И Вавилон будет грудою развалин, жилищем шакалов, ужасом и посмеянием, без жителей.
Нефтяной фонтан месторождения Баба-Гургур в Ираке на территории бывшего Вавилона (ок. 1932). На переднем плане через пустыню течет нефтяная река
Когда в марте 1917 года британские войска вошли в Багдад, закрепляя за империей владение стратегическими нефтяными месторождениями бывшей Османской империи, немецкому археологу Роберту Колдевею пришлось оставить одно из самых потрясающих открытий XX века – древний Вавилон. С 1898 года Колдевей вел раскопки в Месопотамии (на территории современного Ирака), в плодородном Междуречье, где когда-то находился Вавилон и где, как утверждают археологи, зародились письменность, архитектура и города{13}. Он уже успел переправить в Берлин величественные ворота Иштар и теперь откапывал Висячие сады (здесь он ошибся: как выяснилось впоследствии, это были руины другой постройки).
Одной из самых загадочных находок – при этом совершенно неприметной, в отличие от сияющих бирюзой ворот Иштар, – оказалась прямоугольная яма, заполненная застоявшейся водой. Именно в ней скрывался фундамент здания, которое тысячелетиями существовало только в легендах, – Вавилонской башни. Этеменанки – Дом основания неба и земли, как называли ее вавилонские строители, – представляла собой огромный зиккурат, ступенчатую пирамиду, которая венчалась храмом, посвященным богу Мардуку, грозному создателю человечества и небесному покровителю Вавилона. Несмотря на то что Вавилон вместе со своими богами был стерт с лица земли за столетия до Рождества Христова, Вавилонская башня осталась жить в веках в живописи и легендах, пройдя сквозь войны и революции. Две с лишним тысячи лет этот могущественный образ олицетворял одновременно и власть архитектуры над людьми, и власть людей над архитектурой. В зависимости от того, как воспринимать легенду о Вавилоне, башня либо подчиняла своих подневольных строителей, либо освобождала, объединяя в общем стремлении к власти.
Башни-близнецы – темный и светлый образ одного и того же здания – отражаются друг в друге, словно поставленные лицом друг к другу зеркала, рождая бесконечную вереницу исчезающих вдали башен. Вавилонская башня, Бастилия, Центр международной торговли… Монументальные сооружения вроде Вавилонской башни возводились испокон веков. Как и тюрьмы, дворцы, парламенты и школы, они наглядно демонстрировали могущество, воплощенное в архитектуре, однако даже постройки самых обычных людей – дома и садовые сарайчики – отражают и закрепляют соотношение сил в повседневной жизни. Эта тема встречается снова и снова в истории зданий и судеб, однако наша глава посвящена грандиозным сооружениям и борьбе с ними – будь то в Париже, Нью-Йорке или Багдаде, где одно из крупнейших в мире нефтяных месторождений хранит руины Вавилонской башни. Сегодня на земном шаре нет власти более могущественной, чем власть нефти, и ее история тесно переплетается с историей архитектуры. В рассказе о ней нас ждет немало крутых поворотов. Брехт писал, что «нефть противится пяти актам пьесы, сегодняшние катастрофы протекают не прямолинейно, а в виде циклических кризисов, “герои” меняются с каждой новой фазой»{14}. В истории Вавилонской башни героев хватает с избытком – это и завоеватели, и археологи-шпионы, и иконоборцы, и цари. Так давайте же пробуримся сквозь все эти исторические слои – через ввод войск в Ирак, через 11 сентября, обнаружение Вавилонской башни в ходе раскопок, поиски нефти на Ближнем Востоке – еще глубже, к началу библейских времен.
