Я встал в изножье кровати и похлопал по матрасу правой рукой.
– Давайте, кладите ее сюда.
Два медика синхронно кивнули, ухватились за края простыни и подняли пациентку, как в гамаке.
– Раз, два, взяли! – скомандовал высокий.
Они переложили женщину с каталки скорой помощи на больничную кровать, отпустили углы простыни, и она расправилась.
Пожилая женщина в застиранном розовом белье и поношенном халате лежала на спине под беспощадным светом люминесцентных ламп. Женщина была очень худой, фунтов семьдесят[5], не больше, – скелет, обтянутый кожей. Я мгновенно понял, что передо мной тело, почти уничтоженное раком. Болезнь расплавила ее, как кусочек сахара, брошенный в чашку чая. Остались одни опухоли, но и они скоро исчезнут.
Медики отступили, и я шагнул вперед. Женщина не реагировала. Она просто лежала, не шевелясь, только грудь судорожно вздымалась. Глаза ее были крепко зажмурены. Они так глубоко ушли в глазницы, что мне на мгновение показалось: их удалили после какой-то ужасной катастрофы. Я приложил стетоскоп к груди, и веки женщины шевельнулись, почувствовав прикосновение. Глаза сохранились, но провалились настолько, что это казалось невозможным.
Я слушал ее сердцебиение. Тук-тук, тук-тук – пауза – тук-тук… Сердце билось неровно – так пьяный инвалид ковыляет на деревянной ноге. Легкие сжимались и расширялись со страшным хрипом – воздух растягивал легочную ткань, которая больше не желала растягиваться.
Я обернулся. Такое тело – это предупреждение. Предупреждение такое же громкое и понятное, как сирена воздушной тревоги или сигнал телеметрической системы. Кто-то довел эту женщину до такого состояния. Ее состояние слишком тяжелое, чтобы она могла дойти до него сама, в одиночку. И кто бы это ни был, совершенно ясно, что «нет» в качестве ответа они не примут, даже если это рак… Я нервно обернулся на приемный покой. Пока там никого не было.
Я повесил стетоскоп на шею и продолжил осмотр. Женщина чуть-чуть повернула голову набок, и ее череп блеснул в свете люминесцентных ламп. Волос у нее не было. Я заметил, что кожа черепа покрыта тонкой паутиной темных вен. Они змеились под кожей, словно трещины на лобовом стекле или на замерзшей луже. На висках пульсировали крупные артерии. Я мог сосчитать пульс, даже не прикасаясь к ним, просто наблюдая, как они сжимаются с каждым ударом сердца.
Кожа на голове казалась слишком натянутой, слишком тонкой, словно женщину окунули в воду, и кожа ее сжалась, села, как дешевый хлопок. Похоже, череп ее устал ждать, когда она умрет, и теперь сам рвался на волю, готова она или нет.
Передо мной был живой труп – если под жизнью понимать биение сердца. За долгие годы я много раз видел завершение жизни. Жизнь кончалась по-разному. У некоторых это мерный финальный аккорд, который трудно описать. Смерть – это колокол, который созывает братьев и сестер, отцов и сыновей, матерей и дочерей. Они возвращаются в семью, из которой вышли, чтобы отметить хорошо прожитую жизнь.
На похоронах показывают слайды, рассказывают истории, смеются и плачут. Братья и сестры вспоминают забытую дружбу, а правнуки впервые встречаются со своими кузенами. Последний дар умершего – соединение семьи, укрепление ослабевших уз.
Но бывают и другие смерти. Они превращают жизнь оставшихся в хаос. Когда член семьи умирает, не разрешив конфликтов и не простив предательства, он забирает с собой все шансы на примирение. Живые получают груз проблем – гранату с выдернутой чекой. Братья и сестры начинают воевать друг с другом. Горе заставляет их говорить и делать такое, что невозможно будет забыть.
При приближении смерти каждого члена семьи может захлестнуть темная волна невроза. Здравый смысл отступает. И тогда люди начинают настаивать на новой химиотерапии, новых лекарствах, тянут время на ИВЛ. Им кажется, что это проявление любви, которым можно компенсировать десятилетия забвения и безответных телефонных звонков.
Люди перестают осознавать последствия своих решений. Они начинают драться, как голодные собаки за кость, пытаясь перещеголять друг друга в требованиях новых анализов и новых антибиотиков для мамы или папы.
Ситуация продолжает ухудшаться, и вскоре нам приходится вызывать охрану, чтобы разнять сцепившихся родственников. Медсестры ИВЛ уже боятся идти на работу. Они знают, что их ожидают очередные скандалы.
Но смерти нет дела до этого. Она приходит по собственному расписанию. И нетерпимость родственников друг к другу мгновенно исчезает, как только это происходит. Странно смотреть на тело и знать, что семью ожидает смерть. Но это ясно как день. И на этом теле, которое лежало передо мной, на этой крохотной женщине, которая упорно отрицала смерть, я видел все следы катастрофического конца.
– Что произошло? – спросил я у бригады скорой помощи.
– Муж сказал, что не смог ее разбудить, поэтому вызвал нас, – один из медиков посмотрел на женщину, потом перевел мрачный взгляд на меня. – Он уже едет.
– Она не из хосписа?
Он опустил взгляд на свои записи и ответил, стараясь не смотреть мне в глаза.
– У нее рак поджелудочной с метастазами. Терминальная стадия.
Медик посмотрел на меня и перешел на шепот:
– Имейте в виду, ее муж вышел на тропу войны. Нам пришлось вызывать полицию, чтобы он не мешал скорой.
