящую из этих идиотских пассажей. Несомненно, он имел в виду свой ранний роман «Вальтер и его мытарства». Он сильно удивлялся, что написал эту книгу, будучи постоянно пьяным, а еще сильней – как она сумела добраться без особых сложностей до издателя, а тот ее напечатал, не слишком придираясь, ибо рассудил, вероятно, – какие уж тут придирки при таком-то гонораре.

Этот текст, сказал он, был переполнен нелепостями, несообразностями, логическими нестыковками, внезапными и абсурдными сломами ритма, всякого рода откровенными глупостями, но при всем при том – тут он слегка напыжился – содержал кое-какие гениальные идеи, забавно порожденные этими самыми глупостями. Роман свой он помнил лишь частично, память о нем была какой-то водянистой, словно набухла влагой бесконечных порций джина с тоником, которые он поглощал непрерывно, сочиняя эти намеренно окольные воспоминания своего чревовещателя.

Высказав нам все это – прозвучало, надо сказать, неким перебором – он, что называется, замкнулся в молчании. Ана, судя по ее виду, пришла в совершеннейший восторг, и это вселило в меня такое раздражение, что на память мне пришли недавние признания самого Санчеса: он, дескать, готовит к печати автобиографическую тетралогию в стиле норвежца Кнаусгора[12].

– Возможно ли это?! – почти беззвучно вскричал я, подумав об этом.

Санчас и Ана уставились на меня, не понимая, да, впрочем, и не больно-то стараясь понять, что же такое вдруг предстало моему мысленному взору – из чего я заключил, что это их не больно-то интересует. А подумал я про «Вальтера и его мытарства»[13] потому, что эта книга не была вовсе мне незнакома. Запомнилось, что кое-где она была удивительно прекрасна, а кое-где – бессвязна и хаотична: во всяком случае, я уверен, что она была не окончена. Если не ошибаюсь, я бросил ее на середине, потому что начал уставать от того, что каждая глава воспоминаний чревовещателя Вальтера содержала абзац-другой, никак не связанный с прочим текстом, и, опять же если не ошибаюсь, в интервью по выходе книги говорилось, что эта путаница намеренная и объясняется «требованиями сюжета».

Требованиями сюжета! А сюжет этот никак нельзя счесть крепко сколоченным. Хотя книга была заявлена как воспоминания чревовещателя, сюжет – или жизнеописание – состоял всего из нескольких «биографических эпизодов». Вниманию читателей предлагался всего лишь скелет биографии: несколько значимых событий перемежались ответвлениями, а другие имели весьма отдаленное отношение к его миру и казались биографией еще кого-то, но не Вальтера.

– Я был еще очень молод в ту пору, – сказал он, – и вскоре растратил свой талант. И сейчас мне остается лишь оплакивать роман, который я выпустил из рук и потерял по собственному своему скудоумию. Теперь уж ничего не поделаешь. Не вернуть. Счастье еще, что никто не помнит о нем.

Он понурился, но тотчас вскинул голову и сказал:

– Иногда я даже спрашиваю себя: а может, его написал кто-нибудь другой?

И уставился на меня.

Да кто ж его знает, подумал я в испуге, надеюсь, он не подумает, что это я написал.

Загрузка...