Самое известное упоминание о Вавилонской башне содержится в Библии. Согласно Книге Бытия, человечество (на заре истории еще единое) решило построить «башню высотою до небес» и сделать «себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли»{15}. Но Бог, увидев, что замыслили его создания, как водится, разгневался. «И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать»{16}. Желая положить конец этим выходкам, он разделил языки и рассеял народы по четырем сторонам света: «Посему дано ему имя: Вавилон, ибо там смешал Господь язык всей земли и оттуда рассеял их Господь по всей земле»{17}.
В этом красочном библейском повествовании отражены одновременно и утопические мечты строителей, и предел архитектурных возможностей. Как правило, в нем видят предостережение против гордыни – как видел, например, Иосиф Флавий, иудей, живший в I веке нашей эры. Он ошибочно считал правителем Вавилона правнука Ноя – тирана Нимрода, внушавшего народу, что Бог людям не нужен, поскольку они прекрасно могут достичь благополучия собственными силами. «Он хвастливо заявлял, что защитит их от Господа Бога, если бы Тот вновь захотел наслать на землю потоп. Он советовал им построить башню более высокую, чем насколько могла бы подняться вода, и тем отомстить за гибель предков»{18}. Такое прочтение приписывает строителям вполне определенный умысел, однако в библейском тексте нигде прямо не сказано, что прегрешение состояло именно в гордыне. Простота библейской истории обманчива, и ее смысл неоднозначен: на благо человечества могут действовать как строители, так и разгневанное божество – в зависимости от точки зрения. В первом случае башня предстает олицетворением единства и сплоченности, а Господь останавливает строительство из ревности, не в силах вынести покушения на свою власть. Во втором можно считать, что Господь освобождает человечество от тирании вавилонского правителя, согнавшего народ на строительство грандиозного, но бесполезного символа тщеславия. Эта двойственность проходит через всю историю архитектуры: грандиозное строительство как нельзя лучше сплачивает людей, но при этом может и поработить их. Иногда одна и та же стройка таит в себе обе возможности.
Вавилонская башня – это не просто гигантская аллегория, в легенде имеется доля исторической истины. На самом деле иудеи знали о Вавилоне куда больше, чем им хотелось бы. Многие из них провели там 50 лет во времена Вавилонского пленения, последовавшего за неудачным восстанием против царя Навуходоносора II. Правитель раздираемой бунтами империи потратил годы на то, чтобы вернуть столице былой блеск, используя для этого многочисленную армию рабов. Строительство позволяло держать в узде разобщенных подданных, поэтому столицу империи Навуходоносора, как и пирамиды, Великую китайскую стену (при возведении которой погибло около миллиона человек) и Беломоро-Балтийский канал, строили пленники и заключенные, для которых, как предстояло узнать евреям в Египте, жизнь делалась «горькой от тяжкой работы над глиною и кирпичами»{19}.
Посреди великолепной новой столицы Навуходоносора стоял восстановленный огромный зиккурат, посвященный богу Мардуку. Он был разрушен при вторжении ассирийцев в 689 году до нашей эры. Вавилонянам понадобился целый век, чтобы отстроить башню заново, и наконец при Навуходоносоре она увенчалась храмом, облицованным голубыми изразцами. Пропорции прямоугольного основания башни, по всей вероятности, взяты у созвездия, которое греки нарекли Пегасом. «Достигающей звезд» именуют Вавилонскую башню древние глиняные таблички, и храм на ее вершине мог служить отличной обсерваторией жрецам-астрологам. Ориентация по звездам приобщает башню (как и пирамиды, и Стоунхендж) к космосу. Таким образом, архитектура и культура в целом вместе с системой верований, законодательной и исполнительной властью становятся неизменной, бесспорной частью самой природы. Второй природой. А следовательно, власть Навуходоносора предстает такой же незыблемой, как монументальный зиккурат, и такой же вечной, как небесный путь созвездий. Подобная архитектура воздействует на общество определенным образом, создавая впечатление непреложности существующих институтов. Недаром наши банки, правительственные учреждения и университеты в большинстве своем напоминают древние храмы.
Питер Брейгель. Вавилонская башня (около 1563 г.)