Я смотрел на женщину и пытался представить ее мужа. Ей было лет восемьдесят пять – девяносто. Медик заметил выражение моего лица и сказал:
– Вы все поймете, когда он доедет, – он нервно обернулся. – Не дай бог она умрет до его приезда.
Ее муж – не тот человек, с которым стоит связываться.
Я кивнул и вернулся к постели, гадая, что же за чудовище сейчас появится. Судя по виду женщины, ему стоило бы поторопиться – что бы я ни сделал.
Я вскрыл кислородные трубки, подключил их к источнику, ввел трубки в ноздри женщины и закрепил их на ушах и под подбородком. Отвернув кран, я начал подачу кислорода – два литра в минуту. Женщина никак не реагировала.
Медсестра Элли наложила на левую руку женщины детскую манжету и затянула, чтобы измерить давление. Вошел администратор. Он защелкнул на запястье женщины браслет-идентификатор.
– Ее зовут Ева Ми-хай-лов. – Администратор с трудом произнес напечатанное имя. – Восемьдесят семь лет.
Я кивнул.
– Ева, вы в приемном покое, – я наклонился к женщине и попытался говорить громче. – Вы меня слышите?
Губы ее шевельнулись, словно она хотела что-то произнести, но не смогла.
– Ева? – я осторожно тронул ее за плечо.
Она застонала, но не ответила.
Я нажал кнопку измерения давления на мониторе. Манжета на руке пациентки надулась. Через несколько секунд монитор противно запищал. Давление у Евы оказалось критически низким, содержание кислорода в крови тоже. Сердцебиение замедлилось.
Манжета беспокоила женщину. Она повернулась на бок и сжалась в клубок. Халат сполз с плеча, обнажив грудь. Я увидел, что у нее удалены обе груди – рак забрал у нее все. Наверное, так выглядели узники Дахау или Аушвица в конце Второй мировой войны. Но у нас не было войны – только тело, изувеченное современной медициной до невообразимого состояния.
Я поправил халат, и тут в изножье кровати появился мужчина.
– Я Федор, муж Евы, – сказал он с настолько сильным русским акцентом, что я с трудом понял его.
Мы обменялись рукопожатием – он чуть не сломал мне пальцы. Я сразу понял, почему медики вызвали полицию. Даже в своем преклонном возрасте Федор был настоящим медведем. Он навис надо мной, и Ева показалась еще более крохотной. На нем был выгоревший комбинезон, коричневые лямки натянулись на могучей груди. Мужчина напоминал гигантский дуб – такому торсу позавидовали бы многие спортсмены.
Я почувствовал сильный запах кедра и пота. В волосах Федора были видны опилки. Я опустил глаза – неудивительно, что у мужчины не хватало трех пальцев: двух на левой руке и одного на правой.
Совершенно понятно, почему ему удалось сохранить такую хорошую физическую форму. Это был дровосек. Лесоруб. Нетрудно было представить, как такой человек валит деревья, росшие еще до Рождества Христова.
Неожиданно мне стало ясно, почему никто не сказал ему, что уже достаточно. Почему ни один врач не отказался делать его крохотной жене химиотерапию или очередной курс облучения.
Федор заложил пальцы за лямки комбинезона. Руки скрылись под пышной седой бородой. Он кивнул, словно давая мне знак сказать, что с его женой все кончено.
Но всему свой срок.
– Что произошло? – спросил я.
Федор ухватился за спинку кровати и посмотрел на Еву.
– Я вернулся с работы и увидел, что она сидит на… – он нахмурился, словно подбирая английское слово. – На шезлонге. Я позвал: «Ева, Ева», но она не проснулась.
– Какой у нее рак?
Это слово было ему знакомо.
– Поджелудочная. Рак поджелудочной.
– Химия? – я жестом показал капельницу.
– Вчера.
Я кивнул, стараясь не выдать своих чувств. Это было ужасно. Если бы так поступил по отношению к больному животному ветеринар, его обвинили бы в жестоком обращении и лишили лицензии. Но наше общество порой считает, что чем дольше длится лечение, тем лучше.
Я посмотрел на Еву. Ей следовало находиться в хосписе. Честно говоря, ей вообще уже не следовало жить. Это преступление против нее, против природы, против самой вселенной.
Как Федор мог каждый день смотреть на нее и не видеть того, что вижу я?
– Давление критическое, док, – сказала Элли. – Систолическое шестьдесят четыре.
Она ввела в крохотную руку Евы иглу капельницы. Элли ждала, что я спрошу у Федора, настаивает ли он на реанимации. Если да, то нам понадобится больше помощников. Ева быстро слабела.
Я повернулся к Федору и указал на дверь.
– Давайте выйдем на минуту. С ней побудет Элли.
– Нет, – покачал головой он. – Я останусь здесь.
Я тяжело вздохнул. Спорить не имело смысла.
Словно желая настоять на своем, Федор обошел кровать и опустился на колени рядом с Евой. Он взял ее за руку – его пальцы были чуть ли не толще ее руки – и осторожно сжал.
– Ева, я здесь, с тобой.
Она не отвечала. Федор поднял глаза на меня, нахмурился и снова посмотрел на жену.
– Ева! – повторил он и добавил что-то по-русски.
Она застонала и съежилась от громкого звука.
– Не сдавайся! – он придвинулся ближе и произнес, то ли подбадривая, то ли угрожая. – Не сдавайся!
Мне следовало бы вызвать охрану и выставить его из палаты. Но я сдержался. У него было право находиться здесь. И я должен был уважать это право.