Однако Навуходоносор был не только строителем, но и разрушителем архитектурных объектов. В 587–588 годах до нашей эры, подавляя восстание иудеев, он сровнял с землей их святыню – иерусалимский храм, а после этого угнал взятых в плен к себе в столицу, чтобы удобнее было держать непокорный народ в узде. Тем самым он положил начало еврейской диаспоре и великому исходу из Земли обетованной. Неудивительно, что евреи невзлюбили архитектуру своих владык-колонизаторов и мысленно насылали самые страшные небесные кары на столицу Навуходоносора. Пророк Иеремия, возможно, попавший в число вавилонских пленников, предрекал славному городу разрушение: «Трясется земля и трепещет, ибо исполняются над Вавилоном намерения Господа сделать землю Вавилонскую пустынею, без жителей»{20}. Пророчество Иеремии повторяется в самом конце Нового Завета, когда Вавилон – всего раз, но как зрелищно! – возникает в тексте в образе женщины верхом на семиглавом звере. Под воображаемым Вавилоном Иоанна Богослова скрывается же современный евангелисту Рим, угнетатель христиан. Критиковать Рим в открытую было бы слишком рискованно, однако аллюзия достаточно прозрачна: «Пал, пал Вавилон, город великий, потому что он яростным вином блуда своего напоил все народы»{21}. К этому времени Вавилон уже стал олицетворением греха и на многие тысячелетия превратился в жупел, символизируя подлинный или умозрительный столичный упадок: так, в 1847 году Дизраэли называл «современным Вавилоном» Лондон. А в растафарианстве и вдохновленной им музыке рэгги Вавилон стал собирательным образом западной цивилизации в целом, заковывающей свободного человека в кандалы бюрократизма.
Не один век попадающие в Междуречье христиане размышляли над библейскими сказаниями, убеждаясь в полном исчезновении с лица земли вавилонской империи. В отличие от поражающих воображение свидетельств существования Древнего Египта, здесь впечатляло как раз полное их отсутствие. В голой пустыне путешественники видели подтверждение библейских строк и (говоря словами немецкого путешественника XVI века Леонарда Раувольфа) «самый устрашающий пример для всех нечестивых зазнавшихся тиранов»{22}. Зерно истины в этом было, поскольку Вавилонскую башню в конечном итоге действительно уничтожила гордыня, пусть и без божественного вмешательства. Александр Македонский – самопровозглашенный небожитель, воплощение гордыни – прочил Вавилон в столицы своей бескрайней империи. Библейский город, несомненно, тешил самолюбие императора ослепительным блеском и исполинскими размерами, а все еще мощные стены (протяженностью 8,4 км и толщиной 17–22 м) не могли не произвести впечатление на страдавшего паранойей завоевателя. Но когда в 331 году до нашей эры Александр наконец взял город, то обнаружил лишь следы былого величия и разрушающуюся Вавилонскую башню. Как и Навуходоносор, Александр собрался восстановить ее, однако – не привыкнув размениваться на мелочи – решил отстроить с нуля. По его приказу десятитысячная армия принялась расчищать площадку и два месяца развозила на тачках внушительную гору глиняных кирпичей. Еще через месяц Александр, не дожив до 33 лет, умер, и башня так и не была восстановлена.
В Библии мало говорится о том, как она выглядела, но некоторое представление можно получить из других источников. Греческий историк Геродот утверждал, что она состояла из восьми ярусов и увенчивалась храмом. Это описание в общих чертах подтверждает клинописная табличка 229 года до нашей эры, хотя маловероятно, что Геродот бывал в Вавилоне лично: его хроники, призванные оправдать греко-персидскую войну, представляют собой пеструю мешанину слухов, среди которых, в частности, есть эротический рассказ о божестве, совокуплявшемся со своей жрицей на вершине башни. Поскольку такие вольные описания оставляют довольно широкий простор для фантазии, художники Возрождения в конце концов создали образ округлой многоэтажной башни, спиралью ввинчивающейся в облака. Самым знаменитым из этих изображений стало созданное в 1563 году полотно Питера Брейгеля, на котором монструозная махина грозно высится над пейзажем, напоминающим скорее голландский, чем ближневосточный. На картине Брейгеля башня словно вырастает из скалы (предельное слияние архитектуры с природой), а на переднем плане строители, оторвавшись от вырезания огромных каменных блоков, преклоняют колени перед царем.
Как и положено воображаемому городу, Вавилон приобретал черты современных оплотов угнетателей и поработителей. Так повелось с тех самых пор, как Иоанн Богослов написал «Откровение», в котором давно исчезнувший с лица земли Вавилон, поработитель иудеев, олицетворял имперский Рим, угнетавший христиан. В 1520 году традицию продолжил Мартин Лютер, изрекший: «Папство, воистину, станет не чем иным, как Вавилонским царством и доподлинным антихристом» – и с тех пор протестанты не устают сравнивать католическую церковь с Вавилоном. Точно так же и у Брейгеля – подданного испанской короны, под властью которой в то время находились Нидерланды, – Вавилон похож на Рим: круглая башня с арками напоминает развалины Колизея, которые художник посетил за 12 лет до написания картины. Дело в том, что Рим был цитаделью католической веры, исповедуемой испанскими правителями Нидерландов, Габсбургами, а Нидерланды переживали подъем протестантизма, и насаждение испанцами единой католической веры воспринималось в штыки. Подобно строителям Вавилонской башни католики вели службу на едином языке – латыни, тогда как протестанты были полиглотами. Для нидерландских протестантов насильственное внедрение единообразия и религиозная нетерпимость испанцев были непосильным бременем. Однако башня не достроена – и, по сути, не может быть достроена, поскольку, пока достраивается вершина, основание уже рушится, и ни один из бесчисленных ярусов не доведен до конца. Для Брейгеля испанцы – возгордившиеся вавилоняне, которых постигнет та же незавидная участь.
Не прошло и трех лет с тех пор, как Брейгель создал свою осыпающуюся недостроенную башню, и по Нидерландам прокатилась разрушительная волна иконоборчества, вошедшая в историю как Beeldenstorm – «штурм статуй». В восстании приняло участие немало кальвинистов, возмущенных тем, что испанцы объявили их веру еретической. Вот как описывает события изгнанный из страны католик-англичанин Николас Сандер, ставший свидетелем осквернения церкви Богородицы в Антверпене:
«Последователи нового учения свергали с пьедесталов скульптуры и портили художественные изображения не только Богородицы, но и остальных святых. Рвали занавеси, громили каменную и медную резьбу и украшения, крушили алтари, трепали покровы и платы, гнули ковку, уносили или портили потиры и облачения, сдирали мемориальные таблички с надгробий, не щадя ни стекла, ни сидений вокруг колонн ‹…›. А святая святых, алтарь… они входили туда и (страшно сказать!) изливали свою смердящую мочу»{23}.
Выражавшийся подобным образом протест охватил все Нидерланды. Как сдержанно описывает историк Питер Арнейд, «некая Изабелла Бланштест в Лимбурге помочилась в потир; иконоборцы в Хертогенбосе точно так же обошлись с церковными ларями, еще один бунтовщик в Хюлсте близ Антверпена бросил сорванное со стены распятие в свой свинарник, а граф Кулемборгский скормил просфору ручному попугаю»{24}. Помимо вандализма в ход шли и оскорбительные карнавальные оргии: один из бунтовщиков в упоении макнул статую святого головой в купель, восклицая «Крещу тебя!», а в Антверпене толпа с воплями «Последний твой выход, крошка Мария!» забросала камнями знаменитую статую Богородицы, которую таскали по улицам.
Убирая из церквей и общественных мест испанские и католические статуи, иконоборцы надеялись тем самым освободить свою архитектуру – и страну – от тирании. Однако империя нанесла им ответный удар, создав местное учреждение инквизиции, которое подвергло пыткам и казнило около тысячи человек. Бунтовщик по имени Бертран ле Блас, который во время мессы вырвал у священника просфору и растоптал ее, был замучен до смерти на главной площади Эно. Сначала его жгли раскаленными щипцами, потом вырвали язык, а затем привязали к столбу и медленно поджарили на костре. Однако протестанты не сдавались, и в ходе последующей Восьмидесятилетней войны Нидерланды раскололись на две области: северная, протестантская Голландская республика отвоевала независимость, и сегодня именно ее мы называем Нидерландами, тогда как преимущественно католический юг, оставшийся испанским, образовал нынешнюю Бельгию. Вопреки библейскому сюжету «штурм статуй» был не божьей карой, а делом рук людей, боровшихся с тиранией в ее архитектурном проявлении. Двести лет спустя французы пойдут еще дальше и сокрушат само здание монархии.
«Дым, как в аду, суета, как у Вавилонской башни, шум, как при светопреставлении!»{25} Так Томас Карлейль описывал в своей нашумевшей «Истории французской революции» падение Бастилии. И здесь снова возникает Вавилон – но уже не как символ тирании, а как синоним упомянутого в Библии «смешения». Карлейль, агиограф Фридриха Великого, не был сторонником демократии – как сути вавилонского смешения языков – и не особенно жаловал революционеров, воспринимая их в худшем случае как обезумевшую толпу, а в лучшем – как предмет насмешек. Сумасшедший «парикмахер с двумя зажженными факелами» поджег бы «селитру в арсенале», если бы не женщина, с визгом выскочившая оттуда, и не один патриот, несколько знакомый с натурфилософией, который быстро вышиб из него дух (прикладом ружья){26}, – так залихватски Карлейль описывает сцены взятия Бастилии. Однако стремление выставить революционеров отребьем и чернью больше говорит о его собственных страхах и предубеждениях, чем о французской революции. Он сам – настоящий вавилонянин, полагающий, что творец, зодчий должен быть лишь один – Бог или монарх – и смешавшийся народ не должен ему докучать.
Так или иначе, Бастилию сокрушило не вавилонское смешение, а народный протест против архитектуры угнетателей. Если какое-то из зданий и заслуживало того, чтобы называться современной Вавилонской башней (модель вторая, тиранический режим), так это она – суровая крепость с восемью башнями, «лабиринт мрачных помещений, первое из которых было построено 420, а последнее – 20 лет назад»{27}. В глазах французов она, бесспорно, выступала символом деспотизма, а потом, после взятия, символом свободы. Образ Бастилии, как и Вавилонской башни, был неоднозначным, и революция сумела выдвинуть на первый план его светлые черты. Однако во многом они оказались выдумкой.
Несмотря на слухи о камерах, забитых невинными, прикованными к гниющим скелетам, при штурме в Бастилии обнаружилось лишь семь заключенных: четверо фальшивомонетчиков, один сумасшедший и двое аристократов, сидящих за сексуальные домогательства. Никто из них не подходил на роль узника режима. Штурм был в значительной мере вдохновлен сочинениями заключенных прошлого – в частности, Вольтера, Дидро и нескольких авторов сенсационных скорбных мемуаров, – а после оправдан изобретением таких колоритных персонажей, как Железная Маска (прототипом для которого послужил настоящий заключенный) и вымышленный граф де Лорж. Этот граф был своего рода массовой галлюцинацией, вызванной отчаянным желанием народа подвести базу под свои революционные убеждения. Очевидцы клялись, что своими глазами видели, как он, с длинной белой бородой, сгорбленный после 40 лет заключения, спотыкаясь и подслеповато, словно крот, щурясь на солнце, вышел из дымящихся развалин. К 1790 году этот вымышленный узник стал такой знаменитостью, что от его имени успели написать несколько повестей о несправедливом заточении, а его восковая фигура выставлялась в знаменитом собрании Филиппа Кюртюса.
Самой башне была уготована долгая посмертная жизнь в качестве двойного символа – тирании и свободы. И хотя практичный землевладелец Пьер-Франсуа Паллуа почти сразу же сровнял ее с землей, камни Бастилии разошлись на сувениры в память об избавлении от тирании. Осколки камней носили в кольцах и серьгах, из переплавленных ржавых цепей чеканили медали, а Паллуа, из нувориша превратившийся в преданного сына революции, финансировал из своего внушительного состояния огромные модели Бастилии, высеченные из ее каменных блоков. Эти камни, которые он называл «реликвиями свободы», были разосланы под охраной «апостолов свободы» по всем 43 департаментам Франции, где их встретили (в большинстве случаев) с большими почестями. «Франция – это новый мир, – провозгласил Паллуа в своей речи в 1792 году, – и чтобы его сберечь, необходимо рассеять как можно шире осколки нашего былого рабства»{28}. Верный своему слову, он продолжил начатое: разоряясь на этом грандиозном предприятии, разослал каменные плиты разрушенной Бастилии с выбитой на них Декларацией прав человека по всем 544 округам Франции. Однако и на этом путешествие Бастилии не закончилось. Словно подхваченные ветром вирусы заразной болезни, невидимые фрагменты разрушенной башни распространились еще шире, далеко за пределы страны и XVIII столетия, на якобы не подверженный изменениям Восток – на пустоши Междуречья, где когда-то возвышалась Вавилонская башня.
«Там, где так тесно сплетаются прошлое и настоящее, незаметно перестаешь различать привычные отрезки времени». Так с клише о неизменности восточного уклада начала в 1911 году свои путевые заметки о Месопотамии «От Мурата до Мурата» Гертруда Белл – исследовательница, археолог, политическая советница и шпионка.
«Однако возникало и новое. Впервые за все пережитые этими заброшенными землями бурные столетия прозвучало могущественное слово, и уловившие его прислушивались в изумлении, переспрашивая друг друга, что оно значит. Свобода – что такое свобода? ‹…› Срываясь, пусть и нехотя, с губ бедуина, оно предзнаменовало перемены. Тревожный ветер перемен веял над Османской империей»{29}.
Отголоски падения Бастилии докатились до другого берега Босфора, где под натиском реформаторов и зарождающегося национального самосознания своих подданных трещала и шаталась Османская империя. После переворота 1908 года жезл власти перехватили младотурки, и вскоре идея свободы проникла и в пустыни, находившиеся под властью Константинополя – довольно, впрочем, призрачной. Именно поэтому Гертруде Белл – первой выпускнице Оксфорда, получивший диплом историка с отличием, одной из самых опытных европейских альпинисток и специалистке по Ближнему Востоку – британская военная разведка поручила во время путешествий по Месопотамии наблюдать за разрозненными бедуинскими племенами. Возможное восстание арабов сыграло бы на руку заинтересованным в этих землях британцам. Для большинства британских чиновников Месопотамия была ценна только близостью к Индии, однако немногочисленная, но влиятельная группа, сложившаяся вокруг военно-морского министерства – Адмиралтейства (Первым лордом которого стал в 1911 году вошедший в эту группу Уинстон Черчилль), – присмотрела в пустыне другой лакомый кусок – нефть. Единственная загвоздка заключалась в том, что они были не единственными, кто на нее зарился.
С конца XIX века гегемония Британской империи оказалась под угрозой: устойчивый экономический подъем вынуждал промышленников, банкиров и власти германского рейха искать новые рынки сырья и сбыта. Среди колониальных владений выбирать было почти что не из чего, поскольку большинство стран там давно прибрали к рукам британцы, поэтому немцы заключили союз с примостившейся у порога Европы Османской империей, которая увязала в долгах. Подписав в 1889 году исторический договор, немцы получили концессию на строительство железной дороги через Анталию. Десять лет спустя – по расширенной концессии – они уже тянули ветку от самого Берлина до Багдада, в ходе этого грандиозного дорогостоящего предприятия связывая друг с другом недоступные прежде земли Османской империи и обеспечивая себе прямой выход к Персидскому заливу. Эта перспектива пугала британцев, которые и без того нервничали из-за стремительного развития немецкого военно-морского флота. В качестве ответных мер в 1901 году они захватили власть над Кувейтом, отрезав немцам доступ к побережью и создав шаткую патовую ситуацию. Она продлилась недолго: в 1903 году эксцентричный англо-австралийский миллионер Уильям Нокс Д’Арси нашел нефть в соседней Персии (современный Иран), и все изменилось.
По инициативе Первого морского лорда Адмиралтейства Джеки Фишера Д’Арси не один год занимался поисками нефти на Ближнем Востоке, потратив на это миллионы. Фишер был убежден, что будущее Королевского военно-морского флота (а значит, и всей империи) зависит от перехода на нефть. Более легкое, обеспечивающее повышенную скорость, но при этом требующее меньших физических затрат по сравнению с углем топливо дало бы британскому флоту стратегическое преимущество перед германским. Однако разведка и добыча требовали огромных вложений, которые не могло обеспечить даже баснословное богатство Д’Арси. Затем начали иссякать финансы у учрежденной для управления месторождениями Англо-Персидской нефтяной компании (ныне известной как British Petroleum). К 1912 году компания оказалась на мели и начала искать надежного спонсора. В 1914 году после долгих внутренних разногласий с подачи Уинстона Черчилля, который продолжал дело Фишера по переводу военно-морского флота на нефтяное топливо, контрольный пакет акций был втайне выкуплен правительством Ее Величества. Это случилось как раз вовремя, поскольку 11 дней спустя после одобрения парламентом черчиллевского законопроекта в Сараево был застрелен эрцгерцог Фердинанд.
Обнаружение нефти в регионе заставило британцев с еще большим подозрением относиться к строительству Берлинско-Багдадской железной дороги, которая теперь слишком близко подбиралась к персидским месторождениям. Кроме того, имелись основания предполагать, что нефть (возможно, целое море) залегает и под Месопотамией. В 1912 году немцы предусмотрительно получили права на разведку полезных ископаемых в 40-километровом коридоре вдоль будущего железнодорожного полотна, в то время как соперничающие между собой банкиры, правительства и инвесторы пытались выхлопотать у своенравной и ветреной Высокой Порты (османского правительства) права на разведку в остальных месопотамских землях.
Разведку в Месопотамии в этот период вели и другие – и не только нефтяную. Германия с Британией конкурировали и за будущее региона, воплощенное в ископаемых богатствах, и за его прошлое. Оба эти направления неразрывно сплелись в судьбах таких знаменитых личностей, как Томас Эдвард Лоуренс (Аравийский) и Гертруда Белл, совмещавших занятия археологией со шпионажем (Лоуренса прислали под прикрытием археологических раскопок наблюдать за строительством Берлинско-Багдадской дороги). Предприимчивые европейцы вели раскопки в этом регионе не первое столетие, однако после распада Османской империи они принялись действовать смелее и вывозить больше. Вдохновленные древними историками вроде Геродота, движимые желанием доказать историческую достоверность библейских сюжетов и политической целесообразностью разведать характер местности и населения, первые исследователи – как правило, дипломаты – выкапывали странные на вид артефакты. Как выразился Магнус Бернардсон, эти археологи-любители «развеивали исторические мифы, поскольку набор источников больше не ограничивался Библией и трудами летописцев классической эпохи. Источники обрели материальность, и история стала достоянием»{30}